Страница:
Агент похоронного бюро торопливо исчезает, пожелав начальству доброго вечера, потому что за плотно задернутыми шторами кабинета уже давно наступил вечер.
— Что вы скажете, Питер, если я предложу вам скромный ужин на французский манер?
Я, конечно, польщен вниманием шефа — что еще я могу сказать.
— В сущности, я должен был зайти за Брендой. Но мы увидимся прямо в «Еве». Если бы вы знали, приятель, как это иногда обременительно — возиться с домашней кошкой.
Предоставив дрейковским гориллам приятную обязанность проветрить кабинет, мы выходим на улицу. До ресторана, куда пригласил меня шеф, недалеко, метров пятьсот. Это заведение совсем иной категории, чем харчевня нашего общего знакомого итальянца: хрусталь, фарфор, серебряные приборы, белоснежные скатерти и цветы на столах, к счастью — не сирень. Сирень давным-давно отцвела во всем городе, и ее благоуханием можно упиваться, только находясь в обществе Райта.
— Выбирайте, не глядя на цены, — с царственной щедростью заявляет Дрейк, когда метрдотель кладет перед каждым из нас меню в переплете из натуральной кожи.
Пропустив его заявление мимо ушей, я скромно выбираю салат по-ниццки и банальный бифштекс с черным перцем.
— Что будут пить мсье? — с неподдельным интересом спрашивает метрдотель, поскольку решающий удар по клиенту наносят именно напитки. Рискуя разочаровать его, я заявляю:
— Мне все равно.
— Придется заняться вашим светским воспитанием, — добродушно ворчит Дрейк. — Разве можно, придя во французский ресторан, заявить, будто вам все равно, что вы будете пить!
Воодушевленный его замечанием официант предлагает белое бургундское неизвестно какого года, от которого Дрейк, невзирая на охвативший его прилив щедрости, отказывается, потому что оно сильно горчит с точки зрения цены. После этого у них завязывается увлекательная беседа о французких винах, в итоге которой Дрйек останавливается опять-таки на бургундском, более приемлемом в эти прискорбные времена финансовой нестабильности, как изволил выразиться шеф.
Этот ресторан с его бледно-розовыми обоями, белоснежными скатертями, хрустальными люстрами, серебряными приборами — сущий оазис утонченности в грязном городе, имя которому Сохо; но в Сохо контрасты не редкость, и не стоит удивляться, если вы обнаружите здесь такой оазис рядом с квартальной пивнушкой, как не стоит удивляться и в том случае, если вы видите рядом со столом мистера Дрейка членов Палаты лордов британского парламента. Название этого оазиса не то «Золотой петух», не то «Золотой лев», а может, «Золотая рыбка» или «Золотой бочонок»; в этом городе на вывесках такого рода заведений золота больше, чем на витринах ювелирных фирм. Данную тему можно было бы продолжить, но я не специалист по такого рода материям; тут бы пригодилось мнение мистера Оливера, всесторонне осведомленного мистера Оливера, который умеет со вкусом порассуждать, почему, например, автобусы в Лондоне — красные, а в Париже — зеленые, и всегда готов предложить по каждому вопросу собственную, хорошо обоснованную концепцию.
Ужин проходит без особых проволочек, и я подозреваю, что Дрейку не терпится как можно скорее с ним покончить, чтобы добраться наконец до своего любимого напитка, потому что все французские вина вместе взятые ничего ему не говорят. Может быть, именно поэтому, когда я заказываю кофе и рюмочку коньяка, он просит принести двойную дозу виски и от мелких вопросов, связанных с утряской будущей операции, переходит к высоким обобщениям о смысле жизни и прочем. И если я до сих пор не усвоил, что философия моего шефа — это философия альтруиста, то теперь пришла пора окончательно убедиться в этом.
— Не знаю, Питер, замечали вы или нет, но если абстрагироваться от дурацких предрассудков, моя жизненная цель высокоблагородна. Оспаривать это мог бы только какой-нибудь въедливый лицемер. Ибо моя цель… у меня нет иной цели кроме как доставлять людям радость. Радость другим и, конечно же, радость себе самому, я ведь тоже человек. Вот моя цель.
При этом скромном заявлении Дрейк делает солидный глоток и посматривает на меня в ожидании сочувствия своим словам и поощрения к дальнейшей откровенности.
— Я не берусь судить, что есть добро и что есть зло, — продолжает он. — Это дело пасторов. Но я знаю кое-что, не известное пасторам, знаю, что доставляет человеку радость и что — нет. И по мере своих сил ограничиваю себя рамками первого. Если же порой в виде исключения я вынужден прибегать ко второму, то только потому, что меня к этому принуждают, потому, что на свете есть люди, неспособные оценить мое главное стремление — доставлять людям радость.
— Люди бывают разные, — соглашаюсь я, чтобы доставить удовольствие шефу.
— Именно, — говорит Дрейк. — Но вернемся к моей главной мысли. Взрослые люди ничем не отличаются от детей. Они больше всего радуются играм и игрушкам, бесстыдным картинкам, живым куклам, по возможности голым, им подавай азартные игры, гашиш… И я даю им все это. Питер, я приношу им радость. Пусть меня судит всевышний на том свете за то, что я приносил радость людям…
— А себе? — нескромно интересуюсь я.
— О, мои радости весьма прозаичны, милый мой. Я человек скромный. Иметь под рукой стакан любимого напитка. Пользоваться услугами хорошего повара, приличного портного и, конечно, рассчитывать на малую толику уважения со стороны окружающих. А для всего этого, особенно для уважения, нужно… вы сами понимаете, что нужно.
— Это каждый понимает.
— Иногда мне, конечно, приходится наказывать за непослушание. Я стараюсь делать это как можно реже, но бывает, что без этого не обойтись — не то все пойдет прахом. Но даже в наказании я стараюсь избегать лишней жестокости. Вы знаете, какие истязания придумали китайцы, святая инквизиция, гестаповские садисты и тому подобные изверги. У меня, Питер, ничего подобного нет. Зачем истязать человека, зачем его мучить, делать из него пожизненного инвалида? Лучше послать к нему Марка — и довольно. Одна пуля — и точка. Просто и гуманно, как и водится у воспитанных людей.
