Страница:
Время подходит к пяти, но моя собеседница по-прежнему буксует на том же мотиве: у нее есть близкий человек, между ними все очень серьезно, вообще-то он ей почти муж, но на мое счастье, этого человека сейчас нет в Лондоне, а я непонятно почему приглянулся ей с первого взгляда, несмотря на то, что отвратительно пьян; но хотя я ей и нравлюсь, это еще не дает мне права воображать бог знает что, и только потому, что она согласилась принять меня за свой столик и пропустить рюмочку в моей компании, думать, будто она из каких-нибудь таких, это совершенная неправда; тайна нашей скорой и неожиданной близости — только и единственно в том, что я ей понравился непонятно чем, хотя, между нами говоря, ничего особенного собой не представляю, тем более в пьяном виде. Словом, эта дама изо всех сил старается убедить меня, что она не проститутка, и я великодушно делаю вид, что верю ей, хотя, если она не проститутка, я в таком случае епископ кентерберийский, а то и папа римский.
— Пора сниматься с якоря, — нерешительно предлагаю я, когда стрелка часов замирает на пяти.
— Почему? — невинно спрашивает дама.
— Я хочу спать.
Это безобидное заявление она воспринимает как грубый намек на плотские утехи и снова принимается уверять меня, что у нее есть парень, в известном смысле даже муж, потом неохотно признается, что я ей все же чем-то симпатичен и только по этой причине она, пожалуй, согласилась бы позволить себе некоторую интимность — кто в наше время себе этого не позволяет, — но только безо всяких излишеств и извращений и, конечно, при условии, что я буду вести себя прилично, как подобает порядочному человеку, а это означает, что я мог бы дать ей небольшую сумму — конечно, взаймы («Только не воображайте, что речь идет о таксе или о чем-нибудь таком»); просто ей нужны деньги, потому что ее друг внезапно уехал в Ливерпуль по совершенно неотложному делу.
И только после этих окончательных разъяснений с ее стороны и оплаты счета с моей стороны («Вы и без того достали бумажник, мой мальчик, и будет лучше, если вы теперь же дадите мне мои двадцать фунтов»), мы наконец покидаем кафе и выходим на воздух.
Ее зовут Кейт, если верить официанту, который именно так обращался к ней с не весьма почтительной фамильярностью. Ее зовут Кейт, и живет она совсем рядом, точнее — в небольшой гостинице на другом конце улицы. По крайней мере, приводит она меня именно туда, и мы, транзитом миновав окошко администратора, поднимаемся на второй этаж и вступаем в комнату с плотно задернутыми шторами и запахом дешевого одеколона в спертом воздухе. Кейт поворачивает выключатель.
Кровать! Наконец-то! Нетвердым шагом я подхожу к объекту моих мечтаний и блаженно вытягиваюсь на покрывале из искусственного шелка.
— Вы могли бы по крайней мере разуться, мой мальчик, — замечает дама с поистине удивительной дотошностью, если принять во внимание, сколько она выпила.
— Не будьте мелочны! — заявляю я.
Подступающая дремота обволакивает меня туманом, мешая наблюдать в подробностях начавшийся стриптиз. Это, пожалуй, и к лучшему; увядшая плоть, открывшаяся под черным кружевным бельем, не особенно привлекательна.
— Надеюсь, у вас нет каких-нибудь болезней… — доносится откуда-то издалека голос, нуждающийся в хорошей смазке.
— Кейт… я хочу спать… — пытаюсь переменить тему я.
— Я так и знала, что вы с извращениями, — с укором говорит Кейт. — Пока я раздевалась, глазели, а теперь — «хочу спать»…
Да, я хочу спать. Но уснуть мне не удается. При ее последних словах в дверь, почему-то не запертую на ключ, врывается пара дюжих молодчиков.
— А, стерва, — кричит один. — Погляди, Том! Погляди-ка, что вытворяет эта дрянь! Смотри, Том, и хорошенько запоминай!
Хорошо, что дремота не успела одолеть меня. Я вскакиваю, но тут же снова падаю на кровать, наткнувшись на кулак разъяренного незнакомца.
— Не трогай его, Питер, — несмело протестует Кейт. — Между нами нет ничего такого, чтобы…
Слова моей полуголой защитницы, застывшей посреди комнаты, звучат неубедительно, да никто и не слушает ее. Питер нагибается к кровати, и мне удается лягнуть его прямо в лицо. Он машинально хватается за разбитые губы, а я в это время бью другой ногой его в живот. Легкое замешательство в лагере противника позволяет мне вскочить с негостеприимной кровати.
Вскакиваю. И налетаю на кулак Тома. Массивный кулак, который отбрасывает меня к стене, где стоит стул. В следующую минуту стул ломается о голову Тома — увы, столь же твердую, как и его кулак. Том шатается, но не падает. Падаю я, от соприкосновения моего темени с неким твердым предметом — Питер снова вступил в строй.
Воздержусь от дальнейших подробностей, чтобы не разжигать низкие страсти. Я несколько раз пытаюсь подняться с пола, но безуспешно: куда ни повернуть, меня ждет пинок. Кажется, последний из них был самым сильным и, наверное, угодил мне прямо в голову. Наверное. Точно сказать не могу, потому что теряю сознание.
Понятия не имею, сколько времени прошло и что было со мной перед тем, как я пришел в себя. Мысль первая: если эта дикая боль — жизнь, то жить не стоит. Боль неравномерно распределяется по всему телу, но львиная доля ее приходится на голову.
Мысль вторая: в комнате что-то очень холодно и здорово дует. Проходит немало времени, прежде чем я открываю глаза и вижу, что лежу на тротуаре, на неосвещенном участке улицы. Строго говоря, открываю я не глаза, а глаз — на большее я в эту минуту не способен.
Мысль третья, самая неприятная (неприятности покрупнее жизнь всегда преподносит в конце, на десерт): когда я, подавляя страшную боль и с трудом стискивая зубы окровавленного рта, привожу в движение руки и проверяю содержимое карманов, оказывается, что они пусты. Пусты совершенно.
Я снова опускаюсь на холодный тротуар, потому что нехитрые движения рук исчерпали все мои силы, потому что в голове у меня карусель, потому что последнее открытие обрушилось на меня как удар в солнечное сплетение. С десяти шагов расстояния и с трех метров высоты на тротуар безучастно льется свет уличного фонаря. Я лежу и смотрю на него сквозь полуоткрытые веки. Лучи флюоресцентного света кажутся мне огромными щупальцами отвратительного паука. Они неумолимо тянутся ко мне, чтобы обхватить и раздавить мое тело.
