Скольких известных политиков, ратовавших на недавних митингах за демократию - отмену привилегий партноменклатуры, сгубил проклятый квартирный вопрос!
   Ничего не сумев сделать для народа, придя к власти, многие так называемые демократы мгновенно стали жителями самых престижных домов Москвы.
   "Квартирный вопрос" испортил многих лже-демократов, не выдержавших испытания властью.
   Мой отец высоких слов не произносил, поступил так, как ему велела совесть коммуниста, каковым себя считал. В той квартире родители прожили более 30 лет, и я жил вместе с ними, пока не стал начальником строительного управления. Только тогда получил квартиру в новом панельном большом доме на улице Димитрова, ныне Большой Якиманке. Сюда в трехкомнатную квартиру я переехал с женой, дочерью и моими родителями...
   Во время войны отец занимал, как прежде, руководящие должности в лесной отрасли промышленности, назначался начальником Главписчепрома, управляющим делами Наркомлеса. Ему предлагали должность первого заместителя наркома. Но страх, живший в его душе с 1937-го, парализовал его волю, он благоразумно отказался от назначения. Аресты его высокопоставленных друзей, последовавшие после войны, доказали: отец поступил благоразумно. У заместителя наркома Гасина, попавшего тогда на Лубянку, выбивали показания на моего отца, о чем он рассказывал, выйдя на свободу...
   Отцу не раз предлагали переехать в другой дом. Одно время в Москве была масса свободных квартир, потому что многие москвичи эвакуировались осенью 1941 года. Но он отказывался, не рисовался, просто и в самом деле был скромным человеком, настоящим коммунистом. Ему вручили на старости лет золотой значок ветерана КПСС, которым удостаивались члены партии с полувековым стажем, им он гордился.
   До моего рождения отец в 1932 году работал в Германии, казалось бы, видел Европу, познал европейский уровень жизни. Но к материальным благам никогда не стремился. Того, что имел, ему всегда хватало, более того, многое родители отдавали родственникам. На пальцах у мамы не помню ни одного золотого кольца, тем более кольца с бриллиантом. У родителей всегда главенствовал настрой: поделись с другим. Это мне запомнилось на всю жизнь. Этот девиз я чту.
   Позднее, став руководителем строительного комплекса, я часто вспоминал квартирную историю нашей семьи. Мы сейчас много говорим о бывшей несвободе, "тоталитарном государстве", преследовании инакомыслящих. Государство могло дать жилье, могло не дать, могло отобрать квартиру или жизнь, заставить обитать в подвале, бараке, старом железнодорожном вагоне. И при этом люди пели на демонстрациях: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек..."
   В самом деле, где, в каком государстве такое было возможно, где бы могли ни за что явиться ночью в дом и арестовать, как это случилось с моим отцом?
   Я убежден, сейчас, для того чтобы людям захотелось строить новую страну, новое государство, поднимать ее, нужен прочный фундамент. Этот фундамент - семья, дом. Добротный, красивый, но главное - свой, собственный ДОМ. Им может быть квартира, коттедж, загородная дача, что кому по силам, по возможностям, но всегда свой дом - и навсегда. Тогда отношение, интерес к тому, где живешь, будут иными. Конечно, можно сохранять достоинство и во времянке, и в общежитии, и в коммуналке. Но думаю, мы доросли до понимания того, что корни, Родина, полноценная жизнь начинаются с Дома, с достойных человека условий.
   * * *
   Сына того управляющего делами, дяди Левы, который стал жить с нами в одной коммунальной квартире, звали Семеном. Фамилия его была Фердман. Ныне Семен Фердман - популярный комический актер театра и кино Семен Фарада, прославившийся на экране. Он же известный артист театра на Таганке. Мы с ним вместе учились в школе. Звали его во дворе Семочка, потому что, когда мы играли в футбол, его мама через форточку окна кричала на весь двор: "Семочка, иди делай уроки!"
   По его словам, о чем я прочел недавно в журнале, когда умер отец Фарады, Иосиф Григорьевич и Роза Владимировна "начали трепетно опекать" его маму. Помогали деликатно, чем могли.
   Как рассказывает Семен, печку на кухне мы с ним топили по очереди. Когда он возился у печки, я перешагивал через него, когда наступала моя очередь заведовать огнем, переступал через меня Семен. Он также запомнил, как однажды взял покататься мой велосипед и разбил его вдребезги. Ожидал упреков, но ничего не услышал ни от взрослых, ни от меня.
