стояла "Волга". Она тоже была густо облеплена снегом, но даже из-под снега
было видно, что машина новехонькая, распоследней модели. Чудо, а не машина.
И вот с этой новехонькой, роскошной машины один за другим съезжали на заду
композиторские сынки...
Я до того возмутился, что хотел уж было шугануть их как следует,
разогнать и добавить по паре подзатыльников. Но передумал. Я вдруг
представил себе, как я их гоню, раздаю подзатыльники, а в это время на
каком-нибудь высоком этаже отворяется форточка, и оттуда высовывается
разгневанное лицо папаши: "Ты чего, бандит, моего мальчика трогаешь? Это
моя машина, и сын тоже мой. Пускай ребенок играет... Ты сам кто таков, а?..
Милиция! Где милиция?"
Нет уж, ну их к лешему. Мое дело -- сторона.
Сколько там натикало? Без пяти. Пора.
Я поднялся на лифте. Позвонил.
Дверь отворил он сам.
-- Прошу! Сердечно рад...
Мне даже показалось по его улыбке, что он и впрямь очень рад меня
видеть, своего старого знакомца. Что это он не из вежливости, а от всей
души.
-- Раздевайтесь... Вот сюда.
Я бы не преминул описать во всех подробностях квартиру, в которой жил
композитор. Кому не интересно? И меня самого, конечно, эти подробности
интересовали. Ведь я не знал, попаду ли сюда еще когда-нибудь.
Но я почти ничего не видел. Дело в том, что хозяин не стал водить меня
по всем комнатам и хвастаться: дескать, вот гостиная, вот спальня, а это у
нас столовая -- прошу, мол, к столу. Ничего такого, увы, не произошло.
Я видел только прихожую, где снимал пальто, а затем кабинет, куда он
меня провел. Да и в этом кабинете, признаться, я тоже ничего не увидел.
Кроме рояля. И кроме самого хозяина,
Я страшно, я дико волновался, Я отдавал себе отчет, какое значение для
всей моей будущей жизни имеет эта встреча.
И я просто-напросто ничего вокруг себя не замечал.
Я смотрел на него. А он смотрел на меня своими завораживающими очками с
очень толстыми линзами.
-- Итак, м_ы заканчиваем училище, -- сказал он. -- М_ы пишем музыку.
Ага, вот именно. "Мы".
-- Может быть, с музыки и начнем? Это всего понятней. Не правда ли?
Я кивнул, соглашаясь. Я тоже считал, что всего понятней на этом свете
музыка.
-- Прошу, -- пригласил он меня к роялю.
А я думал, что сперва он посмотрит мои хоралы, которые изругал Владимир
Константинович. Но я не посмел перечить. Подчинился.
Я сел к роялю.
-- Что мы будем играть?
-- "Нона-вальс", этюд, -- взялся я перечислять, -- "Бассо остинато",
инвенция...
-- Инвенцию, -- приказал он.
Я вытер о штаны потные ладони, навесил их над клавиатурой.
И тотчас зазвонил телефон. Ну, конечно. Это уж всегда так. Рок...
-- Извините. -- Он встал, подошел к телефону. -- Да... А, здравствуйте,
коллега!
Ладно. Послушаем разговор коллег. Это тоже нелишнее. О таких беседах
впоследствии рассказывают потомкам.
-- Что? Да, разумеется, был... Это потрясающе! Невероятно...
Я навострил уши.
-- Вдохновение? Это само собой. Но тут не только вдохновение. Тут прежде
всего мастерство... Он? Он просто гениален. Уверяю вас, голубчик, что
равного ему сейчас нет во всем мире...
Я заерзал на табуретке от удивления. Вот как? А я пребывал в
уверенности, что гениальнее всех он, хозяин квартиры, разговаривающий по
телефону в моем присутствии. Что именно ему сейчас нет равного в мире.
-- Да-да! А вторая шайба? Из-за ворот, под таким острым углом! Я не
видел ничего подобного...
Разговор продолжался еще минуты две. Потом он положил трубку, развел
руками.
-- Извините...
И отошел к окну. Кажется, он был не на шутку возбужден.
-- Инвенция, -- напомнил я.
-- Да. Пожалуйста.
Я заиграл инвенцию. Она была дьявольски трудна, хотя я и сам ее сочинил.
Но все же я поспевал следить не столько за своими пальцами, но еще --
краем глаз -- и за ним.
Он стоял у окна, спиной ко мне. Вдруг спина его как-то странно
напряглась, плечи обострились. Он приник лицом почти вплотную к стеклу, и
оно стало запотевать от его сердитого дыхания...
Я сцепил зубы от злости. Я все понял. У меня теперь не оставалось
сомнений, кому принадлежит та "Волга" во дворе, с краю ряда. Я вполне мог
себе представить, какую впечатляющую картину наблюдал человек, которому я
играю свою инвенцию...
Ах, черт, все-таки надо было мне шугануть их как следует, надавать
подзатыльников! А теперь из-за них все прахом. Сейчас вот брошу играть,
встану, поблагодарю, уйду.
Но я продолжал играть. Потому что началась самая главная часть инвенции,
и пальцы мои были так надежно опутаны сплетением голосов, что я, наверное,
просто не смог бы оторвать их от клавишей...
Он был передо мною. Он стоял, облокотившись о крышку рояля, и смотрел на
меня.
А я и не заметил, как он отошел от окна, как он оказался рядом. Но
сейчас он был здесь. Я чувствовал на себе пристальный взгляд его очков. Мне
даже показалось, что он с_л_у_ш_а_е_т этими очками.
Он слушал.
И я уже знал, что он будет слушать, покуда я играю. Если даже там, во
дворе, его машину перевернут вверх дном.
Он слушал. А я играл, убыстряя темп.
Лишь бы не зазвонил телефон... Нет, не зазвонит.
-- Жень, а Жень...
Я с превеликим трудом раскрыл один глаз, посмотрел -- еще сквозь
поволоку сна: ну, конечно, он самый -- Женька Усачев.
-- Пошел на фиг, -- сказал я. И перевернулся на другой бок.
-- Ну, Жень!..
Он тряс меня за плечо.
Господи, когда мне дадут выспаться? Ведь я уже окончил это замечательное
училище -- не во сне, а наяву. Да, окончил. И завтра у меня вступительный
экзамен в консерватории. Самый главный, по композиции. А там еще куча
других экзаменов. Я всю ночь напролет сидел за книгой, потом, когда уже не
мог сидеть, прилег с этой книгой и, должно быть, нечаянно заснул: вот она
под щекой, эта самая книга, учебник гармонии...
Наверное, я всего-то и проспал часа два. И в башке сплошная муть. Нет,
ни за что не встану...
Я лягнул пяткой наугад. Но не попал.
А этот вездесущий Усачев уже тормошил меня с другой стороны кровати:
-- Жень, а Жень...
Вот разбойник. Всегда меня будит именно он. Не кто другой, а обязательно
Усачев. До чего неугомонный малый... И откуда он взялся? Почему он здесь, а
не в пионерском лагере? Ведь уже месяц, как младшие классы отправили на
Протву. Общежитие опустело. Все разъехались -- кто куда. Лишь нам,
абитуриентам консерватории и института Гнесиных, Владимир Константинович
Наместников великодушно разрешил пожить на старом месте, покуда идут
экзамены -- хотя, откровенно говоря, мы уже по всем законам были здесь
чужаками.
