Но вождь пролетариата не зря считался эрудитом, наверняка и Конфуция читал. «Дай недовольным пугало для битья, и они останутся довольны», – писал древний седобородый старец. Азия! Все верно, если народу нельзя дать хлеба, одежды и порядка, надо дать ему врага. За этим дело не стало. Одним из первых декретов ликвидировались сословия, и общество было поделено на новые касты – классы. Высший – пролетариат, низший – крестьянство, и «неприкасаемые», недочеловеки, «буржуи»: интеллигенция, чиновники, духовенство. Кто был ничем…
   В своей статье «Как организовать соревнование» Ленин со всей доходчивостью поучал, как должно вести себя с недочеловеками. Можно, скажем, «заставить их чистить сортиры», «выдать желтый билет по отбытии карцера» или просто расстрелять «тунеядца и лакея буржуазии».
   Однако кроме внутреннего врага нужен был и внешний. Самое милое дело – это война. Во-первых, какой спрос за голод, холод и разруху? Во-вторых, появляется реальная возможность очистить города от самых буйных элементов, отправить всю бандитствующую вольницу куда подальше, на борьбу с «контрреволюцией». Очаги же этой самой «контрреволюции» отыскались без труда – казачьи области, земли Центральной киевской Рады. Не Архангельск, не Мурманск, не Владивосток! Юг был землей обетованной нерезаных буржуев, где текли самогонные реки в сметанных берегах и резвились стада непуганых гимназисток.
   Самые отчаянные головорезы потянулись из скучных, голодных городов на борьбу с «контрой». В авангарде шли матросские отряды, изрядно поднаторевшие на обысках и реквизициях, они состояли большей частью из уголовных элементов, которым нравилось «наводить форс» в морской форме. Ша, анархия – мать порядка!
   Пятого января открылось Учредительное собрание. К этому событию большевики готовились тщательно и загодя. Еще двадцатого декабря Совнарком обязал комиссара по морским делам товарища Дыбенко сосредоточить в Петрограде десять тысяч военморов и приготовиться к решительным действиям. Напрасно Иосиф Сталин, вошедший в историю как величайший тиран всех времен и народов, призывал не разгонять Учредительное собрание, а лишь оттянуть его открытие – его никто не послушал. Еще и слюнтяем обозвали. Поделом – неужели не ясно, что в открытой политической борьбе РКП(б) наверняка потерпит полный крах? Так оно и вышло.
   Большинство мест в Учредительном собрании получили эсеры. Значительного представительства добились меньшевики, а также кадеты, несмотря на официальный запрет их партии. Большевики же не набрали и пятой части от всего количества мандатов.
   Ничего, цыплят по осени режут! Вождь пролетариата явился на первое заседание в состоянии жуткой экзальтации, вооруженный, в окружении вооруженной же до зубов матросни. Заседали тяжело. Предложенная большевиками «Декларация прав трудящихся и эксплуатируемого народа» с треском провалилась. Председателем собрания вместо Свердлова, упорно навязываемого сверху, был избран эсер Чернов. Ораторов большевиков освистали. Это было сокрушительное поражение. Надо было что-то делать, и Владимир Ильич прыгал, хохотал, выкрикивал издевательские реплики. Ему вторили коллеги по партии и входившие в коалиционный блок левые эсеры. Братишечки-военморы веселились по-своему, целились из винтовок в ораторов, матерясь, грозно клацали затворами.
   Тем временем в поддержку Учредительного собрания двинулись многотысячные мирные демонстрации. Красные латышские стрелки и балтийские матросы встретили их ружейно-пулеметным огнем, в упор. Раненых и убитых никто не считал…
   Вдоволь повеселившись, большевики, левые эсеры и другие сочувствующие им партии покинули Таврический дворец, оставив прочих делегатов наедине с разгоряченной, полупьяной братвой. Правда, недолго. В ночь на шестое января последовало распоряжение Ленина – всех выпускать, никого не впускать.
