Страница:
«Уходи! Убирайся! Уступи место! Настал мой черед!..»
У Кристофа, который понимал их немой язык, возникало желание сказать им:
«Не торопитесь! Мне хорошо здесь. Помните, что я еще жив!»
Его забавляла их наивная дерзость.
Однажды, когда они особенно подавляли его своим высокомерием, он добродушно заметил:
— Скажите прямо, что я старый дурак.
— Да нет, мой друг, — сказала Аврора, смеясь от всего сердца. — Вы лучший из людей, но есть вещи, которых вы не понимаете.
— И которые понимаешь ты, девочка! Подумать только, какая ты мудрая!
— Не смейтесь надо мной. Я мало знаю. Но зато Жорж знает все.
Кристоф улыбнулся:
— Да, ты права, малышка. Тот, кого любишь, всегда все знает.
Но Кристофу было гораздо легче подчиняться их умственному превосходству, чем слушать их музыку. Они подвергали его тяжкому испытанию. Когда они приходили, рояль не знал ни минуты покоя. Казалось, что у них, как у птиц, любовь возбуждает желание петь. Но они были далеко не так искусны в этом, как птицы. Аврора не тешила себя иллюзиями насчет своего таланта; другое дело, когда речь шла о женихе. Она не видела никакой разницы между игрой Жоржа и Кристофа; возможно, она даже предпочитала исполнительскую манеру Жоржа. А тот, несмотря на свойственную ему иронию, готов был позволить убедить себя в этом в угоду своей возлюбленной. Кристоф не возражал: он не без лукавства поддакивал девушке и лишь изредка, выведенный из терпения, убегал к себе в комнату, громче, чем обычно, хлопнув дверью. С доброй и снисходительной улыбкой он слушал, как Жорж играет на рояле «Тристана». Бедный малый передавал бурные страсти с добросовестной старательностью и милой слащавостью молодой девушки, преисполненной лучших намерений. Кристоф смеялся про себя. Ему не хотелось объяснять молодому человеку причину своего смеха, и он молча обнимал его. Он очень любил его именно таким. Быть может, за это он даже любил его еще больше… Бедный мальчик!.. О тщеславие искусства!..
Кристоф часто беседовал о «своих детях» (так он называл их) с Эмманюэлем, который любил Жоржа и шутя уговаривал Кристофа уступить ему юношу. Ведь у него есть Аврора. Это несправедливо, он завладел обоими.
В парижском обществе об их дружбе создавались легенды, хотя они держались особняком. Эмманюэль горячо полюбил Кристофа. Из гордости он не хотел это показывать, скрывая свое чувство под внешней резкостью, а зачастую даже грубостью. Но Кристофа нельзя было провести. Он знал, что Эмманюэль предан ему теперь всем сердцем, и очень ценил это. Они виделись раза два-три в неделю. Когда Кристоф или Эмманюэль заболевали и сидели дома, они писали друг другу. Казалось, эти письма приходили из далеких краев. Внешние события интересовали их меньше, чем достижения в области науки и искусства. Они жили в мире своих идей, размышляли об искусстве или выискивали среди хаоса фактов крохотный, едва заметный проблеск, намечающийся в истории человеческой мысли.
Чаще всего Кристоф навещал Эмманюэля. Хотя после недавно перенесенной болезни он чувствовал себя ничуть не лучше своего друга, он привык считать, что к здоровью Эмманюэля следует относиться бережнее. Кристоф уже не без труда взбирался на седьмой этаж к Эмманюэлю, и на лестнице ему приходилось останавливаться, чтобы отдышаться. Ни тот, ни другой не заботились о своем здоровье. Несмотря на больные бронхи и удушья, оба были заядлыми курильщиками. Отчасти из-за этого Кристоф предпочитал, чтобы их свидания происходили у Эмманюэля, а не у него, так как Аврора воевала с ним из-за его страсти к курению, а он прятался от нее. Случалось, что у друзей во время беседы начинался приступ кашля; им приходилось прекращать разговор, и они, смеясь, поглядывали друг на друга, как провинившиеся школьники, а иной раз один из них читал наставление тому, кто кашлял; но как только приступ проходил, другой начинал уверять, что дым здесь ни при чем.
На письменном столе Эмманюэля, свернувшись на свободном от рукописей пространстве, лежал серый кот, серьезно и с укоризной глядя на курильщиков. Кристоф говорил, что это их живая совесть, и, чтобы заглушить ее, надевал на кота свою шляпу. Это был самый обыкновенный худой кот, которого Эмманюэль подобрал как-то на улице, едва живого от побоев; он так и не смог вполне оправиться от жестокого обращения, мало ел, почти не резвился, двигался бесшумно и следил за хозяином кроткими, умными глазами; он тосковал, когда Эмманюэля не было дома, блаженствовал, когда лежал на столе подле него, и отвлекался от своих размышлений лишь для того, чтобы целыми часами восторженно смотреть на клетку, где порхали недосягаемые для него птицы; он вежливо мурлыкал при малейшем признаке внимания, терпеливо выносил капризные ласки Эмманюэля и грубоватые поглаживания Кристофа, стараясь не царапаться и не кусаться. Он был тощ, один глаз у него слезился; он фыркал, и если бы мог говорить, то, разумеется, у него не хватило бы дерзости утверждать, как это делали друзья, будто «дым здесь ни при чем»; но от них он сносил все и, казалось, думал:
«Ведь они люди, они не знают, что делают».
Эмманюэль привязался к нему, потому что находил сходство между судьбой этого больного животного и своей. Кристоф утверждал даже, что у них одинаковое выражение глаз.
— А что ж тут удивительного? — говорил Эмманюэль.
Окружающая среда влияет на животных. Они становятся похожи на своих хозяев. У кота какого-нибудь глупца совсем иной взгляд, чем у кота, принадлежащего умному человеку. Домашнее животное может стать добрым или злым, искренним или скрытным, сообразительным или тупым, не только в зависимости от того, чему его учит хозяин, но и от того, каков сам хозяин. Для этого даже не обязательно влияние людей. Окружающая обстановка накладывает на зверя свой отпечаток. Созерцание разумного делает взгляд животных осмысленным. Серый кот Эмманюэля подходил к больному хозяину и к душной мансарде, которую озаряло парижское небо.