   Жизненный путь, который навязывали Семену родители, никак не был связан с артистической деятельностью, театром и кино. Они надеялись видеть его инженером и настояли, чтобы он поступил в Бауманское училище. Но он там увлекся театром, учебу запустил.
   Рассказывают легенды, как Семен сдавал экзамены. Однажды по политэкономии ему достался билет с вопросом, где нужно было растолковать известную формулу: "Товар - деньги - товар". Сема, как всегда, конечно, ни в зуб ногой. Экзаменатор спрашивает: "Ну, что вы молчите, Фердман? Дайте определение, что такое деньги".
   - Деньги - это грязь, - ответил тихо Сема. - И, подумав, добавил: - Но поваляться в этой грязи бывает иногда приятно.
   Профессор своим ушам не поверил, поперхнулся, очки снял, пот со лба вытер, но оказался натурой широкой, юмор оценил. Поэтому взял Семину зачетку и поставил "отлично". Больше ни о чем спрашивать не стал. Так Сема заработал первую стипендию, в то время за "тройки" студентам стипендии не полагалось.
   За то, что Фердман Фарадой стал, я его не упрекаю. Для театра, сцены, конечно, более звучно и памятно - Фарада! Тут попытки скрыть свою национальность нет. Мне кажется, Семен - очень талантливый артист. Во-первых, любовь к своей профессии - это уже основа таланта. А Сема театром с детства был одержим, в студенческих представлениях был очень заметен. Ведь известную интермедию о студенте "кулинарного техникума" первым сделал он. И как сделал! Я помню, зал лежал! То был Семин "коронный номер"! Потом Геннадий Хазанов вышел с этим же номером на эстрадный конкурс, попал на телевидение, и прогремел на всю страну. Но первым - был Сема. Исполнял он эту интермедию гораздо тоньше, интереснее, смешнее и трагичнее. В чаплиновском духе, я бы так сказал.
   Мне кажется, если бы Сему не зажимали крепко в свое время: и в Москонцерте, и в кино, да и в театре на Таганке, то мы имели бы в его лице российского Луи де Фюнеса.
   В конце концов из института его отчислили, и он пошел во флот. Через четыре года, отслужив положенное, вернулся матрос в Бауманское училище, которое с превеликим трудом закончил, получил диплом инженера. После чего мой отец устроил его трудиться в какой-то главк, где он проработал полгода, но бросил все и окончательно сбежал в театр на должность рабочего сцены...
   * * *
   Вернусь к прошлому, расскажу, как мы пережили страшную войну. Когда начались бомбежки Москвы, мы с мамой в 1941 году уехали в Сибирь. Жили в поселке спичечной фабрики под Томском, этот поселок назывался Черемушки. Отец остался в Москве, он руководил тогда Главспичпромом. Его фабрики выпускали спички. Они, как спирт и табак, на фронте нужны были позарез всем курильщикам, от солдата до маршала.
   Мама работала на местной спичечной фабрике юрисконсультом, старший брат учился в школе. Там в Сибири я пошел в первый класс. Мы голодали, я помню, плакал и просил есть, брат отдавал мне свой кусочек хлеба.
   В городке, где мы жили, оказалось много беженцев из Польши, сосланных в Сибирь, в основном то были польские евреи, сбежавшие после германской оккупации Польши. По-русски они говорили плохо, с акцентом. Местное население их недолюбливало. С приездом большой группы беженцев совпало начало войны, вздорожание продуктов на базаре. Народ на несчастных людей возложил ответственность за свои беды.
   Советское государство к беженцам относилось с недоверием. Несколько лет их, даже коммунистов, не призывали в Красную Армию. Подражая местным мальчишкам, и я бегал за ними и кричал: "Жиды пархатые!" За это старший брат меня однажды отлупил. Я ему в слезах сказал: "Леня, за что ты меня бьешь, я же твой младший братик!" Тогда он мне объяснил, что хоть я и младший брат, но, во-первых, по национальности такой же еврей, а во-вторых, нельзя оскорблять людей, которые, спасаясь от фашистов, попали в беду. Вот такой первый урок по национальному вопросу мне был преподнесен старшим братом. С тех пор я на всю жизнь стал интернационалистом. Моя жена полурусская, полумордовка, мой брат женился на карело-финке. Мой зять русский. Я атеист, жена, дочь и внук крещеные, православные.