   – Караул устал, очистить помещение, – рявкнул военмор Железняков, пару раз стрельнув в потолок, и депутатам не оставалось ничего другого, как поспешить из Таврического вон. Конечно, кое-кого из них убили на улице, двух видных общественных деятелей, Шингарева и Кокошкина, пьяные матросики закололи в Мариинской больнице, но большинству все же удалось подобру-поздорову убраться из Петрограда. То-то же, столицу им подавай! Катитесь восвояси!
   Последние надежды на благоразумие большевиков рухнули, чахлый пустоцвет российской демократии был вырван с корнем. Macht geht vor Recht![1] Никаких иллюзий, граждане России, социализм будет построен!

II

   Соломон Мазель велел шоферу остановиться на углу Невского и Мойки у особняка банкира Багрицкого.
   – Подашь завтра утром. – Одетый в длинную шинель на беличьих хвостах и высокую каракулевую папаху, он вылез из «роллс-ройса» и с важным видом извлек массивные, яйцеобразной формы золотые часы: – Ровно в восемь. – Нажал на репетир, и крохотные куранты тоненько, по-комариному, пропищали: «Господи, помилуй».
   Было пять часов пополудни.
   – Слушаюсь, товарищ Мазаев. – Взявшись за рычаг, шофер включил скорость, нажал на педаль газа. Двигатель отозвался пулеметным треском, и, изрыгнув облако бледно-сизого дыма, машина покатила прочь.
   Снег хрустко заскрипел под резиновыми шинами, в воздухе поплыл жирный запах керосина, для экономии добавляемого в топливо.
   – Смердит-то. – Шлема недовольно поводил широким, раздвоенным на конце носом, по привычке оглянулся и, убрав часы подальше, направился к парадному подъезду. – Мало мне вони расстрельного подвала. – Он был не в духе, устал – день выдался тяжелый. – Багун, открывай. – Зная, что звонок не работает, Мазель с силой стукнул кулаком, подождал, вслушиваясь, и, неожиданно рассвирепев, принялся яростно пинать дверь ногами, высаживать задом, вколачивать в мореный дуб обшарпанную рукоять нагана. Было жалко себя до слез – чертова работа, чертовы нервы, чертовы евреи! Ах, азохен вей, революцию им подавай! А у Шлемы Мазеля за нее спросили? Может, делать хипес ему приятнее, чем делать ту революцию, – не так вредно для здоровья, ночами кошмарики не снятся.
   Эх, и почему же не послушал он Евзеля Мундля и не отчалил на «гастроль» в Стамбул! Не надо было ему бросать специальность. Может, не пришлось бы теперь пускать в расход всякую сволочь, так что на рабочем пальце мозоль и мальчики кровавые в глазах. Один еврей сказал за коммунизм, другой еврей поимел этих глупостей в виду, а в результате он, Шлема Мазель, обязан плющить мозжечки классовым врагам пролетариата. Как вам это нравится!
   Хотя, как ни крути, Маркс – голова. И Ленин – тоже голова. Лихо замутили – всеобщее равенство! Всех за фраеров держат, первым делом, мол, экспроприация экспроприаторов, а кроить общак будем позже. Только что кому отломится с того, покрыто глубоким мраком. Уж не сплошной ли бледный вид и холодные ноги?
   – Товарищ Мазаев! Семь футов вам под килем! – Дверь наконец открылась, и на пороге возник Багун, цветущий, кровь с молоком, с буржуйской гаваной в зубах. – И чтоб киль стоял, как бушприт!
   На его широкоскулой, с коротким носом физиономии застыла едкая усмешечка – успел уже где-то набраться. А впрочем, ясно где – в доме винный погреб полным-полнехонек, был по крайней мере.
   – Оглохли все, что ли, на морозе, дьяволы, держите. – Шлема зло хлопнул дверью и с облегчением скинул с плеча туго набитый вещмешок. Глаза его постепенно привыкали к полумраку, царившему в вестибюле, лампочки горели вполнакала, давая отвратительный красный свет. – Зотов где?
