Страница:
Вскоре все окружающие заметили, в каком ослеплении она находится. Только одна Жаклина не отдавала себе в этом отчета. Опекун Жоржа встревожился. Жорж был слишком щедр и легкомыслен, чтобы заниматься денежными вопросами, но и от него не ускользнуло, что его мать опутали, и это неприятно поразило его. Он попытался — слишком поздно — восстановить их былую близость, но увидел, что между ними выросла стена; приписывая это тайному влиянию, Жорж не пытался скрывать свое возмущение той, кого он называл интриганкой, а также самой Жаклиной. Он не мог допустить, чтобы чужая заняла в сердце матери место, которое он считал своею собственностью. Он не признавался себе, что это место занято лишь потому, что он сам пренебрег им. У него не хватало терпения попытаться снова завоевать упущенное, — он вел себя неловко и оскорбительно. Мать и сын, оба несдержанные и горячие, обменялись резкими словами; разрыв между ними стал еще глубже. Сестра Анжела окончательно завладела Жаклиной, а Жорж удалился; ему была предоставлена полная свобода. Он стал вести бурный и рассеянный образ жизни. Играл в карты, проигрывал крупные суммы; рисовался своей экстравагантностью — отчасти из удовольствий, а также в отместку матери за ее сумасбродства. Он был знаком со Стивенс-Дэлестрад. Колетта не преминула обратить внимание на красивого молодого человека и испробовала на нем действие своих чар, которые она все еще держала в состоянии боевой готовности. Она была в курсе похождений Жоржа и забавлялась ими. Но присущий ей здравый смысл и природная доброта, таившаяся под внешним легкомыслием, подсказали Колетте, какой опасности подвергается молодой сумасброд, и, прекрасно понимая, что не сумеет образумить его, она уведомила Кристофа, и Кристоф тотчас же явился.
Один только Кристоф еще способен был оказать влияние на молодого Жанена. Правда, влияние весьма ограниченное и непрочное, тем более удивительное, что причины его были непонятны. Кристоф принадлежал к тому поколению, против которого Жорж и его товарищи восставали с особой яростью. Он был один из крупнейших представителей той мятежной эпохи, искусство и идеи которой вызывали их подозрительность и враждебность. Он не признавал новых евангелий и амулетов, предлагавшихся лжепророками и старыми знахарями наивным молодым людям как верное средство для спасения мира, Рима и Франции. Он хранил верность свободным убеждениям, не стесняемым никакими религиями, никакими партиями, никакими отечествами, — все это уже вышло из моды или еще не стало модным. Наконец, хотя для самого Кристофа вопрос национальности не играл никакой роли, он все же был в Париже иностранцем в ту пору, когда иностранцы казались коренным обитателям всех стран варварами.
И тем не менее молодой Жанен, веселый, легкомысленный, инстинктивный враг всего, что его могло опечалить или встревожить, страстно предававшийся наслаждениям, азартным играм, легко обольщавшийся риторикой своего времени и питавший склонность, вследствие крепости своих мускулов и умственной лени, к грубым доктринам, провозглашавшимся «Аксьон франсез»: к шовинизму, роялизму, империализму (он не очень во всем этом разбирался), уважал, в сущности, только одного человека — Кристофа. Рано приобретенный жизненный опыт и очень тонкое чутье, унаследованное от матери, помогли ему правильно оценить (разумеется, это не отразилось на его хорошем настроении) ничтожество того общества, без которого он не мог обойтись, и нравственное превосходство Кристофа. Тщетно он опьянял себя суетой и деятельностью. Жорж не мог отречься от наследия отца. От Оливье он заимствовал внезапные и короткие приступы смутного беспокойства, потребность найти, определить цель своей деятельности. И, быть может, тоже от Оливье передалось ему таинственное, инстинктивное влечение к человеку, которого тот любил… Жорж стал бывать у Кристофа. Экспансивный и болтливый, он любил исповедоваться. Ему не было дела, есть ли у Кристофа время слушать его. Кристоф выслушивал Жоржа, не проявляя ни малейшего нетерпения. Порою только, когда гость приходил во время работы, он бывал рассеян. Но это длилось всего несколько минут, в течение которых его мысль ускользала, чтобы добавить еще штрих, еще мазок к работе, происходившей внутри него. Потом он снова возвращался к Жоржу, а тот даже не замечал его невнимания. Кристоф забавлялся своим бегством, как человек, который тихонько вышел из комнаты и так же неслышно вернулся. Но раза два Жорж почувствовал это и возмущенно воскликнул:
— Да ты не слушаешь меня!
Кристофу становилось стыдно, и, чтобы заслужить прощение, он начинал покорно, с удвоенным вниманием слушать своего нетерпеливого рассказчика. В повествовании Жоржа было немало комического; иной раз Кристоф не мог удержаться от смеха, слушая о какой-нибудь его проделке, а надо заметить, что Жорж говорил все без утайки, — он обезоруживал своей откровенностью.
Но Кристоф смеялся далеко не всегда. Поведение Жоржа часто удручало его. Кристоф и сам не был святым и не считал себя вправе читать кому-нибудь мораль. Не любовные приключения Жоржа, не возмутительное проматывание своего состояния на глупости больше, всего возмущали Кристофа. Труднее было простить Жоржу легкомысленное отношение к своим проступкам: казалось, он не видел в них ничего предосудительного, считал их вполне естественными. У него было иное представление о нравственности, чем у Кристофа. Он принадлежал к той категории молодых людей, которые склонны видеть во взаимоотношениях между полами только свободную игру, лишенную каких-либо нравственных обязательств. Известная искренность и беспечная доброта — вот и весь багаж, необходимый порядочному человеку. Его нисколько не смущала щепетильность Кристофа. А тот негодовал. Тщетно пытался Кристоф не навязывать другим своих мнений — он был нетерпим; его прежнее буйство было укрощено лишь наполовину. Иногда, вспылив, он не мог удержаться и, находя некоторые интриги Жоржа нечистоплотными, напрямик заявлял ему об этом. Жорж тоже не отличался терпимостью. Между ним и Кристофом происходили довольно бурные сцены После этого они не встречались по целым неделям. Кристоф понимал, что эти вспышки не могут повлиять на Жоржа и заставить его изменить свое поведение, что было бы неправильно пытаться подчинить нравственность одной эпохи моральным воззрениям другого поколения. Но Кристоф ничего не мог с собой поделать, и при первом же случае все повторялось сначала. Как можно усомниться в убеждениях, которым отдана вся жизнь? Лучше тогда совсем отказаться от жизни! Стоит ли принуждать себя мыслить иначе, чем мыслишь, только для того, чтобы походить на своего ближнего или щадить его? Это значит погубить себя без пользы для других. Первейший долг человека — быть таким, каков он есть, иметь мужество сказать: «Это хорошо, а вот это плохо». Оставаясь сильным, приносишь гораздо больше пользы слабым, чем становясь таким же слабым, как они. Будьте снисходительны, если вам угодно, к подлости, которую вы уже сделали! Но никогда не миритесь с подлостью, которую вы собираетесь сделать!..
