– Ах он, чертов гад!
   Алена выждала минутку, пока говорить было бесполезно. Лидия должна выплакаться, так же как и она сама незадолго до этого.
   Она обняла подругу:
   – Хочешь, я прочту?
   Алена говорила по-шведски. Лидия не понимала, как она могла его выучить.
   Она ведь находилась тут столько же времени, что и сама Лидия, к ней приходило столько же людей… Но тут дело было в другом. Лидия сразу решила «закрыться», уйти в себя. Никогда ничего не слышать. Никогда не учить язык тех, кто ее трахал и бил.
   – Ну что, хочешь – прочту?
   Лидия не хотела. Она не хотела. Она не хотела.
   – Да.
   Она прижалась покрепче к голому телу Алены, почувствовала ее тепло. Алена всегда была теплой, а сама она чаще всего мерзла.
   Фотография, совершенно притом неинтересная. Среднего возраста человек стоял, прислонившись к стене дома. Довольный такой вид, как у всех, кто получил свою пайку известности. Стройный, с усами, только что расчесанные волосы. Алена ткнула пальцем в него, а потом в статью над фотографией. Она прочитала ее сперва по-шведски, а потом перевела на русский. Лидия лежала тихо, слушала и даже не шевелилась. Статья была довольно неуклюжая, видно, написанная в спешке. Говорилось в ней о драме, которая произошла утром, буквально за несколько часов до выпуска. Человек у стены, полицейский, арестовал мелкого воришку. Тот, будучи в состоянии аффекта, ни с того ни с сего захватил пятерых заложников и заперся с ними в отделении банка. Полицейский сперва вступил с ним в переговоры, затем убедил выпустить заложников и в конце концов сдаться. В общем, ничего примечательного. Обычное дело для полиции, они каждый день этими делами занимаются, и газета каждый день об этом рассказывает. На седьмой странице.
   Но человек на фотографии улыбался.
   Он улыбался, и Лидия снова разрыдалась от ненависти.
 
   На плешке их было полно. Торчки. Стояли и мечтали о дозе.
   Хильдинг сделал пару шагов и поднялся по лестнице, ведущей к улице Королевы. Он обычно именно тут и стоял, чтоб эти его видели. И ему абсолютно по барабану, что вокруг шныряют легавые со своими биноклями.
   Она стояла немного в стороне. Стояла и ждала. У выхода из метро. Он знал тут всех таракашек. [4]Всех до самой распоследней. Их тут не больше пятидесяти. Эта еще не старая, чуть за двадцать, но страшнее ядерной войны: волосищи растрепаны, засаленная фуфайка. Небось уж дня три-четыре как торчит, сука похотливая, только об одном думает – ширнуться и трахнуться, ширнуться и трахнуться. Он знал, что ее зовут Мирья и говорит она с жутким акцентом – сам черт не разберет, что она там лопочет.
   – Ченить есть?
   Он осклабился:
   – Че ченить?
   – Есть у тебя ченить?
   – А если и есть? Тебе-то че надо?
   – Дозу.
   Вот тварь. Ширнуться и трахнуться. Хильдинг вытянул шею и огляделся вокруг, легавые были заняты другими.
   – Амфетаминчика или как обычно?
   – Как обычно. На три сотни.
   Она нагнулась, пошуровала рукой за шнуровкой ботинка и достала несколько скомканных бумажек. Три из них протянула ему.
   – Как обычно, ага.
   Мирья торчала вот уж скоро неделю.
   Все это время она не ела. Ей надо было все догонять и догонять, чтобы унять разряды высокого напряжения, которое провели ей прям через голову. Там визжало и шуршало, добивало аж до мозгов, и больно было адски.
   Она стеганула прочь от Хильдинга, от лестницы, от улицы Королевы – мимо статуи, церкви, в сторону кладбища.
   До нее четко доносились голоса прохожих, все они говорили о ней. Громко, гады. Всё про нее знали, все секреты. И говорили, говорили… Но ничего – скоро заткнутся, исчезнут. По крайней мере, на несколько минут.