   С Багуном Шлема разговаривал начальственным тоном, но, боже упаси, не через губу, человечно. Опасный он, стервец, даром что не комиссар, не следователь, не особоуполномоченный. Рядовой чекист, матрос, жопа в ракушках. Однако ж Дыбенко знает, вместе плавали на штрафной посудине «Двина», с Железняком стрелял пролетариев на Литейном и разгонял Учредительное собрание. У них еще тогда в Таврическом конфуз вышел – кто-то из своих спер у Ленина из кармана револьвер. Дыбенко, правда, тут же вмешался, наган нашли и вернули вождю. Одним словом, непростой человек Багун, ох, непростой. Спиной к нему не повернешься, ухо надо держать востро.
   – Боже ж ты мой, так ведь, Сергей Петрович, не слыхать ни черта. – Пожав плечами, Багун выпустил струйку дыма и, покосившись на Мазеля, закашлялся. – Аврал двенадцатибалльный, братва шурует вовсю, грохочет, как в преисподней. – Он уткнул опухшие глаза в потолок, сотрясаемый тяжелыми ударами, почесал грудь под тельником. – А товарищ Зотов в буржуйском кубрике хозяйку колет. Нас не допускает, сам старается.
   Едкая усмешечка так и не сходила с его лица.
   – Ну и как, – Шлема потер замерзшие руки и отогнул меховой ворот шинели, – результаты есть?
   – По женской части это вы у товарища Зотова поинтересуйтесь, а у нас пока полный штиль. – Багун шумно затянулся, с важным видом сплюнул и, бросив сигару на пол, принялся смачно растирать ее по мрамору. – Хоромы барские, построены на крови народной крепко. Пока пристенок долбили в кают-компании, кувалду извели. Полы не отодрать – ломы гнутся. Братва кровавым потом изошла, работа адова.
   Усмешечка исчезла с его лица, зато Мазель усмехнулся, понял, что Багун пришвартовался здесь надолго. А что? Сплошное удовольствие – винища вволю, смачная горничная, тронутая буржуазным разложением. Это вам не гоп-стоп-патруль-облава со звенящими от мороза яйцами.
   Обыск продолжался вот уже третий день со всей возможной тщательностью – вспарывалась мебель, поднимались полы, взламывались стены. Потому как хозяин дома, известный миллионщик Багрицкий, оказался контрой на редкость ушлой и матерой. Мало того, что успел перевести значительные суммы в Швейцарию, не прошел регистрацию и не обзавелся потребительской рабочей карточкой для ведения учета приходов и расходов, так первым делом кинулся на Морскую за разрешением на выезд. А получив отказ, собрался за кордон по льду Финского залива. И ведь ушел бы, гад, и бабу свою, урожденную буржуйку Граевскую, прихватил, если бы жена товарища Мазаева, Геся Янкелевна, не проявила революционную бдительность и не дала знать мужу, члену коллегии ВЧК, ну а уж тот-то маху не дал. Багрицкого арестовали.
   За него взялся комиссар ЧК Павел Зотов, Багун со своими «альбатросами» взялись за кувалды, а сам товарищ Мазель прочно обосновался у законной супруги, с которой до этого виделся лишь урывками. Учитывая текущий момент, Геся не очень-то возражала: когда в доме обыск, не до сексуальной ориентации.
   – Ладно, Багун, попутного ветра в зад. – Шлема вскинул на плечо вещмешок и, держась за перила, стал подниматься по скользким, загаженным ступеням. – Ишь, нахаркали, сволочи, шею можно свернуть.
   На самом деле было не столько нахаркано, сколько темно. Братва повеселилась и пустила в расход китайских драконов, освещавших лестницу. Мрамор был густо усеян их зубами, осколками шишковатых носов и крошевом хрустальных фонарей.
   Поднявшись на третий этаж, Шлема прошел сквозь анфиладу комнат и без стука открыл дверь Гесиной спальни, служившей по нынешним временам и спальней, и столовой, и гостиной.
   – Шолом алейхем, коза! Наше вам с кисточкой!
   – А, любимый муж. – Геся по-турецки сидела у камина, в котором догорал шкаф мастера чернодеревщика Андре Шарля Буля, и без интереса листала третий том «Гигиенической энциклопедии для женщин». – А знаешь ли ты, что такое койтус интерраптус[1]?