Но почему тут снова оказался Женька Усачев? Сбежал из лагеря? С него
станется...
Ах, да! Я совсем забыл. Я все начисто перезабыл в этом утреннем
изнуренном и тяжелом сне. Ведь они сегодня возвращаются оттуда, из
пионерлагеря. Всем гамузом, всем хором.
Они, изволите ли видеть, едут за границу. В Польшу. На какой-то там
детский певческий фестиваль. Им еще за полгода до этой поездки начали шить
новые костюмы. Они уже месяца три долдонят на спевках польские песни:
"Карлику, карлику..." Знают, небось, чем брать тамошнюю публику. А Женька
Усачев будет запевать -- теперь именно он, Женька, солист хора. Преемник
Николая Бирюкова. Преемник Жени Прохорова. Отправляется, видите ли, за
границу... Везет чертям: в наше старое время мы не шастали по заграницам,
сидели дома. А эти -- от горшка два вершка -- за границу!
-- Ну, Жень, слышишь? Вставай...
Погоди, вот сейчас тебе будет заграница. Я вскочил рывком. Заорал:
-- Чего надо?
-- Там тебя тетенька спрашивает.
-- Какая тетенька?
-- Не знаю... вот такая.
Он изобразил. Сложил губы бантиком, изогнул брови, А руками сделал
эдакое плавное движение -- широко, потом узко, потом снова широко. Вот же
стервец. Пятый класс!
-- Не знаю я никаких-таких тетенек, -- сказал я. И опять повалился на
кровать. Закрыл глаза.
-- А она тебя спрашивает. Говорит, позови Женю Прохорова...
Но я просто хитрил. Я, закрывши глаза, обдумывал ситуацию. Я старался
догадаться: кто бы это мог быть? Ну, кто?.. Майка Вяземская? Опамятовалась,
значит, раскаялась? Пришла с повинной? А мне наплевать. Я уж давно позабыл.
Все прошло, перегорело, покрылось пеплом... Впрочем, я знал от Гошки, что
Майка недавно уехала в "Артек". Значит, она не может быть в Москве. Значит,
не она... А кто? Неужели та рыженькая, с которой я познакомился в Гошкиной
компании, а потом целовался в Новых Кузьминках? Заявилась... М-да. Как бы
тут половчее смыться? Скажем, тихонечко выйти черным ходом -- и через
забор, в зоопарк. Путь знакомый.
-- Жень, а Жень... -- канючил Усачев, не отходя от кровати,
Ладно. Будем мужчинами. Мы ведь уже совсем взрослые товарищи. Нам уже
выдали бумагу с гербовой печатью. Паспорт выдали. Мы уже в консерваторию
норовим поступить. Нам ли бояться подобных инцидентов? Объяснения с
какой-то рыжей девицей? Ну, подумаешь, целовался! Так что из этого?
-- Жень...
-- Пошел на фиг, -- сердито сказал я и решительно встал.
Одеваться мне было незачем: я ведь как лег, так и заснул одетый. В
рубахе, в брюках. Вот только сандалии нацепить. И надо сполоснуться в
умывалке. Причесаться малость.
Все это проделав мигом, я спустился по лестнице и двинулся к ворогам той
цепкой походочкой, какой выхаживают ковбои в иностранных фильмах, когда
знают, что у ворот их поджидают старые приятели, по паре пистолетов в
карманах -- ну, и я тоже небрежно эдак сунул в карманы руки...
В воротах маячило что-то ослепительно белое. Белое -- прямо до боли в
глазах.
Белое платье. Вроде бы для выпускного вечера. Или даже скорее из
магазина для новобрачных. Та-ак. Стало быть, разок поцелуешься в подъезде
-- и к тебе уже заявляются прямо в свадебном платье. Давай, мол, поехали во
дворец бракосочетаний. Вон гляди, и машина стоит в переулке. Белый ворон...
Однако по мере моего приближения к воротам от сердца постепенно
отлегало.
Я уже был уверен, что это не рыженькая из Новых Кузьминок. Потому что
стоявшая в воротах была совсем не рыженькая. И что не Майка. Потому что это
была не Майка. То есть я окончательно успокоился. Потому что в воротах
стояла совершенно незнакомая мне девушка. Довольно миленькая, довольно
стройненькая, в ослепительно белом платье, но я мог поклясться, что сроду
ее не видал. И, таким образом, никакой прямой опасности она для меня не
представляла.
Тем более что она улыбалась мне навстречу какой-то очень несмелой и
застенчивой улыбкой.
-- Здравствуй, Женя, -- сказала она, когда я подошел вплотную. И
протянула мне руку.
-- Привет, -- сказал я, пожав эту руку.
-- Ты меня, наверное, не узнал, -- сказала она.
-- Нет, почему... -- сказал я. -- Даже наоборот.
Чтоб мне провалиться на этом самом месте, у ворот, если я когда-нибудь
ее видел.
-- А вот я тебя узнала сразу, хотя ты и очень изменился. А я очень
изменилась?
-- Ничуть, -- заверил я. -- Нисколечко.
Она посмотрела на меня внимательно. И губы ее слегка дрогнули.
Неужто заревет? Еще не хватало...
Но она опять улыбнулась:
-- Я так и думала, что ты меня не узнаешь. Я Саша Тиунова. Из Липецка.
Помнишь?
Мы шли по бесконечному метромосту -- вниз.
Под нами была Москва-река. Слева, на мысу, круглился кратер стадиона --
из него доносился глухой рык: там, наверное, происходил футбольный матч,
там, наверное, сейчас сидело пол-Москвы, потому что был воскресный день. А
справа, у Нескучного сада, близ монастырской стены жарилась на солнце и
плескалась в воде другая половина Москвы. А прямо, где кончается мост,
трепыхались флажки Лужниковской ярмарки, там тоже кишмя кишел народ, и это,
можно сказать, была третья половина Москвы: приезжий, проезжий люд...
Вот и рядом со мною, слегка откинувшись, потому что дорога под уклон,
идет приезжая гостья, Саша Тиунова.
До этого мы долго стояли с ней на бровке Ленинских гор, у парапета, вели
беседу.
Я все уже знал. Что Саша приехала на экскурсию. Что в Липецке она
работает на силикатном заводе, в лаборатории, лаборанткой. Что сей год она
окончила вечернюю школу. (И, как я уже сам догадался, блистала на выпускном
балу в этом белом платье.) Что Зинка Гвоздева поступила в медучилище. Что
Вера Ивановна умерла.
Ну, и я, в свою очередь, рассказал Саше Тиуновой про себя -- все как
было, как есть. В общих, конечно, чертах.
Был уже четвертый час дня, я был зверски голоден (ведь и не завтракал),
да и спутница моя, поди, тоже успела проголодаться, покуда мы гуляли.
У меня еще кой-чего шуршало в заднем кармане, а мы как раз достигли
Комсомольского проспекта, и я пригласил Сашу в молодежное кафе. Я знал, что
там подают сильно наперченный люля-кебаб и немного дерут за эту пищу.
