«Сбитень, сбитенек, пьет щеголек», – нараспев кричали продавцы горячего перевара – бородатые, в полушубках и валенках, скрипел снег под полозьями саней, рычал, выплясывая под балалайку, огромный бурый топтыгин.
   Потом они с отцом и Ольгой ели горячие калачи, и все смеялись, смеялись. На ней был меховой капор с розовыми лентами, банты каждый раз затягивались в узлы, и гувернантка долго распутывала их. От ее тонких, длинных пальцев пахло духами и теплым мехом муфты…
   – Медам, месье, пардон. – Громкий раскатистый голос оторвал Варвару от воспоминаний. – Только сегодня проездом из Лондона в Мадагаскар несравненный Черный Арлекин из России! – Повернув голову, она увидела красноносого человека во фраке, размахивающего трубой. – Спешите, спешите! Единственная гастроль человека-легенды, наследника славы трех русских богатырей. Вместе с ним выступает восхитительная мадемуазель Мими, получившая первый приз за несравненную красоту своих бесподобных ног.
   Человек во фраке оглушительно дунул в трубу, толпа заволновалась, и Варвара, усмехаясь, купила билет – приятно все же встретить на чужбине русского богатыря.
   В цирке было прохладно, пахло конюшней и влажными опилками. Зрителей было немного, в тусклом свете фонарей то тут, то там виднелись пустые места. Сухо щелкали бичи, тяжело стучали конские копыта, сквозняк колебал складки форганга, отделяющего манеж от входа за кулисы. Кувыркаясь по арене, валяли дурака размалеванные клоуны – недотепа Август и резонер Белый, высоко, под самым куполом, акробаты крутили сальто-мортале, жонглеры швыряли друг другу горящие факелы. Львы, огрызаясь, прыгали сквозь огонь, дрессировщик кричал им «alles», почтеннейшая публика вяло хлопала в ладоши.
   Наконец оркестр заиграл туш, оглушительно выстрелила пушка, и, едва пороховой дым рассеялся, на арене появился человек огромного роста в черной карнавальной маске и широком шелковом плаще. Рядом семенила худенькая блондинка в костюме для морского купания. Делая на ходу реверансы, она посылала в зал воздушные поцелуи и расточала приторные улыбки. С ногами у нее было не очень.
   «Экая мартышка, с призом господа явно погорячились». В недоумении Варвара сунула в рот карамельку, а Черный Арлекин тем временем, отбросив в сторону плащ, принялся жонглировать гирями, рвать карточные колоды на восемь частей, ломать подковы и дробить кулачищем булыжники. Его толстые губы под лихо закрученными усами кривились в улыбке, под блестящей от пота кожей катались чудовищные мускулы, на плече синела огромная корявая татуировка: «Петруха + Никитка = др. навек». В заключение оркестр заиграл волнительный сантимент, кривоногая блондинка крикнула: «Ап!» и, ловко взобравшись великану на руки, исполнила арабеск на его ладони. Ее худенькое тело некрасиво, так что обозначились все ребра, изогнулось, руки судорожно обнимали воздух. Казалось, что мадемуазель Мими сегодня не обедала.
   «Жалкое зрелище». Не дожидаясь окончания, Варвара поднялась и, с облегчением выбравшись на воздух, направилась к парку Сен-Клу. Ее обогнал тощий велосипедист в кепке, обернулся, угрюмо мазнул взглядом выцветших глаз и, пригнувшись к рулю, покатил дальше. С трудом удерживая на педалях грязные, облепленные глиной подошвы, он мерно вычерчивал окружности тяжелыми рабочими башмаками. Заднее колесо вихляло и печально поскрипывало.
   Варвара миновала городок Вилль-Д'Авре и, поднявшись в горку, свернула с дороги в парк. Ветер шумел в кронах высоких платанов, по узенькой аллейке некрасивая женщина в черном жакете везла блестящую в лучах солнца инвалидную коляску. Молодой человек, совсем еще мальчик, глядел по сторонам и широко улыбался. Обе его штанины были аккуратно подвернуты на уровне коленей.
   «И что мне в Париже, – отведя глаза, Варвара опустилась на скамейку и, закурив папироску, глубоко затянулась, – здесь своя жизнь». Вокруг полыхали сентябрьским огнем кусты, печально кивали головками астры. Осень в природе только наступала. Осень в душе наступила уже давно.
   На следующий день Варвара выехала домой.