— Не знаю, как воспитан Марк, но если судить по вашим двум гориллам…
— Вы ошибаетесь, дорогой, — добродушно протестует Дрейк. — Вы проявляете понятное пристрастие человека, занимающего определенную сторону в споре. Боб и Ал — просто дети. Невинные дети, которые любят пускать в ход невинные хитрости и проделки. Вам, наверное, известен коронный номер Боба: он делает резкий удар головой по носу, что при его росте нетрудно, а потом подает человеку носовой платок, чтобы тот вытер кровь. Ну как? Ал же показывает правый кулак и говорит: «Видал», а сам пускает в ход левый кулак. Детские шалости, не больше.
— Возможно, — иду на уступки я. — Хотя мои личные воспоминания говорят о другом.
— Пристрастие, дорогой мой, в вас говорит пристрастие! Если прибегать к сильным выражениям, то Марк — это ад, или бесспорный конец, а Боб и Ал — чистилище. И я послал вас в чистилище именно затем, чтобы в вашей голове восцарил разум и вы пришли к единственно правильному и мудрому решению. Не знаю, поняли вы это или нет, но вы, Питер, стали правой рукой человека, единственная цель которого — доставлять людям радость! Вы имеете все основания гордиться собой!
Дрейк делает еще глоток и покровительственно заявляет:
— Гордитесь, Питер! Гордитесь! Следует гордиться, раз для этого есть основания!
Не знаю, то ли женское общество на него подействовало, то ли он перебрал за ужином, но в «Еве» Дрейк быстро скис, его повышенное настроение испарилось, и он впал в апатию.
Явившись в «Еву», мы застали там Бренду, которая вместо приветствия кислым тоном заявила:
— Я жду уже больше часа, Билл…
— Всем нам приходится ждать, — философски отозвался Дрейк. — Если бы вы знали, сколько приходится ждать мне…
— Да, но я сижу совсем одна, и некоторые думают, что я жду чего-то другого… начинают навязываться…
— Вы могли бы обратить подобные недоразумения себе на пользу, дорогая, — невозмутимо заявляет Дрейк. — Лишние банкноты вам не повредили бы.
Это заявление достаточно красноречиво говорит о настроении шефа. Бренда взглядывает на него с глубокой укоризной, но Дрейк в это время смотрит в другую сторону, и она воздерживается от замечания. Зато начинает греметь оркестр, и на сцене появляется уже знакомая мне самка в золотистом платье. Видимо, программа в «Еве» одна и та же.
— Ваша конкурентка, — не утерпев, указывает Дрейк Бренде.
— Перестаньте, Билл. Вы в самом деле заставите меня выйти на дансинг и раздеться перед всеми этими чужими мужчинами! — восклицает Бренда так громко, что перекрикивает оркестр.
— Я не удивлюсь, если узнаю, что вы это уже делаете, хотя и не перед такой многочисленной аудиторией, — говорит Дрейк.
Бренда, прикусив губу, молчит.
Подходит черед очаровательной мисс Линды Грей. Певица выходит все в том же скромном туалете, ее встречают, как и раньше, дружелюбными аплодисментами, на которые она отвечает милым поклоном. Вообще в «Еве», кажется, уважают традиции. Да и какой смысл менять программу, если меняется публика, а раз так, значит, программа все время остается свежей.
Мисс Линда берет в руку микрофон и делает несколько шагов по залу — очевидно, в поисках жертвы. Жертвой на этот раз оказывается некий молодой человек в очках с несколько ошеломленным выражением лица. Он похож на библиотекаря или учителя латинского языка. Певица устремляет на него пристальный взгляд, стараясь преодолеть стеклянную преграду очков и проникнуть в его ошеломленную душу. Зал оглашает ее мягкий, мелодичный голос:
— Сегодня она пела для вас, Питер!
— Она и тогда пела для меня.
— Нет. Тогда — нет. Но сейчас она действительно пела для вас. Хорошо, что не вам платить по счету. Я бы заставил вас заплатить и за песню.
Линда поет еще четыре песни. Это ее песни — гвоздь программы и в то же время некий водораздел между двумя порциями стриптиза, которые предлагает своим посетителям «Ева» и из которых вторая порция, ближе к полуночи, гораздо откровеннее первой. Но певица определенно бьет всех чемпионок раздевания с точки зрения успеха. Возможно, ей помогает то несложное обстоятельство, что люди, явившиеся сюда пощекотать нервы бесстыдными картинами, не прочь показать себя приличными людьми, поклонниками чистой лирики.
— Пригласите ее за столик, Питер! Хорошее воспитание обязывает отблагодарить даму за жест!
И я иду за кулисы — не столько затем, чтобы показать себя воспитанным человеком, сколько затем, чтобы продемонстрировать послушание начальству, а может, и по какой-то другой причине.
Линда встречает меня с недоверием.
— Вас послал Дрейк? — тут же спрашивает она.
— А кто же еще? Но, если учесть веление сердца, то приглашение исходит от меня.
— «Веление сердца»? Кажется, это не ваши слова, Питер!
Она принимает приглашение, и мы подходим к столику очень своевременно: реплики Дрейка и Бренды свидетельствуют о приближении грозы.
— Да, дорогая, я знаю, что вы — сущая богородица, — лениво цедит шеф, рассеянно поворачивая в руке стакан с кубиками льда, — но что делать, не всякому дано оценить ваше целомудрие. Иные типы даже готовы на вольности по отношению к вам…
— Перестаньте, Билл!
— Уверяю вас, ваша логика мне понятна: вы боитесь, что я совсем перестану обращать на вас внимание, и потому позволяете себе известные капризы… и правильно боитесь…
Тут Дрейк спохватывается и восклицает:
— Линда! Вы всегда безупречны, но сегодня превзошли самое себя. Надеюсь, Питер это заметил?
— Боюсь, что Питер не в состоянии оценить песню.
— Но он не может не оценить взгляда — не настолько же он слеп! Какой это был взгляд! Когда-то, в годы моей невинности, Бренда сразила меня таким же взглядом…
— Это было, кажется, лет пять назад, — замечает Линда. — Неужели вам удалось сохранить свою невинность до столь преклонного возраста, сэр?
— Увы, дитя мое! — страдальчески вздыхает Дрейк. — Это так! У Бренды острый слух, и я боюсь, что она нас услышит, не то я сделал бы вам признание.
Дрейк нагибается к Линде, будто действительно хочет сказать ей что-то по секрету, но произносит довольно громко:
— Я до сих пор невинен, Линда! Невинен и доверчив, как последний дурак!
Бренда делает вид, что не слышит, как будто Дрейк и в самом деле шепнул свое признание Линде на ухо. И вообще с этого момента она начинает вести себя как безучастный свидетель — то ли боится дразнить Дрейка, то ли считает, что бессмысленно ссориться с подвыпившим человеком.
