Разумеется, этого больше не случится, как не случалось ничего подобного вот уже много-много лет — он даже не смог бы сказать, сколько именно. Сейчас ему едва ли удастся вспомнить, каково это — держать в своих объятиях мягкое женское тело или ощущать на губах вкус материнского молока.
   Но он думал о кровати, о крови, о девушке, мертвой и холодной, о синеве, появившейся вокруг глаз и постепенно разливавшейся по лицу и под ногтями. Он снова и снова представлял себе эту картину, ибо в противном случае на память могло прийти слишком много других событий. Боль, которую он при этом испытывал, подавляла желания и порывы, заставляла держаться в установленных рамках.
   — Что же все-таки это значит? — прошептал он. — Мужчина… Мертвый…
   Только теперь он осознал, что наконец увидится с Сэмюэлем! Они с Сэмюэлем будут вместе! Одно это могло бы затопить его ощущением счастья, если бы он позволил себе поддаться эмоциям Он давно научился быть хозяином положения и управлять чувствами.
   Он не видел Сэмюэля уже пять лет… Или даже больше? Надо подумать. Конечно, они разговаривали по телефону. По мере усовершенствования связи и телефонных аппаратов беседы происходили все чаще. Но он ни разу за это время не встречался с Сэмюэлем.
   В те дни белых прядей в его волосах было совсем мало. Боже, неужели седина так быстро распространяется? Сэмюэль, конечно же, заметил светлые проблески и не преминул обратить на них внимание друга. «Они исчезнут», — сказал тогда Эш.
   На один миг поднялась завеса — могучий оградительный щит, так часто спасавший его от невыносимой боли.
   Он увидел долину, над которой расстилался дым, услышал ужасающий звон и лязг мечей, заметил фигуры, ринувшиеся в направлении леса. Невероятно, что такое могло случиться!
   Появилось новое оружие, изменились обстоятельства и правила. Но во всех других отношениях резня осталась резней. Он прожил на этом континенте уже семьдесят пять лет, периодически уезжая куда-то и каждый раз в силу разных причин возвращаясь не больше чем через месяц-два. Одной из таких причин, причем немаловажной, было нежелание видеть страдания и гибель людей, пожарища, разрушения и другие ужасы, порождаемые войнами.
   Память о долине не оставляла его. С ней были связаны и другие воспоминания: о зеленеющих лугах, о полевых цветах — о сотнях сотен крошечных синих полевых цветочков. Он плыл в маленьком деревянном суденышке вдоль реки, по берегам которой на высоких укреплениях стояли солдаты. Ах, что эти твари проделывали: громоздили один на другой огромные камни, чтобы возвести грандиозные неприступные сооружения! А каковы были его собственные творения? Сотни людей перетаскивали через всю долину гигантские валуны — сарсены — и укладывали их в кольцо.
   Он вновь увидел пещеру — так, словно перед ним внезапно растасовали дюжину четких фотографий: вот он, то и дело оскальзываясь и чуть не падая, бежит по скале, а вот там стоит Сэмюэль. «Давай уйдем поскорее, Эш, — просит он. — Зачем ты сюда забрался? Разве есть здесь хоть что-нибудь, на что стоит поглядеть и чему поучиться?»
   Он видел Талтоса с белыми волосами.
   «Мудрые люди, достойные люди, знающие люди» — так их называли. О них не говорили «старые». В прежние времена, когда источники на островах были теплыми, а плоды в изобилии падали с фруктовых деревьев, это слово вообще не употребляли. Даже в долине они никогда не произносили слово «старый», хотя всякий знал, что там обитали долгожители. Эти люди с белыми волосами знали древнейшие сказания…
   «Отправляйся туда и послушай очередную историю».
   На острове можно было подойти к любому седовласому человеку — но выбор необходимо было сделать самому, ибо они не могли решить, кому отдать предпочтение, — а потом усесться поудобнее рядом с избранным долгожителем и послушать песню, рассказ или стихи, повествующие о далеких временах, оставшихся в памяти только таких же, как он. Была там одна беловолосая женщина, обладавшая высоким и нежным голосом Она всегда пела, устремив взгляд на море. Эш любил слушать ее.
   «Сколько еще пройдет времени? — думал он. — Сколько десятилетий минует, прежде чем и мои волосы станут совершенно белыми?»
