* * *
   - Нет, папа, ты ошибаешься. Когда мы недели 2 там жили, - помнишь, когда вернулись рано с Кавказа, - то я раз утащила на кухне морковку, а она увидала. Ну, что морковка? Я выбежала и, недоев, бросила в канавку, а с испугу сказала, что не брала. Так она мучила меня, мучила. - "Ты Дурная, Таня, девочка, украла и солгала. Я маме твоей скажу". И жаловалась на меня маме, что я лгала, когда она приехала. А что морковка?
   (социал-пуританка Лидия Эрастовна).
   * * *
   Отвратительная гнойная муха - не на рогах, а на спине быка, везущего тяжелый воз, - вот наша публицистика, и Чернышевский, и Благосветлов: кусающие спину быку.
   * * *
   Россия иногда представляется огромным буйволом, съевшим на лугу траву-зелье, съевшим какую-то "гадину-козулю" с травою: и, отравленный ею, он завертелся в безумном верченье.
   (Желябов и К-о).
   * * *
   Дочь курсистка. У нее подруги. Разговоры, шепоты, надежды...
   Мы "будем то-то"; мы "этого ни за что не будем"... "Согласимся"... "Не согласимся"...
   Все - перед ледяной прорубью, и никто этого им не скажет:
   "Едва вы выйдете за волшебный круг Курсов, получив в руки бумажку "об окончании", - как не встретите никого, ни одной руки, ни одного лица, ни одного учреждения, службы, где бы отворилась дверь, и вам сказали: "Ты нам нужна".
   И этот ледяной холод - "никому не нужно" - заморозит вас и, может быть, убьет многих.
   Но терпите. Боритесь, терпите. Это ледяное море приходится каждому переплывать, и кто его переплывет - выползет на берег.
   Без перьев, без шлейфа, кой-какой. Но вылезет.
   Отчего вы теперь же, на "Курсах", не союзитесь, не обдумываете, не заготовляете службы, работы? У евреев вот все как-то "выходит": "родственники" и "пока подежурь в лавочке". "Поучи" бесчисленных детей. У русских - ничего. Ни лавки. Ни родных. Ни детей. Кроме отвлеченного "поступить бы на службу". На что услышишь роковое: "Нет вакансий".
   * * *
   Две курсистки и четыре гимназиста, во имя "правды в душе своей", решили совершить переворот в России.
   И не знают, бедные, что и без "переворота" им, по окончании (курса), будет глотать нечего. И будут называть "ваше превосходительство", чтобы не умереть с голоду.
   И печать их подбодряет: "Идите! Штурмуйте!" - Азефы*, - милые человеки. Азефы, и - не больше.
   (Короленке и Пешехонке).
   * * *
   Все люди утруждены своим необразованием, - один Г. находит в этом источник гордости н наслаждения. Прежде, когда он именовал себя "социалистом-народником" (с такой-то фамилией), он говорил в духе социалистов, что "хотя ничему не учился, однако все знает и обо всем может судить". Объяснить ему, что Португалия и Испания - это разные государства, нет никакой возможности: ибо он смешивает "Пиренейский полуостров" с "Испанией". Теперь, когда он стал "народником и государственником", он считает несогласным со своими "русскими убеждениями" знать географию Европы. Раз - без всякого повода, но со счастливым видом, - он стал говорить, будто "сказал Столыпину, что его взгляды на Россию совершенно ошибочны".
   - Александру Аркадьевичу Столыпину? Как бы кушая бланманже:
   - Н-е-е-е-т. Петру Аркадьевичу. Я сказал ему, что совершенно ни в чем с ним не согласен. Tout le monde est frappe que G.1 недоволен им.
   He знаю, был ли счастлив Столыпин поговорить с Г., но Г. был счастлив поговорить со Столыпиным.
   И, уезжая домой, в конке, вероятно, думал:
   - Что теперь Столыпин думает обо мне?
   Эта занятость Столыпина Г-ом и Г-а Столыпиным мне представляется большим историческим фактом. "В груду истории должен быть положен везде свой камешек". И Г. усердно положил "свой".
   (на "приглашение" в Славянское Общество).
   1Все удивлены, что Г. (фр.)
   * * *
   К силе - все пристает, с силою (в союзе с нею) - все безопасно: и вот история нигилизма или, точнее, нигилистов в России.