Эмманюэль стал мягче. Он был иным, чем в пору первого знакомства с Кристофом. Семейная трагедия глубоко потрясла его. Подруга, которой в минуту раздражения он слишком ясно дал почувствовать, что тяготится ее любовью, внезапно исчезла. Он проискал ее всю ночь, охваченный мучительным беспокойством. Наконец нашел ее в полицейском участке, где ее задержали. Она хотела броситься в Сену; прохожий схватил ее за платье в ту минуту, когда она перешагнула через перила моста. Она отказалась сообщить свой адрес и фамилию, она хотела повторить свою попытку. Это скорбное зрелище удручало Эмманюэля; его мучила мысль, что, выстрадав так много из-за людей, он, в свою очередь, причиняет кому-то страдания. Он привел домой доведенную до отчаяния женщину и старался залечить рану, которую ей нанес, вернуть ревнивой и требовательной подруге уверенность в его любви. Он подавлял вспышки возмущения и безропотно покорился этой всепоглощающей страсти, посвятив ей остаток жизни. Вся его духовная энергия устремилась к сердцу. Этот апостол великих деяний пришел к заключению, что существует только одно доброе деяние: не причинять зла. Его роль была сыграна. Казалось, Сила, руководящая великими человеческими приливами и отливами, воспользовалась им лишь как орудием, чтобы разнуздать действие. Выполнив приказ, он превратился в ничто: действие развертывалось уже без него. Он наблюдал, как оно развивается, почти примирясь с несправедливостями по отношению к нему лично, но не мог покориться, когда речь шла о его вере. Хотя он был свободомыслящим, утверждал, что не признает никакой религии, и шутя называл Кристофа замаскированным клерикалом, у него был свой алтарь, как у всякого выдающегося ума, обожествляющего мечты, во имя которых он жертвует собой. Теперь алтарь был пуст, и Эмманюэль страдал. Разве можно спокойно смотреть на то, как новое поколение попирает ногами священные идеи, которые с таким трудом восторжествовали, ради которых лучшие люди в течение века столько вытерпели? С какой жестокой слепотой нынешняя молодежь уничтожает все славное наследие французского идеализма, веру в Свободу, имевшую своих святых, своих мучеников, своих героев, любовь к человечеству, благородное стремление к братству народов и рас! Какое безумие заставляет их сожалеть о чудовищах, которых мы сразили, снова надевать на шею сброшенное нами ярмо, призывать громкими криками царство Силы, разжигать ненависть и неистовство войны в сердце моей Франции?
— Не в одной только Франции, а во всем мире, — насмешливо улыбаясь, возразил Кристоф. — Во всех странах от Испании до Китая бушует ураган. Нет больше уголка, где можно было бы укрыться от бури. Смотри, это просто забавно: даже моя Швейцария — и та становится шовинистической!
— Тебя это утешает?
— Конечно. Из этого явствует, что такого рода бури вызваны не пагубными страстями отдельных людей, а невидимым богом, руководящим вселенной. Перед ним я научился склонять голову. Если я его не понимаю, то в этом моя вина, а не его. Постарайся его пенять. Но кто из вас задумывается над этим? Вы живете сегодняшним днем, не заглядывая дальше ближайшего дорожного столба, и воображаете, что он отмечает конец пути; вы видите волну, уносящую вас, и не замечаете моря! Нынешняя волна — это вчерашняя волна, поток наших душ проложил ей дорогу. А нынешняя волна проложит тропу для завтрашней и, в свою очередь, будет предана забвению, как забыта наша. Я не в восторге от современного национализма, но и не боюсь его: он пройдет со временем, он исчезает, он уже почти исчез. Это только одна из ступеней лестницы. Взбирайся на вершину! Это лишь передовой отряд наступающей армии. Слышишь? Уже доносятся звуки флейт и барабанов!..
(Кристоф забарабанил по столу и разбудил кота; тот вскочил в испуге.)
— …Каждый народ чувствует сегодня настоятельную потребность собрать свои силы и подвести итог, ибо наше столетие, благодаря обмену мыслями, благодаря огромному вкладу умов всего человечества, созидающих мораль, науку, новую веру, преобразило народы. Пусть каждый человек произведет смотр своей совести, чтобы знать, кто он и каково его достояние, прежде чем вместе с другими вступить в новый век. Приближается новая эра. Человечество собирается подписать новый договор с жизнью. Общество возродится на основе новых законов. Завтра воскресенье. Каждый подводит итог неделе, каждый убирает свое жилище и хочет навести в доме чистоту, прежде чем предстать вместе с другими перед ликом общего божества и заключить с ним новый договор.
Эмманюэль смотрел на Кристофа, и в его глазах отражались мелькавшие перед ним видения. Когда Кристоф кончил, он некоторое время молчал, а затем произнес:
— Ты счастлив, Кристоф! Ты не видишь ночи.
— Я умею видеть ночью, — сказал Кристоф. — Я достаточно долго прожил во мраке. Я старый филин.
Примерно к этому времени друзья стали замечать перемену в поведении Кристофа. Он часто бывал рассеян, как бы отсутствовал. Он не всегда слышал, когда к нему обращались. У него был сосредоточенный, счастливый вид. Когда шутили над его рассеянностью, он от всего сердца просил извинения. Иногда он говорил о себе в третьем лице:
— Крафт сделает это для вас…
Или:
— Кристоф над этим весело посмеется…
Те, кто плохо его знал, говорили:
— Какая самовлюбленность!
На самом деле это было совсем не так. Кристоф смотрел на себя как бы со стороны. Он дошел до такого состояния, когда даже борьба за прекрасное перестает интересовать, ибо каждый, кто выполнил свой долг, полагает, что другие поступят так же и в конце концов, как говорит Роден, «прекрасное все-таки восторжествует». Людская злоба и несправедливость не вызывали в нем больше возмущения. Он говорил себе, смеясь: «Это противоестественно, это значит, что жизнь во мне угасает». И действительно, он уже был не так вынослив, как прежде. Малейшее физическое усилие, длинная прогулка или быстрая ходьба утомляли его. У него тотчас начинались одышка и боли в сердце. Иногда он вспоминал о своем старом друге Шульце. Он не говорил окружающим о своем нездоровье. К чему, не правда ли? Только причинишь им беспокойство, ведь этим не поможешь. Впрочем, он не придавал серьезного значения своему недомоганию. Гораздо больше, чем болезни, он боялся, что его заставят лечиться.
Под влиянием смутного предчувствия ему захотелось снова повидать родину. Он все откладывал и откладывал это намерение. Он говорил себе: «На будущий год…» Но на этот раз он не стал откладывать.