IV

   – Икры возьми, с отонками, из отстоя, жирная. – Геся из-под густых ресниц плотоядно посмотрела на Варвару и с нежностью взяла ее за руку: – Хочешь? – Ее улыбка была такой же сальной, как и губы.
   – Багрицкая, ты опять, росомаха, за свое. – Варвара отняла руку и скривилась. – Смотри, Мефистофеля натравлю. А он ведь, как ты знаешь, конкурентов не терпит.
   В глубине души ей это навязчивое внимание было даже приятно – не от брата, так хоть от сестры.
   – Дура ты, Варька, деревенщина, даром что баронских кровей. – Геся насупилась. – Историю почитай. Сафо, Кленариум, мадам де Флери, а в Европе сейчас все нормальные женщины только этим и занимаются. Ты попробуй, лучше всякого мужика.
   Мефистофелем они за глаза называли Багрицкого, похож. Кучеряв, носат, и ничего невозможного для него не существует – с такими-то деньгами.
   – Я лучше осетрины попробую. – Варвара потянулась вилкой к янтарному балыку, и остаток завтрака прошел в молчании, только звенела посудой горничная, убирая со стола, да хрипло орала тощая сиамская кошка Мадам Бовари. Она тоже страдала от неудовлетворенных желаний.
   «Не одна, значит, Геська бесится». Варвара промокнула губы и, поднявшись из-за стола, посмотрела на часы. Начало второго. Пойти погулять? Грязно, да и одеваться надо. Поплавать бы хорошо, да Багрицкая в бассейне приставать начнет, а то еще и Зинку притащит, устроит похабель. В карты с ней играть бесполезно – передергивает не хуже заправского золоторотца. Остается гонять шары по зеленому сукну.
   Играли долго. Геся то и дело натирала мелом кончик кия, наваливаясь на стол, жевала губы, щурила вишневый глаз и страшно ругалась, однако после очередной партии неизменно лезла под бильярд и кукарекала. Сегодня ей определенно не везло. Наконец игра наскучила, и Варвара отправилась к себе. Прошлась пальцами по клавишам рояля, с отвращением посмотрела на подшивку «Сатирикона» за двенадцатый год, зевнула. Господи, ну чем бы себя занять? Сверкающие безделушки уже не радовали, граммофон надоел. Спать не хочется. Она взяла томик Мопассана и с ногами устроилась в кресле. Перед ней предстал Париж. Париж меблированных комнат и особняков, Париж дам полусвета и проституток, Париж, в котором царствует женщина. Атмосфера вожделений, безудержных желаний и роковых страстей захватила ее.
   Неистово сплетались в объятиях тела, взлетали к небу возгласы блаженства, и у Варвары на глазах выступили слезы – Господи, неужели для нее все это уже в прошлом? Багрицкий никогда не давал ей такого разнообразия страсти, его любовь была пресной и монотонной, он просто выполнял свой супружеский долг. Тяжело дыша, она отбросила книгу в сторону и достала из бюро небольшую, обтянутую бархатом коробочку. Подняла крышку с надписью по-французски «Если вам одиноко» и вынула приспособление из разряда «артикль де вояж»[1] – напряженный мужской пенис из слоновой кости. Ни одна уважающая себя дама в прошлом веке не отправлялась в путешествие без похожего предмета. Предмета первой необходимости. Да что там век минувший – еще ветхозаветный Иезекииль писал о пенисе из сплава серебра и золота. А «драгоценный фаллос» римских куртизанок, «волшебная шпора» греческих гетер, лингамы из смолистой камеди, изготовляемые в Индии!
   «Бон вояж»[2]. Варвара откинулась в кресле, раздвинула колени и закрыла глаза. Касаясь пальцами разгорячившегося тела, она воображала, что это руки Граевского ласкают ее, что это он сжимает ее в объятьях и, тяжело дыша, что-то ласково шепчет в ухо, жаль только, нельзя разобрать слова. От него пахнет солнцем, теплым песком, свежестью озерной воды. Сильное его тело бурно содрогается от страсти, оно все во власти неудержимого желания. Двигаясь с ним в такт, Варвара ощущала вкус его кожи, упругие мускулы спины, сладостную тяжесть загорелых, бьющихся в любовной агонии бедер. Наконец чувство близости Граевского переполнило ее, она застонала, судорожно выгнулась, и из ее груди вырвался крик удовольствия – призрачного, быстротечного, обманного. Такого же искусственного, как и фаллос из слоновой кости.