   Рядом с ней на ковре стояла ополовиненная бутылка коньяка, блюдечко с колотым сахаром и тарелка с жеребейками сала – странное сочетание, так ведь революция…
   – Ай-яй-яй, коза, да ты никак уже на рогах. – Усмехнувшись, Мазель скинул шинель, швырнул на стул папаху и, оставшись в туго перепоясанном френче, принялся вытаскивать из вещмешка добычу – мороженого гуся, масло, шоколад, увесистый кусок ветчины, полено балыка. Словно фокусник, извлек из кармана лимон и самодовольно выпятил брюхо. – Все, что до нас принадлежит, коза, мы возьмем подходяще. С голоду не опухнем. Жрать давай.
   – Когда твои чертовы матросы перестанут кайлом долбить? – Геся стряхнула с колен «Гигиеническую энциклопедию» и, с видимым отвращением поднявшись, стала собирать на стол. – Буревестники революции, а стучат, как дятлы.
   На ее щеках горел пунцовый румянец, движения были порывисты и неверны. Время от времени она кидала на мужа убийственные взгляды, казалось, еще немного – и запустит в него чем-нибудь тяжелым.
   – Что это еще за буржуазное блеяние, коза? Пускай себе долбят, усугубляют революционный процесс. – Мазель смачно, так что жир потек по подбородку, впился зубами в балык, утершись рукавом, развалился в кресле. – Будь довольна, что на твою половину положили с прибором.
   – На нашу половину, законный ты мой, на нашу. – Геся брякнула об стол котелком с картошкой, швырнула сливочного масла. – Хорош хватать, жрать подано.
   Ее ноздри свирепо раздувались, как у необъезженной кобылы, глаза сверкали яростью – она была явно не создана для семейной жизни.
   Молча уселись за стол, выпили коньяку под карбонад с хреном. Разговор не ладился, в комнате повисла тишина, лишь мерзко пищала керосиновая лампа да звучно чавкал хозяин дома. Утолив первый голод, он, хитровато поглаживая козлиную бороду, извлек из кармана деревянную коробочку, открыл крышку. Внутри был белый порошок.
   – Это тебе на сладкое, коза.
   – С этого бы и начинал. – Сразу повеселев, Геся уселась поудобней, захватила на зубочистку кокаина и втянула сначала в одну ноздрю, потом, черпанув еще, в другую. По ее лицу расползлась глуповатая улыбка, глаза закрылись. Чувствуя, как сердце забилось в предвкушении блаженства, она откинулась на спинку кресла, глухо выдохнула:
   – Алмазный кокс.
   – Ну, вот и ладненько. – Без всяких там зубочисток, Шлема втянул в ноздри пару понюшек, помотал башкой. Рассмеявшись неизвестно чему, кинул в рот кусок сахара. Понюхал еще, снова безудержно заржал. Когда нос у него начал деревенеть, а голова сделалась непривычно ясной, он цепко схватил супругу за грудь и вспомнил про свой супружеский долг.
   – Давай-ка, коза, почешем передок!
   Разделись, легли в широкую, времен Наполеона Третьего кровать под балдахином, сплелись в объятьях. Пока Шлема, тяжело дыша, вихлял потным, давно не мытым телом, Геся весьма правдоподобно изображала страсть и молила Иегову, чтобы супруга хватило ненадолго. Чтобы не чувствовать его мокрых губ, не слышать смрадного дыханья, не ощущать тяжесть грузного, воняющего козлом тела. Чтобы побыстрей…
   Кровать мерно колыхалась, Мазель хватал ртом воздух, Геся терпеливо доигрывала свою роль. Взбудораженная кокаином, она была вне себя от ярости, однако не показывала виду, только губы кривились в зловещей ухмылке – подождите же, мужички, отольются вам мои муки!
   Изощренная фантазия рисовала ей картины отмщения – куда там ужасам Босха. А тем временем Шлема захрипел, судорожно дернулся и, отлепившись от супруги, пластом вытянулся на простыне!
   – Чтобы мне так дальше жить, коза!