Он уехал тайком, никого не предупредив. Путешествие получилось короткое. Кристоф не нашел ничего из того, что искал. Перемены, которые намечались во время его последнего пребывания, теперь уже были осуществлены: маленький городок превратился в большой промышленный центр. Старые дома были снесены. Исчезло кладбище. На месте фермы Сабины стоял завод и поднимались высокие трубы. Река затопила луга, где Кристоф играл в детстве. Одна улица (что это была за улица!), застроенная грязными лачугами, называлась его именем. Все прошлое умерло, даже сама смерть… Пусть! Жизнь продолжается; быть может, другие маленькие Кристофы мечтают, страдают, борются в домишках этой улицы, носящей его имя. На концерте в огромном Tonhalle[43] он услышал, как исполняли одно из его произведений, искажая и коверкая его мысль; он с трудом узнал себя… Пусть! Плохо понятое, оно пробудит, быть может, к жизни новые силы. Мы посеяли семя. Делайте, что хотите; насыщайтесь нами! Гуляя в сумерках среди полей, окружающих город, над которыми стелился густой туман, он размышлял о густом тумане, что скоро окутает его жизнь, о любимых существах, исчезнувших с лица земли и нашедших пристанище в его сердце, которых скоро поглотит надвигающаяся тьма, как и его самого… Пусть! Пусть! Я не боюсь тебя, ночь, ибо ты вынашиваешь солнце! Вместо одной угасшей звезды загораются тысячи новых. Бездонное пространство, подобное чаше кипящего молока, переполнено светом. Тебе не уничтожить меня. От дыхания смерти снова вспыхнет огонь моей жизни…
На обратном пути из Германии Кристофу захотелось побывать в городе, где он встретился с Анной. С той поры как он покинул ее, он ничего не знал о ней и даже не осмеливался справляться. В течение ряда лет одно ее имя вызывало в нем дрожь. Теперь он был спокоен, он ничего больше не боялся. Вечером он сидел в номере гостиницы, откуда открывался вид на Рейн, и знакомая мелодия колоколов, оповещавших о завтрашнем празднике, воскресила в нем образы прошлого. От реки струился аромат далекой опасности, смутно доносившийся до него. Всю ночь он припоминал былое. Он чувствовал себя освобожденным от власти грозного Владыки, и это вызывало в нем сладостную печаль. Он так и не решил, что сделает завтра. На мгновение ему в голову пришла мысль (прошлое было так далеко!) пойти к Браунам. Но на следующий день у него не хватило мужества; он не рискнул даже спросить в гостинице, живы ли еще доктор и его жена. Он решил уехать…
Перед самым отъездом неудержимая сила толкнула его к храму, где молилась когда-то Анна; он стал за колонну, откуда мог видеть скамью, подле которой она обычно стояла на коленях. Он ждал, убежденный, что если она еще жива, то придет сюда.
И действительно, пришла женщина; он не узнал ее. Она была похожа на других: дородная, с полным лицом — равнодушным и жестким — и с двойным подбородком. На ней было черное платье. Она села на скамью и застыла. Казалось, она не молилась, ничего не слышала; она смотрела прямо перед собой. Ничто в этой женщине не напоминало той, кого ждал Кристоф. Раза три она странным жестом как бы принималась разглаживать на коленях складки своего платья. Когда-то это был ее жест… По окончании службы она медленно, высоко неся голову и скрестив на животе руки с молитвенником, прошла мимо него. На миг ее мрачный, тоскующий взгляд задержался на Кристофе. Они посмотрели друг на друга — и не узнали. Она прошла, прямая, холодная, не поворачивая головы. Только через секунду он узнал вдруг, словно при вспышке молнии, озарившей его память, под этой ледяной улыбкой, по каким-то едва приметным складкам губ, которые он когда-то целовал… У него перехватило дыхание и подкосились колени. Он подумал:
«Господи! Неужели в этом теле обитала та, которую я любил? Где же она? Где же она? И где я сам? Где тот, кто ее любил? Что осталось от нас и от жестокой страсти, нас пожиравшей? Пепел. А где же огонь?»
И господь ответил ему:
«Во мне».
И тут он поднял глаза и в последний раз увидел ее в толпе: она выходила из дверей храма на улицу, залитую солнцем.
Вскоре после возвращения в Париж Кристоф помирился со своим старым Врагом Леви-Кэром. В течение долгого времени Леви-Кэр преследовал Кристофа своей критикой, изощряясь в язвительности и проявляя недобросовестность. Затем, достигнув славы, преуспевающий, пресыщенный почестями, удовлетворенный, успокоившийся, он оказался достаточно умен, чтобы признать превосходство Кристофа; он стал внимателен к нему. Но Кристоф притворялся, что не замечает его заигрываний, как прежде не замечал его нападок. Леви-Кэр махнул на него рукой. Они жили в одном квартале и часто встречались, но делали вид, что не узнают друг друга. Кристоф, проходя, скользил взглядом мимо Леви-Кэра, словно не замечая его. Это невозмутимое игнорирование его особы раздражало Леви-Кэра.
У него была дочь лет двадцати, красивая, тонкая, элегантная, с профилем овечки, ореолом белокурых вьющихся волос, мягким, кокетливым взглядом и улыбкой Луини. Они часто гуляли вместе; Кристоф сталкивался с ними в аллеях Люксембургского сада. Казалось, отец и дочь очень дружны; девушка грациозно опиралась на руку отца. При всей своей рассеянности Кристоф замечал красивые лица, и ему нравилась эта девушка. Он думал о Леви-Кэре:
«Этой скотине повезло!»
Но тут же с гордостью добавлял:
«А у меня тоже есть дочь».
И он стал сравнивать их. Это сравнение, в котором, в силу его пристрастия, все преимущества оказались на стороне Авроры, привело к тому, что в его сознании возникло нечто вроде воображаемой дружбы между двумя девушками, не знавшими друг друга, и это незаметно сблизило его с Леви-Кэром.
Приехав из Германии, он узнал, что «маленькая овечка» умерла. В своем отцовском эгоизме он подумал:
«А если бы меня постиг такой удар?»
И почувствовал безграничную жалость к Леви-Кэру. В первый момент он хотел написать ему, начал одно за другим два письма, но они не удовлетворяли его, и Кристоф из какого-то ложного стыда не отправил их. Несколько дней спустя, когда он снова встретил Леви-Кэра, у которого было измученное, страдальческое лицо, он не смог удержаться: он подошел к несчастному и протянул ему обе руки. Леви-Кэр, не задумываясь, схватил их. Кристоф сказал:
— Вы потеряли ее!
Глубоко взволнованный голос Кристофа растрогал Леви-Кэра; теперь он испытывал неизъяснимую признательность к нему… Они смущенно обменялись печальными словами. Когда они распростились, не осталось и следа от того, что прежде их разделяло. Они боролись друг с другом; это неизбежно: каждый повинуется законам своей природы. Но когда трагикомедия подходит к концу, люди сбрасывают с себя страсти, точно театральные маски, и два человека, из которых один не лучше другого, сталкиваются лицом к лицу — теперь, после того как они сыграли свою роль кто как умел, они вправе протянуть друг другу руку.