   Открыв глаза, она долго полулежала в кресле, не шевелясь, крепко сжимая в руке «артикль де вояж» и глядя в одну точку, на фарфоровую статуэтку китайской храмовой собаки. Ей даже было лень свести бесстыдно раскинутые ноги. Кружились в солнечных лучах пылинки, размеренно ходил массивный, в тусклой позолоте, маятник настенных часов – дважды уже они раскатывались густым малиновым звоном. Варвара вздохнула, поднялась и, убрав подальше, как бы стараясь забыть обо всем, средство от одиночества, достала из сигаретницы папироску. Закурила и снова устроилась в кресле, расслабленно глядя в одну точку. На сердце было нехорошо, может, начать нюхать кокаин? Геська говорит, тоску как рукой снимает, – врет, наверное. Лучше шампанского ничего нет, особенно с коньяком.
   Стлался под потолком табачный дым, расползалась горечь в душе – неужели вот так пройдет вся жизнь? Когда часы пробили пять, по наборному паркету раздались шаги Багрицкого, что-то уж слишком энергичные, и Варвара оживилась. Интересно, куда он потащит ее сегодня – в оперу, в кабак или на Острова? Она встала, затушила окурок и, увидав лицо Александра Яковлевича, удивилась:
   – Случилось что?
   – Случилось, котик, случилось. – Багрицкий был необыкновенно возбужден, глаза его сверкали. – Пойдем-ка обедать, расскажу после.
   Но уже на лестнице, не удержавшись, довольно рассмеялся:
   – Котик, я купил банк. Русско-азиатский.
   Он подмигнул, сладко причмокнул и щелкнул дракона по шишковатому оранжевому носу.

Глава седьмая

I

   Июль семнадцатого года для русских войск на Румынском фронте выдался неудачным – предпринятое наступление доблестно провалилось. Госпитали и передвижные лазареты были переполнены, не хватало перевязочных материалов и лекарств. Стояла жара – воспалялись даже незначительные раны, свирепствовали гангрена и дизентерия, похоронные команды выбивались из сил. А в природе все шло своим чередом. Выжженная земля зарастала бурьяном, в садах вызревали плоды, в полях наливались спелостью кукурузные початки. Погожие дни изводили жарой, а вечерами свежело, опускался туман, и травы покрывались обильной холодной росой.
   Обескровленный бездарным наступлением, Новохоперский полк находился на отдыхе. Били вшей, резались в карты, хлестали молодое кислое вино. Со скуки и спьяну многие ударялись в политику, хотя понять что-либо было сложно. Поди-ка разберись, – командующий войсками генерал Щербачев монархист, Центральный исполнительный комитет Советов Румынского фронта, Черноморского флота и Одесской области (Румчерод) в руках эсеров, лозунги большевиков, оставшихся не у дел, слишком уж хороши, чтобы быть правдой, да и сам Ленин, поговаривают, немецкий шпион. Хотелось домой, к бабам. Падала дисциплина, росло недовольство, бродили агитаторы, подбивая солдат на самочинные собрания и митинги. Полковой адъютант Чижик, изрядно напившись в ресторации, едва не застрелил румына-дирижера, отказавшегося петь «Боже, царя храни», за что был бит подпоручиком Стрелковым, сочувствующим Временному правительству. Офицеры-монархисты в ответ устроили ему темную.
   В роте Граевского царили скука и спокойствие. Фельдфебель Клюев был произведен за храбрость в прапорщики и переживал в душе, что так и не стал «вашим благородием». Страшила, получив по второй звездочке на погоны, крутил усы, ходил с довольным видом. Граевский был представлен к офицерскому Георгию четвертой степени – большая честь и для генерала, – но особой радости не испытывал. Это юнкером он мечтал о несбыточном – выслужить полный бант, все четыре креста, теперь поумнел. Как ни крути, в конечном счете все заканчивается пятым, деревянным. Впрочем, это если повезет, а то могут просто собаки сожрать.
   О, он мог бы написать целую книгу о «прелестях» войны, об ее изнаночной, скрытой стороне, о темных закоулках человеческой души. Занятный получился бы опус. Этакое откровение Никиты Блаженного, окопный Апокалипсис. А впрочем, какой из него апостол, скорее наоборот. Может, и дисциплина-то в роте сносная, потому что солдаты инстинктивно угадывают в нем зверя более матерого, чем сами, боятся.