   Стоит сравнить тусклую, загнанную, "где-то в уголку" жизнь Страхова, у которого не было иногда щепотки чая, чтобы заварить его пришедшему приятелю, - с шумной, широкой, могущественной жизнью Чернышевского и Добролюбова, которые почти "не удостаивали разговором" самого Тургенева; стоит сравнить убогую жизнь Достоевского в позорном Кузнечном переулке, где стоят только извощичьи дворы и обитают по комнатушкам проститутки, - с жизнью женатого на еврейке-миллионерке Стасюлевича, в собственном каменном доме на Галерной улице, где помещалась и "оппозиционная редакция" "Вестника Европы"; стоит сравнить жалкую полужизнь, - жизнь как несчастье и горе, Кон. Леонтьева и Гилярова-Платонова - с жизнью литературного магната Благосветлова ("Дело") и, наконец, - жизнь Пантелеева, в палаццо которого собралось "Герценовское Общество"* (1910- 11 г.) с его более чем сотнею гостей-членов, с жизнью "Василия Васильевича и Варвары Димитриевны", с Ге и Ивановым за чашкой чаю, - чтобы понять, что нигилисты и отрицатели России давно догадались, где "раки зимуют", и побежали к золоту, побежали к чужому сытному столу, побежали к дорогим винам, побежали везде с торопливостью неимущего - к имущему. Нигилизм давно лижет пятки у богатого - вот в чем дело; нигилизм есть прихлебатель у знатного - вот в чем тоже дело. К "Николаю Константиновичу"* на зимнего и весеннего Николу (праздновал именины два раза в год) съезжались не только из Петербурга, но и из Москвы литераторы; из Москвы специально поздравить приезжал Максим Горький (как-то писали), и курсистки - с букетами, и студенты - должно быть, пролепетать свою "оппозицию" и "поздравление"; и он раздавал свои порицания и похвалы, как возводил в чин и низвергал из чинов. Об этом неумытом нигилисте Благосветлове я как-то услышал у Суворина рассказ, чуть ли не его самого, что в кабинет его вела дверь из черного дерева с золотой инкрустацией, перед которою стоял слуга-негр, и вообще все "как у графов и князей; это уж не квартирка бедного Рцы с его Ольгой Ивановной "кое в чем". Вот этих "мелочей" наша доверчивая и наивная провинция не знает, их узнаешь, только приехав в Петербург, и узнав - дивишься великим дивом. Гимназистом в VI-VII-VIII классах я удивлялся, как правительство, заботящееся о культуре и цивилизации, может допустить существование такого гнусно-отрицательного журнала*, где стоном стояла ругань на все существующее, и мне казалось его издают какие-то пьяные семинаристы, "не окончившие курса", которые пишут свои статьи при сальных огарках, после чего напиваются пьяны и спят на общих кроватях со своими "курсистками": но "черные двери с негром" мне и нам всем в Нижнем и в голову не приходили... Тогда бы мы повернули дело иначе. "Нигилизм" нам представлялся "отчаянным студенчеством", вот, пожалуй, "вповалку" с курсистками: но все - "отлично", все - "превосходно", все - "душа в душу" с народом, с простотой, с бедностью. "Грум" (неф) в голову не приходил. Мы входили "в нигилизм" и в "атеизм" как в страдание и бедность, как в смертельную и мучительную борьбу против всего сытого и торжествующего, против всего сидящего за "пиршеством жизни", против всего "давящего на народ" и вот "на нас, бедных студентов"; а в самом нижнем ярусе - и нас, задавленных гимназистов. Я прямо остолбенел от удивления, когда, приехав в Петербург, вдруг увидел, что "и Тертий Иванович* в оппозиции", а его любимчик, имевший 2000 "аренды" (неотъемлемая по смерть награда ежегодная по распоряжению Государя), выражается весьма и весьма сочувственно о взрывчатых коробочках: тут у меня ум закружился, тут встал дым и пламя в душу. "Ах, так вот где оппозиция: с орденом Александра Невского и Белого Орла, с тысячами в кармане, с семгой целыми рыбами за столом". - "Это совсем другое дело". Потом знакомство со Страховым, который читал "как по-русски" на 5-ти языках и как специалист и виртуоз знал биологию, математику и механику, знал философию и был утонченным критиком и которому в журналистике некуда было, кроме плохо платившего "Русского Вестника", пристроить статейку... Потом пришел ушедший от Михайловского Перцов, с его великодушными (при небольших своих средствах) изданиями чужих трудов...
   Я понял, что в России "быть в оппозиции" - значит любить и уважать Государя и что "быть бунтовщиком" в России - значит пойти и отстоять обедню, и, наконец, "поступить как Стенька Разин" - это дать в морду Михайловскому с его "2-мя именинами" (смеющийся рассказ Перцова). Я понял, что "Русские Ведомости" - это и есть служебный департамент, "все повышающий в чинах", что Елизавета Кускова - это и есть "чиновная дама", у которой все подходят "к ручке", так как она издавала высокопоставленный журнал "Без заглавия"*. Что "несет шлейф" вовсе не благородная, около нищих и проституток всю жизнь прожившая, княжна Дондукова-Корсакова (поразительна биография, - в книге Стасова о своей сестре)*, а "несут длинный трэн" эта же Елизавета Кускова да Софья Ковалевская, и перед ними шествующие "кавалерственные дамы" с Засулич и Перовской во главе, которые великодушную и святую Дондукову-Корсако-ву даже не допустили "на аудиенцию к себе" в Шлиссельбурге. Тогда-то я понял, где оппозиция; что значит быть "с униженными и оскорбленными", что значит быть с "бедными людьми". Я понял, где корыто и где свиньи, и где - терновый венец, и гвозди, и мука.