   Впрочем, насколько ему известно, это может произойти, и очень скоро. Время в данном случае ничего не значит. А беловолосых женщин было так мало потому, что из-за родов они увядали и умирали совсем молодыми. Никто не упоминал об этом, но все знали.
   Седовласые мужчины были энергичными, решительными, влюбчивыми, ненасытными едоками и всегда с удовольствием предсказывали будущее. А беловолосая женщина отличалась хрупким сложением, и причиной тому послужило рождение детей.
   Ужасно вспоминать об этом столь ясно и отчетливо, словно все происходило только вчера. А что, если существовал еще какой-то магический секрет, связанный с белыми волосами? Возможно, именно он заставлял помнить все с самого начала? Нет, дело не в нем, а в том, что на протяжении многих лет, даже приблизительно не предполагая, какой срок на земле ему отпущен, он воображал, что встретит смерть с распростертыми объятиями, но с некоторых пор подобные мысли покинули его навсегда.
   Лимузин пересек реку и устремился к аэропорту. Большая, мощная машина уверенно мчалась по скользкому асфальту и стойко противостояла порывам пронзительного ветра.
   Воспоминания продолжали беспорядочно тесниться в голове. Он был стар, когда наездник выпал из седла на равнине. Он был стар, когда видел римлян на укреплениях стены Антонина[3], стар, когда из двери кельи святого Колумбы[4] смотрел на высокие скалы Айоны[5].
   Войны… Почему они никогда не стираются из его памяти? Почему воспоминания о них, по-прежнему яркие и четкие, вечно соседствуют с милыми сердцу воспоминаниями о тех, кого он любил, о праздниках и танцах в долине, о чудесной музыке? Всадники скачут по пастбищам, темная масса распространяется на глазах, словно чернила растекаются по мирному пейзажу, запечатленному на полотне, а чуть позже слышится грозный рев и становится отчетливо виден пар, нескончаемыми облаками поднимающийся над крупами лошадей.
   Он вдруг вздрогнул и очнулся от грез.
   Звонил маленький телефон. Быстро схватив трубку, он резким движением снял ее с черного крючка.
   — Мистер Эш?
   — Да, Реммик.
   — Я решил, что вам будет приятно услышать новости. Служащие «Клариджа» хорошо знают вашего друга Сэмюэля. Для него подготовили номер на втором этаже, угловой, с камином, который он всегда занимает. Они ожидают вас. Кстати, мистер Эш, они не знают его фамилии. Кажется, он ею не пользуется.
   — Благодарю, Реммик. Помолись за меня. Погода неустойчивая и, как мне кажется, сулит нам большие неприятности.
   Прежде чем Реммик успел открыть рот, чтобы в который раз повторить свои обычные предостережения, Эш повесил трубку. «Не следовало говорить такие вещи», — подумал он.
   Поистине удивительно, что Сэмюэля знают в «Кларидже»! Неужели там уже свыклись с его внешним видом? В последний раз, когда они встречались, рыжие волосы Сэмюэля беспорядочно висели спутанными прядями, а усеянное пигментными пятнами лицо было настолько изрезано глубокими морщинами, что глаза практически скрывались в их складках и лишь изредка вспыхивали подобно осколкам янтаря, отражая внешний свет. В те дни Сэмюэль, одетый в какие-то лохмотья, с заткнутым за пояс пистолетом, походил на самого настоящего разбойника, и люди в панике шарахались от него.
   — Я не могу здесь оставаться, — жаловался Сэмюэль. — Все боятся меня. Ты только погляди на них! Нынешние люди еще более трусливы, чем те, что жили в прежние времена.
   И что же? В «Кларидже» перестали его бояться? Или теперь костюмы для него шьют на Сэвил-роу[6], а грязные ботинки не изношены до дыр? А быть может, он отказался от привычки повсюду таскать с собой пистолет?
   Машина остановилась, и Эшу пришлось сделать немалое усилие, чтобы открыть дверь. Шофер бросился на помощь, но ветер буквально сбивал его с ног.
   Стремительно летящие к земле белые хлопья были потрясающе чистыми и красивыми. Эш вышел из машины, разминая затекшие ноги, и поднял ладонь к лицу, чтобы защитить глаза от влажных снежинок.
   — На самом деле все не так уж плохо, сэр, — сказал Джейкоб. — Мы сможем выбраться отсюда примерно через час. А вам, сэр, позвольте заметить, лучше без промедления подняться на борт.