   Когда немцев отогнали от города, мы вернулись в Москву. Ехали в переполненном пассажирском общем вагоне, напоминавшем плотно заселенную коммунальную квартиру. Помню первый салют. Ударили неожиданно зенитные орудия. Сначала я испугался, подумал, что на Москву падают бомбы. Мне показалось, вблизи от нас что-то рухнуло, обвалилось, взорвалось. Это ощущение подтвердилось истошным криком какой-то женщины во дворе: "Бомбят, караул!" Потом, подбежав к окну, увидел огненные струи, режущие темное небо. Ведь первый салют производился трассирующими снарядами и был он не столько праздничным, сколько грозным и воинственным.
   Запомнил и другой праздник, который шумно и весело отмечала Москва, 800-летие со дня основания города. Те дни я вместе с ребятами проводил у Северного, главного тогда входа на закрытую выставку. Там было много людей в военной форме, играли духовые оркестры, по вечерам показывали кинофильмы на открытом воздухе.
   * * *
   Меня отдали учиться в обычную среднюю школу № 306, находившуюся на Сельскохозяйственной улице, где стоял и наш дом. Теперь на ее месте выстроено новое здание школы, к чему я руку приложил в память о детстве. Учился не ахти как, был хулиганистым мальчишкой, дрался, прогуливал уроки. Стоя на лыжах, хватался за проезжавший троллейбус, он разворачивался у наших домов, и ехал за ним. Любил кататься на подножке трамвая. Высший шик - впрыгнуть на подножку вагона на ходу, когда трамвай набирает скорость. А соскочить перед самой остановкой. Так катались мы после уроков, сложив портфели в кучу на тротуаре, вызывая ужас прохожих и пассажиров, всегда стремившихся остановить нас возгласами: "Отрежет ноги, будешь тогда прыгать! Куда школа смотрит!"
   Школа смотрела за своими учениками зорко, списки катавшихся на трамвае вывешивались на доске в коридоре. За эту проказу давалась хорошая взбучка и ученикам, и их родителям - чаще всего матерям. Отцов после войны осталось немного, и затащить их в школу было невозможно.
   Футболом мы увлекались до сумасшествия: гоняли и тряпичные мячи, и банки по пустырям, а уж надувной старенький мяч - это как праздник. По нему и бить-то старались не очень сильно, чтобы, не дай Бог, не лопнул. Я обычно стоял на воротах, часто падал, чтобы взять мяч, коленки всегда были разбиты. Играли в футбол мы двор на двор, дом на дом, причем я всегда тянулся к ребятам, которые были старше меня. Мелюзга меня не привлекала.
   По воспоминаниям Семена Фарады, у меня была забытая мною кличка Воладей. Ни пить, ни курить не тянулся. Драться не любил, был рослым для своего возраста, мог дать сдачу любому во дворе. Уважением пользовался и выступал в качестве миротворца в частых драках и разборках.
   Я помню, звали меня за разрез глаз Китайцем. Я был атаманом одной мальчишеской группировки, другой предводительствовал Борис. Его дразнили: "Борис - предводитель дохлых крыс". В мой адрес на заборе писали в рифму: "Китаец - без яиц". И так далее в том же духе.
   Походы на футбольные матчи на стадион "Динамо" превращались прямо-таки в праздничные боевые сражения. Билетов у нас обычно не было, шли, как тогда говорили, "на прорыв". Самые известные популярные команды - "Спартак", "Динамо", ЦДКА, "Торпедо", - страсти кипели вокруг них. Была такая припевка, с которой мы шли на матч: "Спартак", "Динамо", - через забор и тама". Заборы у стадиона были высоченные, охраняемые конной милицией. Надо было пронырнуть под брюхом лошади, потом как можно быстрее перелезть через высоченный железный забор, чтобы конник не успел оттащить за штанину от ограды. Потом надо было брать штурмом второй барьер, входные ворота на вожделенные трибуны. Тут, как правило, собиралась большая толпа безбилетных. Кто-то один истошным голосом подавал команду: "На прорыв!" Вот тогда начиналась форменная свалка. Билетеров и милиционеров сметали, толпа рвалась вперед, тут только держись, не упади, иначе пройдут по тебе, задавят. А прорвешься, и ты - счастливец. На краешек скамейки примостишься, глядишь, как завороженный, на поле, где сражается любимая команда. Тогда не играли, как сейчас по "выездной модели", а именно сражались, бились. Время-то было послевоенное, весь дух ушедшей войны проявлялся на футбольном поле.