   «Все вокруг держится на страхе. – Граевский сжал в пальцах камешек-блинок и с размаху пустил его по речной глади. – Раньше боялись Бога, царя и совести. – Он потянулся к портсигару, закурил толстую, настоящую асмоловскую папиросу. – Нынче же царя скинули, Бог далеко, и какая там совесть после четырех лет войны. А боятся теперь только силу. – Штабс-капитан криво усмехнулся, далеко выплюнул тягучую табачную слюну. – Эх, веселое настанет время, когда все это мужичье, озверевшее, научившееся убивать, потянется с фронта. Не слезами, кровью зальется кое-кто. Это ведь как собачья свора – только команду дай, будут рвать, не разбирая, до последнего вздоха».
   Он лежал на берегу ленивой безымянной речушки, в которой отражалось высокое безоблачное небо. В полусотне саженей вниз по течению бойцы кавкорпуса купали лошадей. Слышался смех, конское ржание, играли в солнечных лучах водяные брызги. Рядом с Граевским вытянулся на траве прапорщик Паршин и, склонив к плечу взлохмаченную, рано поседевшую голову, молча катал во рту папироску. Он только вчера вечером прибыл в полк, вызвав целую бурю недоумения – чего ради вернулся? Чтобы снова оказаться на фронте, в Петербурге он перенес вторую операцию, отец за сумасшедшие деньги выписал ему из Англии протез особого устройства, но поначалу окружная врачебная комиссия прапорщика забраковала. Паршина это не остановило, он добился аудиенции у Керенского, только что ставшего министром-председателем Временного правительства, и, звеня крестами, твердо сказал: «У меня отняли левую руку, которой я сжимал гриф гитары, но осталась правая, в которой я могу держать штык-нож. Еще у меня есть зубы, которыми я готов рвать глотки врагам». Это имело успех. «Россия вас не забудет». Подслеповато сощурившись, Керенский надул мясистые щеки и отправил прапорщика в действующую армию.
   Паршин привез в полк хорошего табаку, столичных новостей и был определен в первый батальон в распоряжение Граевского. Тот был несказанно рад третьему субалтерн-офицеру, но еще больше – хорошему куреву. И сейчас, лежа на травке, с наслаждением пускал кольцами дым. Неподалеку, у нагретого солнцем валуна, резались в карты граф Ухтомский, Полубояринов и новоиспеченный прапорщик Клюев, потихоньку осваивающийся в офицерской среде. Настроение у него было отвратительное. Будучи фельдфебелем, он вел всю канцелярскую и денежную отчетность и крепко держал роту в своих жилистых, многоопытных руках. А кто он теперь? Обыкновенный младший офицер, каждой бочке затычка. Да еще и карта не прет…
   На противоположном берегу между деревьями мелькали полуголые фигуры в подштанниках и слышались молодецкие выкрики – это подпоручик Страшилин обучал желающих премудростям французской борьбы. Собрались почти все четыре взвода, в стороне, чтобы не уронить авторитета – не дай бог на лопатки положат! – держались только члены ротного комитета да агитатор из большевиков, еще с утра ратовавший за прекращение позорной империалистической войны. А впрочем, какой уж там авторитет!
   Председателя, Мишку Дубровина, в июльское наступление пробрал такой понос, что портянки было не отстирать. А его правая рука, Витька Нилов, и вовсе бывший шпана с двуглавым орликом на груди, – за воровство у своих фельдфебель Клюев как-то бил его ружейным шомполом по голому заду. Насчет же агитатора было неясно. Большевики, они кто – воры или засранцы? Политика – дело темное.
   – Так вот, ребятушки, профессиональная борьба – это вам не игра в бирюльки. – Огромный, с отрезанным наполовину ухом, подпоручик Страшилин выглядел устрашающе, солдаты окружили его кольцом, держались с уважением. – Никаких весовых категорий, разрешены даже такие приемы, как «двойной нильсон» и «макароны». Все решают ловкость и кураж, главное – не робеть. Помню, боролся в Марселе с одним французишкой, так тот, гад, перед схваткой натерся оливковым маслом, скользил в руках словно уж. Я долго думать не стал, взял его «на гриф»[1], да и положил «кладкой» – знайте наших. В другой раз, в Гамбурге, попался мне турок. Посмотришь – жуть. Огромный, волосатый, воняло от него за версту, видать, неделю перед схваткой не мылся. А оказался чистым «апостолом» – разложил я его на арене школьно, как бабу. Ну, ребятушки, давайте-ка от слов к делу. Сегодня покажу вам перевод из стойки в партер.
   Под восторженные крики зрителей Страшила принялся валять всех желающих – какой там ротный комитет, какая агитация!
