Кто не с нами, тот против нас!
   Вождь действующего искусства: Центральный комитет Ордена имажинистов.
   Поэты: Сергей Есенин, Рюрик Ивнев, Александр Кусиков, Анатолий Мариенгоф, Сергей Спасский, Вадим Шершеневич, Николай Эрдман.
   Художники: Георгий Якулов, Борис Эрдман.
   Композиторы: Арсений Авраамов, Павлов.
   Секретариат: поэты-имажинисты Иван Грузинов, Матвей Ройзман".
   Выступая, Есенин сказал, что его еще никто не называл шарлатаном, как это сделал Луначарский. Если бы статью написал обычный критик, можно бы на нее начхать. Но написал народный комиссар по просвещению, человек, в руках которого вожжи от искусства. Это уж не статья, а законодательный акт!
   - Административное распоряжение,- отозвался с места Шершеневич.
   - Ну, административное распоряжение, - согласился {139} Сергей. - Хрен редьки не слаще! Наш ответ Луначарскому не печатают. Как же! Нарком писал, и три к носу!
   - Погоди,- сказал Грузинов,- ты же говорил, что будет листовка с письмом Луначарскому. Ее пошлют во все газеты, журналы, литературные организации.
   - А там положат ее под сукно,- прервал его Мариенгоф,- и все останется по-прежнему...
   - Тот, кому не нужно, прочитал бы! - воскликнул Шершеневич.- А тот, кому нужно, сделал бы вид, что это его не касается!
   - Понапрасну, Ваня, ходишь! - вдруг запел Кусиков, обращаясь к Грузинову.Понапрасну ножки бьешь!..
   Теперь, когда я пишу об этом эпизоде, то думаю, что был прав Есенин. Так или иначе, о письме имажинистов Луначарский узнал бы, а он был человек высокой культуры, ясного ума. Уверен, что он где-нибудь опубликовал бы помещенное на листовке письмо и написал бы свой ответ, что, кстати, он впоследствии и сделал. Есенин же - да простит Сережа! - уступив левому крылу, сделал ошибку, а она спустя немного времени повлекла за собой вторую...
   Обсуждая листовку, Якулов сказал, что Ивнев находится в Грузии и не нужно ставить его фамилию. К тому же Рюрик недавно был секретарем Луначарского, и вряд ли бы согласился участвовать в "параде сил". Фамилию Ивнева сняли. Я заявил, что в листовке зря призывают участвовать футуристов: Маяковский неоднократно заявлял, что футуризм кончился и футуристов не существует. Другие левые группы тоже не придут: ничевоки обозлены на то, что их не допустили влиться в "Орден", центрофугисты и конструктивисты принципиально не будут помогать имажинистам. Также экспрессионисты. Что же остается? Презентисты два человека. Столько же фуистов. Но Мариенгоф сказал, что пойдут артисты и оркестр Камерного театра, а Есенин пообещал участие в параде труппы В. Э. Мейерхольда и его самого...
   Мариенгофу поручили позвонить по телефону Сергею Спасскому, сказать, что он принят в "Орден" и что его фамилия стоит на листовке. У Анатолия был полон рот хлопот, и он забыл это сделать. Полагая, что Спасский обо всем предупрежден, я, встретив его в клубе поэтов, посоветовал ему выбрать себе кого-нибудь из имажинистов и клеить листовки с ним вместе. Узнав, в чем дело, Спасский позвонил в "Стойло", попросил Мариенгофа {140} аннулировать его заявление и снять фамилию на листовке. Рассказывая об этом эпизоде (С. Спасский. Маяковский и его спутники. Воспоминания. Л., "Советский писатель", 1940, стр. 147.), Спасский пишет о встрече с Маяковским, который, конечно, все узнал.
   "Мы столкнулись с ним на Арбате,- вспоминает Спасский.
   - Здравствуйте, имажинист Спасский.
   Я почувствовал его недовольство. И все-таки он дал мне свой адрес..."
   Мне пришлось первому сказать Есенину, что Спасский от нас ушел. Он ответил:
   - Жалко! Лучше бы ушел Кусиков!