   Мирья села на ближайшую к входу скамейку. Быстро сняла с плеча сумку, достала бутылку из-под кока-колы, наполовину наполненную водой. Второй рукой достала шприц и набрала немного воды. Бутылку швырнула в пакет.
   Как же она торопилась, так хотела побыстрее словить кайф – даже не заметила, что в пакете откуда-то взялась пена.
   Она улыбнулась и поставила иглу, замерла на мгновение.
   Она столько раз это проделывала раньше. Засучила рукав, нашла вену и нажала на поршень.
   Боль была немедленной.
   Она вскочила, голос куда-то пропал, она попыталась обратно набрать в шприц то, что уже всадила себе.
   Вена раздулась, от ладони до локтевого сгиба стала сантиметровой толщины.
   Боль пропала только тогда, когда кожа вдруг почернела. Когда стиральный порошок разорвал вену в клочья.

Вторник, четвертое июня

   Йохум Ланг не мог заснуть. Последняя ночь была еще хуже предыдущих.
   Из-за запаха. Последний поворот ключа – и он тотчас же узнал его. Все камеры всегда так пахли, неважно, в какой ты тюрьме, запах везде один и тот же. В любой каталажке стены, койка, шкаф, стол и даже свежевыбеленный потолок – все пахло одинаково.
   Он сел на край кровати. Зажег сигарету. Воздух и тот такой же. Тюремный. Глупость, конечно, причем такая, что никому и не скажешь, но точняк – любая камера в любой тюряге и на любой зоне пахнет одинаково, как ни одна комната нигде в мире.
   Он напомнил о себе – он и всю прошлую ночь этим занимался. Подошел к металлической пластинке на стене. Там была красная кнопка, он нажал на нее и долго держал.
   Вертухай ответил не сразу:
   – Чего тебе, Ланг?
   У него на центральной вахте зажглась красная лампочка, так что ничего не попишешь – пришлось отреагировать на сигнал. Йохум подался вперед и прижал губы к микрофону:
   – Я хочу смыть с себя эту вонь.
   – Забудь. Ты все еще такой же заключенный, как и остальные.
   Ланг ненавидел их. Он отсидел свой срок, но эти твари будут издеваться до последнего.
   Он посидел на кровати, огляделся вокруг. Надо подождать минут десять. А потом снова напомнить о себе. Обычно они сдавались. Три-четыре раза, и они отступали от правил, делали шажок в сторону, впрочем, достаточно большой, чтоб он мог протиснуться туда, где посвободнее, и глотнуть воздуху. Они понимали, что он не настолько глуп, чтоб устраивать бузу в последнюю ночь, но понимали также, что с завтрашнего дня запросто могут – совершенно случайно, конечно, – столкнуться нос к носу там, в городе. Так что благоразумнее дать ему небольшое послабление.
   Он встал. Пара шагов до окна. Пара шагов обратно, до обшитой железом двери. Он положил в целлофановый пакет две книги, четыре пачки сигарет, мыло, зубную щетку, радио, ворох писем и нераскрытую упаковку табака – он бросил курить два года и четыре месяца назад. Поставил пакет на стол. Двигался как можно медленнее, чтобы протянуть время.
   Он снова напомнил о себе. Раздраженно приник губами к микрофону – металлическая пластинка, в которую он вмонтирован, запотела от его дыхания. Эта сволочь опять медлила с ответом.
   – Отдай мою одежду.
   – В семь часов.
   – Я сейчас все отделение поставлю на уши!
   – Делай что хочешь.
   Йохум стал колотить по двери. Кто-то на другом конце коридора ответил. Потом еще один. Потом – он услышал – еще. На этот раз вертухай отреагировал попроворней:
   – Ты всех разбудил!
   – Я ж предупреждал.
   Вахтенный вздохнул:
   – М-да. Значит, так. Мы идем с тобой к мешкам. Ты там примеришь одежду. И сразу назад. И до семи часов ни звука.