   Помню хриплый, надрывный голос радиокомментатора Вадима Синявского, его скороговорку, бешеный темперамент. Он своими репортажами просто гипнотизировал слушателей. Не удалось прорваться на стадион, спешишь, как угорелый, к репродуктору. И через Синявского как будто видишь своими глазами все, что происходит на поле. Говорят, он здорово привирал, половины тех эпизодов, о которых говорил, на поле на самом деле не происходило. Но слушали его с замиранием сердца, так больше никого не слушали. Все дела бросали, забывали обо всем. Тогда-то и вошло в моду словечко "болеть". То действительно была болезнь - азартная, увлекательная, незабываемая.
   * * *
   Однажды, не помню за что, я швырнул портфель в учительницу, чем-то меня обидевшую. Вот тогда меня, к счастью, из 306-й забубенной школы, где мы учились с Семеном, исключили. Отец перевел меня в другую школу, помню ее номер 277. Она находилась дальше от нашего дома, в Алексеевском студгородке. В ней я закончил десятый класс, получил аттестат зрелости. То была обычная московская мужская средняя школа, обучение существовало тогда раздельное. Девочки учились в женских школах. Не знаю, хорошо это было или плохо, но когда устраивались совместные торжественные вечера, то мы шли в соседнюю женскую школу как на праздник. Принаряжались, воодушевлялись, подтягивались, вели себя на тех вечерах очень строго, старались быть внимательными и вежливыми друг к другу. Никаких "дискотек" тогда не было.
   Мой первый школьный роман произошел в десятом классе. Тогда впервые пошел под руку с девочкой. На тех вечерах читали стихи, пели, устраивали конкурсы на лучшее знание литературы, награждали победителей. Призами служили поделки, рисунки самих учеников, вышивки, картонные самолетики.
   Изредка устраивался общий чай. Но это практиковалось в старших классах. На такие застолья заранее собирались деньги с родителей.
   Знания в той школе давали неплохие, большинство ребят моего класса поступили в институты, техникумы, некоторые стали военными. Пробел моего школьного образования - незнание иностранных языков, это я сейчас ощущаю как свой недостаток. Хотя, надо сказать, интерес к иностранным языкам, равно как и к зарубежной жизни вообще, до и после войны особенно не поощрялся, а уж после 1948 года - и вовсе считался подозрительным.
   Математику нам преподавала Мария Михайловна. То была блестящий педагог из старой плеяды московских учителей, пожилая, интеллигентная женщина. Она привила мне любовь к математике. Директор нашей школы запомнилась очень требовательной, но в то же время заботливой. К учителям отношение было разное. Одних любили, других боялись, третьих терпеть не могли и подстраивали им всякие мелкие пакости. Отламывали ножку стула и, приставив ее к сиденью, ждали, когда учительница географии жеманно опустится на него и поедет на пол под хохот класса. Бывало, натирали классную доску свечой писать на ней мелом становилось совершенно невозможно. Все это быстро разоблачалось. Если виновного не находили, то считалось, что в ответе весь класс. И наказывали всех дополнительным уроком, отменой перемены, вызовом в школу родителей и соответствующей проработкой.
   В молодую и красивую учительницу французского многие были тайно влюблены. В параллельном 9 "б" классе один такой влюбленный вместо заданного перевода написал по-французски любовное послание учительнице. Но наделал в нем столько ошибок, что все равно двойку заслужил, чем очень, впрочем, гордился.
   В целом от этой школы у меня остались самые теплые воспоминания. Нет худа без добра. Если бы меня не перевели в нее, неизвестно, что бы со мной случилось в той школе, откуда меня исключили за плохое поведение. Многие соученики из моего класса в 306 школе, где я прежде учился, пошли по кривой дороге, попали в тюрьму за хулиганство, воровство, бандитизм, убийство, спились, опустились. Лишь двое, как мне рассказывали, из всего класса получили высшее образование. Кроме меня закончил институт Эммануил Бройтман. Несколько лет назад в Москве вышла двумя изданиями составленная им книга "Знаменитые евреи", к которым он причислил и меня.