Саша согласилась. В кафе было еще нелюдно. Мы выбрали столик у окна.
На эстраде, к моему удивлению, несмотря на столь ранний час, уже сидели
парни в красных рубахах -- пятеро: кларнет, саксофон, бас-гитара, пианино и
ударник. Они играли "Мэн ай лав" Джорджа Гершвина, но, пройдя десяток
тактов, смолкли безо всякой причины -- и начали снова. Я понял, что это еще
не концерт, а подготовка, что парни просто репетируют свою программу на
глазах у жующей публики -- может, у них не было для репетиций другого
подходящего места. Совсем молодые парни. В красных рубахах.
Я, признаться, не люблю таких вот мелких самодеятельных джазов. Я люблю
настоящий джаз. Большие, сыгранные, богатые медью оркестры: из наших --
Олега Лундстрема, а из чужих мне понравился недавно приезжавший в Москву
джаз Бенни Гудмэна; он, пожалуй, был даже чересчур велик по составу, и, как
говорили, оттого, что половину мест там занимали агенты цэ-рэ-у... Во гады!
Нам принесли по бокалу пунша с торчащими соломинками. Очень вкусный и
недорогой напиток. Там одного льда по полбанки. Пьешь себе, а лед тем
временем тает, и вроде питья не убавляется.
Парни смолкли. И начали снова -- с того же самого такта.
Ну-ну, валяйте. Шлифуйте. Оттачивайте.
-- Женя, -- сказала Саша Тиунова, внимательно глядя на меня, -- а почему
ты не ответил на мое письмо? Я писала тебе. Ты получил?
-- Получил. Оно у меня даже есть, это письмо, до сих пор сохранилось. Я
его где-то спрятал.
-- А почему ты мне не ответил?
-- Не ответил? Я хотел ответить. Я все время собирался... Но так и не
собрался.
-- Почему?
-- Не помню. Тогда, кажется, что-то такое случилось, и я не смог
ответить.
-- А что случилось?
Я сморщился, припоминая.
-- Не помню... Я только помню: что-то случилось. А вот что, не помню.
Ведь это давно уже было.
-- Ты совсем ничего не помнишь, -- сказала Саша. -- У тебя очень плохая
память.
-- Нет, у меня хорошая память, -- сказал я. -- У меня, например,
музыкальная память очень хорошая. Но я все эти дни занимался, занимался...
Может быть, я немного перезанимался.
-- У тебя завтра экзамен?
-- Да. Завтра.
Кафе постепенно заполнялось. Пришли еще несколько молодых ребят, вроде
меня, со своими девушками. Им тоже поднесли пунш. Ввалился какой-то
небритый мужик, выпил рюмку у стойки и вывалился обратно. А так, в
большинстве своем, заходили одни парни без девушек, должно быть, с
футбольного матча (тут ведь рядом), рассаживались вокруг столов и
заказывали жигулевское пиво. А поскольку они были без собственных девушек,
то нахально разглядывали чужих, которые сидели в этом молодежном кафе.
Я приметил, что они особенно заглядывались на мою соседку, на мою
девушку, на Сашу Тиунову. Не знаю, может быть, их привлекало то, что она
была в белом платье; вроде бы с выпускного бала, вроде бы невеста. А это уж
есть такие любители, которым только подавай, чтобы с выпускного бала, чтобы
обязательно чья-нибудь чужая невеста.
И на улице -- ведь мы сидели у самого окна -- то и дело кто-нибудь,
поравнявшись с окном и покосившись в него, вдруг останавливался как
вкопанный, столбенел и начинал хлопать себя по карманам, где мол, они там,
сигареты да спички -- курить захотелось...
Ну и народец! Болельщики чертовы. Шах-ма-тисты.
И что они в ней находят? Я покуда ничего особенного в ней не находил.
Ей-богу.
-- Женя, а ведь я тебе наврала...
-- Что наврала?
-- Будто я в Москве на экскурсии. А я вовсе не на экскурсии.
Потупясь от неожиданности, я стал сосредоточенно ковырять соломинкой
талые крохи льда, оставшиеся на дне бокала.
То есть это не было для меня полной неожиданностью. Я как-то и сам уже
догадывался, что она не на экскурсии. Мыслимое ли дело, чтобы человек
приехал на экскурсию, а его до сих пор не свозили на бровку Ленинских гор
-- полюбоваться Москвой. Туда сразу и везут. А она -- это уж точно --
впервые побывала на бровке сегодня, со мной. И я тогда же догадался, что
никакая, значит, не экскурсия. И я тогда же учуял, что она приехала не ради
того, чтобы посмотреть на Москву...
Но я не ожидал так скоро этого признания.
-- Еще два пунша, -- попросил я официантку.
А ребята в красных рубахах, сидевшие на эстраде, между тем все играли
"Мэн ай лав". Только теперь они играли уже, не сбиваясь, не возвращаясь к
печке. То ли они уже кончили репетировать. То ли, нечаянно увлекшись, они
позабыли, что это репетиция, что еще не пора начинать вечерний концерт --
увлеклись мерным ритмом, чудесной мелодией и пошли, пошли, уступая друг
другу попеременно соло...
Нет, вот что действительно хорошо в маленьких джазах -- это свобода
фантазии, свобода импровизации.
"Мэн ай лав". Человек, которого я люблю. Так вроде бы... Это женщина
признается мужчине.
Неужели она все эти годы помнила обо мне? Ну, когда появилась пластинка,
когда меня что ни день передавали по радио -- тут, конечно, вспомнишь. А
когда я перестал петь, замолк -- что же ей обо мне напоминало? Или то и
напоминало, что замолк, исчез? Может быть, ее встревожило это и она
специально приехала в Москву искать меня? Вот ведь, оказывается, как я ей
нужен. Что ж, это вовсе не плохо, знать, что ты кому-то нужен на свете.
Только разве бывает так, чтобы с самого детского несмышленого возраста...
-- Женя. -- Она посмотрела на меня строго. -- Я знаю, о чем ты сейчас
подумал. Но это неправда.
-- Что неправда? -- удивился я. -- Ведь ты сама только что сказала...
-- Ты не понял. Я сказала, что приехала не на экскурсию. А ты сразу
завоображал...
Она отвернулась к окну. И губы ее снова, как нынче утром, дрогнули. Но
она опять улыбнулась.
-- Я не хотела тебе говорить. Я тоже приехала поступать в институт. В
строительный... Но я завалила. Первый же экзамен завалила. Дальше не стоит
-- уже не наберу проходного балла.
-- И что же теперь?
-- Ничего. Вернусь в Липецк. Буду работать на прежнем месте. А через год
-- снова...
Вот, значит, какие дела? Я был несколько разочарован. Нет, не тем,
что... Просто мне было очень жалко, что Саша Тиунова теперь уже не сумеет
набрать проходного балла.
-- Вот и порядок, -- сказал я бодро, намереваясь хоть чуточку ее
утешить. -- Если завтра и я завалюсь, -- уеду в Липецк. Поступлю на ваш
завод. Возьмут?
-- Нет. Не возьмут.
-- А почему?
-- Во-первых, для этого тоже надо сначала учиться... А во-вторых, ты не
завалишься. Тебя примут.
-- Откуда ты знаешь?