   Коридор был пуст.
   Никто не бузил. За каждой дверью дышал человек, которому еще сидеть и сидеть, так что на этот рассвет им всем наплевать. Но не ему. Он шел по отделению. Шестнадцать камер – по восемь с каждой стороны. Кухня, бильярдный стол, телевизор. Он шел след в след за вертухаем, уставившись тому в спину. Здоровый, черт. Такой, пожалуй, вырубит одним ударом. Через десять минут после освобождения. Он наверняка это и раньше делал.
   Они шли мимо закрытых дверей, за которыми располагались другие отделения, по одному из бесконечных подземных коридоров, по которым он проходил бессчетное количество раз. Они шли к центральной вахте. Главный выход был совсем рядом, по ту сторону стены, на которой мерцали мониторы. Вот оно – то, ради чего он ругался и барабанил в дверь. Пройти вдоль джутовых мешков, пахнущих подвальной сыростью, найти среди сотен других свой мешок, открыть и надеть одежду, которая в нем лежала. Мала. Она всегда была ему мала – а в эту ходку он вообще прибавил аж семь кило: качался как ненормальный. Он огляделся вокруг. Ни одного зеркала. Коробки с бирками, на которых написаны имена, бродяги бездомные – все, что у них было, лежало в этих картонных коробках здесь, в исправительном учреждении Аспсос.
   Флакон с одеколоном «Карл Лагерфельд» перекочевал из мешка в его карман. Охранник ничего не заметил, а может быть, просто не стал связываться. Йохум Ланг не нюхал парфюма с тех самых пор, как у него в первый же день изъяли все, что запрещено инструкцией. В том числе и одеколон, поскольку в нем содержится алкоголь. Теперь он разделся догола, отвернул крышку флакона, наклонил голову и стал лить пахучую жидкость себе на макушку. Он встряхивал и встряхивал пузырек, пока не опустошил его совсем. Струйки одеколона стекали с головы на плечи и ниже, вдоль тела, до самых ступней, прямо на пол. Он смыл, содрал с себя тюремную оболочку. Осталась только вонь. Это вонял одеколон.
   Без десяти семь. Вертухай-то оказался пунктуальным.
   Дверь распахнулась настежь, Йохум схватил свой целлофановый пакет, харкнул на пол камеры и вышел вон.
   Теперь ему оставалось только пройти по коридору, переодеться в тесную одежду, которую он уже примерял сегодня, расписаться за треханые три сотни и билет на поезд, послать всех вертухаев к чертям собачьим, пока решетка медленно отъезжает в сторону, выйти на улицу мимо последнего вахтенного, показав ему безымянный палец, дойти до ближайшей стены, дернуть вниз ширинку и помочиться на штукатурку.
   Было ветрено.
 
   Глубоко в недрах полицейского управления рассвет пел дуэтом с Сив Мальмквист. И так было всегда. Эверт Гренс работал полицейским уже тридцать три года, и тридцать из них ему полагался личный кабинет. У него был магнитофон, которому примерно столько же лет, – с монодинамиком, однодорожечный. Он получил его на свое тридцатилетие и с тех пор с ним не расставался; куда бы его ни переводили, он перетаскивал его из кабинета в кабинет. Магнитофон играл только Сив Мальмквист. У Гренса целое собрание ее кассет, но везде одно и то же – весь ее репертуар, просто иногда записанный в разном порядке.
   Сегодня утром он поставил альбом шестидесятого года «Тонкие ломтики», песню «Everybody's somebody's fool». Он всегда приходил в контору первым, поэтому включал так громко, как ему самому хотелось. Иногда кто-нибудь жаловался на шум, но, нарвавшись пару раз на его кислую мину, оставлял в покое – за закрытой дверью, из-за которой доносился голос Сив. Там он зарывался в многочисленные папки «Дело №…» и ждал, когда же закончится его жизнь.