Разумеется, Жорж не отваживался советоваться с Кристофом относительно своих планов и намерений (да разве ему самому они были известны?). Он рассказывал лишь о том, что уже произошло. В таком случае… в таком случае Кристофу оставалось только смотреть на шалопая с безмолвным упреком и, улыбаясь, пожимать плечами, наподобие старого дядюшки, который знает, что его все равно не послушаются.
Некоторое время они обычно молчали. Жорж смотрел в глаза Кристофа, которые глядели на него как бы издалека. И он чувствовал себя перед ним мальчишкой. Он видел себя в зеркале этого проницательного взгляда, в котором загорались лукавые огоньки, таким, каков он есть, и не очень гордился этим отражением. Кристоф редко пользовался признаниями Жоржа как оружием против него; можно было подумать, что он и не слышал их. После немого диалога их глаз Кристоф насмешливо качал головой; затем начинал рассказывать историю, которая, казалось, не имела ни малейшего отношения к предыдущему, — историю из своей жизни или чьей-то другой, причем трудно было понять, правда это или выдумка. И перед Жоржем постепенно вырисовывался — в новом, некрасивом и смешном свете — образ его двойника (он узнавал его), совершавший такие же промахи, как и он. Трудно было не посмеяться над собою, над своим неприглядным видом. Кристоф ничего не пояснял. Но еще большее впечатление, чем само повествование, производило безграничное добродушие рассказчика. Он говорил и о себе и о других беспристрастно, с веселым и спокойным юмором. Это спокойствие нравилось Жоржу. Такого спокойствия он искал. Когда Жорж сваливал с себя груз многословной исповеди, у него было такое ощущение, словно он лежит в летний полдень, прохлаждаясь в тени большого дерева. Лихорадочный жар знойного дня спадал. Он чувствовал над собой веяние охранявших его крыльев. Подле этого человека, который уверенно и просто нес бремя тяжелой жизни, он был защищен от своих тревог. Он вкушал покой, внимая речам Кристофа. Жорж также не всегда слушал Кристофа внимательно: его мысли блуждали далеко; но куда бы он ни уносился, смех Кристофа звучал в его ушах.
Воззрения старого друга оставались чуждыми ему. Он недоумевал, как Кристоф мог примириться со своим душевным одиночеством, отказаться от всякой связи с художественными, политическими, религиозными партиями, с какой-либо из общественных группировок. Он спросил однажды, не испытывает ли Кристоф иногда потребность примкнуть к какому-нибудь лагерю.
— К лагерю! — смеясь, повторил Кристоф. — Разве на свободе плохо? И это ты предлагаешь мне замкнуться в лагере, ты, любитель воздушных просторов?
— О, тело и душа совсем не одно и то же! — воскликнул Жорж. — Душе необходима уверенность; необходимо мыслить вместе с другими, разделять принципы, которых придерживаются люди одной эпохи. Я завидую прежним людям, тем, что жили в классические века. Правы мои друзья, желающие возродить прекрасный порядок прошлого!
— Мокрая курица! — сказал Кристоф. — И откуда только берутся такие малодушные?
— Я не малодушный, — с негодованием возразил Жорж. — Никого из нас нельзя упрекнуть в этом.
— И все-таки вы трусы, раз боитесь себя. Что же это такое? Вам нужен порядок и вы не можете сами его создать? Непременно нужно цепляться за юбки своих прабабушек! Бог мой! Шагайте самостоятельно!
— Сначала необходимо пустить корни, — гордо изрек Жорж, повторяя одну из модных фраз того времени.
— Разве для того, чтобы пустить корни, деревья должны быть посажены в ящики? Земля к твоим услугам, она принадлежит всем. Врастай в нее корнями. Найди свои законы. Ищи их в себе.
— У меня нет времени, — возразил Жорж.
— Ты попросту трусишь, — настаивал Кристоф.
Жорж возмутился, но в конце концов признал, что у него нет ни малейшего желания заглядывать в глубь себя; он не понимал, какое в этом удовольствие: наклоняясь над черной бездной, рискуешь свалиться в нее.
— Дай мне руку, — говорил Кристоф.
Его забавляло приоткрывать люк и показывать реальное и трагическое лицо жизни. Жорж отшатывался. Кристоф, смеясь, закрывал крышку.
— И ты можешь так жить? — спрашивал Жорж.
— Я живу и счастлив, — отвечал Кристоф.
— А я умер бы, если бы мне пришлось постоянно видеть это.
Кристоф похлопывал его по плечу.
— Вот каковы наши прославленные богатыри!.. Ну что ж, не гляди туда, если у тебя недостаточно крепкая голова. Ведь тебя никто не принуждает. Иди вперед, мой мальчик! Но разве для этого тебе необходим погонщик, который подстегивал бы тебя, как скотину? Какого приказа ты еще ждешь? Уже давно прозвучал сигнал. Горнист протрубил сбор, кавалерия перешла на марш. Думай только о своем коне. В шеренгу! И скачи!
— Но куда? — спрашивал Жорж.
— Куда летит твоя эскадрилья? На завоевание мира. Овладейте воздухом, подчините стихию, преодолейте последние барьеры природы, заставьте отступить пространство, заставьте отступить смерть…
Он так ясно указывал, в чем долг молодого поколения, какая героическая деятельность выпала на его долю, что изумленный Жорж спросил:
— Но если вы это чувствуете, почему же вы не с нами?