   — Да. Благодарю вас, Джейкоб. — Эш остановился. Темное пальто мгновенно превратилось в белое. Чувствуя, как снег тает на волосах, Эш полез в карман и нащупал там игрушку: маленькую лошадку-качалку.
   — Это для вашего сына, Джейкоб, — сказал он. — Я ему обещал.
   — Мистер Эш, как вы можете помнить о подобных вещах в такую ночь?
   — Вздор, Джейкоб. Уверен, ваш сын помнит.
   Сама по себе игрушка ровным счетом ничего не стоила — так, мелкая поделка из дерева. Ему хотелось сейчас подарить что-нибудь бесконечно более интересное и ценное. Надо записать для памяти: «Хороший подарок для сына Джейкоба».
   Эш быстро шел широким шагом, и водитель никак не мог приноровиться, чтобы идти с ним в ногу. Впрочем, какая разница — хозяин так высок, что зонт над ним держать невозможно. Это был просто жест, и ничего более: сопровождать его, держа наготове зонт, чтобы он мог этим зонтом воспользоваться. Надо сказать, что такого желания у Эша до сих пор не возникало.
   Он поднялся на борт и вошел в небольшой теплый и уютный салон реактивного самолета, летать на котором всегда боялся.
   — У меня есть записи вашей любимой музыки, мистер Эш.
   Он знал эту молодую женщину, но не мог вспомнить ее имя. Одна из лучших ночных секретарей, она сопровождала его в последнем путешествии в Бразилию и действительно стоила того, чтобы ее запомнить. Как неловко! Оно должно бы вертеться у него на языке…
   — Иви, если не ошибаюсь? — слегка наморщив лоб, спросил он с улыбкой, словно заранее извиняясь за ошибку.
   — Нет, сэр, Лесли, — мгновенно прощая его, отозвалась женщина.
   Если бы она была куклой, то непременно из бисквита, с чуть подкрашенными нежно-розовыми щечками и губками и непременно с маленькими, но темными и глубоко посаженными глазами.
   Застенчиво глядя на Эша, она застыла в ожидании.
   Как только он занял специально для него изготовленное громадное кожаное кресло, она вложила ему в руку отпечатанную программу. Бетховен, Брамс, Шостакович. Любимые композиторы. Был там и недавно заказанный им Реквием Верди. Нет, он не станет слушать эту музыку сейчас. Стоит погрузиться в мрачные аккорды и печальные голоса — воспоминания пропадут.
   Стараясь не обращать внимания на зимний пейзаж за стеклом иллюминатора, Эш откинул голову назад и мысленно приказал себе спать, хотя отлично понимал, что заснуть не сможет, а будет снова и снова вспоминать Сэмюэля и размышлять над тем, что от него услышал, — до тех пор, пока они не встретятся вновь. Он явственно ощутит запах, витавший в Обители Таламаски; перед его внутренним взором возникнут лица ученых, всем своим обликом больше похожих на монахов, и рука человека, сжимающая в пальцах птичье перо и старательно выводящая им крупные буквы с затейливыми завитками: «Аноним. Легенды затерянной земли. О Стоунхендже».
   — Предпочитаете полную тишину, сэр? — спросила Лесли.
   — Нет. Пожалуй, Шостакович… Пятая симфония. Она заставляет меня плакать, но пусть это вас не беспокоит. Знаете ли, я голоден и, пожалуй, не отказался бы от сыра и молока.
   — Да, сэр, мы все подготовили…
   Лесли принялась перечислять разнообразные сорта сыра, которые специально для него заказывали во Франции, Италии и Бог знает, где еще.
   Он молча кивал, соглашаясь, ожидая, когда из динамиков электронной акустической системы хлынет музыка — божественно пронзительная, всепоглощающая, она вытеснит из головы все мысли о снеге снаружи, о том, что вскоре самолет окажется над громадным океаном, о том, что впереди ждут берега Англии, зеленая долина, Доннелейт…
   И глубокая печаль…

2

   В первые дни Роуан ни с кем не разговаривала и большую часть времени проводила на воздухе, под дубом, сидя на белом плетеном стуле и положив ноги на подушку, а иногда просто поудобнее расположившись на траве. Она смотрела куда-то вверх, словно провожая взглядом вереницу облаков, хотя на самом деле небо было ясным и лишь изредка в необъятной голубизне то тут, то там возникали маленькие белые барашки.