   – Ну, ну. – Геся с ненавистью глянула через плечо на мужа и, соскочив с кровати, поставила греться воду – ей казалось, будто на нее вылили ушат помоев.
   – Я ж говорю, второй такой задницы в Питере не сыщешь. – Шлема сыто мазнул глазами по ее пышным округлостям, поднялся с молодецким уханьем и, натянув просторные, с теплым начесом подштанники, сделался похож на гусака. Ступни у него были плоскими и мясистыми, лопатами, пальцы густо поросли черной шерстью. – Чегой-то в глотке сохнет. – Закурив довоенный «Моран», он достал из шифоньера бутылку и лихо шлепнул ладонью по донышку. Хватанул залпом полстакана, крякнул. – Дернешь, коза, мартель?
   – В зад себе залей. – Геся с раздражением дернула плечом и, сняв с огня чайник, быстро понесла его в ванную. Вернулась за керосиновой лампой, в сердцах хлопнула дверью, – Господи, кто бы знал, как ей обрыдло мыться в тазу!
   – Ну, как знаешь, коза. – Мазель снова налил, не отрываясь, выпил, зашуршал оберткой шоколада. – А мне лишним не будет. Работа психическая, нервы, как курок парабеллума, на взводе.
   Сытому, пьяному, утешенному всем женским, ему страшно хотелось поговорить. В ожидании Геси он принялся нетерпеливо расхаживать по комнате, время от времени останавливаясь у большого, венецианской работы зеркала. Улыбался самому себе, подмигивал, похоже изображал борцовские позы. Неожиданно лампочки в люстре загорелись по-дореволюционному, непривычно ярко, мигнули пару раз и погасли. В комнате, освещенной лишь пламенем камина, повис багровый полумрак.
   – А, черт подери! – Мазель оторвался от зеркала и, нюхнув кокаину прямо из коробки, сунул в рот кусок нуги. – Клейкая сволочь, можно собственные зубы сожрать. А это что еще такое? – Ему вдруг показалось, что в углу за шкафом кто-то есть.
   Шлема привычно выхватил маузер, без звука дослал патрон и, подкравшись на цыпочках поближе, оторопел. У стены, держась руками за развороченный живот, стоял офицерик. Так, поговорили сегодня с ним по душам, и это что ж, выходит, не дострелили?
   – Ах, ты так, сука? – Мазель прищурился и саданул в упор, раз, другой, третий. – Заполучи, контра недорезанная!
   По комнате прокатились громовые раскаты, пули, раскрошив штукатурку, осами впились в кирпичную стену. У Шлемы зазвенело в ушах, зато чертов офицер сразу пропал, только пламя дрогнуло в камине да потянулся к потолку вонючий пороховой дым.
   – Совсем спятил? – Одетая в теплый махровый халат, Геся вышла из ванной и, подождав, пока Мазель уберет маузер в кобуру, жахнула пустым чайником о стол. – Дерьмо красноперое! В подвале шпалером не намахался? – Она с презрением глянула на мужа, закурив, плеснула себе мартеля, выпила одним глотком. – Фрамугу открой, одна вонь от тебя.
   – Ошибочка вышла, коза, померещилась одна чепуховина. – Мазель кисло улыбнулся, снова приложился к кокаину. – Работаем на износ, бдим перманентно. Нервы как струны на скрипке Паганини. Гидра контрреволюции тянет щупальца, а проверенных кадров – с гулькин нос. Одна интеллигенция кругом, в белых перчатках.
   Он вдруг замолчал и, как бы осененный внезапной мыслью, звонко хлопнул себя ладонью по лбу:
   – И чего это я раньше не допер? Двигай-ка, коза, к нам. А что, задатков у тебя имеется. Помнишь, как тогда, в Николаеве, пустила кровь Муське-бандерше, любо-дорого было посмотреть. А тот клиент в Одессе? Как ты его по кумполу-то бутылкой из-под шампанского, а? Опять же, Троцкий к тебе с полным уважением. А уж Феликс-то против точно не будет, он к бритым[1] неровно дышит. Первая любовь у него была из наших, дуба врезала в Швейцарии, прямо на его руках.