Свадьба Жоржа и Авроры должна была состояться в самом начале весны. Здоровье Кристофа резко ухудшилось. Он заметил, что дети с беспокойством наблюдают за ним. Однажды он услышал, как они разговаривают вполголоса. Жорж сказал:
— Он очень плохо выглядит! Как бы не свалился.
Аврора заметила:
— Хоть бы из-за него не задержалась наша свадьба!
Кристоф принял это к сведению. Бедняжки! Уж он-то не омрачит их счастья!
Но накануне свадьбы (он так забавно суетился последние дни, словно сам собирался жениться) он проявил неосторожность, сделал глупость и снова подхватил свою старую болезнь, рецидив прежней пневмонии, которой он болел первый раз еще во времена Ярмарки на площади. Он был зол на себя. Называл себя дураком. Поклялся, что не поддастся болезни, что уступит ей только после свадьбы. Он думал об умирающей Грации, которая не хотела сообщать ему о своей болезни накануне концерта, чтобы не отвлечь его и не расстроить. Ему улыбалась мысль сделать теперь для ее дочери — для нее — то, что она сделала тогда для него. Он скрыл свое недомогание, но с трудом выдержал до конца. Все-таки счастье детей делало его таким счастливым, что ему удалось достоять до конца венчания. Но едва он вошел в дом Колетты, силы изменили ему; он успел только забежать в одну из комнат и лишился чувств. Слуга увидел, что он в обмороке. Придя в себя, Кристоф строго запретил сообщать об этом новобрачным, которые вечером отправлялись в свадебное путешествие. Они были слишком поглощены собой, чтобы замечать кого-либо из окружающих. Они весело попрощались с ним, обещая написать завтра, послезавтра…
Как только они уехали, Кристоф слег. У него началась лихорадка и уже не покидала его. Он был один — Эмманюэль тоже болел. Кристоф не вызвал врача. Он считал, что его болезнь не внушает опасений. К тому же слуги у него не было, некого было послать за врачом. Уборщица, приходившая по утрам на два часа, относилась к нему безучастно, и он нашел способ избавиться от ее услуг. Сколько раз Кристоф просил ее, чтобы она не трогала во время уборки комнаты его бумаг! Она была упряма и решила, что теперь, когда Кристоф прикован к постели, она вольна поступать по-своему. Лежа в кровати, он видел в зеркале шкафа, как она переворачивает все вверх дном в соседней комнате. Он пришел в бешенство (нет, прежний Кристоф еще не умер в нем!), вскочил с постели, вырвал у нее из рук пачку рукописей и выгнал ее вон. Этот порыв ярости дорого обошелся Кристофу: у него начался приступ лихорадки, а служанка, считая себя обиженной, ушла и больше не появлялась, даже не предупредив «сумасшедшего старика», как она называла его. Итак, больной Кристоф остался один, и ухаживать за ним было некому. По утрам он вставал, брал кувшин с молоком, оставленный у порога, и смотрел, не сунула ли привратница под дверь письма, обещанного молодыми. Но письма он не обнаруживал — молодые были так счастливы, что забыли о нем. Кристоф не сердился; он говорил себе, что на их месте поступил бы точно так же. Думая об их безмятежном счастье, он радовался, что это он подарил им его.
Он начал понемногу поправляться и вставать с постели, когда пришло наконец письмо от Авроры. Жорж ограничился подписью. Аврора почти ни о чем не спрашивала Кристофа, еще меньше сообщала о себе самой, но зато дала ему поручение: просила переслать ей горжетку, забытую у Колетты. Хотя это был пустяк (Аврора вспомнила о ней только в момент, когда стала писать Кристофу, думая, что бы ему еще рассказать), Кристоф, сияя от гордости, что он хоть чем-нибудь может быть полезен, отправился за горжеткой. Погода была прескверная, зима снова вернулась и перешла в наступление. Падал мокрый снег, дул ледяной ветер. Извозчиков не оказалось. Кристофу пришлось долго ждать в почтовом отделении. Грубость чиновников и их нарочитая медлительность вызывали в нем раздражение, отнюдь не ускорившее отправку посылки. Болезненное состояние отчасти являлось причиной вспышек гнева, с которыми боролся его спокойный ум; гнев сотрясал его тело, оно содрогалось, точно дуб под последними ударами топора, перед тем как рухнуть. Кристоф вернулся домой окоченевший от холода. Привратница, проходя мимо, передала ему вырезку из журнала. Он просмотрел ее. Это была злопыхательская статья, нападение на него. Теперь это случалось редко. Что за удовольствие атаковать человека, не замечающего ваших ударов! Самые ярые из его врагов, не переставая ненавидеть Кристофа, прониклись к нему уважением, которое раздражало их самих.
«Полагают, — как бы с сожалением признавался Бисмарк, — что любовь самое непроизвольное чувство. Уважение еще более непроизвольно…»
Но автор статьи был лучше вооружен, чем Бисмарк, — он принадлежал к категории тех сильных людей, которые не способны ни на уважение, ни на любовь. Он отзывался о Кристофе в оскорбительных выражениях и уверял, что через две недели в ближайшем номере последует продолжение. Кристоф расхохотался и сказал, ложась в постель:
— Я проведу его! Он меня уже не застанет…
Окружающие настаивали, чтобы Кристоф взял сиделку на время болезни, но он отказался наотрез. Он заявил, что достаточно пожил один, чтобы в такой момент лишаться преимущества быть одному.
Он не тосковал. В последние годы он был постоянно занят беседами с самим собой; его душа как бы раздвоилась, а за несколько последних месяцев общество, населявшее его внутренний мир, сильно увеличилось: уже не две души обитали в нем, а десять. Они разговаривали между собой, но чаще всего пели. Он принимал участие в беседе или молча слушал их. Под рукой у него, на кровати или на столе, всегда лежала нотная бумага, на которой он записывал их слова и свои ответы, радуясь удачным репликам. Он привык машинально сочетать два действия: думать и писать; писать означало для него думать с предельной ясностью. Все, что отвлекало от общения с душами, обитавшими в нем, утомляло и раздражало Кристофа. Порою даже самые любимые друзья тяготили его. Он делал усилие, стараясь не очень показывать это, но от такого напряжения невероятно уставал. Он бывал счастлив, когда снова обретал себя, ибо порой терял нить: нельзя слушать внутренние голоса под болтовню людей. И тогда воцарялась божественная тишина!..