— Потому что у меня другая задача. Иди, мой мальчик, делай свое дело. Обгони меня, если можешь. Я же остаюсь здесь и буду наблюдать… Ты читал сказку из «Тысячи и одной ночи» о том, как высокий, словно гора, джинн был заключен в бутылку, запечатанную печатью Соломона?.. Этот джинн здесь, в глубине нашей души, той души, заглянуть в которую ты боишься. Я и мои современники всю жизнь боролись с ним; мы не победили его, но и он не мог нас одолеть. Теперь мы и он отдыхаем и смотрим друг на друга без ненависти и страха, гордясь былыми битвами и ожидая конца перемирия. Воспользуйтесь передышкой, чтобы собраться с силами и овладеть красотой мира! Будьте счастливы, наслаждайтесь затишьем. Но помните, что когда-нибудь вам или вашим сыновьям после одержанных побед придется вернуться сюда, ко мне, и с новыми силами вступить в бой с тем, кто заключен здесь и кого я стерегу. И борьба, чередующаяся с перемириями, будет длиться до тех пор, пока один из двух (а быть может, и оба) не будет повержен Будьте же сильнее и счастливее нас!.. А сейчас занимайся спортом, если хочешь, укрепляй мускулы и сердце, но не безумствуй, не растрачивай попусту свою нетерпеливую силу: ты живешь в такое время, когда для нее (будь спокоен!) найдется применение.
Жорж не много усваивал из того, что говорил ему Кристоф. У него был достаточно восприимчивый ум, и он схватывал мысли Кристофа, но они тотчас же испарялись. Не успевал он спуститься с лестницы, как уже все забывал. И тем не менее ощущение умиротворенности оставалось, даже когда воспоминание о том, чем оно было вызвано, давно изгладилось из памяти. Жорж глубоко уважал Кристофа, хотя и не разделял его убеждений. (В сущности, он смеялся над всем, во что верил Кристоф.) Но он проломил бы голову любому, кто осмелился бы дурно отозваться о его старом друге.
К счастью, никто этого не делал; в противном случае у него оказалось бы немало хлопот.
Кристоф предвидел, что скоро ветер подует в другую сторону. Новый идеал молодой французской музыки резко отличался от его собственного, и хотя для Кристофа это служило лишним поводом, чтобы симпатизировать ей, молодежь относилась к нему отнюдь не дружелюбно, Популярность Кристофа ожесточала наиболее голодных из этих молодых людей; их желудки были недостаточно набиты, и именно поэтому они отрастили себе длинные клыки и больно кусались. Но Кристофа не трогали их выпады.
— Сколько пыла они в это вкладывают! — говорил он. — У этих щенят прорезаются зубы…
Он готов был предпочесть их тем собачонкам, которые лебезили перед ним, потому что он имел успех, — это о них говорит д'Обинье: «Когда дворовый пес залез в горшок с маслом, они стали облизывать его и поздравлять».
Одно из произведений Кристофа было принято к постановке в Опере. Сразу приступили к репетициям. Случайно Кристоф узнал из газет, в которых его поносили, что для того, чтобы поставить его произведение, отложили постановку уже принятой оперы молодого композитора. Журналист возмущался этим злоупотреблением властью и винил во всем Кристофа.
Кристоф отправился к директору театра и сказал:
— Вы не предупредили меня об этом. Так не поступают. Извольте поставить оперу, которую вы приняли раньше моей.
Директор запротестовал, рассмеялся и, наотрез отказав Кристофу, стал осыпать похвалами его самого, его произведения, его гений, а о вещи молодого автора отозвался с величайшим презрением, уверяя, что она никуда не годится и не принесет ни гроша дохода.
— Зачем же тогда вы ее приняли?
— Не всегда делаешь то, что хочешь. Время от времени приходится идти на уступки общественному мнению. Прежде эти юнцы могли кричать сколько угодно — никто их не слушал. Теперь же они ухитряются натравливать на нас всю националистическую прессу, и та принимается вопить об измене и называть нас плохими французами, если мы имели неосторожность не восторгаться молодой школой! Молодой школой! Ну и школа, я вам доложу!.. Хотите, знать правду? Мне она надоела хуже горькой редьки! И публике тоже. Они опротивели своими «Oremus»!..[31] У них не кровь в жилах, а вода; это какие-то жалкие певчие из церковного хора, а их любовные дуэты больше похожи на «De profundis»[32]. Если бы я был настолько глуп и ставил оперы, которые меня заставляют принимать, мой театр прогорел бы. Поговорим серьезно. Вы делаете полные сборы.
И снова посыпались комплименты.
Кристоф оборвал его и сказал раздраженно:
— Меня вы не проведете. Теперь, когда я уже стар и «преуспеваю», вы пользуетесь мной, чтобы уничтожать молодых. Если бы я был молод, вы бы уничтожили меня, как их. Поставьте оперу этого молодого человека, иначе я возьму обратно свою.
Директор воздел руки к небу и сказал:
— Неужели вы не понимаете, что если мы сделаем, как вы хотите, они вообразят, будто нас запугала возня, поднятая их прессой, и мы пошли на уступки?
— А мне что за дело? — возразил Кристоф.
— Как вам угодно! Вы первый станете их жертвой.
Оркестр стал проигрывать произведение молодого композитора, не прерывая репетиций оперы Кристофа. Одна опера была в трех актах, вторая — в двух; было решено показать обе в одном спектакле. Кристоф отправился к своему протеже; он первый хотел сообщить ему радостную весть. Молодой композитор рассыпался перед Кристофом в выражениях признательности.
Разумеется, Кристоф не мог помешать директору уделять больше внимания его опере. К исполнению и постановке второй вещи отнеслись довольно небрежно. Кристоф ничего об этом не знал. Он попросил разрешения присутствовать на репетициях произведения молодого композитора и нашел, что оно, как ему уже говорили, весьма посредственно. Он осмелился дать два-три совета, но они были приняты в штыки; он ограничился этим и больше не вмешивался. Директор сообщил дебютанту, что необходимо сделать некоторые сокращения, если он хочет, чтобы постановка его оперы не задерживалась. Сначала автор легко согласился на эту жертву, но вскоре она ему показалась непосильной.