Подвыпивший человек пользуется этим обстоятельством, чтобы отпустить по адресу богородицы Бренды еще пару довольно невинных реплик, потом снова вступает оркестр, открывая следующее, уже вовсе разнузданное отделение программы.
Когда через два часа мы выходим на улицу, воздух Сохо кажется мне необыкновенно свежим, насыщенным озоном. Уже поздняя ночь, или, если угодно, очень раннее утро, и мы с Линдой по пустой и ярко освещенной улице направляемся к Черин-кросс.
— Бедная Бренда, — говорит она будто про себя.
— С тем же основанием вы могли бы сказать «бедный Дрейк», — замечаю я. — Если верить его намекам, она, кажется, наставляет ему рога.
— А разве можно жить с таким человеком и не изменять ему? — возражает певица с чисто женской логикой. — Дрейк — и любовь! Вы только представьте себе!
— Почему бы и нет? Наш шеф совсем не чужд любви. Вы только посмотрите, как упорно он старается вызвать это чувство между вами и мной!
Линда не отзывается, и это молчание кажется мне подозрительным.
— По-вашему, из каких побуждений Дрейк так настойчиво толкает нас друг к другу? — упорствую я. — Этот человек ничего не делает без причины.
Линда опять молчит.
— Да скажите же что-нибудь!
— Я, наверное, последняя дура, — тихо произносит она наконец. — И все-таки я вам скажу, Питер. Дрейк велел, чтобы я сообщала ему обо всем, что только узнаю и услышу от вас или о вас.
— Другими словами, вы должны и дальше выполнять свою балканскую миссию.
— Именно. Да еще с особым старанием.
— И когда он поставил вам эту задачу?
— Сегодня. В «Еве». Вызвал меня в свой кабинет и подробно проинструктировал.
— А именно?
— О, я действительно совсем оглупела, — чуть слышно говорит Линда. — Он сказал, что пошлет ко мне Марка… что убьет меня, если я вам скажу об этом.
— Не надо мучиться ненужными страхами, — успокаиваю я мисс Грей. — Неужели вы думаете, что я вместо благодарности побегу обо всем докладывать Дрейку?
Помолчав, она замечает:
— Я знаю, что это не в ваших интересах. И все-таки боюсь.
— Опасность в самом деле существует. Но она связана с моим поведением, а не с вашим.
— О чем это вы?
— Вы, наверное, пригласите меня к себе?
— Такого намерения у меня не было. Но если вы настаиваете…
— Скажите, Линда, Дрейк велел вам чаще приглашать меня к себе?
— Да… то есть… да, он так велел, — смущенно лепечет она после паузы.
Я не допускал, что Линда может смутиться. Чего доброго, она еще покраснеет, хотя под густым черноморским загаром это будет незаметно.
— Именно об этой опасности я и говорю. Старый хитрец наверняка оборудовал вашу квартиру подслушивающей аппаратурой. И каждый наш разговор, каждое слово будет записано на пленку. Каждая ваша неосторожная реплика…
— О Питер! Возьмите меня под руку…
Голос у нее умоляющий и чуть слышный.
— Вам что, плохо? — говорю я и беру ее под руку.
— Да… у меня прямо ноги подкосились…
Линда останавливается. Вынужден остановиться и я.
— У вас, оказывается, замедленная реакция…
— Реакция у меня нормальная. Когда вы сказали про аппаратуру, я вспомнила, что хотела сказать вам про инструкции Дрейка только дома… мне не хотелось говорить на улице…
— Такие разговоры надо вести именно на улице. И только в том случае, если за вами никто не следит.
— Хорошо, что вы об этом заговорили… Как подумаю, что я хотела отложить этот разговор до дома…
— И что еще вам велел Дрейк?
— Велел сблизиться с вами… завоевать ваше доверие… чаще приглашать вас к себе… словом, разыграть внезапную влюбленность. Смотрите, говорит, будьте осторожны, потому что этот тип очень хитер и если вы перестараетесь или будете действовать грубо, то оттолкнете его… Сначала я, конечно, не соглашалась, я ему объясняла, что у меня нет никакого опыта в подобных делах и что, судя по моим впечатлениям, вынесенным из нашей поездки, вы очень холодный человек, что, между прочим, чистая правда… И что если за вами нужно следить, то наверняка для этого можно найти более эффективные методы… А Дрейк говорит, мол, до сих пор мы за ним следили при помощи таких эффективных методов, но Питер далеко не прост, и вообще положение стало деликатное, я не могу подсылать к нему разных хулиганов, приходится прибегать к тонким способам, и такой тонкий способ — это вы, Линда. Ну а потом начались посулы и угрозы. В угрозах Дрейк не имеет себе равных, это вам, наверное, известно.
— Ну, значит, все в порядке, — успокаиваю ее я. — При условии, что вы не будете забывать об аппаратуре.
— Но, Питер, сама эта мысль просто убивает меня! Как можно жить, когда каждую минуту тебя подстерегает какая-то аппаратура!
Такие вопросы я и сам задавал себе когда-то, в самом начале. А потом понял, что можно. Человек все может.
— И потом, что получится, если мы все время будем молчать или говорить только о пустяках? Дрейк сразу учует, что здесь что-то не то.
— Мы будем говорить не только о пустяках. И для вас лучше всего, по крайней мере когда вы у себя дома, — если вы будете жить так, словно вы в самом деле и всерьез играете роль, порученную вам Дрейком. Вызывайте меня на искренность, задавайте вопросы, словом, делайте ваше дело. А как отвечать на ваши вопросы — это моя забота.
— И этот цирк надо начинать сегодня же? — уныло спршивает мисс Грей.
— По-моему, сегодня рано. Сначала вам придется ввести меня в искушение.
— При наличии всей этой аппаратуры?
— Конечно, с полной непринужденностью, будто никакой аппаратуры не существует.
— Вряд ли я на это способна…
— Почему? Удалась же вам в Варне проверка загара. Тогда у вас хорошо получилось…
Все следующие дни Дрейк так часто вызывает меня на консультации по крупным и мелким вопросам, связанным с операцией, и так часто отсылает Райта из кабинета, что господину агенту похоронного бюро, будь он человеком чувствительным, впору получить нервное расстройство.
Джон Райт, однако, не нервничает. Он просто меняет тактику и начинает заигрывать с соперником, то есть со мной. Первый жест внимания я получаю в ресторане итальянца. Забавно — он почти полностью копирует жест покойного Майка: люди малообщительные и лишенные воображения действуют по одному шаблону.