-- Знаю, -- сказала Саша.
Я незаметно под столом постучал по деревяшке.
"Знаю..." Откуда у нее такая уверенность, с чего бы?
Я вдруг почувствовал то же самое, что было однажды, когда я сидел в
ресторане на Киевском вокзале вместе с моим другом Колькой Бирюковым. Тогда
я почувствовал: вот сидит передо мною взрослый, определившийся в жизни
человек, который знает свое место и который знает себе цену. Но ведь то был
Колька Бирюков, верней даже, Николай Иванович и ко всему прочему
председатель месткома! Он был старше меня и годами и опытом жизни -- я и
смотрел на него, как на старшего.
А эта девчонка? Она моя сверстница. Что же дает ей право разговаривать
со мной так, будто она гораздо старше и мудрее меня? Неужто и в самом деле
правда, что женщины -- даже когда они еще девочки -- умнее нашего брата?..
И точно так же, как тогда, на Киевском вокзале, с Колькой Бирюковым, мне
вдруг захотелось открыться ей, Саше, рассказать все как есть.
Я хотел объяснить ей, что, если та и окажется права, то есть если меня
примут в консерваторию, -- это еще не само дело, а лишь половина дела, даже
меньше. Ну, может быть, и примут, и я выучусь, и получу диплом. Однако в
этом дипломе никто не напишет: "фамилия -- Прохоров, специальность --
композитор". Фамилию-то, конечно, напишут, а вот насчет композитора... Тут
уж мне с дипломом на руках придется доказывать, что я композитор. А это
трудно: вот ведь некоторые доказывают-доказывают, а им все равно никто не
верит...
Поступить в консерваторию -- лишь половина дела, даже меньше.
И я хотел объяснить это Саше. Но не посмел. Потому что могло случиться
именно так, как она предрекла, -- что меня действительно примут. И было бы
сейчас жестоко и стыдно пускаться во всякие высокие рассуждения, сидя с
человеком, которого уже не приняли, которого уже завалили.
-- У тебя во сколько экзамен? -- спросила она.
-- В десять.
-- А можно... я приду?
-- Куда?
-- Туда. Это где памятник Чайковскому. Я буду ждать возле памятника.
Ладно?
-- Ладно, -- кивнул я.
Сквозь июльскую густую зелень, сквозь прутья консерваторской ограды я
видел белое платье -- там, у постамента, на котором восседает Петр Ильич.
Экзамен по композиции был назначен в Белом зале. Белый зал. Белое
платье. Я счел это добрым знаком...
И кто меня осудит за то, что я вчера стучал по деревяшке, за то, что
сегодня уверовал в эту белую магию? Все это, конечно, глупости. Но в
т_а_к_о_й день поневоле шарахнешься от черной кошки, и выйдешь из дому с
немытой головой, и в троллейбусе станешь складывать цифры проездного
билета... Страшно ведь, люди!
Вон и бородатый парень с толстущей нотной папкой, которого я заприметил
благодаря бороде, уж в который раз он отворачивается к стене и подбрасывает
монету -- хоп: орел или решка?..
Было без четверти десять. К подъезду подходили седовласые старики и
старухи. Вершители наших судеб. Были среди них и помоложе, без седин, но
все равно вершители.
Мы расступались, образуя коридор, мы почтительно бормотали:
"Здравствуйте... здравствуйте..."
И уж особенно раздался народ, когда появился о_н, композитор.
-- Здравствуйте... здравствуйте...
-- Здравствуйте, -- ответил он, чуть поклонясь, мгновенным высверком
очков оглядев нас всех разом.
Я стоял впереди. И он, безусловно, меня заметил. То есть он не мог не
заметить меня, поскольку заметил всех. А я к тому же стоял впереди.
Но, кажется, он не узнал меня. Я скис. Однако тотчас воспрянул духом:
доброе предзнаменование! Не узнал -- богатым буду, студентом буду.
Кроме того, у меня мелькнула мысль, что вполне возможно он нарочно
сделал вид, будто не знает меня. Ведь ему, как члену экзаменационной
комиссии, нельзя было обнаруживать перед всеми, что с одним из абитуриентов
он связан давним личным знакомством.
Все гурьбой повалили в подъезд.
Я оглянулся. Петр Ильич Чайковский по-прежнему сидел в своем бронзовом
кресле. Рука его застыла в легком взмахе.
А у подножия маячило белое платье.
Первой на экзамен вызвали какую-то девчонку. Пичугу -- от земли не
видно. Ее проводили снисходительными улыбками. Не потому, что такая пичуга.
А потому, что всем было хорошо известно: в истории музыки, в истории
композиции еще от века не обнаруживалось гениев среди особ женского пола.
Как-то женский пол не привился в этой области. Всюду уж полный матриархат,
а тут, слава богу, пока еще сохраняется справедливость.
Ко мне подошел парень, который с бородой и толстущей папкой, спросил:
-- Ты с чем?
-- Да так, -- ответил я жалким голосом. -- Этюд. Вальс...
-- Ясно, -- кивнул сочувственно бородач.
-- А у тебя что? -- поинтересовался я из вежливости.
-- Симфония, -- сказал бородач. И добавил значительно: -- Вторая.
Тоже ясно. Значит, с Первой не прошел. Ну, это ничего. Может, Пятая
удастся. Пятые симфонии, как правило, всем удаются.
В этом консерваторском здании были старинные, надежные стены. Хорошо
пригнанные двери. Плотно затворенные окна.
И все же в эту минуту можно было если не услышать, то просто ощутить
каждым нервом, как везде и всюду звучит музыка: стенание скрипок,
задумчивая речь фаготов, пассажи фортепьяно, журчание арф, рулады
человеческих голосов. На всех этажах, во всех коридорах, во всех залах и
комнатах шли экзамены. Музыка пронизывала насквозь эти старинные, эти
священные стены...
Выпорхнула пичуга. Лицо ее сияло счастьем.
То есть как?.. Неужели рушатся вековые традиции?
Строгая дама в пенсне, которая приглашала на экзамен, вышла следом,
заглянула в список, назвала очередную фамилию.
Бородач, пригнув голову, будто готовясь бодаться, двинулся к двери.
А ко мне подошел (уж не знаю, отчего они все подходят ко мне?) немолодой
уже такой товарищ в вышитой украинской рубахе:
-- Як думаешь, хлопчик: у мэнэ -- писнИ... Чи маю надию -- з писнЯмы?
В глазах его была нескрываемая тоска.
-- Отчего же! -- Я пожал плечами. -- Песни -- это очень нужно.
-- Писни, тильки лисни... Га?
-- Будет полный порядок, -- обнадежил я его, рассматривая искусно
вышитую рубаху.
Нет, действительно, отчего же не принять с песнями? Примут, конечно,
если хорошие песни. Если они у него не такие тоскливые, как глаза.
Бородач появился минут через двадцать. Его долго слушали. Как-никак
симфония!
Но вид его не оставлял сомнений в том, что я был прав: начинать надо
сразу с Пятой.
Жаль парня...
Кто там следующий?
На всякий случай -- может быть, напоследок -- я выглянул в окно.
На месте ли Петр Ильич?
А белое платье?
На месте.