   Он погрузился в воспоминания о вчерашнем дне. Сначала Анни, такая красивая, аккуратно причесанная, в свежевыглаженном платье. Она смотрела на него с большим вниманием, чем обычно. Между ними как будто даже что-то произошло, наладилась какая-то связь. Словно на мгновение он стал для нее кем-то большим, чем просто незнакомец, что сидит напротив и держит ее за руку. Потом Бенгт в своем славном домике, где кипела жизнь. Завтрак: перепачканные вареньем дети и многозначительные взгляды. Он, как обычно, был очень благодарен и старался радостно кивать и вообще вести себя как член этой счастливой семьи, лишь бы никто не догадался, что именно в эти минуты он чувствовал себя как никогда одиноким. И никак ему не отделаться от этого чувства, только вот если сделать музыку погромче – чтобы затолкать его внутрь.
   Он встал, медленно прошелся по старому линолеуму. Надо подумать о чем-нибудь другом. О чем угодно, только не об этом. Перестать сомневаться. Хотя бы сегодня, А лучше навсегда. Он всем пожертвовал ради работы, ради будней полицейского. Ради этого. Жизнь проходит как в тумане: вчера был день, сегодня еще один, завтра еще… И так тридцать лет – ни жены, ни детей, ни настоящих друзей. Только длинная и честная служба, которая меньше чем через десять лет должна закончиться. Его отправят на пенсию.
   Эверт Гренс оглядел свой кабинет. Кабинет был его, только пока он тут работал. А потом за этот стол сядет кто-то другой. Он продолжал шагать, прихрамывая, неся большое тяжелое тело, неловко поворачивая у окна, чтобы не задеть полки. Он некрасив и знает это, но он полон силы – настоящей, опасной, проклятой силы. Он пригладил то, что когда-то было волосами, а теперь больше походило на серый, клочковатый, коротко стриженный мех. Он слушал:
 
Ты мне прислал прекрасные тюльпаны
И попросил забыть о том, что было прежде.
 
   И он забыл. Ему удалось – буквально на мгновение: и о том, что было утро, и о грудах папок на столе, и о том, что в каждой из них – уголовное дело, которое надо прочесть, разобрать и дать свое заключение. И пусть это будет последнее, что он сделает.
   В дверь постучали. Слишком поздно. Он уже все решил.
   Дверь открылась, и в кабинет заглянул человек. Свен.
   – Эверт!
   Эверт Гренс ничего не ответил. Он лишь показал на стул для посетителей. Свен Сундквист. Младшее поколение. Светлые короткие волосы, стройный, всегда прямая спина. Он был умен, этот Свен, единственный в конторе, к кому, кроме Бенгта Нордвалля, Эверт не испытывал омерзения.
   Свен сел. Он ничего не говорил, потому что знал – давно понял, – что Сив означала для Эверта другое, счастливое время, воспоминания, в которые Свен никогда не будет посвящен.
   Так они сидели: ни слова, только музыка.
   Затем раздалось шипение, означавшее, что пленка подходит к концу, а потом – короткий хлопок, с которым пожилой магнитофон выщелкивал кнопку «плей».
   Две с половиной минуты.
   Эверт все еще стоял. Он откашлялся и выговорил первое за сегодняшний день слово:
   – Да?
   – Доброе утро.
   – Что?
   – Доброе утро.
   – Доброе утро.
   Эверт подошел к своему столу, сел на стул и взглянул на Свена:
   – Ты что хотел-то? Просто доброго утра мне пожелать или еще что?
   – Ты знаешь, что Ланг вышел сегодня?
   Эверт раздраженно махнул рукой:
   – Знаю.
   – Ну тогда я пошел. У меня сейчас допрос. Героинщик продавал стиральный порошок.
   Несколько секунд молчания. А потом Эверт Гренс со всей силы обрушил обе ладони на груды папок, что лежали перед ним. Они свалились со стола и разлетелись по полу.
   – Двадцать пять лет.
   Он хлопнул снова. Только что здесь лежали бумаги, но теперь руки ухнули по деревянной столешнице, и громкий стук разнесся по пустому кабинету.