Так — избитый до потери сознания, обобранный и лишенный каких бы то ни было документов — я начинаю новую жизнь на новом месте.
2
— Пора сниматься с якоря, — нерешительно предлагаю я, когда стрелка часов замирает на пяти.
— Почему? — невинно спрашивает дама.
— Я хочу спать.
Это безобидное заявление она воспринимает как грубый намек на плотские утехи и снова принимается уверять меня, что у нее есть парень, в известном смысле даже муж, потом неохотно признается, что я ей все же чем-то симпатичен и только по этой причине она, пожалуй, согласилась бы позволить себе некоторую интимность — кто в наше время себе этого не позволяет, — но только безо всяких излишеств и извращений и, конечно, при условии, что я буду вести себя прилично, как подобает порядочному человеку, а это означает, что я мог бы дать ей небольшую сумму — конечно, взаймы («Только не воображайте, что речь идет о таксе или о чем-нибудь таком»); просто ей нужны деньги, потому что ее друг внезапно уехал в Ливерпуль по совершенно неотложному делу.
И только после этих окончательных разъяснений с ее стороны и оплаты счета с моей стороны («Вы и без того достали бумажник, мой мальчик, и будет лучше, если вы теперь же дадите мне мои двадцать фунтов»), мы наконец покидаем кафе и выходим на воздух.
Ее зовут Кейт, если верить официанту, который именно так обращался к ней с не весьма почтительной фамильярностью. Ее зовут Кейт, и живет она совсем рядом, точнее — в небольшой гостинице на другом конце улицы. По крайней мере, приводит она меня именно туда, и мы, транзитом миновав окошко администратора, поднимаемся на второй этаж и вступаем в комнату с плотно задернутыми шторами и запахом дешевого одеколона в спертом воздухе. Кейт поворачивает выключатель.
Кровать! Наконец-то! Нетвердым шагом я подхожу к объекту моих мечтаний и блаженно вытягиваюсь на покрывале из искусственного шелка.
— Вы могли бы по крайней мере разуться, мой мальчик, — замечает дама с поистине удивительной дотошностью, если принять во внимание, сколько она выпила.
— Не будьте мелочны! — заявляю я.
Подступающая дремота обволакивает меня туманом, мешая наблюдать в подробностях начавшийся стриптиз. Это, пожалуй, и к лучшему; увядшая плоть, открывшаяся под черным кружевным бельем, не особенно привлекательна.
— Надеюсь, у вас нет каких-нибудь болезней… — доносится откуда-то издалека голос, нуждающийся в хорошей смазке.
— Кейт… я хочу спать… — пытаюсь переменить тему я.
— Я так и знала, что вы с извращениями, — с укором говорит Кейт. — Пока я раздевалась, глазели, а теперь — «хочу спать»…
Да, я хочу спать. Но уснуть мне не удается. При ее последних словах в дверь, почему-то не запертую на ключ, врывается пара дюжих молодчиков.
— А, стерва, — кричит один. — Погляди, Том! Погляди-ка, что вытворяет эта дрянь! Смотри, Том, и хорошенько запоминай!
Хорошо, что дремота не успела одолеть меня. Я вскакиваю, но тут же снова падаю на кровать, наткнувшись на кулак разъяренного незнакомца.
— Не трогай его, Питер, — несмело протестует Кейт. — Между нами нет ничего такого, чтобы…
Слова моей полуголой защитницы, застывшей посреди комнаты, звучат неубедительно, да никто и не слушает ее. Питер нагибается к кровати, и мне удается лягнуть его прямо в лицо. Он машинально хватается за разбитые губы, а я в это время бью другой ногой его в живот. Легкое замешательство в лагере противника позволяет мне вскочить с негостеприимной кровати.
Вскакиваю. И налетаю на кулак Тома. Массивный кулак, который отбрасывает меня к стене, где стоит стул. В следующую минуту стул ломается о голову Тома — увы, столь же твердую, как и его кулак. Том шатается, но не падает. Падаю я, от соприкосновения моего темени с неким твердым предметом — Питер снова вступил в строй.
Воздержусь от дальнейших подробностей, чтобы не разжигать низкие страсти. Я несколько раз пытаюсь подняться с пола, но безуспешно: куда ни повернуть, меня ждет пинок. Кажется, последний из них был самым сильным и, наверное, угодил мне прямо в голову. Наверное. Точно сказать не могу, потому что теряю сознание.
Понятия не имею, сколько времени прошло и что было со мной перед тем, как я пришел в себя. Мысль первая: если эта дикая боль — жизнь, то жить не стоит. Боль неравномерно распределяется по всему телу, но львиная доля ее приходится на голову.
Мысль вторая: в комнате что-то очень холодно и здорово дует. Проходит немало времени, прежде чем я открываю глаза и вижу, что лежу на тротуаре, на неосвещенном участке улицы. Строго говоря, открываю я не глаза, а глаз — на большее я в эту минуту не способен.
Мысль третья, самая неприятная (неприятности покрупнее жизнь всегда преподносит в конце, на десерт): когда я, подавляя страшную боль и с трудом стискивая зубы окровавленного рта, привожу в движение руки и проверяю содержимое карманов, оказывается, что они пусты. Пусты совершенно.
Я снова опускаюсь на холодный тротуар, потому что нехитрые движения рук исчерпали все мои силы, потому что в голове у меня карусель, потому что последнее открытие обрушилось на меня как удар в солнечное сплетение. С десяти шагов расстояния и с трех метров высоты на тротуар безучастно льется свет уличного фонаря. Я лежу и смотрю на него сквозь полуоткрытые веки. Лучи флюоресцентного света кажутся мне огромными щупальцами отвратительного паука. Они неумолимо тянутся ко мне, чтобы обхватить и раздавить мое тело.
Так — избитый до потери сознания, обобранный и лишенный каких бы то ни было документов — я начинаю новую жизнь на новом месте.
2
— Беднягу просто превратили в бифштекс, — будто сквозь сон слышу я высоко над собой страшно хриплый голос; можно подумать, что это Кейт, но голос мужской.
— Ему теперь одна дорога — в морг, — говорит кто-то другой.
— Надо бы убрать его отсюда, Ал, — заявляет первый. — Грешно оставлять человека на улице.
— Пускай лежит, — отзывается второй. — Ему место в морге.
— Нет, все-таки его надо забрать, — решает после паузы первый. — Отнесите его вниз и постарайтесь залатать.
— Как скажете, мистер Дрейк, — соглашается второй.