У Кристофа, который понимал их немой язык, возникало желание сказать им:
«Не торопитесь! Мне хорошо здесь. Помните, что я еще жив!»
Его забавляла их наивная дерзость.
Однажды, когда они особенно подавляли его своим высокомерием, он добродушно заметил:
— Скажите прямо, что я старый дурак.
— Да нет, мой друг, — сказала Аврора, смеясь от всего сердца. — Вы лучший из людей, но есть вещи, которых вы не понимаете.
— И которые понимаешь ты, девочка! Подумать только, какая ты мудрая!
— Не смейтесь надо мной. Я мало знаю. Но зато Жорж знает все.
Кристоф улыбнулся:
— Да, ты права, малышка. Тот, кого любишь, всегда все знает.
Но Кристофу было гораздо легче подчиняться их умственному превосходству, чем слушать их музыку. Они подвергали его тяжкому испытанию. Когда они приходили, рояль не знал ни минуты покоя. Казалось, что у них, как у птиц, любовь возбуждает желание петь. Но они были далеко не так искусны в этом, как птицы. Аврора не тешила себя иллюзиями насчет своего таланта; другое дело, когда речь шла о женихе. Она не видела никакой разницы между игрой Жоржа и Кристофа; возможно, она даже предпочитала исполнительскую манеру Жоржа. А тот, несмотря на свойственную ему иронию, готов был позволить убедить себя в этом в угоду своей возлюбленной. Кристоф не возражал: он не без лукавства поддакивал девушке и лишь изредка, выведенный из терпения, убегал к себе в комнату, громче, чем обычно, хлопнув дверью. С доброй и снисходительной улыбкой он слушал, как Жорж играет на рояле «Тристана». Бедный малый передавал бурные страсти с добросовестной старательностью и милой слащавостью молодой девушки, преисполненной лучших намерений. Кристоф смеялся про себя. Ему не хотелось объяснять молодому человеку причину своего смеха, и он молча обнимал его. Он очень любил его именно таким. Быть может, за это он даже любил его еще больше… Бедный мальчик!.. О тщеславие искусства!..
Кристоф часто беседовал о «своих детях» (так он называл их) с Эмманюэлем, который любил Жоржа и шутя уговаривал Кристофа уступить ему юношу. Ведь у него есть Аврора. Это несправедливо, он завладел обоими.
В парижском обществе об их дружбе создавались легенды, хотя они держались особняком. Эмманюэль горячо полюбил Кристофа. Из гордости он не хотел это показывать, скрывая свое чувство под внешней резкостью, а зачастую даже грубостью. Но Кристофа нельзя было провести. Он знал, что Эмманюэль предан ему теперь всем сердцем, и очень ценил это. Они виделись раза два-три в неделю. Когда Кристоф или Эмманюэль заболевали и сидели дома, они писали друг другу. Казалось, эти письма приходили из далеких краев. Внешние события интересовали их меньше, чем достижения в области науки и искусства. Они жили в мире своих идей, размышляли об искусстве или выискивали среди хаоса фактов крохотный, едва заметный проблеск, намечающийся в истории человеческой мысли.
Чаще всего Кристоф навещал Эмманюэля. Хотя после недавно перенесенной болезни он чувствовал себя ничуть не лучше своего друга, он привык считать, что к здоровью Эмманюэля следует относиться бережнее. Кристоф уже не без труда взбирался на седьмой этаж к Эмманюэлю, и на лестнице ему приходилось останавливаться, чтобы отдышаться. Ни тот, ни другой не заботились о своем здоровье. Несмотря на больные бронхи и удушья, оба были заядлыми курильщиками. Отчасти из-за этого Кристоф предпочитал, чтобы их свидания происходили у Эмманюэля, а не у него, так как Аврора воевала с ним из-за его страсти к курению, а он прятался от нее. Случалось, что у друзей во время беседы начинался приступ кашля; им приходилось прекращать разговор, и они, смеясь, поглядывали друг на друга, как провинившиеся школьники, а иной раз один из них читал наставление тому, кто кашлял; но как только приступ проходил, другой начинал уверять, что дым здесь ни при чем.
На письменном столе Эмманюэля, свернувшись на свободном от рукописей пространстве, лежал серый кот, серьезно и с укоризной глядя на курильщиков. Кристоф говорил, что это их живая совесть, и, чтобы заглушить ее, надевал на кота свою шляпу. Это был самый обыкновенный худой кот, которого Эмманюэль подобрал как-то на улице, едва живого от побоев; он так и не смог вполне оправиться от жестокого обращения, мало ел, почти не резвился, двигался бесшумно и следил за хозяином кроткими, умными глазами; он тосковал, когда Эмманюэля не было дома, блаженствовал, когда лежал на столе подле него, и отвлекался от своих размышлений лишь для того, чтобы целыми часами восторженно смотреть на клетку, где порхали недосягаемые для него птицы; он вежливо мурлыкал при малейшем признаке внимания, терпеливо выносил капризные ласки Эмманюэля и грубоватые поглаживания Кристофа, стараясь не царапаться и не кусаться. Он был тощ, один глаз у него слезился; он фыркал, и если бы мог говорить, то, разумеется, у него не хватило бы дерзости утверждать, как это делали друзья, будто «дым здесь ни при чем»; но от них он сносил все и, казалось, думал:
«Ведь они люди, они не знают, что делают».
Эмманюэль привязался к нему, потому что находил сходство между судьбой этого больного животного и своей. Кристоф утверждал даже, что у них одинаковое выражение глаз.
— А что ж тут удивительного? — говорил Эмманюэль.
Окружающая среда влияет на животных. Они становятся похожи на своих хозяев. У кота какого-нибудь глупца совсем иной взгляд, чем у кота, принадлежащего умному человеку. Домашнее животное может стать добрым или злым, искренним или скрытным, сообразительным или тупым, не только в зависимости от того, чему его учит хозяин, но и от того, каков сам хозяин. Для этого даже не обязательно влияние людей. Окружающая обстановка накладывает на зверя свой отпечаток. Созерцание разумного делает взгляд животных осмысленным. Серый кот Эмманюэля подходил к больному хозяину и к душной мансарде, которую озаряло парижское небо.