   Она смотрела на стену, или на цветы, или на тисы, но ни разу не опустила глаза вниз, на землю.
   Возможно, она забыла о двойной могиле, располагавшейся прямо под ногами и практически скрытой густой травой, которая по весне буйно разрасталась в Луизиане, — чему немало способствовало обилие дождей и солнца.
   По словам Майкла, аппетит у Роуан восстановился не полностью. Пока ей удавалось осилить приблизительно от четверти до половины порции, однако голодной она не выглядела, хотя бледность все еще заливала щеки, а руки по-прежнему дрожали.
   Ее навещали все члены семьи. Родственники приходили группами, по нескольку человек, и останавливались в отдалении, у края лужайки, словно опасаясь приблизиться и каким-то образом причинить Роуан боль. Они произносили слова приветствия, справлялись о ее здоровье, уверяли, что выглядит она прекрасно (и в этом не грешили против истины)… По прошествии некоторого времени, так и не дождавшись ответа, посетители удалялись.
   Мона внимательно наблюдала за происходящим.
   Майкл говорил, что ночами Роуан спала так, будто весь день тяжко трудилась и совершенно лишилась сил. Его пугало, что ванну она принимала только в одиночестве, предварительно заперев дверь, а если он пытался остаться с ней внутри, просто садилась на стул и безучастно смотрела в сторону. Ему ничего не оставалось делать, кроме как уйти. Только после этого Роуан вставала, и Майкл слышал за спиной щелчок замка.
   Если кто-либо заговаривал с Роуан, она прислушивалась — по крайней мере, в первые минуты. А когда Майкл просил ее сказать хоть что-нибудь, нежно пожимала ему руку, словно утешая или призывая проявить терпение. В общем, зрелище было довольно-таки печальным…
   Майкл оставался единственным, кого она признавала и кого позволяла себе касаться, хотя этот скромный жест неизменно совершался все с тем же отстраненным выражением лица. В глубине ее серых глаз не мелькало никаких эмоций.
   Волосы Роуан вновь стали густыми и даже слегка выгорели от долгого пребывания на солнце. Пока она находилась в коме, они приобрели цвет мокрого дерева — такой, какой обычно приобретают сплавляемые по реке бревна Их можно во множестве увидеть на илистых берегах реки. Теперь волосы казались живыми, хотя, если Моне не изменяет память, их в принципе не принято считать таковыми: когда вы их расчесываете, завиваете или покрываете каким-либо средством, волосы уже мертвы.
   Каждое утро, проснувшись, Роуан медленно спускалась по лестнице. Левой рукой она держалась за перила, а правой опиралась на палку, твердо ставя ее на ступени. Казалось, ее вовсе не заботит, помогает ей при этом Майкл или нет. А если ее брала за руку Мона, Роуан словно вообще этого не замечала.
   Изредка, прежде чем спуститься вниз, Роуан останавливалась возле своего туалетного столика и проводила помадой по губам.
   Мона не однажды видела это собственными глазами, ожидая Роуан в холле первого этажа. Весьма знаменательно, надо заметить.
   У Майкла имелись на этот счет свои наблюдения. Ночные рубашки и пеньюары Роуан выбирала с учетом погоды. Покупала их всегда тетя Беа, а Майкл обязательно стирал, поскольку, насколько он помнил, Роуан надевала новые вещи только после стирки. Всю одежду для жены он складывал на кровать.
   Нет, это не кататония, считала Мона. И врачи подтверждали ее мнение, хотя и не могли сказать, в чем именно заключалась проблема. Однажды один из них — идиот, как обозвал его Майкл, — всадил в предплечье Роуан иглу, а та спокойно отвела руку и закрыла другой. Майкл пришел в ярость, в то время как Роуан даже не взглянула на наглого типа и не произнесла ни слова.
   — Хотела бы я присутствовать при этом, — сказала Мона.
   Она не сомневалась, что Майкл говорит правду. Доктора только и делают, что строят предположения и колют людей иглами! Кто знает, быть может, возвращаясь в больницу, они втыкают иголки в куклу, изображающую Роуан, — своего рода акупунктура по обрядам вуду. Мона ничуть не удивилась бы, узнав об этом.