Не знаю, что такое это «вниз», но чувствую, как сильные руки без особого усилия берут меня в охапку, точно вязанку дров, и куда-то несут. Только дрова бесчувственны, а я от тряски снова теряю сознание в грубом объятии незнакомца.
Дальнейшие мои ощущения представляют собой некое чередование мрака и света, причем минуты мрака куда желаннее: они несут забвение, в то время как минуты света полны жгучей боли. Боль эта, по-видимому, целебная, я чувствую, как кто-то промывает мне раны и накладывает повязки, но все равно это боль.
Когда я окончательно прихожу в себя, уже стоит день. Не знаю, какой именно, но день, потому что сквозь окошечко под потолком в комнату падает широкий сноп света, совсем как свет проекционного аппарата в темном кинозале. Правда, помещение мало похоже на кинозал, если не считать полумрака. Скорее его можно принять за кладовку. Почти всю ее занимает пружинный матрац, на котором я лежу, и двое людей, склонившихся надо мной.
Эта пара не похожа на братьев милосердия. Более того, вид у них, особенно если смотреть снизу с матраца, прямо-таки угрожающий. Они разного роста, но одинаково плечисты, у них одинаково низкие лбы и мощные челюсти, а две пары маленьких темных глаз смотрят на меня с одинаковым холодным любопытством.
— Кажется, выплыл из ваксы, — констатирует тот, что повыше.
— Значит, хватит ему валяться, — отзывается тот, что пониже. — Не то слишком разжиреет.
— Пускай жиреет, Боб, — великодушно заявляет высокий. — Как бы ни разжирел, все равно ненадолго.
— Нет, при таком режиме он и вовсе обленится, — возражает приземистый.
Они еще немного спорят, поднимать меня с постели или дать разжиреть, но голоса их слабеют, и я опять погружаюсь в темноту и забвение, или, как здесь выражаются, в ваксу.
Когда я вновь прихожу в себя, на улице опять стоит день, хоть непонятно, какой — тот самый или следующий. Наверное, все-таки следующий, потому что я уже могу открыть оба глаза, и боль утихла. Я один, и это тоже приятно. На полу рядом с матрацем стоит бутылка молока, оно помогает мне утолить и голод, и жажду, после чего я машинальным жестом курильщика лезу в карман пиджака, брошенного в изголовье, и только тут вспоминаю, что у меня нет не только сигарет, но и паспорта.
«У нас здесь есть посольство», — не без гордости заявлял я недавно одной особе. Совершенно верно, посольство есть. Но я для него не существую. Я должен действовать сам — как могу, насколько могу и пока могу. На случай провала или смертельной опасности у меня есть лазейка, одна-единственная. Если, конечно, я смогу вовремя до нее добраться.
А если и доберусь, так что? Вернусь домой и скажу: я отступил. Меня как следует вздули, и я спасовал. У меня стащили паспорт, и я спасовал.
Дверь кладовки, которая служит мне больничной палатой, пронзительно скрипит. На пороге появляется рослый Ал.
— А, вы изволили открыть глазки? В таком случае благоволите подняться, сэр. Если вы поклонник чистоты, можете ополоснуться, умывальник в коридоре. И поживее, вас ждет шеф.
Я пробую встать и, к своему удивлению, действительно выпрямляюсь, хотя и не без труда. Это уже успех. Темный коридор слабо освещен мутной лампочкой, а над умывальником висит треснутое зеркало, и в этом неуместном предмете роскоши видна моя физиономия. Самое главное, что я могу себя узнать, и это еще один успех, тем более что паспорта у меня нет и сравнить изображение в зеркале не с чем. Я узнаю себя в основном по носу: каким-то чудом он почти не пострадал, хотя нос — наиболее уязвимое место; остальная часть картины состоит из ссадин, синяков и опухолей. Тяжелых повреждений не наблюдается.
Вероятно, то же можно сказать и о других частях тела, несмотря на ощутимые боли. Раз руки слушаются и ноги держат, значит, еще поживем. Ободренный этой мыслью, я ополаскиваю лицо, вытираюсь тряпкой, висящей на гвозде рядом с умывальником, и в сопровождении рослого детины поднимаюсь по бетонной лестнице.
— Продолжайте в том же духе, — приказывает Ал, когда я нерешительно останавливаюсь на площадке первого этажа.
Я поднимаюсь на второй этаж.
— Стойте здесь! Ждите!
В узкой прихожей, освещенной старинной бронзовой люстрой, всего две двери. Ал приоткрывает одну из них, просовывает голову внутрь и что-то говорит. Потом распахивает дверь пошире и бросает мне:
— Входите!
Я вступаю в обширное помещение, уют которого не вяжется с убожеством лестницы и прихожей. Тяжелая викторианская мебель, диван и кресла, обитые плюшем табачного цвета, шелковые обои им в тон, огромный персидский ковер и прочее в этом роде. Однако меня интересуют не детали обстановки, а хозяин кабинета, который стоит возле мраморного камина, где пламенеют куски искусственного угля, — скучная пластмассовая имитация, подсвеченная изнутри обыкновенной лампочкой.
Камин служит прекрасным дополнением к стоящему возле господину, или, если угодно, тот сам служит счастливым дополнением к камину. Его голова пылает жаром: рыжие со ржавчиной кудри, в которых белые нити, рыжие со ржавчиной лохматые бакенбарды и красное лицо, в середине которого кто-то приклеил небольшой, но уж вовсе алый уголек носа. На фоне этого знойного пейзажа резко выделяются холодной голубизной небольшие живые глазки, которые испытующе ощупывают меня.
— Значит, вы все-таки воскресли! — заявляет этот человек, покончив с осмотром.
Тон у него добродушный — настолько, насколько может быть добродушен львиный рык.
— Кажется, это вас я должен благодарить.
— Пожалуй. Хотя я не жажду благодарности. Надо сказать, из вас сделали хорошую отбивную.
Очевидно, хозяин кабинета поддерживает свой накал довольно банальным горючим: он берет с письменного стола высокий хрустальный стакан, в который налито на два пальца золотистой жидкости, отпивает глоток и только после этого спрашивает:
— А что, собственно, с вами случилось?
Я пожимаю плечами.
— Ничего особенного. Насколько я разбираюсь в проститутках, меня заманили в простейшую ловушку. Приманка для дураков, и этим дураком оказался я. Меня избили, обобрали и вышвырнули на улицу.
— Это неприятно, — кивает мой хозяин. Он достает из кармашка жилета длинную сигару и начинает аккуратно разворачивать целлофановую обертку.