Эмманюэль стал мягче. Он был иным, чем в пору первого знакомства с Кристофом. Семейная трагедия глубоко потрясла его. Подруга, которой в минуту раздражения он слишком ясно дал почувствовать, что тяготится ее любовью, внезапно исчезла. Он проискал ее всю ночь, охваченный мучительным беспокойством. Наконец нашел ее в полицейском участке, где ее задержали. Она хотела броситься в Сену; прохожий схватил ее за платье в ту минуту, когда она перешагнула через перила моста. Она отказалась сообщить свой адрес и фамилию, она хотела повторить свою попытку. Это скорбное зрелище удручало Эмманюэля; его мучила мысль, что, выстрадав так много из-за людей, он, в свою очередь, причиняет кому-то страдания. Он привел домой доведенную до отчаяния женщину и старался залечить рану, которую ей нанес, вернуть ревнивой и требовательной подруге уверенность в его любви. Он подавлял вспышки возмущения и безропотно покорился этой всепоглощающей страсти, посвятив ей остаток жизни. Вся его духовная энергия устремилась к сердцу. Этот апостол великих деяний пришел к заключению, что существует только одно доброе деяние: не причинять зла. Его роль была сыграна. Казалось, Сила, руководящая великими человеческими приливами и отливами, воспользовалась им лишь как орудием, чтобы разнуздать действие. Выполнив приказ, он превратился в ничто: действие развертывалось уже без него. Он наблюдал, как оно развивается, почти примирясь с несправедливостями по отношению к нему лично, но не мог покориться, когда речь шла о его вере. Хотя он был свободомыслящим, утверждал, что не признает никакой религии, и шутя называл Кристофа замаскированным клерикалом, у него был свой алтарь, как у всякого выдающегося ума, обожествляющего мечты, во имя которых он жертвует собой. Теперь алтарь был пуст, и Эмманюэль страдал. Разве можно спокойно смотреть на то, как новое поколение попирает ногами священные идеи, которые с таким трудом восторжествовали, ради которых лучшие люди в течение века столько вытерпели? С какой жестокой слепотой нынешняя молодежь уничтожает все славное наследие французского идеализма, веру в Свободу, имевшую своих святых, своих мучеников, своих героев, любовь к человечеству, благородное стремление к братству народов и рас! Какое безумие заставляет их сожалеть о чудовищах, которых мы сразили, снова надевать на шею сброшенное нами ярмо, призывать громкими криками царство Силы, разжигать ненависть и неистовство войны в сердце моей Франции?
— Не в одной только Франции, а во всем мире, — насмешливо улыбаясь, возразил Кристоф. — Во всех странах от Испании до Китая бушует ураган. Нет больше уголка, где можно было бы укрыться от бури. Смотри, это просто забавно: даже моя Швейцария — и та становится шовинистической!
— Тебя это утешает?
— Конечно. Из этого явствует, что такого рода бури вызваны не пагубными страстями отдельных людей, а невидимым богом, руководящим вселенной. Перед ним я научился склонять голову. Если я его не понимаю, то в этом моя вина, а не его. Постарайся его пенять. Но кто из вас задумывается над этим? Вы живете сегодняшним днем, не заглядывая дальше ближайшего дорожного столба, и воображаете, что он отмечает конец пути; вы видите волну, уносящую вас, и не замечаете моря! Нынешняя волна — это вчерашняя волна, поток наших душ проложил ей дорогу. А нынешняя волна проложит тропу для завтрашней и, в свою очередь, будет предана забвению, как забыта наша. Я не в восторге от современного национализма, но и не боюсь его: он пройдет со временем, он исчезает, он уже почти исчез. Это только одна из ступеней лестницы. Взбирайся на вершину! Это лишь передовой отряд наступающей армии. Слышишь? Уже доносятся звуки флейт и барабанов!..
(Кристоф забарабанил по столу и разбудил кота; тот вскочил в испуге.)
— …Каждый народ чувствует сегодня настоятельную потребность собрать свои силы и подвести итог, ибо наше столетие, благодаря обмену мыслями, благодаря огромному вкладу умов всего человечества, созидающих мораль, науку, новую веру, преобразило народы. Пусть каждый человек произведет смотр своей совести, чтобы знать, кто он и каково его достояние, прежде чем вместе с другими вступить в новый век. Приближается новая эра. Человечество собирается подписать новый договор с жизнью. Общество возродится на основе новых законов. Завтра воскресенье. Каждый подводит итог неделе, каждый убирает свое жилище и хочет навести в доме чистоту, прежде чем предстать вместе с другими перед ликом общего божества и заключить с ним новый договор.
Эмманюэль смотрел на Кристофа, и в его глазах отражались мелькавшие перед ним видения. Когда Кристоф кончил, он некоторое время молчал, а затем произнес:
— Ты счастлив, Кристоф! Ты не видишь ночи.
— Я умею видеть ночью, — сказал Кристоф. — Я достаточно долго прожил во мраке. Я старый филин.
Примерно к этому времени друзья стали замечать перемену в поведении Кристофа. Он часто бывал рассеян, как бы отсутствовал. Он не всегда слышал, когда к нему обращались. У него был сосредоточенный, счастливый вид. Когда шутили над его рассеянностью, он от всего сердца просил извинения. Иногда он говорил о себе в третьем лице:
— Крафт сделает это для вас…
Или:
— Кристоф над этим весело посмеется…
Те, кто плохо его знал, говорили:
— Какая самовлюбленность!
На самом деле это было совсем не так. Кристоф смотрел на себя как бы со стороны. Он дошел до такого состояния, когда даже борьба за прекрасное перестает интересовать, ибо каждый, кто выполнил свой долг, полагает, что другие поступят так же и в конце концов, как говорит Роден, «прекрасное все-таки восторжествует». Людская злоба и несправедливость не вызывали в нем больше возмущения. Он говорил себе, смеясь: «Это противоестественно, это значит, что жизнь во мне угасает». И действительно, он уже был не так вынослив, как прежде. Малейшее физическое усилие, длинная прогулка или быстрая ходьба утомляли его. У него тотчас начинались одышка и боли в сердце. Иногда он вспоминал о своем старом друге Шульце. Он не говорил окружающим о своем нездоровье. К чему, не правда ли? Только причинишь им беспокойство, ведь этим не поможешь. Впрочем, он не придавал серьезного значения своему недомоганию. Гораздо больше, чем болезни, он боялся, что его заставят лечиться.
Под влиянием смутного предчувствия ему захотелось снова повидать родину. Он все откладывал и откладывал это намерение. Он говорил себе: «На будущий год…» Но на этот раз он не стал откладывать.