   Что Роуан чувствует? Что она помнит? Никто больше не был уверен ни в чем. Они знали только со слов Майкла, что она в полном сознании, что поначалу часами разговаривала с ним и была в курсе последних событии, ибо, находясь в коме, все слышала и понимала Что-то ужасное случилось в тот день, когда она проснулась… Кто-то другой… И те двое, что похоронены под дубом…
   — Я не имел права допустить, чтобы это случилось! — уже сотни раз повторял Майкл. — Страшно вспомнить запах, исходивший из этой ямы, вид того, что осталось… Мне нужно было обо всем позаботиться самому.
   «А как выглядел тот, другой!», «А кто отнес его вниз?», «Что еще говорила Роуан?» — Мона слишком часто задавала эти вопросы.
   — Я вымыл Роуан руки, потому что она не сводила с них глаз, — сказал Майкл Эрону и Моне. — Уверен, ни один врач не потерпит такой грязи. А уж тем более хирург. Она спросила меня, как я себя чувствую, она хотела… При этом воспоминании у Майкла всякий раз перехватывало дыхание. — Она хотела проверить мой пульс! Она беспокоилась обо мне.
   «Бог мой! Ну почему мне не удалось собственными глазами увидеть то, что там похоронено?! — сокрушалась Мона. И пообщаться с Роуан?! Ну почему она не рассказала обо всем мне?!»
   Удивительное все-таки дело — в тринадцать лет быть богатой, избранной, иметь в своем распоряжении машину (да не какую-нибудь, а потрясающий длинный черный лимузин с комбинированным плеером для кассет и компакт-дисков, с цветным телевизором, с холодильником для льда и диетической кока-колы), персонального шофера, пачку двадцатидолларовых (никак не меньше) банкнот в сумочке и пропасть новой одежды. Как здорово, когда мастера, ремонтирующие старинный особняк на Сент-Чарльз-авеню и дом на Амелия-стрит, бегают за ней с образцами шелка и обоев ручной росписи, чтобы она выбрала нужную расцветку.
   И знать это. Хотеть знать, жаждать причастности к событиям, стремиться к постижению тайны этой женщины, этого мужчины и этого дома, который однажды должен перейти к ней. Призрак мертв и погребен под деревом. Легендарное предание покоится под весенними ливнями. И в его руках — некто другой. Это было все равно что отречься от волшебного сияния золота и предпочесть ему хранившиеся в тайнике потемневшие безделушки, значение которых тем не менее невозможно переоценить. Ах, вот это и есть волшебство! Даже смерть матери не смогла отвлечь Мону от таких мыслей.
   Мона тем не менее беседовала с Роуан. Подолгу.
   Она приходила в особняк с собственным ключом — все-таки наследница как-никак. Майкл дал на это разрешение. Он уже не смотрел на Мону с похотью во взгляде, ибо привык к ней и относился едва ли не как к дочери.
   Она отправлялась в расположенную за домом часть сада, пересекала лужайку, стараясь, если не забывала об этом, обойти стороной могилу, а затем садилась на плетеный стул, здоровалась с Роуан и говорила, говорила…
   Она рассказывала Роуан о том, как идут работы по созданию Мэйфейровского медицинского центра, о том, что уже выбрано место для застройки и достигнута договоренность об установке разветвленной геотермальной системы для нагрева и охлаждения, о том, что уже привезли растения.
   — Твоя мечта осуществится, — заверяла она Роуан. — Мэйфейры слишком хорошо знают этот город, чтобы тратить время на изучение возможностей реализации проекта и тому подобные глупости. Больница будет такой, какой ты хотела ее видеть. Мы сделаем для этого все возможное.
   Никакой реакции от Роуан. Интересовал ли ее по-прежнему колоссальный медицинский комплекс, в котором коренным образом изменятся взаимоотношения между пациентами и посещавшими их членами семей и сотрудники которого будут помогать даже тем, кто обратится туда анонимно?
   — Я нашла твои записи, — сказала Мона. — Они не были заперты и не показались мне сугубо личными.
   Нет ответа.
   Громадные ветки дуба едва шелохнулись. Листья банана затрепетали, касаясь кирпичной стены.
   — Я сама стояла возле лечебницы Тауро и часами расспрашивала людей, какой бы они хотели видеть идеальную больницу. Ты меня понимаешь?
   Никакой реакции.