   – Двадцать пять лет, Свен.
    Она лежала под автомобилем.
    Он остановил машину и бросился к ее неподвижному телу. Ее голова была в крови.
   Бумаги разлетелись по всему полу. Свен Сундквист видел, что Эверт думает о чем-то своем, о чем сам Свен никогда не узнает. Он наклонился и поднял первые попавшиеся папки.
   – Студент педагогического факультета. Найден без одежды в парке Роламбсхов. Повреждена голень. Два ребра сломаны. Преступление не раскрыто, – прочел он вслух.
   Он скользнул указательным пальцем по второму документу:
   – Служащий страхового учреждения. Найден в Эриксдальслунде. Четыре ножевых ранения в область грудной клетки. Девять свидетелей. Никто ничего не видел. Преступление не раскрыто.
   Эверт почувствовал ярость. Она подступала снизу, из живота, растекалась по телу и вырывалась наружу. Он рукой показал Свену, чтоб тот отодвинулся на пару шагов. Свен немедленно отскочил, Эверт схватил корзину для бумаг и со всей силы метнул ее в противоположную стену. Она врезалась в нее, растеряв по дороге все содержимое. Свен молча и практически на автомате наклонился, собрал разлетевшиеся пачки из-под нюхательного табака и картонные стаканчики из-под кофе. Поднявшись, он продолжил читать:
   – Подозрение в покушении на убийство. Преступление не раскрыто. Подозрение в рукоприкладстве. Преступление не раскрыто. Подозрение в убийстве. Преступление не раскрыто.
   Свен, насколько он сам помнил, допрашивал Йохума Ланга много раз. Он использовал обычную технику допроса, описанную в учебнике, но безуспешно. Однажды он подобрался совсем близко к тому, чтобы завоевать его доверие, потому что удачно дал ему понять, что какое бы дерьмо тот ни выливал из себя, Свен Сундквист будет слушать и слушать. Ланг вроде сначала повелся, но потом, в самый решительный момент, пошел на попятный: только продолжал стрелять сигареты да глядеть в окно, а после и вовсе ушел в отказ. Так ни в чем и не признался.
   Свен повернулся к шефу:
   – Эверт. Всю эту груду бумаг, что ты тут раскидал… я ведь могу продолжить чтение. Сколько угодно.
   – Все, хватит.
   –  Злоупотребление служебным положением…Двадцать раз подозревался в том же самом…
   – Хватит, я сказал!
   – Попался только три раза. Ничего особенного. Первый… во, как раз нанесение легких телесных повреждений…
   – Заткнись!
   Свен Сундквист наклонился вперед, он не узнавал лицо кричащего на него человека. Так уж вышло, что раньше Эверт кричал на кого угодно, но не на него.
   Эверт повернулся к Свену спиной, подошел к магнитофону и засунул ту же кассету в его дряхлое чрево. Выкрутил звук на максимум, чтобы заглушить чтение.
 
Сохранятся лишь тонкие ломтики этих снимков,
И твои молитвы ничем тебе не помогут.
Никогда уж я не встречу тебя улыбкой,
Тонкие ломтики – вот все, что у нас осталось.
 
   Гренс слушал, этот голос приглушал его ярость. «Я больше не решусь на такое», – подумал он. Наверное, вот сейчас, в эту самую минуту, все должно наконец закончиться. Йохум Ланг – вот оно, его ремесло. Тридцать три года! Из-за таких, как он, Гренсу пришлось послать к черту все, чем он мог бы дорожить, пришлось затаив дыхание ждать каждого заседания суда… И раз уж не привелось справиться с подонком тогда, то теперь пришло время положить этому конец. Вернуться домой. Попробовать жить. Мысли встали на привычные рельсы, за последний год он к ним привык – как ни прогонял их, они возвращались все быстрее. И чаще.
   Свен сел напротив него, подпер лоб рукой, пропустив пальцы сквозь светлую челку.