   Потом эта идиотическая цензура, как кислотой выедающая "православие, самодержавие и народность" из книг; непропуск моей статьи "О монархии"*, в параллель с покровительством социал-демократическим "Делу", "Русскому богатству" etc. Я вдруг опомнился и понял, что идет в России "кутеж и обман", что в ней встала левая "опричнина", завладевшая всею Россиею и плещущая купоросом в лицо каждому, кто не примкнет "к оппозиции с семгой", к "оппозиции с шампанским", к "оппозиции с Кутлером на 6-ти тысячной пенсии"...
   И пошел в ту тихую, бессильную, может быть, в самом деле имеющую быть затоптанною оппозицию, которая состоит в:
   1) помолиться,
   2) встать рано и работать.
   (15 сентября 1912г.).
   * * *
   Где, однако, погибло русское дело, русский дух? как все это (см. выше) могло стать? сделаться? произойти?
   В официальности, торжественности и последующей "на-градке".
   В тон самой "вони", в которой сейчас погибает (?) нигилизм.
   Все объясняется лучше всего через случай, о коем, где-то вычитав, передавал брат Коля (лет 17 назад).
   Однажды ввечеру Государь Николай Павлович проходил по дворцу и услышал, как великие княжны-подростки, собравшись в комнату, поют "Боже Царя храни". Постояв у отворенной в коридор двери, - он, когда кончилось пение, вошел в комнату и сказал ласково и строго:
   - Вы хорошо пели, и я знаю, что это из доброго побуждения. Но удержитесь вперед: это священный гимн, который нельзя петь при всяком случае и когда захочется, "к примеру" и почти в игре, почти пробуя голоса. Это можно только очень редко и по очень серьезному поводу.
   Разгадка всего.
   У нас в гимназиях, и особенно в тогдашней подлой Симбирской гимназии, при Вишневском и Кильдюшевском, с их оскверняющим и оскорбляющим чинопочитанием, от которого душу воротило, заставляли всей гимназией перед портретом Государя петь каждую субботу "Боже Царя храни", да и теперь, при поводе и без повода, везде и всякая толпа поет "Боже Царя храни"...
   Как?
   - Конечно, бездушно!
   Нельзя каждую субботу испытывать патриотические чувства, и все мы знали, что это "Кильдюшевскому с Вишневским нужно", чтобы выслужиться перед губернатором Еремеевым: а мы, гимназисты, сделаны орудиями этого низменного выслуживания.
   И, конечно, мы "пели", но каждую субботу что-то улетало с зеленого дерева народного чувства в каждом гимназисте: "пели" - а в душонках, маленьких и детских, рос этот желтый, меланхолический и разъяренный нигилизм.
   Я помню, что именно Симбирск был родиною моего нигилизма. А я был там во II и III классе; в IV уже переехал в Нижний.
   Вот в этом официально-торжественном, в принудительном "патриотизме" все дело. Мне иногда думается, что "чиновничество" или, вернее, всякие "службы" пусть бы и остались: но с него нужно снять позументы и нашивки, кстати очень смешные и кургузые, курьезные. Как и ордена, кроме разве самых высших, лент и звезд. Все эти служебные "крестики" ни на что не похожи и давно стали посмешищем всех. "Служилый люд" должен быть одет в простой черный кафтан, - и вообще тут может быть придумано нечто строгое, серьезное и простое. Также все эти "поздравления с праздниками начальства", вероятно мешающие только ему отдыхать, веселиться, "разговеться со своими" (в семье), - вся эта поганая шушера должна быть выметена и просто-напросто "в один прекрасный день" запрещена.
   Чувство Родины - должно быть строго, сдержанно в словах, не речисто, не болтливо, не "размахивая руками" и не выбегая вперед (чтобы показаться).
   Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием.
   (15 сентября).
   * * *
   Теперь вы поищите Магнитских да Руничей, да Аракчеева и Фаддея Бенедиктовича Булгарина - в своем лагере, господа.
   (радикалам).
   * * *
   Все "наше образование" - не русское, а и европейское нашего времени
   выразилось в:
   - Господа! Предлагаю усопшего почтить вставанием. Все встают.
   Кроме этого лошадиного способа относиться к ужасному, к несбыточному, к неизрекомому факту смерти, потрясающему Небо и Землю, наша цивилизация ничего не нашла, не вы-думала, не выдавила из своей души.