Дама в пенсне заглянула в список и вызвала:
-- Прохоров Евгений.
было видно, что машина новехонькая, распоследней модели. Чудо, а не машина.
И вот с этой новехонькой, роскошной машины один за другим съезжали на заду
композиторские сынки...
Я до того возмутился, что хотел уж было шугануть их как следует,
разогнать и добавить по паре подзатыльников. Но передумал. Я вдруг
представил себе, как я их гоню, раздаю подзатыльники, а в это время на
каком-нибудь высоком этаже отворяется форточка, и оттуда высовывается
разгневанное лицо папаши: "Ты чего, бандит, моего мальчика трогаешь? Это
моя машина, и сын тоже мой. Пускай ребенок играет... Ты сам кто таков, а?..
Милиция! Где милиция?"
Нет уж, ну их к лешему. Мое дело -- сторона.
Сколько там натикало? Без пяти. Пора.
Я поднялся на лифте. Позвонил.
Дверь отворил он сам.
-- Прошу! Сердечно рад...
Мне даже показалось по его улыбке, что он и впрямь очень рад меня
видеть, своего старого знакомца. Что это он не из вежливости, а от всей
души.
-- Раздевайтесь... Вот сюда.
Я бы не преминул описать во всех подробностях квартиру, в которой жил
композитор. Кому не интересно? И меня самого, конечно, эти подробности
интересовали. Ведь я не знал, попаду ли сюда еще когда-нибудь.
Но я почти ничего не видел. Дело в том, что хозяин не стал водить меня
по всем комнатам и хвастаться: дескать, вот гостиная, вот спальня, а это у
нас столовая -- прошу, мол, к столу. Ничего такого, увы, не произошло.
Я видел только прихожую, где снимал пальто, а затем кабинет, куда он
меня провел. Да и в этом кабинете, признаться, я тоже ничего не увидел.
Кроме рояля. И кроме самого хозяина,
Я страшно, я дико волновался, Я отдавал себе отчет, какое значение для
всей моей будущей жизни имеет эта встреча.
И я просто-напросто ничего вокруг себя не замечал.
Я смотрел на него. А он смотрел на меня своими завораживающими очками с
очень толстыми линзами.
-- Итак, м_ы заканчиваем училище, -- сказал он. -- М_ы пишем музыку.
Ага, вот именно. "Мы".
-- Может быть, с музыки и начнем? Это всего понятней. Не правда ли?
Я кивнул, соглашаясь. Я тоже считал, что всего понятней на этом свете
музыка.
-- Прошу, -- пригласил он меня к роялю.
А я думал, что сперва он посмотрит мои хоралы, которые изругал Владимир
Константинович. Но я не посмел перечить. Подчинился.
Я сел к роялю.
-- Что мы будем играть?
-- "Нона-вальс", этюд, -- взялся я перечислять, -- "Бассо остинато",
инвенция...
-- Инвенцию, -- приказал он.
Я вытер о штаны потные ладони, навесил их над клавиатурой.
И тотчас зазвонил телефон. Ну, конечно. Это уж всегда так. Рок...
-- Извините. -- Он встал, подошел к телефону. -- Да... А, здравствуйте,
коллега!
Ладно. Послушаем разговор коллег. Это тоже нелишнее. О таких беседах
впоследствии рассказывают потомкам.
-- Что? Да, разумеется, был... Это потрясающе! Невероятно...
Я навострил уши.
-- Вдохновение? Это само собой. Но тут не только вдохновение. Тут прежде
всего мастерство... Он? Он просто гениален. Уверяю вас, голубчик, что
равного ему сейчас нет во всем мире...
Я заерзал на табуретке от удивления. Вот как? А я пребывал в
уверенности, что гениальнее всех он, хозяин квартиры, разговаривающий по
телефону в моем присутствии. Что именно ему сейчас нет равного в мире.
-- Да-да! А вторая шайба? Из-за ворот, под таким острым углом! Я не
видел ничего подобного...
Разговор продолжался еще минуты две. Потом он положил трубку, развел
руками.
-- Извините...
И отошел к окну. Кажется, он был не на шутку возбужден.
-- Инвенция, -- напомнил я.
-- Да. Пожалуйста.
Я заиграл инвенцию. Она была дьявольски трудна, хотя я и сам ее сочинил.
Но все же я поспевал следить не столько за своими пальцами, но еще --
краем глаз -- и за ним.
Он стоял у окна, спиной ко мне. Вдруг спина его как-то странно
напряглась, плечи обострились. Он приник лицом почти вплотную к стеклу, и
оно стало запотевать от его сердитого дыхания...
Я сцепил зубы от злости. Я все понял. У меня теперь не оставалось
сомнений, кому принадлежит та "Волга" во дворе, с краю ряда. Я вполне мог
себе представить, какую впечатляющую картину наблюдал человек, которому я
играю свою инвенцию...
Ах, черт, все-таки надо было мне шугануть их как следует, надавать
подзатыльников! А теперь из-за них все прахом. Сейчас вот брошу играть,
встану, поблагодарю, уйду.
Но я продолжал играть. Потому что началась самая главная часть инвенции,
и пальцы мои были так надежно опутаны сплетением голосов, что я, наверное,
просто не смог бы оторвать их от клавишей...
Он был передо мною. Он стоял, облокотившись о крышку рояля, и смотрел на
меня.
А я и не заметил, как он отошел от окна, как он оказался рядом. Но
сейчас он был здесь. Я чувствовал на себе пристальный взгляд его очков. Мне
даже показалось, что он с_л_у_ш_а_е_т этими очками.
Он слушал.
И я уже знал, что он будет слушать, покуда я играю. Если даже там, во
дворе, его машину перевернут вверх дном.
Он слушал. А я играл, убыстряя темп.
Лишь бы не зазвонил телефон... Нет, не зазвонит.
-- Жень, а Жень...
Я с превеликим трудом раскрыл один глаз, посмотрел -- еще сквозь
поволоку сна: ну, конечно, он самый -- Женька Усачев.
-- Пошел на фиг, -- сказал я. И перевернулся на другой бок.
-- Ну, Жень!..
Он тряс меня за плечо.
Господи, когда мне дадут выспаться? Ведь я уже окончил это замечательное
училище -- не во сне, а наяву. Да, окончил. И завтра у меня вступительный
экзамен в консерватории. Самый главный, по композиции. А там еще куча
других экзаменов. Я всю ночь напролет сидел за книгой, потом, когда уже не
мог сидеть, прилег с этой книгой и, должно быть, нечаянно заснул: вот она
под щекой, эта самая книга, учебник гармонии...
Наверное, я всего-то и проспал часа два. И в башке сплошная муть. Нет,
ни за что не встану...
Я лягнул пяткой наугад. Но не попал.
А этот вездесущий Усачев уже тормошил меня с другой стороны кровати:
-- Жень, а Жень...
Вот разбойник. Всегда меня будит именно он. Не кто другой, а обязательно
Усачев. До чего неугомонный малый... И откуда он взялся? Почему он здесь, а
не в пионерском лагере? Ведь уже месяц, как младшие классы отправили на
Протву. Общежитие опустело. Все разъехались -- кто куда. Лишь нам,
абитуриентам консерватории и института Гнесиных, Владимир Константинович
Наместников великодушно разрешил пожить на старом месте, покуда идут
экзамены -- хотя, откровенно говоря, мы уже по всем законам были здесь
чужаками.