   – Слушай…
   Эверт прервал его жестом:
   – Ш-ш…
   Еще несколько минут.
 
И ты не поверишь, что я тоскую,
А мне бы лишь тонкие ломтики твоих снимков…
 
   Свен ждал. Сив замолкла. Эверт посмотрел на него.
   – Что?
   – Да вот не знаю… Просто мыслишка одна. Тюрьма Аспсос. Я тут вспомнил про этого Хильдинга Ольдеуса. Барыга-героинщик, которого я сейчас иду допрашивать.
   Он посмотрел на Эверта. Тот согласно кивнул – он знал, кто такой Хильдинг Ольдеус. Свен продолжил:
   – Мы же знаем, что они с Лангом сидели вместе. И даже закорешились, если только с такими, как Йохум Ланг, можно вообще закорешиться. Хильдинг угостил его суслом, [5]ну и подольстился таким образом.
   – Хильдинг ему – сусло, а Ланг его крышует?
   – Точно так.
   – Ну и что у тебя за мыслишка?
   – А вот это я тебе расскажу после допроса насчет стирального порошка. Тогда и поговорим про Ланга. Хильдинг же наверняка захочет, чтобы мы ему помогли.
   Музыка смолкла. Эверт позабыл о Сив. Он снова посмотрел вокруг. Кабинет был небольшой и ни разу не личный. Кроме магнитофона, ничто не указывало не только на то, чей это кабинет, но и на то, к какому ведомству он относится. Так – обычный кабинет, светлая мебель из березы. Такой мог с одинаковым успехом находиться и в Налоговом управлении на Готской улице, и в страховой кассе на улице Густавовой горы. А ведь он здесь проводил куда больше времени, чем даже у себя дома. Он приходил на рассвете, уходил позже всех, часто спал у окна, на этом вот диванчике, который был гораздо меньше, чем требовалось его гигантскому телу. И между прочим, спалось ему здесь не в пример лучше, чем в собственной квартире на кровати. Он проводил тут долгие бессонные ночи – невыносимые часы, когда он метался по темному кабинету, не находя покоя. Он сам не знал почему. Просто в какой-то момент одна проведенная здесь ночь могла растянуться на недели, когда он вообще не появлялся дома.
   – Ольдеус и Ланг. Вряд ли. Уж больно разные: два мира – два детства. Ольдеус – мелочь, обычный торчок, ему больше ничего и не надо. Ланг – уголовник, не какой-то там мелкий нарушитель, в Аспсосе все углы пометил. Ничего у них общего нет. По крайней мере, на первый взгляд.
   Свен поменял позу, откинулся на стуле для посетителей. Вздохнул. Внезапно как-то осунулся.
   Эверт задержал на нем взгляд.
   Он узнал это выражение лица. С таким идут сдаваться.
   Он подумал про Ольдеуса, про то, как устаешь, возясь с мелким торчком, вечно ковыряющим язву в носу. «Идиотов так много, – сказал он про себя, – а жизнь так коротка».
   – Пошло оно все. Будь по-твоему. Одним психом больше, одним меньше – какая разница? Возьмем его в разработку по Лангу.
 
   Автомобиль, который медленно подруливал к воротам, сиял новизной. Такие, стоит открыть дверцу, исторгают запах кожи и новеньких приборов.
   Йохум Ланг увидел его сквозь решетку, еще когда проходил мимо главной вахты в тюремный двор. Он ни с кем не разговаривал, никого ни о чем не просил, но сразу же понял, что автомобиль приехал за ним. Это как бы само собой разумелось.
   Он коротко кивнул человеку за рулем, и тот так же коротко кивнул в ответ.
   Мотор работал на холостом ходу, пока Ланг, выставив средний палец в сторону камеры слежения, мочился на серый бетон. Нет ничего преступного в том, чтобы исполнить ритуал освобождения. Машина ждала, пока он закончит отливать. Ему было в лом снова показывать средний палец, поэтому он просто приспустил штаны и выставил в медленно закрывающиеся ворота свой голый зад. Он знал, что это бессмысленно и выглядит по-детски, но он на свободе и ему срочно надо убедиться, что ни одна сволочь больше его не унизит. Что теперь он будет унижать, а он ждал этого два года и четыре месяца, ждал, чтобы кончилась вся эта байда. И он хотел, чтоб она закончилась вот так – моча на стене и задница, повернутая к главной вахте.