Наступил день спектакля; опера дебютанта не имела никакого успеха, опера Кристофа наделала много шума. Некоторые газеты поносили Кристофа, уверяя, что все было заранее подстроено, что это сговор с целью уничтожить молодого великого французского музыканта. Они утверждали, что его произведение было искажено, изуродовано в угоду немецкому композитору, которого изображали как низкого человека, завидующего всякому новому таланту. Кристоф пожал плечами и подумал:
«Он ответит».
«Он» не отвечал. Кристоф послал ему одну из газетных заметок с припиской:
«Вы читали?»
Тот ответил:
«Какая досада! Этот журналист всегда был так деликатен по отношению ко мне! Право, я очень огорчен. Лучше всего не обращать внимания».
Кристоф рассмеялся, подумал:
«Этот трусишка прав».
И выбросил воспоминание о нем в провал своей памяти.
Но случаю было угодно, чтобы Жорж, который редко читал газеты, пробегая их мельком и останавливаясь лишь на статьях о спорте, наткнулся на резчайшие выпады против Кристофа. Жорж знал журналиста. Он отправился в кафе, где тот был завсегдатаем, и встретил его там. Жорж дал ему пощечину, дрался с ним на дуэли и сильно оцарапал ему плечо шпагой.
На следующий день, за завтраком, Кристоф узнал о случившемся из письма одного приятеля. Он чуть не задохнулся от бешенства и, бросив завтрак, побежал к Жоржу. Жорж отворил ему. Кристоф ворвался, как ураган, схватил Жоржа за плечи и в бешенстве стал трясти его, осыпая градом упреков.
— Скотина! — кричал он. — Ты дрался из-за меня! Кто тебе позволил? Сопляк, ветрогон, как ты смел вмешиваться в мои дела? Разве я сам не способен заниматься ими? Отвечай! Чего ты добился? Ты оказал этому подлецу честь тем, что дрался с ним. Этого только ему и нужно было. Ты сделал его героем. Дурак! А если бы случаю было угодно (я уверен, что ты вел себя безрассудно, как всегда)… если бы ты был ранен, быть может, убит!.. Негодяй! Я никогда в жизни не простил бы тебе этого!..
Жорж смеялся, как сумасшедший, а услышав последнюю угрозу, расхохотался до слез:
— Ах, дружище, какой же ты чудак! Умора! Ты ругаешь меня за то, что я защищал тебя! Ладно, в другой раз я на тебя нападу. Тогда, пожалуй, ты меня расцелуешь.
Кристоф умолк; он обнял Жоржа, поцеловал в обе щеки раз, другой и сказал:
— Мальчик!.. Прости меня, я старая скотина… Но пойми: это известие так взволновало меня! И как тебе в голову пришло драться? Разве с такими дерутся? Обещай мне сейчас же, что больше это никогда не повторится.
— Я никогда ничего не обещаю, — сказал Жорж. — Я делаю то, что мне нравится.
— Но я запрещаю тебе, слышишь? Если это повторится, я тебя знать не хочу, я отрекусь от тебя в газетах, я тебя…
— Ты лишишь меня наследства — это уж наверняка.
— Послушай, Жорж, прошу тебя… К чему это все?
— Милый старик! Ты в тысячу раз лучше меня, и знаешь несравненно больше; но что касается этих негодяев, то я их изучил куда лучше, чем ты. Будь спокоен, это пойдет им на пользу: теперь они семь раз повернут во рту свое ядовитое жало, прежде чем осмелятся обругать тебя.
— Ах, какое мне дело до этих гусаков? Плевать мне на то, что они могут сказать.
— А мне не плевать. И тебя это не касается!
С той поры Кристоф пребывал в вечном страхе, как бы чья-нибудь статья опять не задела Жоржа. Со стороны смешно было наблюдать, как в последующие дни Кристоф, никогда не читавший прессы, сидел в кафе, читая газеты от доски до доски, готовый, в случае если встретит оскорбительную статью, сделать невесть что (хотя бы подлость, если понадобится), лишь бы эти строки не попались на глаза Жоржу. Через неделю он успокоился. Мальчик был прав. Его поступок заставил гончих псов поджать хвосты. И Кристоф, продолжая бранить молодого безумца, из-за которого он целую неделю не работал, подумал, что в конце концов не имеет никакого права поучать его. Он вспомнил об одном происшествии — это было не так уж давно, — когда он сам дрался из-за Оливье. И ему показалось, что он слышит, как Оливье говорит ему:
«Не мешай, Кристоф, я возвращаю тебе свой долг!»
Кристоф легко относился к нападкам, но кто-то другой отнюдь не отличался таким насмешливым равнодушием. Этот «кто-то» был Эмманюэль.
Эволюция европейской мысли шла быстрыми шагами. Казалось, ее ускоряло изобретение новых двигателей и машин. Запас предрассудков и надежд, которых прежде хватило бы человечеству лет на двадцать, был уничтожен за пять лет. Идеи разных поколений сменялись с невероятной быстротой, они неслись галопом одна за другой, зачастую обгоняя друг друга. Час атаки пробил. Эмманюэля обогнали.
Певец французской мощи никогда не отрекался от идеализма своего учителя Оливье. Его пламенный национализм всегда сочетался с культом нравственного величия. Если в своих стихах он громогласно возвещал торжество Франции, то потому, что в силу своих убеждений поклонялся ей, считая ее лучшей выразительницей мысли современной Европы, Афиной-Нике, победоносным Правом, которое одерживает верх над Силой. Но вот теперь Сила проснулась в недрах самого Права и снова предстала в своей дикой наготе. Новое, здоровое, крепкое и воинственное поколение рвалось в бой и, еще не одержав победы, чувствовало себя победителем. Оно гордилось своими мускулами, широкой грудью, могучими и жадными до наслаждений чувствами, крыльями хищников, парящих над равниной; ему не терпелось скорее ринуться на добычу и испробовать свою хватку. Подвиги французской нации, сумасбродные полеты над Альпами и морями, эпические скачки через африканские пустыни, новые крестовые походы; не менее мистичные и не более бескорыстные, чем походы Филиппа Августа и Вильгардуэна, окончательно вскружили голову народу. Этим детям, знавшим войну только по книгам, ничего не стоило приписать ей несвойственную красоту. Они стали агрессивными. Пресытившись миром и отвлеченными идеями, они прославляли «наковальню сражений», на которой им предстояло окровавленным кулаком выковать когда-нибудь французское могущество. В ответ на засилье всевозможных идеологий, которые им опостылели, они возвели в принцип презрение к идеалу. Не без бахвальства они превозносили ограниченность и здравый смысл, грубый реализм, бесстыдный шовинизм, попирающий чужие права и другие народы, если это полезно для величия родины. Они ненавидели иностранцев, демократию, и даже атеисты проповедовали возврат к католицизму — из соображений практической необходимости: «установить абсолютное» и ограничить бесконечность, поставив ее под охрану порядка и власти. Они не только презирали — они считали врагами общества вчерашних безвредных болтунов, мечтателей-идеалистов, мыслителей-гуманистов. С точки зрения этих юношей, Эмманюэль принадлежал к последним. Он жестоко страдал и возмущался этим.