Но почему тут снова оказался Женька Усачев? Сбежал из лагеря? С него
станется...
Ах, да! Я совсем забыл. Я все начисто перезабыл в этом утреннем
изнуренном и тяжелом сне. Ведь они сегодня возвращаются оттуда, из
пионерлагеря. Всем гамузом, всем хором.
Они, изволите ли видеть, едут за границу. В Польшу. На какой-то там
детский певческий фестиваль. Им еще за полгода до этой поездки начали шить
новые костюмы. Они уже месяца три долдонят на спевках польские песни:
"Карлику, карлику..." Знают, небось, чем брать тамошнюю публику. А Женька
Усачев будет запевать -- теперь именно он, Женька, солист хора. Преемник
Николая Бирюкова. Преемник Жени Прохорова. Отправляется, видите ли, за
границу... Везет чертям: в наше старое время мы не шастали по заграницам,
сидели дома. А эти -- от горшка два вершка -- за границу!
-- Ну, Жень, слышишь? Вставай...
Погоди, вот сейчас тебе будет заграница. Я вскочил рывком. Заорал:
-- Чего надо?
-- Там тебя тетенька спрашивает.
-- Какая тетенька?
-- Не знаю... вот такая.
Он изобразил. Сложил губы бантиком, изогнул брови, А руками сделал
эдакое плавное движение -- широко, потом узко, потом снова широко. Вот же
стервец. Пятый класс!
-- Не знаю я никаких-таких тетенек, -- сказал я. И опять повалился на
кровать. Закрыл глаза.
-- А она тебя спрашивает. Говорит, позови Женю Прохорова...
Но я просто хитрил. Я, закрывши глаза, обдумывал ситуацию. Я старался
догадаться: кто бы это мог быть? Ну, кто?.. Майка Вяземская? Опамятовалась,
значит, раскаялась? Пришла с повинной? А мне наплевать. Я уж давно позабыл.
Все прошло, перегорело, покрылось пеплом... Впрочем, я знал от Гошки, что
Майка недавно уехала в "Артек". Значит, она не может быть в Москве. Значит,
не она... А кто? Неужели та рыженькая, с которой я познакомился в Гошкиной
компании, а потом целовался в Новых Кузьминках? Заявилась... М-да. Как бы
тут половчее смыться? Скажем, тихонечко выйти черным ходом -- и через
забор, в зоопарк. Путь знакомый.
-- Жень, а Жень... -- канючил Усачев, не отходя от кровати,
Ладно. Будем мужчинами. Мы ведь уже совсем взрослые товарищи. Нам уже
выдали бумагу с гербовой печатью. Паспорт выдали. Мы уже в консерваторию
норовим поступить. Нам ли бояться подобных инцидентов? Объяснения с
какой-то рыжей девицей? Ну, подумаешь, целовался! Так что из этого?
-- Жень...
-- Пошел на фиг, -- сердито сказал я и решительно встал.
Одеваться мне было незачем: я ведь как лег, так и заснул одетый. В
рубахе, в брюках. Вот только сандалии нацепить. И надо сполоснуться в
умывалке. Причесаться малость.
Все это проделав мигом, я спустился по лестнице и двинулся к ворогам той
цепкой походочкой, какой выхаживают ковбои в иностранных фильмах, когда
знают, что у ворот их поджидают старые приятели, по паре пистолетов в
карманах -- ну, и я тоже небрежно эдак сунул в карманы руки...
В воротах маячило что-то ослепительно белое. Белое -- прямо до боли в
глазах.
Белое платье. Вроде бы для выпускного вечера. Или даже скорее из
магазина для новобрачных. Та-ак. Стало быть, разок поцелуешься в подъезде
-- и к тебе уже заявляются прямо в свадебном платье. Давай, мол, поехали во
дворец бракосочетаний. Вон гляди, и машина стоит в переулке. Белый ворон...
Однако по мере моего приближения к воротам от сердца постепенно
отлегало.
Я уже был уверен, что это не рыженькая из Новых Кузьминок. Потому что
стоявшая в воротах была совсем не рыженькая. И что не Майка. Потому что это
была не Майка. То есть я окончательно успокоился. Потому что в воротах
стояла совершенно незнакомая мне девушка. Довольно миленькая, довольно
стройненькая, в ослепительно белом платье, но я мог поклясться, что сроду
ее не видал. И, таким образом, никакой прямой опасности она для меня не
представляла.
Тем более что она улыбалась мне навстречу какой-то очень несмелой и
застенчивой улыбкой.
-- Здравствуй, Женя, -- сказала она, когда я подошел вплотную. И
протянула мне руку.
-- Привет, -- сказал я, пожав эту руку.
-- Ты меня, наверное, не узнал, -- сказала она.
-- Нет, почему... -- сказал я. -- Даже наоборот.
Чтоб мне провалиться на этом самом месте, у ворот, если я когда-нибудь
ее видел.
-- А вот я тебя узнала сразу, хотя ты и очень изменился. А я очень
изменилась?
-- Ничуть, -- заверил я. -- Нисколечко.
Она посмотрела на меня внимательно. И губы ее слегка дрогнули.
Неужто заревет? Еще не хватало...
Но она опять улыбнулась:
-- Я так и думала, что ты меня не узнаешь. Я Саша Тиунова. Из Липецка.
Помнишь?
Мы шли по бесконечному метромосту -- вниз.
Под нами была Москва-река. Слева, на мысу, круглился кратер стадиона --
из него доносился глухой рык: там, наверное, происходил футбольный матч,
там, наверное, сейчас сидело пол-Москвы, потому что был воскресный день. А
справа, у Нескучного сада, близ монастырской стены жарилась на солнце и
плескалась в воде другая половина Москвы. А прямо, где кончается мост,
трепыхались флажки Лужниковской ярмарки, там тоже кишмя кишел народ, и это,
можно сказать, была третья половина Москвы: приезжий, проезжий люд...
Вот и рядом со мною, слегка откинувшись, потому что дорога под уклон,
идет приезжая гостья, Саша Тиунова.
До этого мы долго стояли с ней на бровке Ленинских гор, у парапета, вели
беседу.
Я все уже знал. Что Саша приехала на экскурсию. Что в Липецке она
работает на силикатном заводе, в лаборатории, лаборанткой. Что сей год она
окончила вечернюю школу. (И, как я уже сам догадался, блистала на выпускном
балу в этом белом платье.) Что Зинка Гвоздева поступила в медучилище. Что
Вера Ивановна умерла.
Ну, и я, в свою очередь, рассказал Саше Тиуновой про себя -- все как
было, как есть. В общих, конечно, чертах.
Был уже четвертый час дня, я был зверски голоден (ведь и не завтракал),
да и спутница моя, поди, тоже успела проголодаться, покуда мы гуляли.
У меня еще кой-чего шуршало в заднем кармане, а мы как раз достигли
Комсомольского проспекта, и я пригласил Сашу в молодежное кафе. Я знал, что
там подают сильно наперченный люля-кебаб и немного дерут за эту пищу.
Саша согласилась. В кафе было еще нелюдно. Мы выбрали столик у окна.