   Он подошел к машине, открыл дверцу, влез в салон и уселся на пассажирское сиденье.
   Они оценивающе рассматривали друг друга. Присматривались, сами не зная почему.
   Слободан постарел. Ему было не больше тридцати пяти, но длинные волосы на висках уже успели поседеть, а вокруг глаз появились новые морщинки. Он отпустил тонкие усики, и они тоже были тронуты сединой.
   После минутного молчания Йохум постучал рукой по ветровому стеклу:
   – А ты, я смотрю, приподнялся.
   Слободан довольно кивнул:
   – Как тебе?
   – Понтов много.
   – Да это не моя тачка. Это Мио.
   – В прошлый раз у тебя была тачила что надо. Отвертка вместо ключа… Она тебе больше шла, ага.
   Машина медленно тронулась, Слободан осторожно нажал на педаль газа. Йохум Ланг вытащил из единственного – заднего – кармана брюк билет на поезд, который получил в тюрьме при освобождении, разорвал его на мелкие кусочки и вышвырнул в окно. Он громко выкрикивал на певучем упсальском диалекте все, что думал о властях и их подарках освободившимся зэкам, пока сильный ветер за стеклом автомобиля играл бумажными обрывками. У Слободана зазвонил мобильный, он ответил и поехал быстрее. Позади осталась решетка ворот и высокая серая стена. Метров через двести их накрыл дождь, дворники заработали сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее…
   – Я за тобой не сам поехал. Мио попросил.
   – Приказал.
   – Он хочет с тобой встретиться как можно быстрее.
   Йохум Ланг был здоровяком. Широкие плечи, прямая шея, шрам от левого уха до рта – памятка от одного бедняги, который пытался защититься опасной бритвой. Йохум занимал собой треть автомобиля. Он много жестикулировал, разрубая воздух перед собой резкими движениями. Так что теперь, когда он возбужден, места ему надо еще больше.
   – Так! Хрен я на себя еще чего возьму! Мне новая ходка без надобности.
   Они проехали по однополосной дорожке, которая вела от учреждения, и выехали на широкую трассу. Там они угодили в пробку – народ двигался на работу.
   – Ты сел. Но мы же позаботились о твоей семье, разве не так?
   Слободан Драгович обернулся к Йохуму и улыбнулся ему, показав испорченные зубы. У него снова зазвонил мобильный. Йохум ничего не сказал. Он уставился на дворники, которые слизывали капли дождя от центра к краям ветрового стекла. Он знал, что Слободан прав. Ходка была с конфискацией, да еще этот чертов свидетель, вместо того чтоб защелкнуть пасть, все гнал и гнал, и операм, и на суде… Йохум проводил взглядом капли, которые падали на стекло, он подумал, что все знал заранее, что shit happens, что Мио поэтому всегда где-то поблизости, как будто следит за ним – чужими ушами и глазами. И он чувствовал это каждое утро, когда, еще не совсем проснувшись, сидел и осматривал свою камеру. Позаботились, это уж точно.
   Новый сверкающий автомобиль ехал все быстрее, просачивался сквозь пригород. А тот начинал уже скучать по своим жителям, которые отправлялись сегодня утром на работу в большой город, в Стокгольм.
 
   Комната для допросов находилась на первом этаже, как раз под камерами предварительного заключения.
   И совсем не походила на комнату.
   Загаженные стены, которые когда-то были, видимо, белыми. Где-то вдалеке – зарешеченное окно. В центре – сосновый стол, похожий на кухонный и сильно обшарпанный. Вокруг него четыре примитивных стула из какого-то другого дерева, какие стоят в любой школьной столовой.