   Кульминация учебы - выпускные экзамены на аттестат зрелости. Празднично-торжественная, напряженная обстановка. На письменных экзаменах задачи по математике записывались на доске. На устных экзаменах каждый подходил к столу и вынимал билет с вопросами. В наше время такие экзамены проводились в конце каждого учебного года по многим предметам и длились месяц.
   Были такие трюкачи, что умудрялись списывать у отличников в обстановке неусыпной бдительности двух-трех присутствующих на экзамене учителей. Использовались и более сложные приемы. Например, отличник, раньше всех решивший экзаменационные задачи, писал на маленьком листочке дубликат решения и жалобным голосом просился в туалет. За ним по этому же адресу уходил заядлый двоечник. Бачок над унитазом или щель под подоконником служили "почтовым ящиком" для передачи информации. Конечно, учителя догадывались о наших проделках. Но я не помню случая, чтобы кого-то разоблачили или, как мы говорили, "зашухарили" во время этих махинаций. Очевидно, учителям нужно было выполнить "план по успеваемости" и они делали вид, что не догадываются о наших ухищрениях. Быть может, они нас жалели, не хотели мешать окончить школу.
   Больше всех отличился на всю Москву некий Павловский из 554-й школы, которая располагалась далеко от Выставки в Москворечье. Он был сыном большого военачальника. Учился - хуже некуда: чуть ли не по два года сидел в каждом классе. К 10-му "вымахал" в здоровенного дядю под два метра ростом, косая сажень в плечах. Павловский добился неплохих успехов в боксе, но с учебой, особенно с алгеброй и геометрией, у него был полный провал. С помощью всемогущего отца его дотянули до выпускных экзаменов на аттестат зрелости. И вот экзамен по математике. Класс, где на доске, разделенной чертой, написаны два экзаменационных задания, находился на четвертом этаже школы. Все ждали, вот-вот прозвенит звонок и всех учеников, собравшихся в школьном дворе, попросят сесть за парты. Нервничали даже отличники. И тут Павловский по водосточной трубе взбирается на четвертый этаж и, прильнув к окну, держась одной рукой за трубу, умудряется другой - карандашом на листочке, переписать все задачи. После чего героем благополучно спускается на землю.
   Коллективный разум отличников класса тут же во дворе за минуты решает все задачи, после чего весь класс переписывает уравнения на шпаргалки и благополучно направляется на экзамен. Все получили пятерки - небывалый случай! - кроме... Павловского. Он умудрился ошибиться даже при переписывании решения задачи и получил тройку. Больше ему и не требовалось. Говорят, учительница математики, дежурившая в классе, увидела Павловского верхом на трубе, прильнувшего к оконному стеклу. Но она так испугалась за него, что побоялась даже пошевельнуться, чтобы бедняга не испугался и не рухнул на землю.
   Не знаю, как теперь, но полвека тому назад система среднего образования была довольно стройная и строгая. Инспектора районо - районных отделов народного образования - были грозой не только для учеников, но и для учителей, директоров школ. Их присутствие считалось обязательным на экзаменах: они сидели с мудрым и неприступным видом всевидящих, всезнающих богов, большей частью молчали, но иногда задавали вопросы. Этих вопросов опасались и школьники, и учителя. Один такой инспектор спросил на экзамене по истории в 7 классе ученика, отвечавшего на отлично: "Кто баллотируется в Верховный Совет по нашему избирательному округу?"
   - Не знаю, - ответил, опустив глаза, не читавший газет ученик.
   - Лаврентия Павловича Берию не знать нельзя, - грозно вымолвил инспектор, но, видимо, сам же испугавшись своего опасного вопроса, оценку отличнику не снизил.
   Вспоминая свои школьные годы, хочу сказать: некоторые предметы не следовало бы преподавать в таком объеме. Например, литературу. Школа должна разбудить интерес к чтению классиков, направить в самостоятельное путешествие. Программы по литературе малоинтересны. Это предмет, в который каждый человек должен погружаться самостоятельно по своей воле.
   Я начал курс чтения с легкой, приключенческой литературы, которая интересна была мне, подростку. Потом сам постепенно пришел к большой, серьезной литературе. Школа своими методами зазубривания убивает интерес к серьезным книгам.