— Могу я сесть за ваш столик?
— Пожалуйста.
Затем следует молчание и неловкие попытки завязать разговор, потом снова молчание и снова попытки, пока наконец не приходит время расплачиваться с официантом.
После ряда таких проверочных операций Джон, набравшись смелости, решается на новый шаг. Это происходит в угловом кафе, под афишей, популяризирующей программу Реммон-бара, где я пью послеобеденный кофе. Не знаю, то ли Райт выпил, то ли притворяется, что выпил, но он подсаживается ко мне, не спрашивая разрешения, и вообще держится почти естественно. Пренебрежительно глянув на мою чашку, он спрашивает:
— Кофе пьете?
Приходится подтвердить его смелую догадку.
— В такое время дня?
— Я пью кофе в любое время дня.
— А я — никогда. Виски тоже не пью. По-моему, чай и пиво — вот подходящие напитки для скромного англичанина. Но сегодня в виде исключения я хлебнул виски. Не знаю, что на меня накатило. Взял и хлебнул. И еще с удовольствием хлебну. Особенно если вы согласитесь составить мне компанию и примете от меня стаканчик.
— Стаканчик можно, — скромно заявляю я. — Заказывайте.
И он заказывает по стаканчику. Потом — еще по одному. Потом — еще. И наступает минута, когда выпитое виски наводит его на разные мысли о течении жизни, и он начинает делиться этими мыслями.
— Не знаю, какого мнения об этом вы, Питер, но наша жизнь — страшная путаница. Только пройдитесь по Дрейк-стрит, и вы в этом убедитесь. Как подумаю, что сказала бы моя мать, если бы она встала из могилы и увидела своего сына. А много ли таких, кто может похвалиться своей жизнью и сказать, что в ней нет путаницы? И кто они? Даже если такие люди есть, я все равно не стану киснуть по восемь часов в какой-нибудь захудалой канцелярии за горсть медяков, где моим единственным утешением будет сознание того, что я — порядочный человек.
Он кладет локти на стол и подпирает голову руками, потом проводит длинными пальцами по длинным волосам, поднимает глаза и смотрит на меня:
— Что вы скажете?
Но я не успеваю решить, что мне сказать и говорить ли вообще. Райт начинает новый монолог. Он явно любитель монологов.
— Вы, может быть, думаете, что я какой-нибудь люмпен, раз оказался здесь, на Дрейк-стрит? Ничего подобного, Питер! Я кончил бухгалтерские курсы и разное другое, чтобы стать порядочным банковским служащим. Больше того, я уже был порядочным банковским служащим. Ну и что из этого? Я досыта хлебнул порядочной жизни на медные пенсы, меня от нее тошнит. Уж лучше — порок или то, что называется пороком. Хотя и он тоже…
Райт снова вешает голову, будто старается вспомнить, что же именно хотел сказать про порок, потом опять приглаживает волосы, а вернее, взлохмачивает их и опять вступает на путь монолога:
— Все эти квартиры, которые вечером воняют женскими духами, а утром — женским потом, и эти красавицы из кабаре, которые, ложась с вами в постель, вместе с гримом смывают всю красоту… и эти хамы, из-за которых невозможно спокойно выпить кружку пива, потому что они твои люди и ты их человек… и вся эта Дрейк-стрит… да и другие тоже…
Раз уж он заговорил о запахах, меня так и подмывает попросить его немножко отодвинуться, поскольку я уже не знаю, что пью, — виски или одеколон «Сирень». Но что поделаешь, надо проявлять терпимость к ближнему и снисходительность к выпившему человеку.
Надо сказать, что он в самом деле под градусом, хотя и не настолько пьян, как кажется. Но это — не беда. Беда в том, что я тоже притворяюсь пьяным и что у Джона хватает легкомыслия мне поверить. Так что я не удивляюсь, когда, вернувшись из туалета, замечаю на дне своего стакана некую белесоватую жидкость. Примитивная штука. Надо бы сказать ему, что ампула с бесцветной жидкостью куда лучше и удобнее, но что поделаешь, если Райт — мастер монологов и не дает мне слова.
Я сажусь размашисто, как и подобает пьяному, и неловким жестом опрокидываю стакан.
— Дейви, дай еще одно! — командует Райт.
Опорожнив стакан, он снова требует:
— И еще одно!
После чего наступает его очередь проинспектировать туалет заведения.
Сейчас или никогда! Я выскакиваю из кафе и вбегаю в магазин мистера Оливера.
— Райт совсем напился, — заявляю я ему. — Вы не могли бы вызвать его по делу минут через двадцать, пока я расплачусь. Иначе его придется выносить на руках.
— Да, мне как раз нужно показать ему накладные…
Мне некогда выслушивать пространные объяснения торговца литературой. Я бегом возвращаюсь в кафе, опережая Райта на полминуты.
— Наша беда, Питер, в том, что женщины привлекают красотой и сексом… а ведь и то и другое в них фальшиво. Смотришь на такую, как она кривляется под прожектором «Евы»… как опускает ресницы и вертит задом… и думаешь: «Богиня!» А дойдет до кровати — и богиня оказывается обыкновенной проституткой… которая выучила пять-шесть танцевальных па… и больше ничего.
Райт поднимает свой стакан. Я следую его примеру и, воспользовавшись паузой, замечаю:
— Все-таки ты не станешь отрицать, что есть и шикарные женщины. Ведь не станешь?
— Есть! — соглашается агент похоронного бюро. — Есть. Но шикарные женщины, Питер, всегда кому-то принадлежат. Именно потому, что они шикарные, кто-то уже прибрал их к рукам… до тебя и до меня.
Я пренебрежительно машу рукой.
— Это не мешает…
— Не мешает? — Райт оживляется и заговорщически понижает голос. — Мешает, Питер, да так, что… в какую-то минуту начинаешь спрашивать себя, стоит ли… стоит рисковать из-за женщины, пусть даже она шикарна, как «кадиллак».
Эта мысль в самом деле заслуживает серьезных размышлений, и я снова вынужден отправиться на инспекцию. По возвращении я опять устанавливаю наличие в стакане белесой жидкости. Нет, в самом деле, надо бы сказать ему про ампулы.
— Что вы скажете, Питер, если я предложу вам скромный ужин на французский манер?
Я, конечно, польщен вниманием шефа — что еще я могу сказать.
— В сущности, я должен был зайти за Брендой. Но мы увидимся прямо в «Еве». Если бы вы знали, приятель, как это иногда обременительно — возиться с домашней кошкой.