   – Здорово, Страшилин, сколько лет, сколько зим. – Помахивая прутиком, подошел штабс-капитан Кузьмицкий, пожал руки Паршину и Граевскому, потянул носом воздух: – Ого, никак довоенный, уж не асмоловский ли? – Закурив предложенную папироску, он жадно затянулся и вздохнул: – Хорошо тут у вас, спокойно. У меня же черт знает что творится, Содом и Гоморра. Все помешались на политике. Кто эсер, кто кадет, кто большевик. Митинги, собрания, тут уж до чего договорились, мол, господин штабс-капитан, мы вас весьма уважаем, погодите, придет наше время, скинем эту пузатую сволочь и выберем вас командиром полка. Каково?
   Он скривил губы в усмешке, но она получилась вымученной, на его рябоватом лице была растерянность.
   – Любят же у нас полковника Мартыненко. – Граевский равнодушно пожал плечами, зевнул. – Все эти разговоры недостойны звания офицера. Бред чудовищный какой-то. А что, кухня еще не приезжала?
   Сам бы он в командиры полка не пошел ни за что – от военной службы его мутило.
   – Отчего же бред? Говорят, новая революция уже не за горами. – Кузьмицкий оживился, в его узких калмыцких глазах зажглись огоньки. – Вот ты заявляешь, недостойно чести офицерского мундира, а ведь мы уже никому ничего не должны. То, во что верили, сгинуло, чертополохом поросло. Присяга Временному правительству ничего не значит, клясться на верность можно только единожды. Лично мне терять нечего – жалованье на руки шестьдесят пять рублей. В офицерское собрание надо отдать рубль, в библиотеку – полтинник, за перебелку приказов – два, за обеды, чай, сахар – тридцать. Шинель купить надо? Надо, еще пятьдесят рублей. А сапоги, фуражку, погоны, перчатки? Я посчитал как-то, в месяц остается свободных денег всего пятнадцать рублей. Да любой старший унтер в два раза богаче меня – у него жалованье тридцать пять рублей шестьдесят копеек, и казна обеспечивает его всем необходимым. А выслужиться до полковника обычным путем, ты ведь сам знаешь, может только один из сотни выпускников училища, так что бог с ним, выберут, возражать не стану.
   – Да, занятно, а я и не считал никогда. – С брезгливым видом Граевский перевернулся на другой бок и, чтобы не слышать глуховатый голос Кузьмицкого, лениво спросил: – А что, Паршин, весело теперь в столице?
   – Как в борделе, только визгу, пожалуй, побольше. – Прапорщик развлекался тем, что время от времени нажимал на потайную кнопку, и из протеза с жутким звуком выскакивал острый пятивершковый стилет из знаменитой бирмингемской стали. – Полицию теперь перекрестили в милицию, большевиков наконец выперли из особняка Кшесинской, а сама примадонна укатила из Петербурга куда подальше. Говорят, после того, как увидала на пассии Владимира Бланка свой соболий палантин.
   – Бланк? Ульянов, что ли? – Граевскому хотелось есть, всем разговорам о столичной жизни он охотно предпочел бы манерку щей. – Слышал, в бытность свою адвокатом он вел шесть дел и все шесть проиграл. А кто же в пассиях у него?
   – Да уж, верно, из революционерок. – Паршин усмехнулся и жутко щелкнул пружиной стилета. – Кстати, господа, о бабах. В июне месяце имел возможность наблюдать премилую картину – отправку в действующую армию женского «батальона смерти». Дело происходило на площади у Исаакиевского собора, народу собралась масса. Командиршу тут же произвели в прапорщики, Корнилов преподнес ей золотое оружие, и вот все эти дамочки строевым шагом под белым знаменем двинули на фронт. Между прочим, среди них имелись весьма аппетитные особы. А вообще порядку никакого – эсеры, кадеты, большевики, меньшевики, анархисты, черт бы их всех подрал. Даже жидовский Бунд выступает со своей программой. Митинги, демонстрации, пьяное хамье с красными бантами, все ждут Учредительного собрания, новой жизни им хочется. Грядет, господа, вакханалия, отец думает к весне фабрику закрывать, перенести производство в какую-нибудь цивилизованную страну, Италию например. А здесь у нас пока что смех, но вот увидите, скоро будут слезы. – Он замолчал, воткнул окурок в землю и горестно вздохнул: – Бедная Россия.