   Ночью десятого июня 1921 года мы весело клеили в темной Москве листовки о "Всеобщей мобилизации". Нам помогала знакомая Есенина Аня Назарова и Галя Бениславская.
   Галя сыграла большую благородную роль в жизни Сергея. Когда он знакомил меня с ней, сказал:
   - Относись к ней лучше, чем ко мне!
   - Хорошо, Сережа! Будет сделано!
   Есенин, довольный, прищурил правый глаз, а Бениславская смутилась. Она была года на два моложе его, но выглядела девочкой, в которой, когда она с задором спорила или азартно смеялась, проглядывало что-то мальчишеское. Она была похожа на грузинку (ее мать - грузинка), отличалась своеобразной красотой, привлекательностью. Галя причесывала короткие волосы на прямой пробор, как юноша, носила скромное платье с длинными рукавами и, беседуя, любила засовывать в обшлага руки. В присутствии Сергея, которого очень любила, Галя расцветала, на щеках появлялся нежный румянец, движения становились легкими. Ее глаза, попадая в солнечные лучи, загорались, как два изумруда. Об этом знали. Шутя, говорили, что она из породы кошек. Галя не отвечала, застенчиво улыбаясь. Она ходила, переставляя ноги по прямой линии и поднимая колени чуточку выше, чем требовалось. Будто ехала на велосипеде, что первый заметил наблюдательный Есенин. Об этом тоже знали. Кое-кто за глаза называл ее есенинской велосипедисткой.
   {141} Бениславская была членом РКП (б), училась в Харьковском университете на факультете естественных наук, была начитанной, разбиралась в литературе, в поэзии. Когда белогвардейские армии пришли на Украину, перерезав дороги из Харькова, Галя решила перейти линию фронта и добраться до Советов. Наверно, в этом решении свою роль сыграли вести о том, что белогвардейцы зверски пытают коммунистов и расправляются с ними. С большими мытарствами, задержками она, наконец, достигает красноармейской части, где ее арестовывают, подозревая, что она белогвардейская шпионка, каких, кстати, в те времена было немало. Подруга Бениславской Яна Козловская, которая в двадцатых годах жила в Москве, говорила, что ее отец, старый большевик, принял в судьбе Гали большое участие: она была освобождена, уехала в Москву и поступила работать секретарем в ВЧК, а потом перешла на ту же должность в редакцию газеты "Беднота".
   Эта двадцатитрехлетняя девушка за свою короткую жизнь перенесла столько, сколько другая женщина не переживет за весь свой век. Она в полном смысле слова любила Есенина больше своей жизни, восторгалась его стихами, но, когда считала нужным, искренно их критиковала, и Сергей прислушивался к ее мнению.
   Конечно, женитьба Сергея на Айседоре Дункан, его отъезд за границу были тяжелым ударом для Гали. Живущая в холодной, "пайковой" столице одна, без родителей (отец покинул ее мать, а та вскоре умерла), без родных, она лечилась в клинике от своих нервных болезней. С трепетом ждала приезда Есенина. Я встречал ее иногда на улице, она всегда ходила с подругами, и первый ее вопрос был:
   - Не знаете, когда вернется Сергей Александрович?
   Именно Галя и Аня Назарова первыми расклеили свою сотню листовок и со смехом рассказывали, как ловко они это сделали: на улицах не горит ни одного фонаря, светит луна, а на небе облака - очень плохо видно. На намеченном месте фасада дома, забора, деревянных ворот Аня смоченной в клейстере кистью мазала и шла вперед. Галя подходила, прислоняла листовку к подготовленному месту, проводила по ней ребром ладони и тоже шагала вперед. Веселые девушки жалели, что никаких приключений не было, но считали, что им мало дали листовок, и предлагали расклеить еще сотню...
   {142} Вышедшие утром на улицы многие москвичи, не разобравшись, решили, что предстоит мобилизация поэтов, живописцев, актеров и т. д. У некоторых были отцы, сыновья, родные - люди этих профессий.