— Ничего страшного, — пренебрежительно буркаю я. — Единственное, о чем я жалею, — это паспорт.
Рыжий отрывает взгляд от сигары.
— У вас взяли и паспорт?
Я киваю.
— Кому он мог понадобиться?
— Понятия не имею. Короткими пухлыми пальцами он лезет в кармашек жилета, достает миниатюрные ножницы и заботливо обрезает кончик сигары. Потом убирает ножницы, берет со стола тяжелую серебряную зажигалку и сосредоточенно раскуривает сигару. После чего направляет мне в лицо густую струю дыма вместе с вопросом:
— А что написано у вас в паспорте?
— Имя — Петр Колев, национальность — болгарин, род занятий — заведующий хозяйственной частью судна и прочее. Номер я, кажется, забыл.
— Номер не так важен. — Рыжий небрежно поводит в воздухе дымящейся сигарой. — Ведь вы не номер, друг мой, вы — человек!
И после этого заявления спохватывается:
— Да садитесь же!
Я сажусь в большое кресло, чувствуя, как дрожат у меня ноги, а рыжий предлагает:
— Глоток виски для бодрости духа? Наверное, при этом он нажимает какую-то кнопку на столе, потому что в кабинет тут же врываются Ал и Боб. Похоже, эти молодчики решили, что застанут смертельную схватку хозяина с чужаком, но в комнате царит мир и тишина, и они хмуро застывают у дверей, со сжатыми кулаками.
— Принесите чего-нибудь выпить! — велит рыжий. — Обо всем приходится напоминать!
Ал вкатывает в кабинет передвижной бар на колесиках, хозяин делает небрежный жест, означающий «проваливай!», поудобнее устраивается в кресле и берется за бутылку.
— Обычно я позволяю себе не больше двух пальцев виски в час, — поясняет он. — Стараюсь выполнять предписания этой нудной породы — врачей. Но не могу же я пренебречь гостем ради каких-то предписаний! Что поделаешь, характер!
Я принимаю стакан, в который мой хозяин собственноручно бросил два кубика льда, делаю для храбрости большой глоток и чувствую: мне чего-то страшно не хватает.
— У вас не найдется сигареты?
— Разумеется, найдется, мой друг, как это я не подумал…
Он достает с нижней полки бара тяжелую ониксовую шкатулку, полную сигарет, и даже идет к столу за зажигалкой. Я глубоко затягиваюсь и чувствую, как проклятый яд начинает оказывать благотворное воздействие на мой изнуренный организм.
— Значит, болгарин? — рассеянно говорит хозяин, глядя на дымящийся кончик сигары. — Болгарин, — признаюсь я.
— А как оказались в Лондоне?
Приходится коротко рассказать ему о запое.
— М-да-да-а… — рычит рыжий. — Значит, корабль ушел, а вы остались. Почему? Вам так хотелось или?..
— Мне хотелось выпить, — говорю я и беру свой стакан. — Я редко пью, но иногда на меня находит, и… и все тут.
— Вот почему пить надо регулярно, — нравоучительно говорит рыжий. — Человек как машина, ему нужен ритм. Иначе, мой друг, случается авария.
— Она уже случилась.
— И что же теперь?
Я молча пожимаю плечами.
— Но вы, наверное, думали о каком-то выходе из положения?
— Когда трещит голова, много не надумаешь.
— И все-таки? — настаивает рыжий и смотрит на меня холодными голубыми глазами.
— Наверное, придется поискать в телефонном указателе адрес посольства и пойти туда.
— Это тоже выход, — кивает рыжий. — Если только вас оттуда не вышвырнут.
— Почему вышвырнут?
— А кто вы, в сущности, такой? Я бы на месте ваших дипломатов обязательно вас вышвырнул. Человек без документов, неизвестно кто…
— Но можно выяснить, кто я такой.
— Да, если кто-нибудь пожелает тратить на вас время. А если выяснят, что тогда? Вами займутся вплотную: не вернулись на корабль, самовольно остались в чужой стране…
— Вы правы, — вздыхаю я. — Но у меня, к сожалению, нет другого выхода. Я думал найти какую-нибудь работу и дождаться возвращения корабля. Но насколько я понял, работу здесь найти нелегко. А идти в подметальщики, честно говоря, не хочется.
— Даже если захотите, ничего не выйдет. Вакантных мест нет.
— Вот видите, — уныло говорю я.
И чтобы отчасти вернуть себе присутствие духа, закуриваю новую сигарету. Хозяин молчит и смотрит то на кончик укоротившейся сигары, то на мою физиономию. При его пламенной внешности сам он, кажется, человек довольно уравновешенный. Лицо его излучает спокойствие, нечто среднее между добродушной сонливостью и добродушной прямотой. На нем традиционная униформа делового британца: черный пиджак и брюки в серую полоску; развалившись в кресле, он задумчиво смотрит на меня, в самом деле похожий на добряка, озабоченного судьбой своего ближнего.
— В сущности, я, пожалуй, могу кое-что вам предложить, — говорит он.
— Это было бы верхом великодушия с вашей стороны. Вы уже спасли меня однажды…
— Здесь поблизости у меня три заведения, — продолжает мой собеседник не торопясь, будто рассуждает вслух. — Ставить вас вышибалой я, разумеется, не собираюсь… какой из вас вышибала, если не вы бьете, а вас бьют… В официанты вы тоже не годитесь. Эту работу у нас поручают другому полу — длинные бедра, высокая грудь и прочее, чем вы, насколько я могу судить, не располагаете…
Он умолкает. Я тоже молчу, потому что возражать неуместно, особенно по последнему пункту.
— Остается место швейцара. Твердого жалованья, конечно, не обещаю… Но у вас будет жилье, к которому вы уже, наверное, привыкли за последние три дня, будет бесплатная еда, форменная одежда за счет фирмы, а если вы сумеете завоевать расположение клиентов, то будут и карманные деньги.
Я терпеливо слушаю и молча курю. Он спрашивает:
— Ну, что вы на это скажете?
— Я тронут вашим великодушием, но, пожалуй, рискну обратиться в посольство.
Рыжий удивленно смотрит на меня и хладнокровно интересуется:
— В сущности, вы что себе воображаете?
— Абсолютно ничего, — поспешно уверяю я. — Не стану отнимать у вас время на интимные подробности, но воображения-то мне как раз всегда не хватало.
— Чего же вы ждете? Что я предложу вам место директора? Или мое собственное?