Предоставив дрейковским гориллам приятную обязанность проветрить кабинет, мы выходим на улицу. До ресторана, куда пригласил меня шеф, недалеко, метров пятьсот. Это заведение совсем иной категории, чем харчевня нашего общего знакомого итальянца: хрусталь, фарфор, серебряные приборы, белоснежные скатерти и цветы на столах, к счастью — не сирень. Сирень давным-давно отцвела во всем городе, и ее благоуханием можно упиваться, только находясь в обществе Райта.
— Выбирайте, не глядя на цены, — с царственной щедростью заявляет Дрейк, когда метрдотель кладет перед каждым из нас меню в переплете из натуральной кожи.
Пропустив его заявление мимо ушей, я скромно выбираю салат по-ниццки и банальный бифштекс с черным перцем.
— Что будут пить мсье? — с неподдельным интересом спрашивает метрдотель, поскольку решающий удар по клиенту наносят именно напитки. Рискуя разочаровать его, я заявляю:
— Мне все равно.
— Придется заняться вашим светским воспитанием, — добродушно ворчит Дрейк. — Разве можно, придя во французский ресторан, заявить, будто вам все равно, что вы будете пить!
Воодушевленный его замечанием официант предлагает белое бургундское неизвестно какого года, от которого Дрейк, невзирая на охвативший его прилив щедрости, отказывается, потому что оно сильно горчит с точки зрения цены. После этого у них завязывается увлекательная беседа о французких винах, в итоге которой Дрйек останавливается опять-таки на бургундском, более приемлемом в эти прискорбные времена финансовой нестабильности, как изволил выразиться шеф.
Этот ресторан с его бледно-розовыми обоями, белоснежными скатертями, хрустальными люстрами, серебряными приборами — сущий оазис утонченности в грязном городе, имя которому Сохо; но в Сохо контрасты не редкость, и не стоит удивляться, если вы обнаружите здесь такой оазис рядом с квартальной пивнушкой, как не стоит удивляться и в том случае, если вы видите рядом со столом мистера Дрейка членов Палаты лордов британского парламента. Название этого оазиса не то «Золотой петух», не то «Золотой лев», а может, «Золотая рыбка» или «Золотой бочонок»; в этом городе на вывесках такого рода заведений золота больше, чем на витринах ювелирных фирм. Данную тему можно было бы продолжить, но я не специалист по такого рода материям; тут бы пригодилось мнение мистера Оливера, всесторонне осведомленного мистера Оливера, который умеет со вкусом порассуждать, почему, например, автобусы в Лондоне — красные, а в Париже — зеленые, и всегда готов предложить по каждому вопросу собственную, хорошо обоснованную концепцию.
Ужин проходит без особых проволочек, и я подозреваю, что Дрейку не терпится как можно скорее с ним покончить, чтобы добраться наконец до своего любимого напитка, потому что все французские вина вместе взятые ничего ему не говорят. Может быть, именно поэтому, когда я заказываю кофе и рюмочку коньяка, он просит принести двойную дозу виски и от мелких вопросов, связанных с утряской будущей операции, переходит к высоким обобщениям о смысле жизни и прочем. И если я до сих пор не усвоил, что философия моего шефа — это философия альтруиста, то теперь пришла пора окончательно убедиться в этом.
— Не знаю, Питер, замечали вы или нет, но если абстрагироваться от дурацких предрассудков, моя жизненная цель высокоблагородна. Оспаривать это мог бы только какой-нибудь въедливый лицемер. Ибо моя цель… у меня нет иной цели кроме как доставлять людям радость. Радость другим и, конечно же, радость себе самому, я ведь тоже человек. Вот моя цель.
При этом скромном заявлении Дрейк делает солидный глоток и посматривает на меня в ожидании сочувствия своим словам и поощрения к дальнейшей откровенности.
— Я не берусь судить, что есть добро и что есть зло, — продолжает он. — Это дело пасторов. Но я знаю кое-что, не известное пасторам, знаю, что доставляет человеку радость и что — нет. И по мере своих сил ограничиваю себя рамками первого. Если же порой в виде исключения я вынужден прибегать ко второму, то только потому, что меня к этому принуждают, потому, что на свете есть люди, неспособные оценить мое главное стремление — доставлять людям радость.
— Люди бывают разные, — соглашаюсь я, чтобы доставить удовольствие шефу.
— Именно, — говорит Дрейк. — Но вернемся к моей главной мысли. Взрослые люди ничем не отличаются от детей. Они больше всего радуются играм и игрушкам, бесстыдным картинкам, живым куклам, по возможности голым, им подавай азартные игры, гашиш… И я даю им все это. Питер, я приношу им радость. Пусть меня судит всевышний на том свете за то, что я приносил радость людям…
— А себе? — нескромно интересуюсь я.
— О, мои радости весьма прозаичны, милый мой. Я человек скромный. Иметь под рукой стакан любимого напитка. Пользоваться услугами хорошего повара, приличного портного и, конечно, рассчитывать на малую толику уважения со стороны окружающих. А для всего этого, особенно для уважения, нужно… вы сами понимаете, что нужно.
— Это каждый понимает.
— Иногда мне, конечно, приходится наказывать за непослушание. Я стараюсь делать это как можно реже, но бывает, что без этого не обойтись — не то все пойдет прахом. Но даже в наказании я стараюсь избегать лишней жестокости. Вы знаете, какие истязания придумали китайцы, святая инквизиция, гестаповские садисты и тому подобные изверги. У меня, Питер, ничего подобного нет. Зачем истязать человека, зачем его мучить, делать из него пожизненного инвалида? Лучше послать к нему Марка — и довольно. Одна пуля — и точка. Просто и гуманно, как и водится у воспитанных людей.
— Не знаю, как воспитан Марк, но если судить по вашим двум гориллам…
— Вы ошибаетесь, дорогой, — добродушно протестует Дрейк. — Вы проявляете понятное пристрастие человека, занимающего определенную сторону в споре. Боб и Ал — просто дети. Невинные дети, которые любят пускать в ход невинные хитрости и проделки. Вам, наверное, известен коронный номер Боба: он делает резкий удар головой по носу, что при его росте нетрудно, а потом подает человеку носовой платок, чтобы тот вытер кровь. Ну как? Ал же показывает правый кулак и говорит: «Видал», а сам пускает в ход левый кулак. Детские шалости, не больше.
— Возможно, — иду на уступки я. — Хотя мои личные воспоминания говорят о другом.