   В одиннадцать часов утра все имажинисты, подписавшие "Всеобщую мобилизацию", были вызваны в МЧК, и нам объяснили, что подобная манифестация может привлечь нежелательных людишек, которые будут вести себя вызывающим образом по отношению к Советской власти. Наши командоры пытались возражать, но нам растолковали, что зарубежные корреспонденты только и ждут повода, чтобы поднять шумиху в своих газетах. Это верно! Имевший доступ к иностранной печати Шершеневич говорил, что там писали о том, что Петроград сдался белогвардейцам, Москва пала. Еще чаще появлялись сообщения о том, что Советская власть накануне разгрома, а то и ликвидирована. Нам посоветовали самим отменить демонстрацию. Это мы и сделали, явившись 12 июня в 9 часов вечера на Театральную площадь. Народу собралось много, некоторые кричали: "Есенин! Есенин!" Но мы молча ушли.
   "Всеобщая мобилизация" вошла в литературу. Но как? Например, в собрании сочинений Есенина (С. Е с е н и н. Собр. соч., т. 5, стр. 388.) этому документу предшествует цитата из "Почти декларации": "Организовывали потешные мобилизации в защиту революционного искусства". Ничего себе "потешная мобилизация"!
   Сперва десятки лег Есенина замалчивали, потом стали о нем писать мемуары, где из кожи вон лезли, чтобы показать только положительное. И Есенин в подобных записях выглядит белым барашком. А потом, скажем, на моих выступлениях, читатели справедливо задавали вопрос: почему Есенин в мемуарах изображается пай-мальчиком? Ведь это же противоречит его собственным стихам и поступкам! Вот я и решил написать правду о Есенине, где, кстати, факты подкрепляются документами. Неужели Есенина ожидает судьба многих великих поэтов: лет через сто-двести историки литературы, литературоведы начнут рыться в архивах, чтобы докопаться до истины. Надеюсь, что найдется у нас такая мужественная редакция, которая доведет эту истину до читателей раньше на один век или на два...
   ...В журнале "Печать и революция" было напечатано {143} письмо трех командоров, в котором они предлагали наркому Луначарскому организовать публичную дискуссию с участием видных деятелей литературы, науки и философии. Тут же был помещен и ответ Анатолия Васильевича, который отказывался от публичной дискуссии, считая, что имажинисты "обратят ее еще в одну неприличную рекламу для своей группы".
   Есенин стукнул кулаком по столу:
   - То мы шарлатаны, то мы рекламисты. А кто за нас стихи пишет?
   В общем, выступления командоров свелись к тому, что раз имажинистов упрекают в саморекламе, то они и должны ее организовать. Широкую! Шумную! На всю Москву!
   Я должен напомнить, что это происходило в 1921 году, когда в искусстве и литературе шли ожесточенные дискуссии, споры, стычки и публика на них охотно шла. Так, например, объявленный в "Стойле" диспут о театре: "Мейерхольд Таиров" привлек столько народа, что не только было забито все кафе, но огромная толпа встала около дверей и все время увеличивалась. Положение спас А. Я. Таиров, предложивший перенести диспут в свой Камерный театр, где словесное сражение продолжалось до двух часов ночи...
   И что же предложили командоры нам, членам "Ордена"? Присвоить улицам столицы наши фамилии, например, на Садовой-Триумфальной, где живет Георгий Якулов, снять дощечку с наименованием улицы, а вместо нее прибить такую же: улица имажиниста Якулова.
   Георгий Богданович, как его потом прозвали в театральных кругах, Жорж Великолепный, отказался от этой чести: его фамилию и так знают! Рюрик Ивнев все еще находился в своей резиденции - в Тифлисе, и его фамилию вычеркнули. Борис Эрдман заявил, что его не тянет переименовывать улицы, хотя его фамилией и собираются окрестить Тверскую. Грузинов тоже уклонился от саморекламы.
   - Почему ты не хочешь иметь улицу с названием твоей фамилии? - спросил его Кусиков.