— Я не настолько требователен. Но швейцаром быть не собираюсь — хотя бы потому, что не хочу смущать душевный мир покойной мамы.
— Вы, кажется, считаете, что эконом куда выше швейцара?
— Именно. Это опять-таки интимные подробности, но позвольте вас поставить в известность, что у меня высшее образование, я знаю три языка и в швейцары не пойду даже к вам, при всей моей признательности.
— Бросьте лицемерить, — все так же спокойно говорит рыжий, — я уже сказал, что не нуждаюсь в благодарности. Но апломб у вас не по рангу.
— Вы упорно толкаете меня на путь исповеди. Если я стал каптенармусом, то потому, что толковый человек на такой должности может иметь доход побольше, чем какой-нибудь профессор или, скажем, директор кабаре.
— Понимаю, друг мой, понимаю, — кивает хозяин. — Откровенно говоря, я сразу понял, что хотя драться вы и не умеете, зато не лишены иных талантов. Но я не могу предложить вам место, где можно воровать с большой прибылью. Не то что не хочу, а не могу. У меня таких мест просто нет.
Я апатично молчу, будто не слышу, и он добродушно осведомляется:
— Надеюсь, я вас не огорчил?
— Вовсе нет. Но и вы вряд ли огорчены моим отказом. При нынешнем уровне безработицы место швейцара будет пустовать недолго.
— Вы угадали. Если меня что-то беспокоит, то только ваша участь.
Надо бы поинтересоваться, с каких пор моя скромная персона занимает такое место, мало ему других забот, что ли, но вопрос кажется мне нетактичным, и я замечаю:
— Мою участь будет решать посольство.
— Да, конечно, — энергично отзывается рыжий, будто он только теперь сообразил, что существует посольство. — Но я должен вас предупредить, что до него не так просто добраться…
— Вы знаете адрес?
— Примерно… Но это неважно. Важно другое: путь от моей конторы до вашего посольства не близкий, и на этом пути всякое может случиться с человеком, у которого нет даже паспорта…
— И все-таки я готов рискнуть.
Он лениво встает с кресла и отходит к столу.
— Вы хорошо представляете себе размеры этого риска?
— Может быть, не совсем, — признаюсь я. — Но стоит ли раньше времени дрожать от страха, если другого выхода у меня все равно нет?
И поскольку аудиенция явно окончена, я тоже поднимаюсь с удобного кресла.
— В таком случае ступайте в посольство, — добродушно советует хозяин. — Да-да, ступайте! И да хранит вас бог!
В знак прощанья он поднимает руку, я вежливо киваю и направляюсь к двери, отмечая на ходу, что чувствую себя куда лучше. Порция виски, пара сигарет и отдых в удобном кресле заметно подняли мое настроение. Уверенным шагом я покидаю кабинет. И попадаю в лапы горилл. Наверное, они предупреждены звонком шефа, потому что поджидают меня в коридоре и подхватывают под руки.
— Вниз, ребятки, вниз! — добродушно рычит шеф за моей спиной. — Чтобы на лестнице не было крови!
Снова вакса, еще гуще и чернее, чем прежде. Она такая липкая, что мне уже не выплыть на поверхность.
И снова боли всех разновидностей по всему телу, с головы до пят, будто меня превратили в кашу, а потом эту кашу нарезали на куски. Куски боли, сплетение боли, энциклопедия боли, — вот во что превратили меня гориллы Ал и Боб. Две гориллы, глядя на которых легко увериться в том, что, во-первых, человек произошел от обезьяны, а во-вторых, что обезьяна тоже может произойти от человека.
Наверное, все было бы не так страшно, если бы я не сопротивлялся. Но я отбивался зверски и, кажется, нанес противнику немалый, хотя и частичный, урон, несмотря на его численное превосходство, и заплатил за это с лихвой.
Два сломанных носа, расцарапанная щека, растоптанный живот и еще пара очков в мою пользу — отнюдь не плод увлечения спортом и не стихийная жажда мести. В моей профессии для такой жажды нет места, она исключается. Если надо, получаешь удары и наносишь удары; тут вопрос не страсти, а чисто деловых отношений. И как раз с точки зрения деловых отношений эта парочка горилл и их добродушный шеф должны понять, что имеют дело не с куском пластилина, а с довольно твердым орешком. И сделать выводы.
Но твердый-то орешек, кажется, раздавили в пыль. Я так прочно увяз в ваксе, что, пожалуй, уже никогда не открою глаз и не увижу света. Единственное свидетельство того, что я еще жив, — страдание.
Вообще признаки жизни, насколько они имеются, сосредоточены внутри меня. Это виды боли. Проходит время, много времени, неделя или год, пока я начинаю различать признаки жизни рядом с собой. Это голоса, раздающиеся где-то в вышине.
— На этот раз не выплывет…
— Выплывет, не бойся. Не сунешь гаду свинцовую пломбу — обязательно выплывет.
— Не выплывет, Ал. Он готов.
— Выплывет, Боб. Что гад, что собака, одинаково живучи.
Через неделю — или через год? — я начинаю понимать, что второй голос был ближе к истине: кажется, я в самом деле возвращаюсь к жизни, потому что ощущения, то есть разновидности боли, становятся отчетливее. Лицо так отекло, что я не могу как следует открыть глаза, но все-таки ясно: глаза пока на месте.
Наверное, я подаю признаки жизни в неподходящий момент, над моей головой тут же разгорается уже знакомый спор: выкинуть меня или дать еще немного разжиреть. А еще через несколько дней наступает следующий этап.
— Это уже нахальство, сэр! — заявляет рослый Ал, появляясь в дверях. — Мы вам не лакеи! Извольте ополоснуть рожу и одеться — вас ждет шеф.
Я подчиняюсь. Но на этот раз операция «подъем» затягивается. У меня так кружится голова, что я не могу встать, а когда все-таки встаю, тут же грохаюсь на пол.
— Не валяйте дурака! — рычит горилла, подхватывая меня мощными лапами. — Слышите, вас требует к себе шеф!
В конце концов мне каким-то образом удается встать на ноги и даже сделать несколько шагов, держась за стенку. Холодная вода освежает меня. Бросив беглый взгляд в зеркало, я вижу обезображенное лицо с потухшим взглядом и жесткой трехнедельной щетиной. Не мое лицо. Возвращаюсь к матрацу и приступаю к мучительной процедуре одевания.
— Ему теперь одна дорога — в морг, — говорит кто-то другой.
— Надо бы убрать его отсюда, Ал, — заявляет первый. — Грешно оставлять человека на улице.