Один только Кристоф еще способен был оказать влияние на молодого Жанена. Правда, влияние весьма ограниченное и непрочное, тем более удивительное, что причины его были непонятны. Кристоф принадлежал к тому поколению, против которого Жорж и его товарищи восставали с особой яростью. Он был один из крупнейших представителей той мятежной эпохи, искусство и идеи которой вызывали их подозрительность и враждебность. Он не признавал новых евангелий и амулетов, предлагавшихся лжепророками и старыми знахарями наивным молодым людям как верное средство для спасения мира, Рима и Франции. Он хранил верность свободным убеждениям, не стесняемым никакими религиями, никакими партиями, никакими отечествами, — все это уже вышло из моды или еще не стало модным. Наконец, хотя для самого Кристофа вопрос национальности не играл никакой роли, он все же был в Париже иностранцем в ту пору, когда иностранцы казались коренным обитателям всех стран варварами.
И тем не менее молодой Жанен, веселый, легкомысленный, инстинктивный враг всего, что его могло опечалить или встревожить, страстно предававшийся наслаждениям, азартным играм, легко обольщавшийся риторикой своего времени и питавший склонность, вследствие крепости своих мускулов и умственной лени, к грубым доктринам, провозглашавшимся «Аксьон франсез»: к шовинизму, роялизму, империализму (он не очень во всем этом разбирался), уважал, в сущности, только одного человека — Кристофа. Рано приобретенный жизненный опыт и очень тонкое чутье, унаследованное от матери, помогли ему правильно оценить (разумеется, это не отразилось на его хорошем настроении) ничтожество того общества, без которого он не мог обойтись, и нравственное превосходство Кристофа. Тщетно он опьянял себя суетой и деятельностью. Жорж не мог отречься от наследия отца. От Оливье он заимствовал внезапные и короткие приступы смутного беспокойства, потребность найти, определить цель своей деятельности. И, быть может, тоже от Оливье передалось ему таинственное, инстинктивное влечение к человеку, которого тот любил… Жорж стал бывать у Кристофа. Экспансивный и болтливый, он любил исповедоваться. Ему не было дела, есть ли у Кристофа время слушать его. Кристоф выслушивал Жоржа, не проявляя ни малейшего нетерпения. Порою только, когда гость приходил во время работы, он бывал рассеян. Но это длилось всего несколько минут, в течение которых его мысль ускользала, чтобы добавить еще штрих, еще мазок к работе, происходившей внутри него. Потом он снова возвращался к Жоржу, а тот даже не замечал его невнимания. Кристоф забавлялся своим бегством, как человек, который тихонько вышел из комнаты и так же неслышно вернулся. Но раза два Жорж почувствовал это и возмущенно воскликнул:
— Да ты не слушаешь меня!
Кристофу становилось стыдно, и, чтобы заслужить прощение, он начинал покорно, с удвоенным вниманием слушать своего нетерпеливого рассказчика. В повествовании Жоржа было немало комического; иной раз Кристоф не мог удержаться от смеха, слушая о какой-нибудь его проделке, а надо заметить, что Жорж говорил все без утайки, — он обезоруживал своей откровенностью.
Но Кристоф смеялся далеко не всегда. Поведение Жоржа часто удручало его. Кристоф и сам не был святым и не считал себя вправе читать кому-нибудь мораль. Не любовные приключения Жоржа, не возмутительное проматывание своего состояния на глупости больше, всего возмущали Кристофа. Труднее было простить Жоржу легкомысленное отношение к своим проступкам: казалось, он не видел в них ничего предосудительного, считал их вполне естественными. У него было иное представление о нравственности, чем у Кристофа. Он принадлежал к той категории молодых людей, которые склонны видеть во взаимоотношениях между полами только свободную игру, лишенную каких-либо нравственных обязательств. Известная искренность и беспечная доброта — вот и весь багаж, необходимый порядочному человеку. Его нисколько не смущала щепетильность Кристофа. А тот негодовал. Тщетно пытался Кристоф не навязывать другим своих мнений — он был нетерпим; его прежнее буйство было укрощено лишь наполовину. Иногда, вспылив, он не мог удержаться и, находя некоторые интриги Жоржа нечистоплотными, напрямик заявлял ему об этом. Жорж тоже не отличался терпимостью. Между ним и Кристофом происходили довольно бурные сцены После этого они не встречались по целым неделям. Кристоф понимал, что эти вспышки не могут повлиять на Жоржа и заставить его изменить свое поведение, что было бы неправильно пытаться подчинить нравственность одной эпохи моральным воззрениям другого поколения. Но Кристоф ничего не мог с собой поделать, и при первом же случае все повторялось сначала. Как можно усомниться в убеждениях, которым отдана вся жизнь? Лучше тогда совсем отказаться от жизни! Стоит ли принуждать себя мыслить иначе, чем мыслишь, только для того, чтобы походить на своего ближнего или щадить его? Это значит погубить себя без пользы для других. Первейший долг человека — быть таким, каков он есть, иметь мужество сказать: «Это хорошо, а вот это плохо». Оставаясь сильным, приносишь гораздо больше пользы слабым, чем становясь таким же слабым, как они. Будьте снисходительны, если вам угодно, к подлости, которую вы уже сделали! Но никогда не миритесь с подлостью, которую вы собираетесь сделать!..
Разумеется, Жорж не отваживался советоваться с Кристофом относительно своих планов и намерений (да разве ему самому они были известны?). Он рассказывал лишь о том, что уже произошло. В таком случае… в таком случае Кристофу оставалось только смотреть на шалопая с безмолвным упреком и, улыбаясь, пожимать плечами, наподобие старого дядюшки, который знает, что его все равно не послушаются.