   - Зачем мне третья улица? - ответил Грузинов.- Две же носят мою фамилию Большая и Малая Грузинская.
   Мы засмеялись, Есенин спросил Николая Эрдмана:
   {144}
   - А ты?
   Коля недавно окончил реальное училище, выглядел мальчиком, наверно, впервые надел штатский костюм, но кепка у него была фасонистая, и носил он ее, а ля черт подери. Он поднялся со стула и заявил:
   - Я хочу иметь в Москве улицу моего имени!
   Это было сказано с такой важностью, что мы опять засмеялись. Сергей посмотрел на меня.
   - А ты?
   Я ответил, что пойду вместе со всеми, но смешно вешать дощечку с моей фамилией, ее никто не знает.
   Мы вышли вшестером на улицу, моросил осенний дождь, было темно. На Большой Дмитровке приставили легкую лестницу к стене дома, сорвали дощечку с наименованием улицы, и она стала именоваться улицей имажиниста Кусикова. На Петровке со здания Большого театра Мариенгоф снял дощечку и прибил другую: "Улица имажиниста Мариенгофа". Вскоре Кировская сделалась улицей имажиниста Н. Эрдмана, Кузнецкий мост Есенинским, а Б. Никитская - улицей имажиниста Шершеневича.
   Кусиков нес дощечки в рюкзаке. Когда мы проходили через Советскую площадь (по пути на Б. Никитскую), Сандро остановился возле статуи Свободы, вынул из рюкзака дощечку размером побольше. Шершеневич осветил ее электрическим фонариком, и мы увидели: "Благодарная Россия - имажинистам". Далее были перечислены все, входящие в орден. Эту дощечку Кусиков предлагал особыми шурупами привинтить к подножию статуи Свободы. Есенин возразил: мы переименовываем улицы, а не памятники. Спор закончился в пользу Сергея.
   На следующее утро Кусиков нанял на целый день извозчика и возил знакомых показывать улицу, которой было присвоено его имя. К шести часам вечера дощечка с его фамилией была сорвана. Та же участь постигла и другие дощечки. Есенина провисела дня три-четыре. Нас, имажинистов, никуда не вызывали, в газетах и журналах об этом выступлении не было ни слова, никто о нем не говорил и на литературных вечерах.
   Для чего все это было затеяно? Почему во всем этом участвовал Есенин?
   {145} Я откладываю ручку в сторону, сижу, думаю, вспоминаю. В письме, адресованном в "Печать и революцию" 15 сентября 1921 года, было такое предложение А. В. Луначарскому: "если его фраза не только фраза, - выслать нас за пределы Советской России". И под этим письмом, кроме подписей Мариенгофа и Шершеневича, стоит подпись Есенина первой. Как мог решиться Сергей, собственно, эмигрировать из России? Ведь в доброй три четверти своих стихов и поэм он воспевает родину. И еще как воспевает! Что же случилось с Сергеем? Неужели скажут озорство? Анархистская выходка?
   Я и сам не мог ответить на этот вопрос, пока не прочитал оригинал письма А. В. Луначарскому, который хранился у Чагина. (Тогда Петр Иванович работал в "Советском писателе", а я в месткоме писателей при этом издательстве.) Все письмо было написано рукой Мариенгофа. (Три подписи под ним автографы.) Но абсолютно уверен, что в составлении этого письма принимал главное участие Шершеневич. Анатолий никогда бы не согласился покинуть Россию, что я знаю из многих разговоров с ним. И никогда бы он не вызвал такого оратора, каким был Анатолий Васильевич, на дискуссию об имажинизме, потому что сам обладал посредственным красноречием. Другое дело - Вадим: он, зная тактичность и порядочность Луначарского (более года как заместитель председателя Союза поэтов встречался с Анатолием Васильевичем), мог, бравируя, именно ради фразы, поставить вопрос о высылке имажинистов из России. Мог он и вызвать наркома на дискуссию, так как умел блестяще говорить. Кроме того, в письме говорится о привлечении к публичной дискуссии профессоров Шпета и Сакулина, а с ними лично был знаком только Шершеневич и бывал у них дома. (Кстати, Вадим организовал книгу Сакулина об имажинистах).