— Пускай лежит, — отзывается второй. — Ему место в морге.
— Нет, все-таки его надо забрать, — решает после паузы первый. — Отнесите его вниз и постарайтесь залатать.
— Как скажете, мистер Дрейк, — соглашается второй.
Не знаю, что такое это «вниз», но чувствую, как сильные руки без особого усилия берут меня в охапку, точно вязанку дров, и куда-то несут. Только дрова бесчувственны, а я от тряски снова теряю сознание в грубом объятии незнакомца.
Дальнейшие мои ощущения представляют собой некое чередование мрака и света, причем минуты мрака куда желаннее: они несут забвение, в то время как минуты света полны жгучей боли. Боль эта, по-видимому, целебная, я чувствую, как кто-то промывает мне раны и накладывает повязки, но все равно это боль.
Когда я окончательно прихожу в себя, уже стоит день. Не знаю, какой именно, но день, потому что сквозь окошечко под потолком в комнату падает широкий сноп света, совсем как свет проекционного аппарата в темном кинозале. Правда, помещение мало похоже на кинозал, если не считать полумрака. Скорее его можно принять за кладовку. Почти всю ее занимает пружинный матрац, на котором я лежу, и двое людей, склонившихся надо мной.
Эта пара не похожа на братьев милосердия. Более того, вид у них, особенно если смотреть снизу с матраца, прямо-таки угрожающий. Они разного роста, но одинаково плечисты, у них одинаково низкие лбы и мощные челюсти, а две пары маленьких темных глаз смотрят на меня с одинаковым холодным любопытством.
— Кажется, выплыл из ваксы, — констатирует тот, что повыше.
— Значит, хватит ему валяться, — отзывается тот, что пониже. — Не то слишком разжиреет.
— Пускай жиреет, Боб, — великодушно заявляет высокий. — Как бы ни разжирел, все равно ненадолго.
— Нет, при таком режиме он и вовсе обленится, — возражает приземистый.
Они еще немного спорят, поднимать меня с постели или дать разжиреть, но голоса их слабеют, и я опять погружаюсь в темноту и забвение, или, как здесь выражаются, в ваксу.
Когда я вновь прихожу в себя, на улице опять стоит день, хоть непонятно, какой — тот самый или следующий. Наверное, все-таки следующий, потому что я уже могу открыть оба глаза, и боль утихла. Я один, и это тоже приятно. На полу рядом с матрацем стоит бутылка молока, оно помогает мне утолить и голод, и жажду, после чего я машинальным жестом курильщика лезу в карман пиджака, брошенного в изголовье, и только тут вспоминаю, что у меня нет не только сигарет, но и паспорта.
«У нас здесь есть посольство», — не без гордости заявлял я недавно одной особе. Совершенно верно, посольство есть. Но я для него не существую. Я должен действовать сам — как могу, насколько могу и пока могу. На случай провала или смертельной опасности у меня есть лазейка, одна-единственная. Если, конечно, я смогу вовремя до нее добраться.
А если и доберусь, так что? Вернусь домой и скажу: я отступил. Меня как следует вздули, и я спасовал. У меня стащили паспорт, и я спасовал.
Дверь кладовки, которая служит мне больничной палатой, пронзительно скрипит. На пороге появляется рослый Ал.
— А, вы изволили открыть глазки? В таком случае благоволите подняться, сэр. Если вы поклонник чистоты, можете ополоснуться, умывальник в коридоре. И поживее, вас ждет шеф.
Я пробую встать и, к своему удивлению, действительно выпрямляюсь, хотя и не без труда. Это уже успех. Темный коридор слабо освещен мутной лампочкой, а над умывальником висит треснутое зеркало, и в этом неуместном предмете роскоши видна моя физиономия. Самое главное, что я могу себя узнать, и это еще один успех, тем более что паспорта у меня нет и сравнить изображение в зеркале не с чем. Я узнаю себя в основном по носу: каким-то чудом он почти не пострадал, хотя нос — наиболее уязвимое место; остальная часть картины состоит из ссадин, синяков и опухолей. Тяжелых повреждений не наблюдается.
Вероятно, то же можно сказать и о других частях тела, несмотря на ощутимые боли. Раз руки слушаются и ноги держат, значит, еще поживем. Ободренный этой мыслью, я ополаскиваю лицо, вытираюсь тряпкой, висящей на гвозде рядом с умывальником, и в сопровождении рослого детины поднимаюсь по бетонной лестнице.
— Продолжайте в том же духе, — приказывает Ал, когда я нерешительно останавливаюсь на площадке первого этажа.
Я поднимаюсь на второй этаж.
— Стойте здесь! Ждите!
В узкой прихожей, освещенной старинной бронзовой люстрой, всего две двери. Ал приоткрывает одну из них, просовывает голову внутрь и что-то говорит. Потом распахивает дверь пошире и бросает мне:
— Входите!
Я вступаю в обширное помещение, уют которого не вяжется с убожеством лестницы и прихожей. Тяжелая викторианская мебель, диван и кресла, обитые плюшем табачного цвета, шелковые обои им в тон, огромный персидский ковер и прочее в этом роде. Однако меня интересуют не детали обстановки, а хозяин кабинета, который стоит возле мраморного камина, где пламенеют куски искусственного угля, — скучная пластмассовая имитация, подсвеченная изнутри обыкновенной лампочкой.
Камин служит прекрасным дополнением к стоящему возле господину, или, если угодно, тот сам служит счастливым дополнением к камину. Его голова пылает жаром: рыжие со ржавчиной кудри, в которых белые нити, рыжие со ржавчиной лохматые бакенбарды и красное лицо, в середине которого кто-то приклеил небольшой, но уж вовсе алый уголек носа. На фоне этого знойного пейзажа резко выделяются холодной голубизной небольшие живые глазки, которые испытующе ощупывают меня.
— Значит, вы все-таки воскресли! — заявляет этот человек, покончив с осмотром.
Тон у него добродушный — настолько, насколько может быть добродушен львиный рык.
— Кажется, это вас я должен благодарить.
— Пожалуй. Хотя я не жажду благодарности. Надо сказать, из вас сделали хорошую отбивную.
Очевидно, хозяин кабинета поддерживает свой накал довольно банальным горючим: он берет с письменного стола высокий хрустальный стакан, в который налито на два пальца золотистой жидкости, отпивает глоток и только после этого спрашивает:
— А что, собственно, с вами случилось?
Я пожимаю плечами.
— Ничего особенного. Насколько я разбираюсь в проститутках, меня заманили в простейшую ловушку. Приманка для дураков, и этим дураком оказался я. Меня избили, обобрали и вышвырнули на улицу.