Некоторое время они обычно молчали. Жорж смотрел в глаза Кристофа, которые глядели на него как бы издалека. И он чувствовал себя перед ним мальчишкой. Он видел себя в зеркале этого проницательного взгляда, в котором загорались лукавые огоньки, таким, каков он есть, и не очень гордился этим отражением. Кристоф редко пользовался признаниями Жоржа как оружием против него; можно было подумать, что он и не слышал их. После немого диалога их глаз Кристоф насмешливо качал головой; затем начинал рассказывать историю, которая, казалось, не имела ни малейшего отношения к предыдущему, — историю из своей жизни или чьей-то другой, причем трудно было понять, правда это или выдумка. И перед Жоржем постепенно вырисовывался — в новом, некрасивом и смешном свете — образ его двойника (он узнавал его), совершавший такие же промахи, как и он. Трудно было не посмеяться над собою, над своим неприглядным видом. Кристоф ничего не пояснял. Но еще большее впечатление, чем само повествование, производило безграничное добродушие рассказчика. Он говорил и о себе и о других беспристрастно, с веселым и спокойным юмором. Это спокойствие нравилось Жоржу. Такого спокойствия он искал. Когда Жорж сваливал с себя груз многословной исповеди, у него было такое ощущение, словно он лежит в летний полдень, прохлаждаясь в тени большого дерева. Лихорадочный жар знойного дня спадал. Он чувствовал над собой веяние охранявших его крыльев. Подле этого человека, который уверенно и просто нес бремя тяжелой жизни, он был защищен от своих тревог. Он вкушал покой, внимая речам Кристофа. Жорж также не всегда слушал Кристофа внимательно: его мысли блуждали далеко; но куда бы он ни уносился, смех Кристофа звучал в его ушах.
Воззрения старого друга оставались чуждыми ему. Он недоумевал, как Кристоф мог примириться со своим душевным одиночеством, отказаться от всякой связи с художественными, политическими, религиозными партиями, с какой-либо из общественных группировок. Он спросил однажды, не испытывает ли Кристоф иногда потребность примкнуть к какому-нибудь лагерю.
— К лагерю! — смеясь, повторил Кристоф. — Разве на свободе плохо? И это ты предлагаешь мне замкнуться в лагере, ты, любитель воздушных просторов?
— О, тело и душа совсем не одно и то же! — воскликнул Жорж. — Душе необходима уверенность; необходимо мыслить вместе с другими, разделять принципы, которых придерживаются люди одной эпохи. Я завидую прежним людям, тем, что жили в классические века. Правы мои друзья, желающие возродить прекрасный порядок прошлого!
— Мокрая курица! — сказал Кристоф. — И откуда только берутся такие малодушные?
— Я не малодушный, — с негодованием возразил Жорж. — Никого из нас нельзя упрекнуть в этом.
— И все-таки вы трусы, раз боитесь себя. Что же это такое? Вам нужен порядок и вы не можете сами его создать? Непременно нужно цепляться за юбки своих прабабушек! Бог мой! Шагайте самостоятельно!
— Сначала необходимо пустить корни, — гордо изрек Жорж, повторяя одну из модных фраз того времени.
— Разве для того, чтобы пустить корни, деревья должны быть посажены в ящики? Земля к твоим услугам, она принадлежит всем. Врастай в нее корнями. Найди свои законы. Ищи их в себе.
— У меня нет времени, — возразил Жорж.
— Ты попросту трусишь, — настаивал Кристоф.
Жорж возмутился, но в конце концов признал, что у него нет ни малейшего желания заглядывать в глубь себя; он не понимал, какое в этом удовольствие: наклоняясь над черной бездной, рискуешь свалиться в нее.
— Дай мне руку, — говорил Кристоф.
Его забавляло приоткрывать люк и показывать реальное и трагическое лицо жизни. Жорж отшатывался. Кристоф, смеясь, закрывал крышку.
— И ты можешь так жить? — спрашивал Жорж.
— Я живу и счастлив, — отвечал Кристоф.
— А я умер бы, если бы мне пришлось постоянно видеть это.
Кристоф похлопывал его по плечу.
— Вот каковы наши прославленные богатыри!.. Ну что ж, не гляди туда, если у тебя недостаточно крепкая голова. Ведь тебя никто не принуждает. Иди вперед, мой мальчик! Но разве для этого тебе необходим погонщик, который подстегивал бы тебя, как скотину? Какого приказа ты еще ждешь? Уже давно прозвучал сигнал. Горнист протрубил сбор, кавалерия перешла на марш. Думай только о своем коне. В шеренгу! И скачи!
— Но куда? — спрашивал Жорж.
— Куда летит твоя эскадрилья? На завоевание мира. Овладейте воздухом, подчините стихию, преодолейте последние барьеры природы, заставьте отступить пространство, заставьте отступить смерть…
Ну-ка, поборник латыни, скажи: ты знаешь, откуда это? Можешь мне объяснить, что сие значит?
Expertus vacuum Daedalus aera…[29]
Вот ваш жребий, счастливые конкистадоры!..
Perrupit Acheronta…[30]
Он так ясно указывал, в чем долг молодого поколения, какая героическая деятельность выпала на его долю, что изумленный Жорж спросил:
— Но если вы это чувствуете, почему же вы не с нами?
— Потому что у меня другая задача. Иди, мой мальчик, делай свое дело. Обгони меня, если можешь. Я же остаюсь здесь и буду наблюдать… Ты читал сказку из «Тысячи и одной ночи» о том, как высокий, словно гора, джинн был заключен в бутылку, запечатанную печатью Соломона?.. Этот джинн здесь, в глубине нашей души, той души, заглянуть в которую ты боишься. Я и мои современники всю жизнь боролись с ним; мы не победили его, но и он не мог нас одолеть. Теперь мы и он отдыхаем и смотрим друг на друга без ненависти и страха, гордясь былыми битвами и ожидая конца перемирия. Воспользуйтесь передышкой, чтобы собраться с силами и овладеть красотой мира! Будьте счастливы, наслаждайтесь затишьем. Но помните, что когда-нибудь вам или вашим сыновьям после одержанных побед придется вернуться сюда, ко мне, и с новыми силами вступить в бой с тем, кто заключен здесь и кого я стерегу. И борьба, чередующаяся с перемириями, будет длиться до тех пор, пока один из двух (а быть может, и оба) не будет повержен Будьте же сильнее и счастливее нас!.. А сейчас занимайся спортом, если хочешь, укрепляй мускулы и сердце, но не безумствуй, не растрачивай попусту свою нетерпеливую силу: ты живешь в такое время, когда для нее (будь спокоен!) найдется применение.