   Мазель наслаждался собственным голосом, он казался ему звучным, раскатистым, необычайно красивого тембра, с металлическим оттенком.
   – Фи, да у вас там, как на бойне, дерьмо, грязища и кругом одни скоты. – Геся в задумчивости выпустила дым кольцами, облизала пухлые губы. – Оно мне надо?
   – Ты, коза, не рассекаешь генеральную линию партии. – Шлема многозначительно поднял вверх кривой указательный палец. – Новый мир будут ковать по примеру каторжанского барака. А там ведь как… – Он вдруг изумленно уставился в пламя камина, зажмурился, потряс башкой и, осторожно открыв глаза, вздохнул с облегчением. – Ой, мама, роди меня обратно, привидится же такая гадость… Так вот, на каторге, коза, антагонизмы вроде классовых. Заправляют всем «иваны» со своими «поддувалами», чуть что, сапожищем в морду, полотенце на шею или финку в бок. Ниже стоят «храпы», эти берут «нахрапом», и знаешь кого? Социально незрелый элемент, шпанку – мелкую шушеру, сиволапое жиганье. Так вот, коза, лучше ходить в поддувалах при власти, чем водить симпатию с «прасковьей федоровной», парашей, чтоб тебе знать. Эх, и почему я не послушался Евзеля Мундля!
   Он потянулся было к бутылке, но качнулся, неуклюже махнул рукой и навзничь рухнул на кровать. Раздался громкий храп, рот Мазеля широко открылся, и по бороде сползла тягучая табачная слюна.
   – Наконец-то заткнулся, – Геся брезгливо усмехнулась и некоторое время задумчиво смотрела на мужа, – жаль, что не с концами. – Затем надела туфли на босу ногу, набросила манто и, держа в одной руке лампу, а в другой бутылку мартеля, пошатываясь, вышла из комнаты.
   В нетопленом доме было холодно, промозгло и темно. Маркизы, сорванные с окон, белели на паркете смятым саваном, со стен свисали клочьями шпалеры, люстры расплескались по полу россыпью хрустальных брызг. Пахло сыростью, дробленой штукатуркой и бедой. Все казалось умершим, потерянным, неживым. Впрочем, нет, не все – в комнате, где обосновались «альбатросы», жизнь кипела ключом. Раздавался звон стаканов, уморительные морские прибаутки и визгливый женский смех, скорее испуганный, чем веселый.
   «Вот Зинка, задрыга, этой все равно, где и с кем, – Геся с минуту постояла у двери, вслушиваясь, – а впрочем, кто ее спрашивает, покроют при любом раскладе». Она гадливо усмехнулась и, обходя груды вывороченного паркета, двинулась через Балетную гостиную. Обстановка к танцам не располагала – зеркала чернели звездчатыми язвами, кресла были тщательно выпотрошены, а рояль напоминал загнанного зверя с выбитыми зубами клавиш. «Вот порезвились-то». Гесе вдруг тоже захотелось испытать восторг разрушения, с хамской вседозволенностью что-нибудь сломать, спалить, исковеркать.
   Она совсем уж было собралась впечатать в стену мраморную Терпсихору, но, решив все же не шуметь, сдержалась, преодолела книжные завалы в библиотеке и тихонько поскреблась в комнату Варвары.
   – Эй, ку-ку!
   Ей никто не ответил, и, надавив на бронзовую ручку, Геся без церемоний вошла внутрь, поставила мартель и лампу на стол.
   – Ты, Варька, сдурела? Пьяной матросни полный дом, а тебе и дверь не запереть?
   В комнате царил страшный беспорядок. Одежда, белье, какие-то бумаги вперемешку валялись на полу, дверцы шкафа были распахнуты, выдвинутые ящики комода зияли пустотой. Стол ломился от еды и бутылок, воздух в комнате был тяжел, пахло потом, табаком и спермой.
   – А что мне матросы-то?
   Варвара лежала на смятых простынях, смотрела на остывающие угли в камине и курила. Из-под верблюжьего халата выглядывало круглое, в свежих ссадинах колено, рыжие волосы были растрепаны.