— Пристрастие, дорогой мой, в вас говорит пристрастие! Если прибегать к сильным выражениям, то Марк — это ад, или бесспорный конец, а Боб и Ал — чистилище. И я послал вас в чистилище именно затем, чтобы в вашей голове восцарил разум и вы пришли к единственно правильному и мудрому решению. Не знаю, поняли вы это или нет, но вы, Питер, стали правой рукой человека, единственная цель которого — доставлять людям радость! Вы имеете все основания гордиться собой!
Дрейк делает еще глоток и покровительственно заявляет:
— Гордитесь, Питер! Гордитесь! Следует гордиться, раз для этого есть основания!
Не знаю, то ли женское общество на него подействовало, то ли он перебрал за ужином, но в «Еве» Дрейк быстро скис, его повышенное настроение испарилось, и он впал в апатию.
Явившись в «Еву», мы застали там Бренду, которая вместо приветствия кислым тоном заявила:
— Я жду уже больше часа, Билл…
— Всем нам приходится ждать, — философски отозвался Дрейк. — Если бы вы знали, сколько приходится ждать мне…
— Да, но я сижу совсем одна, и некоторые думают, что я жду чего-то другого… начинают навязываться…
— Вы могли бы обратить подобные недоразумения себе на пользу, дорогая, — невозмутимо заявляет Дрейк. — Лишние банкноты вам не повредили бы.
Это заявление достаточно красноречиво говорит о настроении шефа. Бренда взглядывает на него с глубокой укоризной, но Дрейк в это время смотрит в другую сторону, и она воздерживается от замечания. Зато начинает греметь оркестр, и на сцене появляется уже знакомая мне самка в золотистом платье. Видимо, программа в «Еве» одна и та же.
— Ваша конкурентка, — не утерпев, указывает Дрейк Бренде.
— Перестаньте, Билл. Вы в самом деле заставите меня выйти на дансинг и раздеться перед всеми этими чужими мужчинами! — восклицает Бренда так громко, что перекрикивает оркестр.
— Я не удивлюсь, если узнаю, что вы это уже делаете, хотя и не перед такой многочисленной аудиторией, — говорит Дрейк.
Бренда, прикусив губу, молчит.
Подходит черед очаровательной мисс Линды Грей. Певица выходит все в том же скромном туалете, ее встречают, как и раньше, дружелюбными аплодисментами, на которые она отвечает милым поклоном. Вообще в «Еве», кажется, уважают традиции. Да и какой смысл менять программу, если меняется публика, а раз так, значит, программа все время остается свежей.
Мисс Линда берет в руку микрофон и делает несколько шагов по залу — очевидно, в поисках жертвы. Жертвой на этот раз оказывается некий молодой человек в очках с несколько ошеломленным выражением лица. Он похож на библиотекаря или учителя латинского языка. Певица устремляет на него пристальный взгляд, стараясь преодолеть стеклянную преграду очков и проникнуть в его ошеломленную душу. Зал оглашает ее мягкий, мелодичный голос:
На сей раз я могу спокойно слушать этот мелодичный голос, не чувствуя себя экспонатом с рекламной витрины. Но радость моя недолговечна. Пропев первый куплет, Линда делает поворот кругом, быстрыми шагами пересекает дансинг и, положив мне руку на плечо, переходит к припеву:
Не говори, я знаю: жизнь течет.
Ночь умирает, новый день наступит…
Я, само собой, стараюсь укорить ее взглядом, стараюсь дать ей понять, чтобы она отошла от меня, но меланхоличный голос и колдовские сине-зеленые глаза так ясно говорят, что она поет для меня, именно для меня и только для меня, что я совсем обескуражен. Когда песня кончается, Дрейк лениво замечает:
Не говори: увидимся мы завтра.
Не говори: с тобой я буду завтра,
И снова поцелую я тебя.
Быть может, это завтра, завтра, завтра
Наступит без меня и без тебя.
— Сегодня она пела для вас, Питер!
— Она и тогда пела для меня.
— Нет. Тогда — нет. Но сейчас она действительно пела для вас. Хорошо, что не вам платить по счету. Я бы заставил вас заплатить и за песню.
Линда поет еще четыре песни. Это ее песни — гвоздь программы и в то же время некий водораздел между двумя порциями стриптиза, которые предлагает своим посетителям «Ева» и из которых вторая порция, ближе к полуночи, гораздо откровеннее первой. Но певица определенно бьет всех чемпионок раздевания с точки зрения успеха. Возможно, ей помогает то несложное обстоятельство, что люди, явившиеся сюда пощекотать нервы бесстыдными картинами, не прочь показать себя приличными людьми, поклонниками чистой лирики.
— Пригласите ее за столик, Питер! Хорошее воспитание обязывает отблагодарить даму за жест!
И я иду за кулисы — не столько затем, чтобы показать себя воспитанным человеком, сколько затем, чтобы продемонстрировать послушание начальству, а может, и по какой-то другой причине.
Линда встречает меня с недоверием.
— Вас послал Дрейк? — тут же спрашивает она.
— А кто же еще? Но, если учесть веление сердца, то приглашение исходит от меня.
— «Веление сердца»? Кажется, это не ваши слова, Питер!
Она принимает приглашение, и мы подходим к столику очень своевременно: реплики Дрейка и Бренды свидетельствуют о приближении грозы.
— Да, дорогая, я знаю, что вы — сущая богородица, — лениво цедит шеф, рассеянно поворачивая в руке стакан с кубиками льда, — но что делать, не всякому дано оценить ваше целомудрие. Иные типы даже готовы на вольности по отношению к вам…
— Перестаньте, Билл!
— Уверяю вас, ваша логика мне понятна: вы боитесь, что я совсем перестану обращать на вас внимание, и потому позволяете себе известные капризы… и правильно боитесь…
Тут Дрейк спохватывается и восклицает:
— Линда! Вы всегда безупречны, но сегодня превзошли самое себя. Надеюсь, Питер это заметил?
— Боюсь, что Питер не в состоянии оценить песню.
— Но он не может не оценить взгляда — не настолько же он слеп! Какой это был взгляд! Когда-то, в годы моей невинности, Бренда сразила меня таким же взглядом…
— Это было, кажется, лет пять назад, — замечает Линда. — Неужели вам удалось сохранить свою невинность до столь преклонного возраста, сэр?
— Увы, дитя мое! — страдальчески вздыхает Дрейк. — Это так! У Бренды острый слух, и я боюсь, что она нас услышит, не то я сделал бы вам признание.
Дрейк нагибается к Линде, будто действительно хочет сказать ей что-то по секрету, но произносит довольно громко:
— Я до сих пор невинен, Линда! Невинен и доверчив, как последний дурак!