   Шершеневич сперва добился согласия Анатолия на подпись под письмом, а потом уже вместе они уговорили Есенина. (Любопытно, крупный художник и влиятельный член ордена Георгий Якулов и письма не подписал и в переименовании улиц не участвовал.)
   Вот каким образом левое крыло сперва побудило Сергея совершить первую ошибку ("Всеобщую мобилизацию"), а потом и вторую.
   Нужно ли это знать читателю? Обязательно! Иначе, {146} прочитав письмо в редакцию журнала "Печать и революция", которое теперь в собрании сочинений Есенина распространено многомиллионным тиражом, никто не поймет, как и почему великий поэт поставил свою подпись под таким несуразным посланием и участвовал в еще более несуразной выходке.
   Неприятно мне об этом писать, но шила в мешке не утаишь: да, Сережа, весной 1921 года ты крепко воевал с членами левого крыла, а осенью поддался им. А ведь за твое предложение было бы абсолютное большинство!..
   Что же, Есенин так и подпал под влияние левого крыла? Спустя неделю-полторы сидели я и Грузинов в комнате президиума Союза поэтов, ужинали. Иван стал говорить, что литературные трюки, которые придумали наши командоры, ни к черту не годятся. Лучше бы опять что-нибудь написали, например, на стене Китай-города. И стал доказывать, что литературные трюки хороши тогда, когда их хвалят или ругают в печати. А гак, вглухую, кому это нужно? Мы заспорили. В это время в комнату президиума вошел Есенин, я пригласил его поужинать, он снял шубу, шапку, повесил на вешалку и заказал официанту бифштекс по-деревенски и бутылку пива. Он спросил, о чем мы так горячо спорили, Грузинов объяснил. Сергей признался, что действительно выстрелы были сделаны вхолостую и он, Есенин, зря понадеялся на опытность Вадима.
   - Игра не стоила свеч! - добавил Сергей.- Еще хорошо, что не послушались Кусикова. Нам бы здорово нагорело за памятник Свободы!
   - Ну, с Кусикова взятки гладки! - сказал я. (Сандро в то время остался в Германии.)
   - Не велика потеря! - воскликнул Есенин, принимаясь за бифштекс.
   Он сказал, что теперь время наших разных манифестаций прошло и нужны стихи, хорошие стихи. К нашему изумлению, он стал критиковать произведения левого крыла, и опять от него досталось Шершеневичу. И слова Сергея не разошлись с делом.
   Вскоре нас, имажинистов, пригласили выступить в университете филологи. Председательствовал Мариенгоф. Мы уже прочитали свои стихи, выступал Вадим, после него, как всегда, в заключение должен был выйти на {147} кафедру Есенин. Шершеневич читал известные в те годы стихи:
   Мы последние в нашей касте,
   И жить нам недолгий срок.
   Мы - коробейники счастья,
   Кустари задушевных строк.
   Ему аплодировали. Но дальше, как ни гремели его сделанные строчки, рифмы, ассонансы и консонансы, студенты плохо принимали его стихи. Вадим разозлился и стал читать первое, программное стихотворение из сборника "Лошадь, как лошадь": "Принцип басни", где он сравнивает себя с запряженным в пролетку рысаком:
   ...И, чу! Воробьев канитель в полет
   Чириканьем в воздухе машется,
   И клювами роют теплый помет,
   Чтоб зернышки выбрать из кашицы.
   Шершеневич посмотрел в упор на сидящих в первых рядах студентов и воскликнул:
   Эй, люди! Двуногие воробьи,
   Что несутся с чириканьем, с плачами,
   Чтоб порыться в моих строках о любви,
   Как глядеть мне на нас по-иначему?!
   Я стою у подъезда грядущих веков,
   Седока жду с отчаяньем нищего,
   И трубою свой хвост задираю легко,
   Чтоб покорно слетались на пищу вы!