Он уехал тайком, никого не предупредив. Путешествие получилось короткое. Кристоф не нашел ничего из того, что искал. Перемены, которые намечались во время его последнего пребывания, теперь уже были осуществлены: маленький городок превратился в большой промышленный центр. Старые дома были снесены. Исчезло кладбище. На месте фермы Сабины стоял завод и поднимались высокие трубы. Река затопила луга, где Кристоф играл в детстве. Одна улица (что это была за улица!), застроенная грязными лачугами, называлась его именем. Все прошлое умерло, даже сама смерть… Пусть! Жизнь продолжается; быть может, другие маленькие Кристофы мечтают, страдают, борются в домишках этой улицы, носящей его имя. На концерте в огромном Tonhalle[43] он услышал, как исполняли одно из его произведений, искажая и коверкая его мысль; он с трудом узнал себя… Пусть! Плохо понятое, оно пробудит, быть может, к жизни новые силы. Мы посеяли семя. Делайте, что хотите; насыщайтесь нами! Гуляя в сумерках среди полей, окружающих город, над которыми стелился густой туман, он размышлял о густом тумане, что скоро окутает его жизнь, о любимых существах, исчезнувших с лица земли и нашедших пристанище в его сердце, которых скоро поглотит надвигающаяся тьма, как и его самого… Пусть! Пусть! Я не боюсь тебя, ночь, ибо ты вынашиваешь солнце! Вместо одной угасшей звезды загораются тысячи новых. Бездонное пространство, подобное чаше кипящего молока, переполнено светом. Тебе не уничтожить меня. От дыхания смерти снова вспыхнет огонь моей жизни…
На обратном пути из Германии Кристофу захотелось побывать в городе, где он встретился с Анной. С той поры как он покинул ее, он ничего не знал о ней и даже не осмеливался справляться. В течение ряда лет одно ее имя вызывало в нем дрожь. Теперь он был спокоен, он ничего больше не боялся. Вечером он сидел в номере гостиницы, откуда открывался вид на Рейн, и знакомая мелодия колоколов, оповещавших о завтрашнем празднике, воскресила в нем образы прошлого. От реки струился аромат далекой опасности, смутно доносившийся до него. Всю ночь он припоминал былое. Он чувствовал себя освобожденным от власти грозного Владыки, и это вызывало в нем сладостную печаль. Он так и не решил, что сделает завтра. На мгновение ему в голову пришла мысль (прошлое было так далеко!) пойти к Браунам. Но на следующий день у него не хватило мужества; он не рискнул даже спросить в гостинице, живы ли еще доктор и его жена. Он решил уехать…
Перед самым отъездом неудержимая сила толкнула его к храму, где молилась когда-то Анна; он стал за колонну, откуда мог видеть скамью, подле которой она обычно стояла на коленях. Он ждал, убежденный, что если она еще жива, то придет сюда.
И действительно, пришла женщина; он не узнал ее. Она была похожа на других: дородная, с полным лицом — равнодушным и жестким — и с двойным подбородком. На ней было черное платье. Она села на скамью и застыла. Казалось, она не молилась, ничего не слышала; она смотрела прямо перед собой. Ничто в этой женщине не напоминало той, кого ждал Кристоф. Раза три она странным жестом как бы принималась разглаживать на коленях складки своего платья. Когда-то это был ее жест… По окончании службы она медленно, высоко неся голову и скрестив на животе руки с молитвенником, прошла мимо него. На миг ее мрачный, тоскующий взгляд задержался на Кристофе. Они посмотрели друг на друга — и не узнали. Она прошла, прямая, холодная, не поворачивая головы. Только через секунду он узнал вдруг, словно при вспышке молнии, озарившей его память, под этой ледяной улыбкой, по каким-то едва приметным складкам губ, которые он когда-то целовал… У него перехватило дыхание и подкосились колени. Он подумал:
«Господи! Неужели в этом теле обитала та, которую я любил? Где же она? Где же она? И где я сам? Где тот, кто ее любил? Что осталось от нас и от жестокой страсти, нас пожиравшей? Пепел. А где же огонь?»
И господь ответил ему:
«Во мне».
И тут он поднял глаза и в последний раз увидел ее в толпе: она выходила из дверей храма на улицу, залитую солнцем.
Вскоре после возвращения в Париж Кристоф помирился со своим старым Врагом Леви-Кэром. В течение долгого времени Леви-Кэр преследовал Кристофа своей критикой, изощряясь в язвительности и проявляя недобросовестность. Затем, достигнув славы, преуспевающий, пресыщенный почестями, удовлетворенный, успокоившийся, он оказался достаточно умен, чтобы признать превосходство Кристофа; он стал внимателен к нему. Но Кристоф притворялся, что не замечает его заигрываний, как прежде не замечал его нападок. Леви-Кэр махнул на него рукой. Они жили в одном квартале и часто встречались, но делали вид, что не узнают друг друга. Кристоф, проходя, скользил взглядом мимо Леви-Кэра, словно не замечая его. Это невозмутимое игнорирование его особы раздражало Леви-Кэра.
У него была дочь лет двадцати, красивая, тонкая, элегантная, с профилем овечки, ореолом белокурых вьющихся волос, мягким, кокетливым взглядом и улыбкой Луини. Они часто гуляли вместе; Кристоф сталкивался с ними в аллеях Люксембургского сада. Казалось, отец и дочь очень дружны; девушка грациозно опиралась на руку отца. При всей своей рассеянности Кристоф замечал красивые лица, и ему нравилась эта девушка. Он думал о Леви-Кэре:
«Этой скотине повезло!»
Но тут же с гордостью добавлял:
«А у меня тоже есть дочь».
И он стал сравнивать их. Это сравнение, в котором, в силу его пристрастия, все преимущества оказались на стороне Авроры, привело к тому, что в его сознании возникло нечто вроде воображаемой дружбы между двумя девушками, не знавшими друг друга, и это незаметно сблизило его с Леви-Кэром.
Приехав из Германии, он узнал, что «маленькая овечка» умерла. В своем отцовском эгоизме он подумал:
«А если бы меня постиг такой удар?»
И почувствовал безграничную жалость к Леви-Кэру. В первый момент он хотел написать ему, начал одно за другим два письма, но они не удовлетворяли его, и Кристоф из какого-то ложного стыда не отправил их. Несколько дней спустя, когда он снова встретил Леви-Кэра, у которого было измученное, страдальческое лицо, он не смог удержаться: он подошел к несчастному и протянул ему обе руки. Леви-Кэр, не задумываясь, схватил их. Кристоф сказал:
— Вы потеряли ее!
Глубоко взволнованный голос Кристофа растрогал Леви-Кэра; теперь он испытывал неизъяснимую признательность к нему… Они смущенно обменялись печальными словами. Когда они распростились, не осталось и следа от того, что прежде их разделяло. Они боролись друг с другом; это неизбежно: каждый повинуется законам своей природы. Но когда трагикомедия подходит к концу, люди сбрасывают с себя страсти, точно театральные маски, и два человека, из которых один не лучше другого, сталкиваются лицом к лицу — теперь, после того как они сыграли свою роль кто как умел, они вправе протянуть друг другу руку.