— Это неприятно, — кивает мой хозяин. Он достает из кармашка жилета длинную сигару и начинает аккуратно разворачивать целлофановую обертку.
— Ничего страшного, — пренебрежительно буркаю я. — Единственное, о чем я жалею, — это паспорт.
Рыжий отрывает взгляд от сигары.
— У вас взяли и паспорт?
Я киваю.
— Кому он мог понадобиться?
— Понятия не имею. Короткими пухлыми пальцами он лезет в кармашек жилета, достает миниатюрные ножницы и заботливо обрезает кончик сигары. Потом убирает ножницы, берет со стола тяжелую серебряную зажигалку и сосредоточенно раскуривает сигару. После чего направляет мне в лицо густую струю дыма вместе с вопросом:
— А что написано у вас в паспорте?
— Имя — Петр Колев, национальность — болгарин, род занятий — заведующий хозяйственной частью судна и прочее. Номер я, кажется, забыл.
— Номер не так важен. — Рыжий небрежно поводит в воздухе дымящейся сигарой. — Ведь вы не номер, друг мой, вы — человек!
И после этого заявления спохватывается:
— Да садитесь же!
Я сажусь в большое кресло, чувствуя, как дрожат у меня ноги, а рыжий предлагает:
— Глоток виски для бодрости духа? Наверное, при этом он нажимает какую-то кнопку на столе, потому что в кабинет тут же врываются Ал и Боб. Похоже, эти молодчики решили, что застанут смертельную схватку хозяина с чужаком, но в комнате царит мир и тишина, и они хмуро застывают у дверей, со сжатыми кулаками.
— Принесите чего-нибудь выпить! — велит рыжий. — Обо всем приходится напоминать!
Ал вкатывает в кабинет передвижной бар на колесиках, хозяин делает небрежный жест, означающий «проваливай!», поудобнее устраивается в кресле и берется за бутылку.
— Обычно я позволяю себе не больше двух пальцев виски в час, — поясняет он. — Стараюсь выполнять предписания этой нудной породы — врачей. Но не могу же я пренебречь гостем ради каких-то предписаний! Что поделаешь, характер!
Я принимаю стакан, в который мой хозяин собственноручно бросил два кубика льда, делаю для храбрости большой глоток и чувствую: мне чего-то страшно не хватает.
— У вас не найдется сигареты?
— Разумеется, найдется, мой друг, как это я не подумал…
Он достает с нижней полки бара тяжелую ониксовую шкатулку, полную сигарет, и даже идет к столу за зажигалкой. Я глубоко затягиваюсь и чувствую, как проклятый яд начинает оказывать благотворное воздействие на мой изнуренный организм.
— Значит, болгарин? — рассеянно говорит хозяин, глядя на дымящийся кончик сигары. — Болгарин, — признаюсь я.
— А как оказались в Лондоне?
Приходится коротко рассказать ему о запое.
— М-да-да-а… — рычит рыжий. — Значит, корабль ушел, а вы остались. Почему? Вам так хотелось или?..
— Мне хотелось выпить, — говорю я и беру свой стакан. — Я редко пью, но иногда на меня находит, и… и все тут.
— Вот почему пить надо регулярно, — нравоучительно говорит рыжий. — Человек как машина, ему нужен ритм. Иначе, мой друг, случается авария.
— Она уже случилась.
— И что же теперь?
Я молча пожимаю плечами.
— Но вы, наверное, думали о каком-то выходе из положения?
— Когда трещит голова, много не надумаешь.
— И все-таки? — настаивает рыжий и смотрит на меня холодными голубыми глазами.
— Наверное, придется поискать в телефонном указателе адрес посольства и пойти туда.
— Это тоже выход, — кивает рыжий. — Если только вас оттуда не вышвырнут.
— Почему вышвырнут?
— А кто вы, в сущности, такой? Я бы на месте ваших дипломатов обязательно вас вышвырнул. Человек без документов, неизвестно кто…
— Но можно выяснить, кто я такой.
— Да, если кто-нибудь пожелает тратить на вас время. А если выяснят, что тогда? Вами займутся вплотную: не вернулись на корабль, самовольно остались в чужой стране…
— Вы правы, — вздыхаю я. — Но у меня, к сожалению, нет другого выхода. Я думал найти какую-нибудь работу и дождаться возвращения корабля. Но насколько я понял, работу здесь найти нелегко. А идти в подметальщики, честно говоря, не хочется.
— Даже если захотите, ничего не выйдет. Вакантных мест нет.
— Вот видите, — уныло говорю я.
И чтобы отчасти вернуть себе присутствие духа, закуриваю новую сигарету. Хозяин молчит и смотрит то на кончик укоротившейся сигары, то на мою физиономию. При его пламенной внешности сам он, кажется, человек довольно уравновешенный. Лицо его излучает спокойствие, нечто среднее между добродушной сонливостью и добродушной прямотой. На нем традиционная униформа делового британца: черный пиджак и брюки в серую полоску; развалившись в кресле, он задумчиво смотрит на меня, в самом деле похожий на добряка, озабоченного судьбой своего ближнего.
— В сущности, я, пожалуй, могу кое-что вам предложить, — говорит он.
— Это было бы верхом великодушия с вашей стороны. Вы уже спасли меня однажды…
— Здесь поблизости у меня три заведения, — продолжает мой собеседник не торопясь, будто рассуждает вслух. — Ставить вас вышибалой я, разумеется, не собираюсь… какой из вас вышибала, если не вы бьете, а вас бьют… В официанты вы тоже не годитесь. Эту работу у нас поручают другому полу — длинные бедра, высокая грудь и прочее, чем вы, насколько я могу судить, не располагаете…
Он умолкает. Я тоже молчу, потому что возражать неуместно, особенно по последнему пункту.
— Остается место швейцара. Твердого жалованья, конечно, не обещаю… Но у вас будет жилье, к которому вы уже, наверное, привыкли за последние три дня, будет бесплатная еда, форменная одежда за счет фирмы, а если вы сумеете завоевать расположение клиентов, то будут и карманные деньги.
Я терпеливо слушаю и молча курю. Он спрашивает:
— Ну, что вы на это скажете?
— Я тронут вашим великодушием, но, пожалуй, рискну обратиться в посольство.
Рыжий удивленно смотрит на меня и хладнокровно интересуется:
— В сущности, вы что себе воображаете?
— Абсолютно ничего, — поспешно уверяю я. — Не стану отнимать у вас время на интимные подробности, но воображения-то мне как раз всегда не хватало.