Бренда делает вид, что не слышит, как будто Дрейк и в самом деле шепнул свое признание Линде на ухо. И вообще с этого момента она начинает вести себя как безучастный свидетель — то ли боится дразнить Дрейка, то ли считает, что бессмысленно ссориться с подвыпившим человеком.
Подвыпивший человек пользуется этим обстоятельством, чтобы отпустить по адресу богородицы Бренды еще пару довольно невинных реплик, потом снова вступает оркестр, открывая следующее, уже вовсе разнузданное отделение программы.
Когда через два часа мы выходим на улицу, воздух Сохо кажется мне необыкновенно свежим, насыщенным озоном. Уже поздняя ночь, или, если угодно, очень раннее утро, и мы с Линдой по пустой и ярко освещенной улице направляемся к Черин-кросс.
— Бедная Бренда, — говорит она будто про себя.
— С тем же основанием вы могли бы сказать «бедный Дрейк», — замечаю я. — Если верить его намекам, она, кажется, наставляет ему рога.
— А разве можно жить с таким человеком и не изменять ему? — возражает певица с чисто женской логикой. — Дрейк — и любовь! Вы только представьте себе!
— Почему бы и нет? Наш шеф совсем не чужд любви. Вы только посмотрите, как упорно он старается вызвать это чувство между вами и мной!
Линда не отзывается, и это молчание кажется мне подозрительным.
— По-вашему, из каких побуждений Дрейк так настойчиво толкает нас друг к другу? — упорствую я. — Этот человек ничего не делает без причины.
Линда опять молчит.
— Да скажите же что-нибудь!
— Я, наверное, последняя дура, — тихо произносит она наконец. — И все-таки я вам скажу, Питер. Дрейк велел, чтобы я сообщала ему обо всем, что только узнаю и услышу от вас или о вас.
— Другими словами, вы должны и дальше выполнять свою балканскую миссию.
— Именно. Да еще с особым старанием.
— И когда он поставил вам эту задачу?
— Сегодня. В «Еве». Вызвал меня в свой кабинет и подробно проинструктировал.
— А именно?
— О, я действительно совсем оглупела, — чуть слышно говорит Линда. — Он сказал, что пошлет ко мне Марка… что убьет меня, если я вам скажу об этом.
— Не надо мучиться ненужными страхами, — успокаиваю я мисс Грей. — Неужели вы думаете, что я вместо благодарности побегу обо всем докладывать Дрейку?
Помолчав, она замечает:
— Я знаю, что это не в ваших интересах. И все-таки боюсь.
— Опасность в самом деле существует. Но она связана с моим поведением, а не с вашим.
— О чем это вы?
— Вы, наверное, пригласите меня к себе?
— Такого намерения у меня не было. Но если вы настаиваете…
— Скажите, Линда, Дрейк велел вам чаще приглашать меня к себе?
— Да… то есть… да, он так велел, — смущенно лепечет она после паузы.
Я не допускал, что Линда может смутиться. Чего доброго, она еще покраснеет, хотя под густым черноморским загаром это будет незаметно.
— Именно об этой опасности я и говорю. Старый хитрец наверняка оборудовал вашу квартиру подслушивающей аппаратурой. И каждый наш разговор, каждое слово будет записано на пленку. Каждая ваша неосторожная реплика…
— О Питер! Возьмите меня под руку…
Голос у нее умоляющий и чуть слышный.
— Вам что, плохо? — говорю я и беру ее под руку.
— Да… у меня прямо ноги подкосились…
Линда останавливается. Вынужден остановиться и я.
— У вас, оказывается, замедленная реакция…
— Реакция у меня нормальная. Когда вы сказали про аппаратуру, я вспомнила, что хотела сказать вам про инструкции Дрейка только дома… мне не хотелось говорить на улице…
— Такие разговоры надо вести именно на улице. И только в том случае, если за вами никто не следит.
— Хорошо, что вы об этом заговорили… Как подумаю, что я хотела отложить этот разговор до дома…
— И что еще вам велел Дрейк?
— Велел сблизиться с вами… завоевать ваше доверие… чаще приглашать вас к себе… словом, разыграть внезапную влюбленность. Смотрите, говорит, будьте осторожны, потому что этот тип очень хитер и если вы перестараетесь или будете действовать грубо, то оттолкнете его… Сначала я, конечно, не соглашалась, я ему объясняла, что у меня нет никакого опыта в подобных делах и что, судя по моим впечатлениям, вынесенным из нашей поездки, вы очень холодный человек, что, между прочим, чистая правда… И что если за вами нужно следить, то наверняка для этого можно найти более эффективные методы… А Дрейк говорит, мол, до сих пор мы за ним следили при помощи таких эффективных методов, но Питер далеко не прост, и вообще положение стало деликатное, я не могу подсылать к нему разных хулиганов, приходится прибегать к тонким способам, и такой тонкий способ — это вы, Линда. Ну а потом начались посулы и угрозы. В угрозах Дрейк не имеет себе равных, это вам, наверное, известно.
— Ну, значит, все в порядке, — успокаиваю ее я. — При условии, что вы не будете забывать об аппаратуре.
— Но, Питер, сама эта мысль просто убивает меня! Как можно жить, когда каждую минуту тебя подстерегает какая-то аппаратура!
Такие вопросы я и сам задавал себе когда-то, в самом начале. А потом понял, что можно. Человек все может.
— И потом, что получится, если мы все время будем молчать или говорить только о пустяках? Дрейк сразу учует, что здесь что-то не то.
— Мы будем говорить не только о пустяках. И для вас лучше всего, по крайней мере когда вы у себя дома, — если вы будете жить так, словно вы в самом деле и всерьез играете роль, порученную вам Дрейком. Вызывайте меня на искренность, задавайте вопросы, словом, делайте ваше дело. А как отвечать на ваши вопросы — это моя забота.
— И этот цирк надо начинать сегодня же? — уныло спршивает мисс Грей.
— По-моему, сегодня рано. Сначала вам придется ввести меня в искушение.
— При наличии всей этой аппаратуры?
— Конечно, с полной непринужденностью, будто никакой аппаратуры не существует.
— Вряд ли я на это способна…
— Почему? Удалась же вам в Варне проверка загара. Тогда у вас хорошо получилось…
Все следующие дни Дрейк так часто вызывает меня на консультации по крупным и мелким вопросам, связанным с операцией, и так часто отсылает Райта из кабинета, что господину агенту похоронного бюро, будь он человеком чувствительным, впору получить нервное расстройство.