Жорж не много усваивал из того, что говорил ему Кристоф. У него был достаточно восприимчивый ум, и он схватывал мысли Кристофа, но они тотчас же испарялись. Не успевал он спуститься с лестницы, как уже все забывал. И тем не менее ощущение умиротворенности оставалось, даже когда воспоминание о том, чем оно было вызвано, давно изгладилось из памяти. Жорж глубоко уважал Кристофа, хотя и не разделял его убеждений. (В сущности, он смеялся над всем, во что верил Кристоф.) Но он проломил бы голову любому, кто осмелился бы дурно отозваться о его старом друге.
К счастью, никто этого не делал; в противном случае у него оказалось бы немало хлопот.
Кристоф предвидел, что скоро ветер подует в другую сторону. Новый идеал молодой французской музыки резко отличался от его собственного, и хотя для Кристофа это служило лишним поводом, чтобы симпатизировать ей, молодежь относилась к нему отнюдь не дружелюбно, Популярность Кристофа ожесточала наиболее голодных из этих молодых людей; их желудки были недостаточно набиты, и именно поэтому они отрастили себе длинные клыки и больно кусались. Но Кристофа не трогали их выпады.
— Сколько пыла они в это вкладывают! — говорил он. — У этих щенят прорезаются зубы…
Он готов был предпочесть их тем собачонкам, которые лебезили перед ним, потому что он имел успех, — это о них говорит д'Обинье: «Когда дворовый пес залез в горшок с маслом, они стали облизывать его и поздравлять».
Одно из произведений Кристофа было принято к постановке в Опере. Сразу приступили к репетициям. Случайно Кристоф узнал из газет, в которых его поносили, что для того, чтобы поставить его произведение, отложили постановку уже принятой оперы молодого композитора. Журналист возмущался этим злоупотреблением властью и винил во всем Кристофа.
Кристоф отправился к директору театра и сказал:
— Вы не предупредили меня об этом. Так не поступают. Извольте поставить оперу, которую вы приняли раньше моей.
Директор запротестовал, рассмеялся и, наотрез отказав Кристофу, стал осыпать похвалами его самого, его произведения, его гений, а о вещи молодого автора отозвался с величайшим презрением, уверяя, что она никуда не годится и не принесет ни гроша дохода.
— Зачем же тогда вы ее приняли?
— Не всегда делаешь то, что хочешь. Время от времени приходится идти на уступки общественному мнению. Прежде эти юнцы могли кричать сколько угодно — никто их не слушал. Теперь же они ухитряются натравливать на нас всю националистическую прессу, и та принимается вопить об измене и называть нас плохими французами, если мы имели неосторожность не восторгаться молодой школой! Молодой школой! Ну и школа, я вам доложу!.. Хотите, знать правду? Мне она надоела хуже горькой редьки! И публике тоже. Они опротивели своими «Oremus»!..[31] У них не кровь в жилах, а вода; это какие-то жалкие певчие из церковного хора, а их любовные дуэты больше похожи на «De profundis»[32]. Если бы я был настолько глуп и ставил оперы, которые меня заставляют принимать, мой театр прогорел бы. Поговорим серьезно. Вы делаете полные сборы.
И снова посыпались комплименты.
Кристоф оборвал его и сказал раздраженно:
— Меня вы не проведете. Теперь, когда я уже стар и «преуспеваю», вы пользуетесь мной, чтобы уничтожать молодых. Если бы я был молод, вы бы уничтожили меня, как их. Поставьте оперу этого молодого человека, иначе я возьму обратно свою.
Директор воздел руки к небу и сказал:
— Неужели вы не понимаете, что если мы сделаем, как вы хотите, они вообразят, будто нас запугала возня, поднятая их прессой, и мы пошли на уступки?
— А мне что за дело? — возразил Кристоф.
— Как вам угодно! Вы первый станете их жертвой.
Оркестр стал проигрывать произведение молодого композитора, не прерывая репетиций оперы Кристофа. Одна опера была в трех актах, вторая — в двух; было решено показать обе в одном спектакле. Кристоф отправился к своему протеже; он первый хотел сообщить ему радостную весть. Молодой композитор рассыпался перед Кристофом в выражениях признательности.
Разумеется, Кристоф не мог помешать директору уделять больше внимания его опере. К исполнению и постановке второй вещи отнеслись довольно небрежно. Кристоф ничего об этом не знал. Он попросил разрешения присутствовать на репетициях произведения молодого композитора и нашел, что оно, как ему уже говорили, весьма посредственно. Он осмелился дать два-три совета, но они были приняты в штыки; он ограничился этим и больше не вмешивался. Директор сообщил дебютанту, что необходимо сделать некоторые сокращения, если он хочет, чтобы постановка его оперы не задерживалась. Сначала автор легко согласился на эту жертву, но вскоре она ему показалась непосильной.
Наступил день спектакля; опера дебютанта не имела никакого успеха, опера Кристофа наделала много шума. Некоторые газеты поносили Кристофа, уверяя, что все было заранее подстроено, что это сговор с целью уничтожить молодого великого французского музыканта. Они утверждали, что его произведение было искажено, изуродовано в угоду немецкому композитору, которого изображали как низкого человека, завидующего всякому новому таланту. Кристоф пожал плечами и подумал:
«Он ответит».
«Он» не отвечал. Кристоф послал ему одну из газетных заметок с припиской:
«Вы читали?»
Тот ответил:
«Какая досада! Этот журналист всегда был так деликатен по отношению ко мне! Право, я очень огорчен. Лучше всего не обращать внимания».
Кристоф рассмеялся, подумал:
«Этот трусишка прав».
И выбросил воспоминание о нем в провал своей памяти.