   — Тетя Эвелин находится в Тауро, — ровным тоном продолжала Мона. Она перенесла удар. Вероятно, следует забрать ее домой, но я не уверена, что она осознает разницу. — Мона могла бы заплакать, рассказывая о Старухе Эвелин. Она могла бы заплакать, рассказывая о Юрии. Но она не плакала. И умолчала о том, что Юрий не писал и не звонил ей уже три недели. Она ни словом не упомянула об этом. Равно как и о том, что она, Мона, влюблена в обаятельного смуглого человека с манерами британца, загадочного мужчину, который более чем в два раза старше ее.
   Впрочем, о том, что Юрий приезжал из Лондона помочь Эрону Лайтнеру, она говорила Роуан несколько дней назад. И тогда же сообщила ей, что Юрий — цыган и что взгляды их во многом совпадают. Она рассказала Роуан даже о встрече с Юрием в своей спальне накануне его отъезда и добавила, что никак не может избавиться от беспокойства за этого человека
   Однако Роуан никак не отреагировала и даже ни разу не взглянула на Мону.
   Что еще Мона могла сказать сейчас? Разве только, что прошлой ночью видела страшный сон, но вспомнить его не могла и точно знала только одно: там было что-то ужасное о Юрии.
   — Конечно, он взрослый человек. — Мона вздохнула. Да, ему уже за тридцать, и он сам в состоянии позаботиться о себе. Но как подумаю, что кто-то в Таламаске обижает его…
   Ох, ладно, хватит об этом!
   Быть может, все было не так. Легко обвинять человека, который не имеет возможности или не хочет отвечать.
   Но Мона могла поклясться, что у Роуан возникло некоторое неопределенное представление, что она находится рядом. Хотя, быть может, такое впечатление создавалось лишь потому, что Роуан не выглядела обиженной или замкнутой.
   Мона не ощущала неудовольствия.
   Глаза ее скользили по лицу Роуан, выражение лица которой было на редкость серьезным. Разум ее не угас, нет, определенно не угас! Ведь она же выглядела в двадцать миллионов раз лучше, чем когда находилась в коме! Вот, пожалуйста, пеньюар застегнут на три пуговицы. А вчера была застегнута только одна. Причем Майкл уверял, что он не помогал жене в этом.
   Но Мона знала, что отчаяние может полностью захватить разум и тогда любая попытка прочесть мысли почти наверняка обречена на провал — они словно скрыты плотной завесой тумана. Было ли то состояние, в котором находилась Роуан, отчаянием?
   Мэри-Джейн Мэйфейр, эта сумасшедшая девчонка из Фонтевро, заходила в последний уик-энд. Странница, пират, провидица и гений — достаточно послушать ее рассказы. Но еще и леди, а также — несмотря на весьма почтенный возраст девятнадцати с половиной лет — большая любительница развлечений. А главное — могущественная и грозная ведьма, как она сама себя называет.
   — С ней все в порядке, — внимательно оглядев Роуан, объявила Мэри-Джейн и так резко сдвинула на затылок ковбойскую шляпу, что та соскользнула на спину. — Наберитесь терпения. Потребуется, конечно, некоторое время, но эта леди знает, что происходит.
   — А это что еще за ненормальная? — резким тоном вопросила Мона. Откровенно говоря, она испытывала симпатию и одновременно необычайное сочувствие к стоящему перед ней большому ребенку, хотя была моложе Мэри-Джейн на шесть лет. Несмотря на жесточайшую нищету, эта благородная дикарка, одетая в купленную в Вал-Марте[7] коротенькую хлопчатобумажную юбку и дешевую белую блузку, которая так туго обтягивала высокую грудь, что на самом видном месте даже отлетела пуговица, держалась великолепно.
   Разумеется, Мона знала, кто такая Мэри-Джейн Мэйфейр, обитавшая на руинах плантации Фонтевро, в Байю — на легендарной земле браконьеров, охотившихся на великолепных белошеих цапель только ради их мяса и отстреливавших аллигаторов, которые угрожали жизни взрослых, ибо могли с легкостью перевернуть утлые лодчонки, и не упускали случая сожрать кого-нибудь из детей. Мэри-Джейн принадлежала к числу тех сумасшедших Мэйфейров, которые не сочли нужным перебраться в Новый Орлеан и редко — а то и никогда — не поднимались по деревянным ступеням знаменитого новоорлеанского представительства Фонтевро, иначе известного как особняк на углу Сент-Чарльз-авеню и Амелия-стрит.