На эстраде, к моему удивлению, несмотря на столь ранний час, уже сидели
парни в красных рубахах -- пятеро: кларнет, саксофон, бас-гитара, пианино и
ударник. Они играли "Мэн ай лав" Джорджа Гершвина, но, пройдя десяток
тактов, смолкли безо всякой причины -- и начали снова. Я понял, что это еще
не концерт, а подготовка, что парни просто репетируют свою программу на
глазах у жующей публики -- может, у них не было для репетиций другого
подходящего места. Совсем молодые парни. В красных рубахах.
Я, признаться, не люблю таких вот мелких самодеятельных джазов. Я люблю
настоящий джаз. Большие, сыгранные, богатые медью оркестры: из наших --
Олега Лундстрема, а из чужих мне понравился недавно приезжавший в Москву
джаз Бенни Гудмэна; он, пожалуй, был даже чересчур велик по составу, и, как
говорили, оттого, что половину мест там занимали агенты цэ-рэ-у... Во гады!
Нам принесли по бокалу пунша с торчащими соломинками. Очень вкусный и
недорогой напиток. Там одного льда по полбанки. Пьешь себе, а лед тем
временем тает, и вроде питья не убавляется.
Парни смолкли. И начали снова -- с того же самого такта.
Ну-ну, валяйте. Шлифуйте. Оттачивайте.
-- Женя, -- сказала Саша Тиунова, внимательно глядя на меня, -- а почему
ты не ответил на мое письмо? Я писала тебе. Ты получил?
-- Получил. Оно у меня даже есть, это письмо, до сих пор сохранилось. Я
его где-то спрятал.
-- А почему ты мне не ответил?
-- Не ответил? Я хотел ответить. Я все время собирался... Но так и не
собрался.
-- Почему?
-- Не помню. Тогда, кажется, что-то такое случилось, и я не смог
ответить.
-- А что случилось?
Я сморщился, припоминая.
-- Не помню... Я только помню: что-то случилось. А вот что, не помню.
Ведь это давно уже было.
-- Ты совсем ничего не помнишь, -- сказала Саша. -- У тебя очень плохая
память.
-- Нет, у меня хорошая память, -- сказал я. -- У меня, например,
музыкальная память очень хорошая. Но я все эти дни занимался, занимался...
Может быть, я немного перезанимался.
-- У тебя завтра экзамен?
-- Да. Завтра.
Кафе постепенно заполнялось. Пришли еще несколько молодых ребят, вроде
меня, со своими девушками. Им тоже поднесли пунш. Ввалился какой-то
небритый мужик, выпил рюмку у стойки и вывалился обратно. А так, в
большинстве своем, заходили одни парни без девушек, должно быть, с
футбольного матча (тут ведь рядом), рассаживались вокруг столов и
заказывали жигулевское пиво. А поскольку они были без собственных девушек,
то нахально разглядывали чужих, которые сидели в этом молодежном кафе.
Я приметил, что они особенно заглядывались на мою соседку, на мою
девушку, на Сашу Тиунову. Не знаю, может быть, их привлекало то, что она
была в белом платье; вроде бы с выпускного бала, вроде бы невеста. А это уж
есть такие любители, которым только подавай, чтобы с выпускного бала, чтобы
обязательно чья-нибудь чужая невеста.
И на улице -- ведь мы сидели у самого окна -- то и дело кто-нибудь,
поравнявшись с окном и покосившись в него, вдруг останавливался как
вкопанный, столбенел и начинал хлопать себя по карманам, где мол, они там,
сигареты да спички -- курить захотелось...
Ну и народец! Болельщики чертовы. Шах-ма-тисты.
И что они в ней находят? Я покуда ничего особенного в ней не находил.
Ей-богу.
-- Женя, а ведь я тебе наврала...
-- Что наврала?
-- Будто я в Москве на экскурсии. А я вовсе не на экскурсии.
Потупясь от неожиданности, я стал сосредоточенно ковырять соломинкой
талые крохи льда, оставшиеся на дне бокала.
То есть это не было для меня полной неожиданностью. Я как-то и сам уже
догадывался, что она не на экскурсии. Мыслимое ли дело, чтобы человек
приехал на экскурсию, а его до сих пор не свозили на бровку Ленинских гор
-- полюбоваться Москвой. Туда сразу и везут. А она -- это уж точно --
впервые побывала на бровке сегодня, со мной. И я тогда же догадался, что
никакая, значит, не экскурсия. И я тогда же учуял, что она приехала не ради
того, чтобы посмотреть на Москву...
Но я не ожидал так скоро этого признания.
-- Еще два пунша, -- попросил я официантку.
А ребята в красных рубахах, сидевшие на эстраде, между тем все играли
"Мэн ай лав". Только теперь они играли уже, не сбиваясь, не возвращаясь к
печке. То ли они уже кончили репетировать. То ли, нечаянно увлекшись, они
позабыли, что это репетиция, что еще не пора начинать вечерний концерт --
увлеклись мерным ритмом, чудесной мелодией и пошли, пошли, уступая друг
другу попеременно соло...
Нет, вот что действительно хорошо в маленьких джазах -- это свобода
фантазии, свобода импровизации.
"Мэн ай лав". Человек, которого я люблю. Так вроде бы... Это женщина
признается мужчине.
Неужели она все эти годы помнила обо мне? Ну, когда появилась пластинка,
когда меня что ни день передавали по радио -- тут, конечно, вспомнишь. А
когда я перестал петь, замолк -- что же ей обо мне напоминало? Или то и
напоминало, что замолк, исчез? Может быть, ее встревожило это и она
специально приехала в Москву искать меня? Вот ведь, оказывается, как я ей
нужен. Что ж, это вовсе не плохо, знать, что ты кому-то нужен на свете.
Только разве бывает так, чтобы с самого детского несмышленого возраста...
-- Женя. -- Она посмотрела на меня строго. -- Я знаю, о чем ты сейчас
подумал. Но это неправда.
-- Что неправда? -- удивился я. -- Ведь ты сама только что сказала...
-- Ты не понял. Я сказала, что приехала не на экскурсию. А ты сразу
завоображал...
Она отвернулась к окну. И губы ее снова, как нынче утром, дрогнули. Но
она опять улыбнулась.
-- Я не хотела тебе говорить. Я тоже приехала поступать в институт. В
строительный... Но я завалила. Первый же экзамен завалила. Дальше не стоит
-- уже не наберу проходного балла.
-- И что же теперь?
-- Ничего. Вернусь в Липецк. Буду работать на прежнем месте. А через год
-- снова...
Вот, значит, какие дела? Я был несколько разочарован. Нет, не тем,
что... Просто мне было очень жалко, что Саша Тиунова теперь уже не сумеет
набрать проходного балла.
-- Вот и порядок, -- сказал я бодро, намереваясь хоть чуточку ее
утешить. -- Если завтра и я завалюсь, -- уеду в Липецк. Поступлю на ваш
завод. Возьмут?
-- Нет. Не возьмут.
-- А почему?
-- Во-первых, для этого тоже надо сначала учиться... А во-вторых, ты не
завалишься. Тебя примут.
-- Откуда ты знаешь?
-- Знаю, -- сказала Саша.