Но случаю было угодно, чтобы Жорж, который редко читал газеты, пробегая их мельком и останавливаясь лишь на статьях о спорте, наткнулся на резчайшие выпады против Кристофа. Жорж знал журналиста. Он отправился в кафе, где тот был завсегдатаем, и встретил его там. Жорж дал ему пощечину, дрался с ним на дуэли и сильно оцарапал ему плечо шпагой.
На следующий день, за завтраком, Кристоф узнал о случившемся из письма одного приятеля. Он чуть не задохнулся от бешенства и, бросив завтрак, побежал к Жоржу. Жорж отворил ему. Кристоф ворвался, как ураган, схватил Жоржа за плечи и в бешенстве стал трясти его, осыпая градом упреков.
— Скотина! — кричал он. — Ты дрался из-за меня! Кто тебе позволил? Сопляк, ветрогон, как ты смел вмешиваться в мои дела? Разве я сам не способен заниматься ими? Отвечай! Чего ты добился? Ты оказал этому подлецу честь тем, что дрался с ним. Этого только ему и нужно было. Ты сделал его героем. Дурак! А если бы случаю было угодно (я уверен, что ты вел себя безрассудно, как всегда)… если бы ты был ранен, быть может, убит!.. Негодяй! Я никогда в жизни не простил бы тебе этого!..
Жорж смеялся, как сумасшедший, а услышав последнюю угрозу, расхохотался до слез:
— Ах, дружище, какой же ты чудак! Умора! Ты ругаешь меня за то, что я защищал тебя! Ладно, в другой раз я на тебя нападу. Тогда, пожалуй, ты меня расцелуешь.
Кристоф умолк; он обнял Жоржа, поцеловал в обе щеки раз, другой и сказал:
— Мальчик!.. Прости меня, я старая скотина… Но пойми: это известие так взволновало меня! И как тебе в голову пришло драться? Разве с такими дерутся? Обещай мне сейчас же, что больше это никогда не повторится.
— Я никогда ничего не обещаю, — сказал Жорж. — Я делаю то, что мне нравится.
— Но я запрещаю тебе, слышишь? Если это повторится, я тебя знать не хочу, я отрекусь от тебя в газетах, я тебя…
— Ты лишишь меня наследства — это уж наверняка.
— Послушай, Жорж, прошу тебя… К чему это все?
— Милый старик! Ты в тысячу раз лучше меня, и знаешь несравненно больше; но что касается этих негодяев, то я их изучил куда лучше, чем ты. Будь спокоен, это пойдет им на пользу: теперь они семь раз повернут во рту свое ядовитое жало, прежде чем осмелятся обругать тебя.
— Ах, какое мне дело до этих гусаков? Плевать мне на то, что они могут сказать.
— А мне не плевать. И тебя это не касается!
С той поры Кристоф пребывал в вечном страхе, как бы чья-нибудь статья опять не задела Жоржа. Со стороны смешно было наблюдать, как в последующие дни Кристоф, никогда не читавший прессы, сидел в кафе, читая газеты от доски до доски, готовый, в случае если встретит оскорбительную статью, сделать невесть что (хотя бы подлость, если понадобится), лишь бы эти строки не попались на глаза Жоржу. Через неделю он успокоился. Мальчик был прав. Его поступок заставил гончих псов поджать хвосты. И Кристоф, продолжая бранить молодого безумца, из-за которого он целую неделю не работал, подумал, что в конце концов не имеет никакого права поучать его. Он вспомнил об одном происшествии — это было не так уж давно, — когда он сам дрался из-за Оливье. И ему показалось, что он слышит, как Оливье говорит ему:
«Не мешай, Кристоф, я возвращаю тебе свой долг!»
Кристоф легко относился к нападкам, но кто-то другой отнюдь не отличался таким насмешливым равнодушием. Этот «кто-то» был Эмманюэль.
Эволюция европейской мысли шла быстрыми шагами. Казалось, ее ускоряло изобретение новых двигателей и машин. Запас предрассудков и надежд, которых прежде хватило бы человечеству лет на двадцать, был уничтожен за пять лет. Идеи разных поколений сменялись с невероятной быстротой, они неслись галопом одна за другой, зачастую обгоняя друг друга. Час атаки пробил. Эмманюэля обогнали.
Певец французской мощи никогда не отрекался от идеализма своего учителя Оливье. Его пламенный национализм всегда сочетался с культом нравственного величия. Если в своих стихах он громогласно возвещал торжество Франции, то потому, что в силу своих убеждений поклонялся ей, считая ее лучшей выразительницей мысли современной Европы, Афиной-Нике, победоносным Правом, которое одерживает верх над Силой. Но вот теперь Сила проснулась в недрах самого Права и снова предстала в своей дикой наготе. Новое, здоровое, крепкое и воинственное поколение рвалось в бой и, еще не одержав победы, чувствовало себя победителем. Оно гордилось своими мускулами, широкой грудью, могучими и жадными до наслаждений чувствами, крыльями хищников, парящих над равниной; ему не терпелось скорее ринуться на добычу и испробовать свою хватку. Подвиги французской нации, сумасбродные полеты над Альпами и морями, эпические скачки через африканские пустыни, новые крестовые походы; не менее мистичные и не более бескорыстные, чем походы Филиппа Августа и Вильгардуэна, окончательно вскружили голову народу. Этим детям, знавшим войну только по книгам, ничего не стоило приписать ей несвойственную красоту. Они стали агрессивными. Пресытившись миром и отвлеченными идеями, они прославляли «наковальню сражений», на которой им предстояло окровавленным кулаком выковать когда-нибудь французское могущество. В ответ на засилье всевозможных идеологий, которые им опостылели, они возвели в принцип презрение к идеалу. Не без бахвальства они превозносили ограниченность и здравый смысл, грубый реализм, бесстыдный шовинизм, попирающий чужие права и другие народы, если это полезно для величия родины. Они ненавидели иностранцев, демократию, и даже атеисты проповедовали возврат к католицизму — из соображений практической необходимости: «установить абсолютное» и ограничить бесконечность, поставив ее под охрану порядка и власти. Они не только презирали — они считали врагами общества вчерашних безвредных болтунов, мечтателей-идеалистов, мыслителей-гуманистов. С точки зрения этих юношей, Эмманюэль принадлежал к последним. Он жестоко страдал и возмущался этим.