   – Меня теперь сам комиссар топчет, я теперь с пролетарской начинкой. Четырежды за вечер осчастливил, а сейчас укатил Багрицкого ночником мордовать. Довольный, надо полагать.
   Она вдруг зло рассмеялась и, рывком усевшись на кровати, с ненавистью уставилась на Гесю:
   – Ну, что скажешь, сука? Тварь, иудина кровь! Тебе-то Багрицкий какое место прищемил? Дешевка, шкура продажная, родного брата в подвал «чрезвычайки», паскуда!
   Она резко вскочила на ноги и неумело, по-детски, закатила Гесе пощечину, еще одну, еще, еще. Рот ее перекосился от бешенства, глаза сверкали, верблюжий халатик распахнулся на груди. Варвара была сильно пьяна.
   Третьего дня ее вместе с мужем арестовали и привезли в бывшее здание градоначальства на Гороховую[2], где разместилась Чрезвычайная комиссия. Двое суток Варвара провела в тесной камере для «благородных» – с тремя интеллигентами и одной переполненной парашей. Наконец сегодня утром ее вызвали на допрос, силой раздели и, поставив на колени, долго держали на каменном полу. Пока она тряслась от холода, комиссар ЧК Павел Зотов пристально рассматривал ее, молча курил и странно улыбался. В глазах его разгоралась страсть, на скулах катались желваки. Затем он разрешил ей одеться, без проволочек подписал пропуск и на прощание сделал комплимент:
   – У вас на редкость красивые ноги. Надеюсь, и мозгов достаточно, чтобы понять, как помочь вашему мужу. Заеду к вам сегодня в два часа, поговорим подробней.
   Зотов приехал. Привез выпивки, закуски, вел себя чинно и много говорил о неотвратимом, как победа революции, влечении полов. Грозился помочь Багрицкому, читал раннее из Блока и все ощупывал глазами рельефы Варвариной фигуры. Потом затащил ее в постель, четырежды добился своего и, пообещав вернуться, уехал на ночной допрос. После него остались вонь портянок, стол, заваленный съестным, и какой-то приторно-тягучий, гадостный осадок в душе.
   – Ну что, легче стало? – Сделав вид, что ничего не случилось, Геся потерла щеки, бросила в камин дверцу очередного секретера и вернулась к столу. – Давай-ка лучше выпьем.
   Толкнула Варвару на кровать, сунула стакан ей в руки, уселась рядом.
   – Братец, братец, мой незабвенный братец. Бедный, несчастный, сидит в тюрьме. Жалко до слез.
   Одним глотком она выпила коньяк и, не закусывая, вытерла губы тыльной стороной ладони. Шумно выдохнула, налила еще.
   – А я, конечно, сука, дешевка, шкура. И кто вспомнит теперь, что ради братца эта шкура ложилась под Распутина, Симановича и прочую сволочь? Что это через ее лохматый сейф он сделался банкиром Багрицким? И как же любимый братец отблагодарил меня?
   После коньяка и кокаина Геся сделалась чувствительной, на ее глаза навернулись слезы и редкими градинами покатились по красным как свекла щекам.
   – Взял в дело? Дал денег, чтобы жить в Париже? Купил дом на взморье? Увы. – Она горестно вздохнула и, медленно повернув голову, почти коснулась губами щеки Варвары. – Он отнял у меня тебя. Но я пошла и на эту жертву ради брата. Я, падла, сволочь, иудина кровь, дешевка!
   Геся залпом хватила коньяка и, пошарив взглядом по столу, отломила кусочек шоколада. Потом закурила «Фрину» и с видом оскорбленной добродетели надолго взяла паузу. В ее лице российская сцена потеряла вторую Комиссаржевскую. Варвара тоже молчала. Ярость ее выплеснулась в крике, в этих неловких пощечинах, на душе остались лишь усталость, чувство униженности и ощущение липкой, несмываемой грязи. Не было сил ни говорить, ни шевелиться, хотелось только сидеть вот так, с папироской, у камина и смотреть на пламя сквозь густую коньячную пелену.