   Лично я свое гуманитарное образование во многом получил благодаря маме. Первые, самые сильные впечатления от книг живут во мне с ее голосом, с ее интонациями, с ее чувствами, передавшимися мне. Она меня научила читать настоящую литературу, отличать хорошую книгу от плохой. В школе прочитал "Войну и мир", "Тихий Дон", две самые большие книги моего детства, они входили в школьную программу. С еще большим увлечением читал толстенный роман о войне "Поджигатели" Николая Шпанова. Как теперь понимаю, то была агитка, но мне и всему классу она очень нравилась.
   Мама уделяла мне много внимания после того, как в 1944 году мой старший брат Леонид добровольно ушел на фронт.
   С тех пор брат стал как бы "отрезанным ломтем" в нашей семье. На войне, к счастью, не погиб, но домой после фронта не вернулся. Поступил в военное училище и всю жизнь прослужил в войсках кадровым офицером. Служил в разных гарнизонах, пройдя путь от лейтенанта до полковника. Последняя его должность - заместитель командира ракетной бригады в Магадане. Там он облучился и погиб от рака крови, вернувшись умирать в Москву.
   Хочу еще раз вспомнить мать. Она происходила из зажиточной интеллигентной семьи, местной аристократии. Мама в детстве хорошо училась, окончила гимназию с отличием. О ее братьях я рассказал. Одна из сестер была очень красивая, несмотря на бытовавшие тогда предрассудки, вышла замуж за дворянина. После его смерти несколько раз выходила замуж, ее последний муж слыл известным портным в Киеве.
   Моя мать, выйдя из обеспеченной семьи, будучи замужем за начальником союзного главка, не имела ни одного золотого колечка, даже обручального. Она носила кожаную куртку отца и косыночку. Дома ее помню всегда в халате или в каком-то дешевом ситцевом платье. Ей было чуждо все, что теперь мило моей жене и дочери. Мама была болезненной женщиной, с сорока лет - не работала. Отца очень любила и после его смерти прожила недолго. В семье царил лад. Я не помню случая, чтобы отец с матерью ссорились, говорили между собой бы на повышенных тонах. И это в самые тяжкие, нервные, неблагополучные годы жизни. Такие семьи - редкость. Я теперь понимаю, мне изначально с родителями здорово повезло. Никогда не забуду их, самых дорогих мне людей. Никогда не предам их заветов. На примере их жизни понял, как важен духовный строй жизни, так необходимый в каждой семье. Только из любви, преданности, внимания возникают благополучие в семье, атмосфера доброго человеческого бытия.
   * * *
   Мои родственники, братья и сестры отца и матери, не были расстреляны во рвах, не погибли в гитлеровских газовых камерах. Их судьба во время войны пощадила. Но им, как миллионам людей, пришлось пережить страдания, причиненные советской властью. Отношения с ней складывались в разное время по-разному. Отец и мать, их братья и сестры, их дети, как и я, были преданны этой власти. Она дала всем, кто хотел, высшее образование, поднимала по служебной лестнице высоко. Об академике Шейндлине и профессоре Шейндлине я упоминал. Брат отца, Абрам, с честью прошел войну, из Речицы не уехал в большой город, служил директором спичечной фабрики, где в молодости директорствовал отец. Другой мой дядя, - по линии мамы, был крупным финансистом, главным бухгалтером на оборонном заводе. Сын его, мой двоюродный брат, погиб на фронте, сгорел в танке.
   И эта же советская власть, за которую пролито было столько крови всего народа и моей семьи, причинила много горя, заставила страдать. Спустя несколько лет после Победы началась развязанная Сталиным и его подручными "борьба с космополитизмом", фактически погромная кампания, результаты которой мы сразу ощутили на себе.
   Первая волна репрессий падает на 1948 год, когда произошло образование государства Израиль, чему, как известно, поспособствовал Советский Союз дипломатией, оружием и военными советниками. Потом, однако, политика Кремля кардинальным образом переменилась. В Москву прибыла послом уроженка Киева Голда Меир. Ей устроили восторженный прием в Московской хоральной синагоге. После чего последовала жесткая реакция Сталина. Всех, подавших было тогда заявления о выезде в Израиль, арестовали, разогнали и посадили в тюрьму всех членов Еврейского антифашистского комитета, раздавили колесами грузовика его главу - великого артиста Соломона Михоэлса. Тогда же закрыли единственную еврейскую московскую газету и популярный еврейский театр на Малой Бронной, запретили изучение еврейского языка и преподавание на нем в школах.