Я незаметно под столом постучал по деревяшке.
"Знаю..." Откуда у нее такая уверенность, с чего бы?
Я вдруг почувствовал то же самое, что было однажды, когда я сидел в
ресторане на Киевском вокзале вместе с моим другом Колькой Бирюковым. Тогда
я почувствовал: вот сидит передо мною взрослый, определившийся в жизни
человек, который знает свое место и который знает себе цену. Но ведь то был
Колька Бирюков, верней даже, Николай Иванович и ко всему прочему
председатель месткома! Он был старше меня и годами и опытом жизни -- я и
смотрел на него, как на старшего.
А эта девчонка? Она моя сверстница. Что же дает ей право разговаривать
со мной так, будто она гораздо старше и мудрее меня? Неужто и в самом деле
правда, что женщины -- даже когда они еще девочки -- умнее нашего брата?..
И точно так же, как тогда, на Киевском вокзале, с Колькой Бирюковым, мне
вдруг захотелось открыться ей, Саше, рассказать все как есть.
Я хотел объяснить ей, что, если та и окажется права, то есть если меня
примут в консерваторию, -- это еще не само дело, а лишь половина дела, даже
меньше. Ну, может быть, и примут, и я выучусь, и получу диплом. Однако в
этом дипломе никто не напишет: "фамилия -- Прохоров, специальность --
композитор". Фамилию-то, конечно, напишут, а вот насчет композитора... Тут
уж мне с дипломом на руках придется доказывать, что я композитор. А это
трудно: вот ведь некоторые доказывают-доказывают, а им все равно никто не
верит...
Поступить в консерваторию -- лишь половина дела, даже меньше.
И я хотел объяснить это Саше. Но не посмел. Потому что могло случиться
именно так, как она предрекла, -- что меня действительно примут. И было бы
сейчас жестоко и стыдно пускаться во всякие высокие рассуждения, сидя с
человеком, которого уже не приняли, которого уже завалили.
-- У тебя во сколько экзамен? -- спросила она.
-- В десять.
-- А можно... я приду?
-- Куда?
-- Туда. Это где памятник Чайковскому. Я буду ждать возле памятника.
Ладно?
-- Ладно, -- кивнул я.
Сквозь июльскую густую зелень, сквозь прутья консерваторской ограды я
видел белое платье -- там, у постамента, на котором восседает Петр Ильич.
Экзамен по композиции был назначен в Белом зале. Белый зал. Белое
платье. Я счел это добрым знаком...
И кто меня осудит за то, что я вчера стучал по деревяшке, за то, что
сегодня уверовал в эту белую магию? Все это, конечно, глупости. Но в
т_а_к_о_й день поневоле шарахнешься от черной кошки, и выйдешь из дому с
немытой головой, и в троллейбусе станешь складывать цифры проездного
билета... Страшно ведь, люди!
Вон и бородатый парень с толстущей нотной папкой, которого я заприметил
благодаря бороде, уж в который раз он отворачивается к стене и подбрасывает
монету -- хоп: орел или решка?..
Было без четверти десять. К подъезду подходили седовласые старики и
старухи. Вершители наших судеб. Были среди них и помоложе, без седин, но
все равно вершители.
Мы расступались, образуя коридор, мы почтительно бормотали:
"Здравствуйте... здравствуйте..."
И уж особенно раздался народ, когда появился о_н, композитор.
-- Здравствуйте... здравствуйте...
-- Здравствуйте, -- ответил он, чуть поклонясь, мгновенным высверком
очков оглядев нас всех разом.
Я стоял впереди. И он, безусловно, меня заметил. То есть он не мог не
заметить меня, поскольку заметил всех. А я к тому же стоял впереди.
Но, кажется, он не узнал меня. Я скис. Однако тотчас воспрянул духом:
доброе предзнаменование! Не узнал -- богатым буду, студентом буду.
Кроме того, у меня мелькнула мысль, что вполне возможно он нарочно
сделал вид, будто не знает меня. Ведь ему, как члену экзаменационной
комиссии, нельзя было обнаруживать перед всеми, что с одним из абитуриентов
он связан давним личным знакомством.
Все гурьбой повалили в подъезд.
Я оглянулся. Петр Ильич Чайковский по-прежнему сидел в своем бронзовом
кресле. Рука его застыла в легком взмахе.
А у подножия маячило белое платье.
Первой на экзамен вызвали какую-то девчонку. Пичугу -- от земли не
видно. Ее проводили снисходительными улыбками. Не потому, что такая пичуга.
А потому, что всем было хорошо известно: в истории музыки, в истории
композиции еще от века не обнаруживалось гениев среди особ женского пола.
Как-то женский пол не привился в этой области. Всюду уж полный матриархат,
а тут, слава богу, пока еще сохраняется справедливость.
Ко мне подошел парень, который с бородой и толстущей папкой, спросил:
-- Ты с чем?
-- Да так, -- ответил я жалким голосом. -- Этюд. Вальс...
-- Ясно, -- кивнул сочувственно бородач.
-- А у тебя что? -- поинтересовался я из вежливости.
-- Симфония, -- сказал бородач. И добавил значительно: -- Вторая.
Тоже ясно. Значит, с Первой не прошел. Ну, это ничего. Может, Пятая
удастся. Пятые симфонии, как правило, всем удаются.
В этом консерваторском здании были старинные, надежные стены. Хорошо
пригнанные двери. Плотно затворенные окна.
И все же в эту минуту можно было если не услышать, то просто ощутить
каждым нервом, как везде и всюду звучит музыка: стенание скрипок,
задумчивая речь фаготов, пассажи фортепьяно, журчание арф, рулады
человеческих голосов. На всех этажах, во всех коридорах, во всех залах и
комнатах шли экзамены. Музыка пронизывала насквозь эти старинные, эти
священные стены...
Выпорхнула пичуга. Лицо ее сияло счастьем.
То есть как?.. Неужели рушатся вековые традиции?
Строгая дама в пенсне, которая приглашала на экзамен, вышла следом,
заглянула в список, назвала очередную фамилию.
Бородач, пригнув голову, будто готовясь бодаться, двинулся к двери.
А ко мне подошел (уж не знаю, отчего они все подходят ко мне?) немолодой
уже такой товарищ в вышитой украинской рубахе:
-- Як думаешь, хлопчик: у мэнэ -- писнИ... Чи маю надию -- з писнЯмы?
В глазах его была нескрываемая тоска.
-- Отчего же! -- Я пожал плечами. -- Песни -- это очень нужно.
-- Писни, тильки лисни... Га?
-- Будет полный порядок, -- обнадежил я его, рассматривая искусно
вышитую рубаху.
Нет, действительно, отчего же не принять с песнями? Примут, конечно,
если хорошие песни. Если они у него не такие тоскливые, как глаза.
Бородач появился минут через двадцать. Его долго слушали. Как-никак
симфония!
Но вид его не оставлял сомнений в том, что я был прав: начинать надо
сразу с Пятой.
Жаль парня...
Кто там следующий?
На всякий случай -- может быть, напоследок -- я выглянул в окно.
На месте ли Петр Ильич?
А белое платье?
На месте.
Дама в пенсне заглянула в список и вызвала:
-- Прохоров Евгений.