Джон Райт, однако, не нервничает. Он просто меняет тактику и начинает заигрывать с соперником, то есть со мной. Первый жест внимания я получаю в ресторане итальянца. Забавно — он почти полностью копирует жест покойного Майка: люди малообщительные и лишенные воображения действуют по одному шаблону.
— Могу я сесть за ваш столик?
— Пожалуйста.
Затем следует молчание и неловкие попытки завязать разговор, потом снова молчание и снова попытки, пока наконец не приходит время расплачиваться с официантом.
После ряда таких проверочных операций Джон, набравшись смелости, решается на новый шаг. Это происходит в угловом кафе, под афишей, популяризирующей программу Реммон-бара, где я пью послеобеденный кофе. Не знаю, то ли Райт выпил, то ли притворяется, что выпил, но он подсаживается ко мне, не спрашивая разрешения, и вообще держится почти естественно. Пренебрежительно глянув на мою чашку, он спрашивает:
— Кофе пьете?
Приходится подтвердить его смелую догадку.
— В такое время дня?
— Я пью кофе в любое время дня.
— А я — никогда. Виски тоже не пью. По-моему, чай и пиво — вот подходящие напитки для скромного англичанина. Но сегодня в виде исключения я хлебнул виски. Не знаю, что на меня накатило. Взял и хлебнул. И еще с удовольствием хлебну. Особенно если вы согласитесь составить мне компанию и примете от меня стаканчик.
— Стаканчик можно, — скромно заявляю я. — Заказывайте.
И он заказывает по стаканчику. Потом — еще по одному. Потом — еще. И наступает минута, когда выпитое виски наводит его на разные мысли о течении жизни, и он начинает делиться этими мыслями.
— Не знаю, какого мнения об этом вы, Питер, но наша жизнь — страшная путаница. Только пройдитесь по Дрейк-стрит, и вы в этом убедитесь. Как подумаю, что сказала бы моя мать, если бы она встала из могилы и увидела своего сына. А много ли таких, кто может похвалиться своей жизнью и сказать, что в ней нет путаницы? И кто они? Даже если такие люди есть, я все равно не стану киснуть по восемь часов в какой-нибудь захудалой канцелярии за горсть медяков, где моим единственным утешением будет сознание того, что я — порядочный человек.
Он кладет локти на стол и подпирает голову руками, потом проводит длинными пальцами по длинным волосам, поднимает глаза и смотрит на меня:
— Что вы скажете?
Но я не успеваю решить, что мне сказать и говорить ли вообще. Райт начинает новый монолог. Он явно любитель монологов.
— Вы, может быть, думаете, что я какой-нибудь люмпен, раз оказался здесь, на Дрейк-стрит? Ничего подобного, Питер! Я кончил бухгалтерские курсы и разное другое, чтобы стать порядочным банковским служащим. Больше того, я уже был порядочным банковским служащим. Ну и что из этого? Я досыта хлебнул порядочной жизни на медные пенсы, меня от нее тошнит. Уж лучше — порок или то, что называется пороком. Хотя и он тоже…
Райт снова вешает голову, будто старается вспомнить, что же именно хотел сказать про порок, потом опять приглаживает волосы, а вернее, взлохмачивает их и опять вступает на путь монолога:
— Все эти квартиры, которые вечером воняют женскими духами, а утром — женским потом, и эти красавицы из кабаре, которые, ложась с вами в постель, вместе с гримом смывают всю красоту… и эти хамы, из-за которых невозможно спокойно выпить кружку пива, потому что они твои люди и ты их человек… и вся эта Дрейк-стрит… да и другие тоже…
Раз уж он заговорил о запахах, меня так и подмывает попросить его немножко отодвинуться, поскольку я уже не знаю, что пью, — виски или одеколон «Сирень». Но что поделаешь, надо проявлять терпимость к ближнему и снисходительность к выпившему человеку.
Надо сказать, что он в самом деле под градусом, хотя и не настолько пьян, как кажется. Но это — не беда. Беда в том, что я тоже притворяюсь пьяным и что у Джона хватает легкомыслия мне поверить. Так что я не удивляюсь, когда, вернувшись из туалета, замечаю на дне своего стакана некую белесоватую жидкость. Примитивная штука. Надо бы сказать ему, что ампула с бесцветной жидкостью куда лучше и удобнее, но что поделаешь, если Райт — мастер монологов и не дает мне слова.
Я сажусь размашисто, как и подобает пьяному, и неловким жестом опрокидываю стакан.
— Дейви, дай еще одно! — командует Райт.
Опорожнив стакан, он снова требует:
— И еще одно!
После чего наступает его очередь проинспектировать туалет заведения.
Сейчас или никогда! Я выскакиваю из кафе и вбегаю в магазин мистера Оливера.
— Райт совсем напился, — заявляю я ему. — Вы не могли бы вызвать его по делу минут через двадцать, пока я расплачусь. Иначе его придется выносить на руках.
— Да, мне как раз нужно показать ему накладные…
Мне некогда выслушивать пространные объяснения торговца литературой. Я бегом возвращаюсь в кафе, опережая Райта на полминуты.
— Наша беда, Питер, в том, что женщины привлекают красотой и сексом… а ведь и то и другое в них фальшиво. Смотришь на такую, как она кривляется под прожектором «Евы»… как опускает ресницы и вертит задом… и думаешь: «Богиня!» А дойдет до кровати — и богиня оказывается обыкновенной проституткой… которая выучила пять-шесть танцевальных па… и больше ничего.
Райт поднимает свой стакан. Я следую его примеру и, воспользовавшись паузой, замечаю:
— Все-таки ты не станешь отрицать, что есть и шикарные женщины. Ведь не станешь?
— Есть! — соглашается агент похоронного бюро. — Есть. Но шикарные женщины, Питер, всегда кому-то принадлежат. Именно потому, что они шикарные, кто-то уже прибрал их к рукам… до тебя и до меня.
Я пренебрежительно машу рукой.
— Это не мешает…
— Не мешает? — Райт оживляется и заговорщически понижает голос. — Мешает, Питер, да так, что… в какую-то минуту начинаешь спрашивать себя, стоит ли… стоит рисковать из-за женщины, пусть даже она шикарна, как «кадиллак».
Эта мысль в самом деле заслуживает серьезных размышлений, и я снова вынужден отправиться на инспекцию. По возвращении я опять устанавливаю наличие в стакане белесой жидкости. Нет, в самом деле, надо бы сказать ему про ампулы.