   Есенин подошел ко мне и тихо сказал:
   - После таких стихов сблюешь! Сейчас выступишь ты...
   - Я же выступал, Сережа!
   - Я не могу. Прочти "Молнию", "Маляра" и "Песню портного".
   - Но Мариенгоф объявит тебя! Сергей подошел к Анатолию, что-то сказал ему, и тот назвал мою фамилию. Я прочитал "Молнию":
   Ты, как молния шальная,
   Просверкала в майский день,
   И теперь я точно знаю,
   Отчего звенит сирень...
   {148} Прочитал "Маляра":
   Маляр пришел замазать
   И протереть окно,
   И стекла, как алмазы,
   Зажглись одно в одно.
   Он фортку открывая,
   Не рассчитал толчка:
   Нога была от края
   Всего на полвершка.
   - Послушай, брат,
   Довольно!
   И так уж хорошо!
   - Нет, ты спеши не больно
   Промолвил и сошел.
   И он замазал щели,
   Работая ножом,
   Работал он и целил
   В меня косым зрачком.
   По рамам рыжей кистью
   Прошелся раза два
   И подоконник чистя,
   Мне подарил слова:
   - Я вот бежал от белых
   И зацепил за крюк,
   А пуля просвистела:
   Не спотыкнись,
   Каюк!
   И он накинул куртку
   И заломил картуз,
   Тугую самокрутку
   Легко поднес ко рту.
   И чуть склонившись ниже,
   Понес ведро белил
   Сей рыцарь кисти рыжей
   Дымил и уходил.
   После этого я прочитал "Песню (еврейского) портного"
   Поэты наших дней. Изд. Всерос. союза поэтов, стр. 123.
   Согну привычно ноги
   На тесаном катке,
   Моя игла не дрогнет
   В приученной руке.
   Есенин взошел на кафедру. Как всегда, у него был бурный успех. Когда мы вышли из ворот университета, трое командоров пошли вперед. До нас доносился их "разговор по душам": очевидно, Вадим все понял! Подробности разговора я не знаю, только дня через два Сергей сказал:
   {149}
   - Ты понастойчивей созывай наших на заседание! Но как ни старайся, теперь правое крыло, с приездом Ивнева, состояло из четырех человек, а левое из пяти. Выручало только то, что часто кто-нибудь из братьев Эрдман не приходил на заседание...
   17
   Есенин пишет стихи, рассказывает о своих детях. Доклад Мейерхольда. Зинаида Райх вспоминает о своей любви. Письмо Константина Есенина. Стихи-свидетели
   В конце осени 1921 года я пришел утром в "Стойло Пегаса", чтобы просмотреть квартальный финансовый отчет, который надо было срочно отправить в Мосфинотдел. В кафе посетителей не было. В углу за столиком сидел Есенин, писал, по его правую руку лежали скомканные листы бумаги: он переписывал начисто свое стихотворение, а это всегда было связано с переделкой. Я молча прошел мимо него - он и головы не поднял,- спустился вниз. Проверив отчет, сопроводительные документы, я подписался и поставил круглую печать "Ассоциации вольнодумцев", которую захватил с собой.
   А на прошлой неделе днем я столкнулся с Сергеем в дверях "Стойла", он спросил, надолго ли я здесь застряну. Я объяснил, что только отдам удостоверение буфетчице, которое она просила, и уйду.
   - Куда?
   - На работу в клуб Реввоенсовета.
   - Пойдем со мной бульварами. Третий день над строфой бьюсь, ни черта не выходит. Ты иди рядом, никого ко мне не подпускай!
   - Почему ты не спустишься вниз в какую-нибудь комнату "Стойла"?
   - Там полотеры, кругом баррикады, мебели! А тут - завтраки!
   - Хорошо, Сережа. Подожди минуту!