Свадьба Жоржа и Авроры должна была состояться в самом начале весны. Здоровье Кристофа резко ухудшилось. Он заметил, что дети с беспокойством наблюдают за ним. Однажды он услышал, как они разговаривают вполголоса. Жорж сказал:
— Он очень плохо выглядит! Как бы не свалился.
Аврора заметила:
— Хоть бы из-за него не задержалась наша свадьба!
Кристоф принял это к сведению. Бедняжки! Уж он-то не омрачит их счастья!
Но накануне свадьбы (он так забавно суетился последние дни, словно сам собирался жениться) он проявил неосторожность, сделал глупость и снова подхватил свою старую болезнь, рецидив прежней пневмонии, которой он болел первый раз еще во времена Ярмарки на площади. Он был зол на себя. Называл себя дураком. Поклялся, что не поддастся болезни, что уступит ей только после свадьбы. Он думал об умирающей Грации, которая не хотела сообщать ему о своей болезни накануне концерта, чтобы не отвлечь его и не расстроить. Ему улыбалась мысль сделать теперь для ее дочери — для нее — то, что она сделала тогда для него. Он скрыл свое недомогание, но с трудом выдержал до конца. Все-таки счастье детей делало его таким счастливым, что ему удалось достоять до конца венчания. Но едва он вошел в дом Колетты, силы изменили ему; он успел только забежать в одну из комнат и лишился чувств. Слуга увидел, что он в обмороке. Придя в себя, Кристоф строго запретил сообщать об этом новобрачным, которые вечером отправлялись в свадебное путешествие. Они были слишком поглощены собой, чтобы замечать кого-либо из окружающих. Они весело попрощались с ним, обещая написать завтра, послезавтра…
Как только они уехали, Кристоф слег. У него началась лихорадка и уже не покидала его. Он был один — Эмманюэль тоже болел. Кристоф не вызвал врача. Он считал, что его болезнь не внушает опасений. К тому же слуги у него не было, некого было послать за врачом. Уборщица, приходившая по утрам на два часа, относилась к нему безучастно, и он нашел способ избавиться от ее услуг. Сколько раз Кристоф просил ее, чтобы она не трогала во время уборки комнаты его бумаг! Она была упряма и решила, что теперь, когда Кристоф прикован к постели, она вольна поступать по-своему. Лежа в кровати, он видел в зеркале шкафа, как она переворачивает все вверх дном в соседней комнате. Он пришел в бешенство (нет, прежний Кристоф еще не умер в нем!), вскочил с постели, вырвал у нее из рук пачку рукописей и выгнал ее вон. Этот порыв ярости дорого обошелся Кристофу: у него начался приступ лихорадки, а служанка, считая себя обиженной, ушла и больше не появлялась, даже не предупредив «сумасшедшего старика», как она называла его. Итак, больной Кристоф остался один, и ухаживать за ним было некому. По утрам он вставал, брал кувшин с молоком, оставленный у порога, и смотрел, не сунула ли привратница под дверь письма, обещанного молодыми. Но письма он не обнаруживал — молодые были так счастливы, что забыли о нем. Кристоф не сердился; он говорил себе, что на их месте поступил бы точно так же. Думая об их безмятежном счастье, он радовался, что это он подарил им его.
Он начал понемногу поправляться и вставать с постели, когда пришло наконец письмо от Авроры. Жорж ограничился подписью. Аврора почти ни о чем не спрашивала Кристофа, еще меньше сообщала о себе самой, но зато дала ему поручение: просила переслать ей горжетку, забытую у Колетты. Хотя это был пустяк (Аврора вспомнила о ней только в момент, когда стала писать Кристофу, думая, что бы ему еще рассказать), Кристоф, сияя от гордости, что он хоть чем-нибудь может быть полезен, отправился за горжеткой. Погода была прескверная, зима снова вернулась и перешла в наступление. Падал мокрый снег, дул ледяной ветер. Извозчиков не оказалось. Кристофу пришлось долго ждать в почтовом отделении. Грубость чиновников и их нарочитая медлительность вызывали в нем раздражение, отнюдь не ускорившее отправку посылки. Болезненное состояние отчасти являлось причиной вспышек гнева, с которыми боролся его спокойный ум; гнев сотрясал его тело, оно содрогалось, точно дуб под последними ударами топора, перед тем как рухнуть. Кристоф вернулся домой окоченевший от холода. Привратница, проходя мимо, передала ему вырезку из журнала. Он просмотрел ее. Это была злопыхательская статья, нападение на него. Теперь это случалось редко. Что за удовольствие атаковать человека, не замечающего ваших ударов! Самые ярые из его врагов, не переставая ненавидеть Кристофа, прониклись к нему уважением, которое раздражало их самих.
«Полагают, — как бы с сожалением признавался Бисмарк, — что любовь самое непроизвольное чувство. Уважение еще более непроизвольно…»
Но автор статьи был лучше вооружен, чем Бисмарк, — он принадлежал к категории тех сильных людей, которые не способны ни на уважение, ни на любовь. Он отзывался о Кристофе в оскорбительных выражениях и уверял, что через две недели в ближайшем номере последует продолжение. Кристоф расхохотался и сказал, ложась в постель:
— Я проведу его! Он меня уже не застанет…
Окружающие настаивали, чтобы Кристоф взял сиделку на время болезни, но он отказался наотрез. Он заявил, что достаточно пожил один, чтобы в такой момент лишаться преимущества быть одному.
Он не тосковал. В последние годы он был постоянно занят беседами с самим собой; его душа как бы раздвоилась, а за несколько последних месяцев общество, населявшее его внутренний мир, сильно увеличилось: уже не две души обитали в нем, а десять. Они разговаривали между собой, но чаще всего пели. Он принимал участие в беседе или молча слушал их. Под рукой у него, на кровати или на столе, всегда лежала нотная бумага, на которой он записывал их слова и свои ответы, радуясь удачным репликам. Он привык машинально сочетать два действия: думать и писать; писать означало для него думать с предельной ясностью. Все, что отвлекало от общения с душами, обитавшими в нем, утомляло и раздражало Кристофа. Порою даже самые любимые друзья тяготили его. Он делал усилие, стараясь не очень показывать это, но от такого напряжения невероятно уставал. Он бывал счастлив, когда снова обретал себя, ибо порой терял нить: нельзя слушать внутренние голоса под болтовню людей. И тогда воцарялась божественная тишина!..