— Чего же вы ждете? Что я предложу вам место директора? Или мое собственное?
— Я не настолько требователен. Но швейцаром быть не собираюсь — хотя бы потому, что не хочу смущать душевный мир покойной мамы.
— Вы, кажется, считаете, что эконом куда выше швейцара?
— Именно. Это опять-таки интимные подробности, но позвольте вас поставить в известность, что у меня высшее образование, я знаю три языка и в швейцары не пойду даже к вам, при всей моей признательности.
— Бросьте лицемерить, — все так же спокойно говорит рыжий, — я уже сказал, что не нуждаюсь в благодарности. Но апломб у вас не по рангу.
— Вы упорно толкаете меня на путь исповеди. Если я стал каптенармусом, то потому, что толковый человек на такой должности может иметь доход побольше, чем какой-нибудь профессор или, скажем, директор кабаре.
— Понимаю, друг мой, понимаю, — кивает хозяин. — Откровенно говоря, я сразу понял, что хотя драться вы и не умеете, зато не лишены иных талантов. Но я не могу предложить вам место, где можно воровать с большой прибылью. Не то что не хочу, а не могу. У меня таких мест просто нет.
Я апатично молчу, будто не слышу, и он добродушно осведомляется:
— Надеюсь, я вас не огорчил?
— Вовсе нет. Но и вы вряд ли огорчены моим отказом. При нынешнем уровне безработицы место швейцара будет пустовать недолго.
— Вы угадали. Если меня что-то беспокоит, то только ваша участь.
Надо бы поинтересоваться, с каких пор моя скромная персона занимает такое место, мало ему других забот, что ли, но вопрос кажется мне нетактичным, и я замечаю:
— Мою участь будет решать посольство.
— Да, конечно, — энергично отзывается рыжий, будто он только теперь сообразил, что существует посольство. — Но я должен вас предупредить, что до него не так просто добраться…
— Вы знаете адрес?
— Примерно… Но это неважно. Важно другое: путь от моей конторы до вашего посольства не близкий, и на этом пути всякое может случиться с человеком, у которого нет даже паспорта…
— И все-таки я готов рискнуть.
Он лениво встает с кресла и отходит к столу.
— Вы хорошо представляете себе размеры этого риска?
— Может быть, не совсем, — признаюсь я. — Но стоит ли раньше времени дрожать от страха, если другого выхода у меня все равно нет?
И поскольку аудиенция явно окончена, я тоже поднимаюсь с удобного кресла.
— В таком случае ступайте в посольство, — добродушно советует хозяин. — Да-да, ступайте! И да хранит вас бог!
В знак прощанья он поднимает руку, я вежливо киваю и направляюсь к двери, отмечая на ходу, что чувствую себя куда лучше. Порция виски, пара сигарет и отдых в удобном кресле заметно подняли мое настроение. Уверенным шагом я покидаю кабинет. И попадаю в лапы горилл. Наверное, они предупреждены звонком шефа, потому что поджидают меня в коридоре и подхватывают под руки.
— Вниз, ребятки, вниз! — добродушно рычит шеф за моей спиной. — Чтобы на лестнице не было крови!
Снова вакса, еще гуще и чернее, чем прежде. Она такая липкая, что мне уже не выплыть на поверхность.
И снова боли всех разновидностей по всему телу, с головы до пят, будто меня превратили в кашу, а потом эту кашу нарезали на куски. Куски боли, сплетение боли, энциклопедия боли, — вот во что превратили меня гориллы Ал и Боб. Две гориллы, глядя на которых легко увериться в том, что, во-первых, человек произошел от обезьяны, а во-вторых, что обезьяна тоже может произойти от человека.
Наверное, все было бы не так страшно, если бы я не сопротивлялся. Но я отбивался зверски и, кажется, нанес противнику немалый, хотя и частичный, урон, несмотря на его численное превосходство, и заплатил за это с лихвой.
Два сломанных носа, расцарапанная щека, растоптанный живот и еще пара очков в мою пользу — отнюдь не плод увлечения спортом и не стихийная жажда мести. В моей профессии для такой жажды нет места, она исключается. Если надо, получаешь удары и наносишь удары; тут вопрос не страсти, а чисто деловых отношений. И как раз с точки зрения деловых отношений эта парочка горилл и их добродушный шеф должны понять, что имеют дело не с куском пластилина, а с довольно твердым орешком. И сделать выводы.
Но твердый-то орешек, кажется, раздавили в пыль. Я так прочно увяз в ваксе, что, пожалуй, уже никогда не открою глаз и не увижу света. Единственное свидетельство того, что я еще жив, — страдание.
Вообще признаки жизни, насколько они имеются, сосредоточены внутри меня. Это виды боли. Проходит время, много времени, неделя или год, пока я начинаю различать признаки жизни рядом с собой. Это голоса, раздающиеся где-то в вышине.
— На этот раз не выплывет…
— Выплывет, не бойся. Не сунешь гаду свинцовую пломбу — обязательно выплывет.
— Не выплывет, Ал. Он готов.
— Выплывет, Боб. Что гад, что собака, одинаково живучи.
Через неделю — или через год? — я начинаю понимать, что второй голос был ближе к истине: кажется, я в самом деле возвращаюсь к жизни, потому что ощущения, то есть разновидности боли, становятся отчетливее. Лицо так отекло, что я не могу как следует открыть глаза, но все-таки ясно: глаза пока на месте.
Наверное, я подаю признаки жизни в неподходящий момент, над моей головой тут же разгорается уже знакомый спор: выкинуть меня или дать еще немного разжиреть. А еще через несколько дней наступает следующий этап.
— Это уже нахальство, сэр! — заявляет рослый Ал, появляясь в дверях. — Мы вам не лакеи! Извольте ополоснуть рожу и одеться — вас ждет шеф.
Я подчиняюсь. Но на этот раз операция «подъем» затягивается. У меня так кружится голова, что я не могу встать, а когда все-таки встаю, тут же грохаюсь на пол.
— Не валяйте дурака! — рычит горилла, подхватывая меня мощными лапами. — Слышите, вас требует к себе шеф!
В конце концов мне каким-то образом удается встать на ноги и даже сделать несколько шагов, держась за стенку. Холодная вода освежает меня. Бросив беглый взгляд в зеркало, я вижу обезображенное лицо с потухшим взглядом и жесткой трехнедельной щетиной. Не мое лицо. Возвращаюсь к матрацу и приступаю к мучительной процедуре одевания.