   Судьба отечества беспокоила не только прапорщика Паршина. Шестого августа верховный главнокомандующий генерал Корнилов отдал распоряжение о сосредоточении в районе Невель-Великие Луки третьего конного корпуса и Туземной дивизии с тем, чтобы к началу осени стянуть их к Петрограду. Честный человек, фронтовик, испытавший горечь отступления и унижения плена, он не мог мириться с бездарностью правительства и, не ища лично для себя никакой выгоды, намеревался навести в стране порядок. Армейский. Восстановить дисциплинарную власть воинских начальников, ввести в узкие рамки деятельность комитетов и восстановить их ответственность перед законом, покончить с пораженческими настроениями и сражаться с внешним врагом до победного конца.
   – Если возникнет на то необходимость, можете смело перевешать весь Петросовет, – напутствовал Корнилов командира третьего Кавкорпуса генерала Крымова. – Беды большой не случится.
   Монгольское, с резкими носогубными складками и висячими усами лицо его было бесстрастно, душа полнилась решимостью спасти Россию от грядущей смуты.
   Одновременно через Главный комитет офицерского союза началось формирование ударных батальонов, добровольцев было множество – бесхребетность Керенского и всеобщий разброд надоели всем хуже горькой редьки. В Новохоперском полку на призыв главнокомандующего первым откликнулся граф Ухтомский, уставший от пристального внимания своего не в меру деятельного ротного комитета. Вместе с ним уехали Полубояринов, батальонный капитан Фролов, большинство кадровых монархически настроенных офицеров. Даже полковник Мартыненко не стерпел, отправился на борьбу со скверной. Из роты Граевского не уехал никто. Снова начались тяжелые, затяжные бои, и штабс-капитан полагал постыдным оставлять в такое время действующую армию, а кроме того, ему было лень тащиться черт знает куда по этакой жаре. Глядя на него, остался и Страшила, прапорщику Клюеву на политику было наплевать, Паршин же с обстоятельностью маньяка резал австрийцам глотки и ничего другого не хотел.
   К двадцать шестому августа брошенные на Петроград части эшелонировались на всем протяжении основных железных дорог – Ревель, Гатчина, Вырица, Чудово, Новгород, Псков, Луга. Царили суета и неразбериха, связь между отдельными подразделениями отсутствовала. Положение усугублялось еще и тем, что железнодорожные служащие, разложенные агитацией, стихийно чинили препятствия, разбирали пути, портили семафоры и стрелки. Порядка в стране хотелось не всем. Эшелоны в ожидании отправки часами простаивали на станциях, полуголодные кавалеристы толпами высыпали из вагонов и в поисках съестного пускались во все тяжкие – саранчой опустошали вокзальные рестораны, воровали у жителей, грабили продовольственные склады. Все смешалось – черкески, ярко-лампасные шаровары, куцые куртки драгун. Ржали лошади, гортанно кричали горцы, слышался яростный великорусский мат. Эшелоны стекались к Петрограду, копились на его подступах, быстрая, полноводная их река постепенно превращалась в болото.
   Тридцатого августа, находясь в своей ставке в Могилеве, из телеграмм, полученных от Крымова, Корнилов понял, что попытка вооруженного переворота провалилась.
   – Наша карта бита, – сказал он начальнику штаба генералу Лукомскому и, приблизившись к огромной, в полстены, карте, яростно потер маленькой сухой ладонью лоб. – Извольте видеть, как эшелонированы войска, уж эта железнодорожная сволочь постаралась. Вот так, через измену и головотяпство, и пропадет Россия.
   Его косо разрезанные азиатские глаза были влажны, губы под жидкими усами дрожали.
   Пока в ожидании созыва Учредительного собрания Временное правительство проявляло поразительную бездарность, а Корнилов с солдатской прямотой пытался навести в России порядок, большевики вместе с немцами последовательно разваливали страну изнутри. Еще в апреле в Петроград прибыл германский полковник Генрих фон Рупперт, доставивший в лагеря военнопленных, где содержались третий Кирасирский императора Вильгельма и Бранденбургский полки, секретные приказы. Немецким и австрийским солдатам предписывалось оказывать большевикам всемерную поддержку, а те, в свою очередь, должны были обеспечить их оружием, для чего намечался поход сторожевого корабля «Ястреб» в Фридрихсхафен. Штрафной матрос, вернее, солдат-пораженец Павел Дыбенко, возглавивший Центробалт, временами вырывался из объятий любвеобильной Коллонтай и активно готовил военморов к предстоящим классовым битвам[1]. Братишечки пили спирт, нюхали «беляшку» и для пробы сил глушили кувалдами офицеров. Эх ты, яблочко… Времени, чтобы сражаться с немцами, катастрофически не хватало.