   Я отдал бумагу буфетчице, и мы пошли по Тверскому бульвару. Есенин шел, опустив голову, никого и ничего не видя. Только взглянул на памятник Пушкину и, как обычно, улыбнулся. Он что-то шептал, потом, бормотал, {150} иногда резко взмахивал правой рукой, точно бросал негодное слово на землю. Навстречу нам шла знакомая поэтесса, она явно намеревалась подойти. Я пошел вперед, остановил ее и попросил не подходить к Есенину. Она так и замерла на месте с испугом. Сергей продолжал шагать, упорно глядя себе под ноги. Теперь он не взмахивал рукой, произносил строфу и вслушивался в нее. Его лицо стало светлеть, и, когда мы прошли мимо памятника Тимирязеву, ступив на Никитский (ныне Суворовский) бульвар, Сергей устремился к первой свободной скамейке. Он сел, стал шарить руками в карманах:
   - Вот черт! Бумагу забыл!
   Я подаю ему вчетверо сложенный лист писчей бумаги. Есенин опять лезет в карманы, чертыхается. Я понимаю, забыл карандаш, даю свой. Он ложится ничком на скамейку и пишет округлыми, отделенными друг от друга буквами четыре строки - одна под другой... Строфа. Читает ее, вздыхает, садится:
   - Вышло! - и обращается ко мне.- Не интересуешься, что я написал?
   - Ты не любишь, читать в процессе работы!
   - Это верно!
   - И потом я запомнил твои слова: по одной строфе никогда не суди о целом стихотворении!
   - Это тоже верно!..
   Конечно, я не мог не запомнить строки, которые он несколько раз произносил вслух. Это стихотворение начинается так:
   Сторона ли ты моя, сторона!
   Работал Есенин над шестой строфой. Две первые строки остались такими, какими я их слышал:
   Ну да что же? Ведь много прочих.
   Не один я в миру живой!
   С. Е с е н и н. Собр. соч., т. 2, стр. 107.
   Две последние строки Сергей потом снова переделал. Об этом не стоило бы писать, если бы не нашлись мемуаристы, которые заявляют, что Есенин "почти импровизировал" свои стихи. Нет! Трижды нет! За каждой строкой его стихов кроется такое напряжение души, такой неуемный труд, такая беспощадная поэтическая {151} самокритика, что диву даешься, как можно утверждать, Есенин легко сочинял стихи.
   Правда, любил он рассказывать байки о том, как легко творить. Даже в поэме написал:
   Ведь я мог дать
   Не то, что дал,
   Что мне давалось ради шутки.
   С. Есенин. Собр. соч., т. 2, стр. 198.
   А бывало в "Стойле" переписывает, переписывает стихотворение, сложит аккуратно бумагу и скажет:
   - Ну, я понес стихи Воронскому! (В редакцию "Красной нови"). Приду к обеду!
   Через минут десять-пятнадцать возвращается в "Стоило". В чем дело? Разонравилась одна строка, надо переписать!
   Вот, Сережа, то, что ты называешь шуткой, была твоя жизнь. В конце 1925 года, когда почему-либо тебе не писалось, ты места себе не находил, и, может быть, эта шутка и сыграла свою страшную роль в твоей усиливающейся болезни и в том жестоком решении, которое ты принял в ленинградском "Англетере"...
   В тот осенний день я снова поднялся наверх "Стойла", опять прошел было мимо пишущего Сергея, но на этот раз он окликнул меня. Я подошел к нему. Переписанное стихотворение лежало на столе, он сложил лист, сунул в карман, а скомканные бумажки бросил в большую пепельницу. Я увидел, как он осунулся, глаза потускнели. Я спросил, здоров ли он?
   - Скучаю по моим детям! - ответил он, тяжело вздохнув.
   (Он говорил о трехлетней Тане и полуторагодовалом Косте - его детях от Зинаиды Николаевны Paйx. Мемуаристы писали о любви Есенина к лошадям, коровам, животным. Но ни в какое сравнение не идет это чувство с его любовью к детям вообще, а к своим в особенности!)
   - А по Зинаиде Николаевне скучаешь?
   - Дурень! Я же с ней встречаюсь!
   (Я понял, что, навещая детей, он встречается с Райх.)
   - Извини, Сережа! Не понимаю, почему ты расстался с Зинаидой Николаевной и с детьми?