   - "Встаньте, господа!" - вот и вся любовь.
   - "Встаньте, господа!" - вот и вся мудрость. Дарвин, парламент и войны Наполеона, всем бесчисленным умершим и умирающим, говорят:
   - "Мы встали". - "Когда вы умрете - мы встанем".
   Это до того рыдательно в смысле наших "способностей", в смысле нашей "любви", в смысле нашего "уважения к человеку", что...
   Ну и что же, мы будем "реформировать Церковь" с такими способностями?..
   Да ведь ни в ком из нас, во всей нашей цивилизации, нет ни одной капельки той любви, нет ни одной капельки того безбрежного уважения к человеку, какие сказаны церковью при созидании этих (погребальных) обрядов, слов, песнопений, чтений, сказаний, сказаны - и все это запечатлелось как документ. Какой у нас документ любви?!
   "Встали! Постояли!!"
   - Ослы!
   Что скажем еще, кроме "ослы".
   * * *
   Вот эта-то "важная попытка реформации", - попытка с пустым сердцем, попытка с ничтожным умом, - она потрясает Европу... Тут "и декаденты", и "мы", "и эгофутуристы", всякие "обновленцы", и еще "Дума" и Караулов.
   Да, "постояли мы" и над Карауловым. Надо было ему с того света чихнуть нам: "Мало".
   * * *
   Рассказ Кускова (Пл. А.):
   - Все жалуются, что полиция притесняет бедных обывателей и стесняет гражданскую свободу. "Задыхаемся". "Держи и не пущай". Раз я зашел в далекую улицу, панель - деревянная, и бредет мне навстречу пьяная баба. Только у нее, должно быть, тесемки ослабели, и подол спереди был до земли. Как она все "клюкала" вперед, то и наступала на подол. Он ее задерживал, и в досаде она поддергивала (его) вверх. Но юбка отделилась от кофты, и она, не замечая, дергала сорочку. Дальше больше: и я увидел, что у нее пузо голое. Юбку совсем она "обступала" книзу, и она сползла на бедра, а рубашку вздернула кверху. От омерзения я воскликнул стоявшему тут же городовому:
   - Что же ты, братец, смотришь: отведи ее домой или в участок.
   Сделав под козырек действ. стат. советнику (Кус.), городовой отвечал:
   - Никак нет-с, ваше высокоблагородие. Нельзя-с. Она сама идет, и я не могу ее взять, потому нам приказано брать, только если пьяный лежит.
   Кусков никогда не выезжал (до отставки) из Петербурга, и это было в столице.
   Минувший год мы ездили с мамой к Романовым, - на Б. Зеленину. И, проезжая небольшую площадку, кажется у Сытного рынка (Петерб. сторона), - в 1 час дня, - в яркий солнечный весенний день, - я вскрикнул и отвернулся.
   Тотчас же взглянула туда жена.
   - Молоденькая, лет 18 (сказала).
   Vis-avis стояла толпа. Рассеянно, не нарочно. Парни, жен-шины.
   И против них эта "18-ти лет" подняла над голыми ногами подол "выше чего не следует" и показала всем. Столица.
   (насколько мелькнуло лицо - не видно было,
   что бы это была проститутка).
   * * *
   Все что-то где-то ловит: - в какой-то мутной водице какую-то самолюбивую рыбку.
   Но больше срывается, и насадка плохая, и крючок туп. Но не унывает. И опять закидывает.
   (рыбак Г. в газетах) *.
   * * *
   Стиль есть душа вещей.
   * * *
   Уж хвалили их, хвалили... Уж ласкали их, ласкали..
   (революционеры у Богучарского и Глинского) *.
   * * *
   ..дураки этакие, все мои сочинения замешены не на воде и не на масле даже, - а на семени человеческом: как же вам не платить за них дороже?
   (на извозчике) (первое естественное восклицание,
   затерявшееся; и потом восстановленное лишь
   в теме в "On. Лист.").
   * * *
   Мамочка не выносила Гоголя и говорила своим твердым и коротким:
   - Ненавижу.
   Как о духовенстве, будучи сама из него, говорила:
   - Ненавижу попов.
   - Отчего вы, Варвара Дмитриевна, "ненавидите" священников?
   Не торопясь:
   - Когда сходят с извозчика, то всегда, отвернув в сторону рясу, вынимают свой кошель и рассчитываются. И это "отвернувшись в сторону", как будто кто у них собирается отнять деньги, - отвратительно. И всегда даст извозчику вместо "5 коп." этот... с особенным орлом и старый "екатерининский" пятак, который потом не берут у извозчика больше чем за три копейки.
   - А Гоголя почему?
   Она не повторяла и не объясняла. Но когда я пытался ей читать что-нибудь из Гоголя, которого Саша Жданова (двоюродная ее) так безумно любила, то, деликатно переждав (пока я читал), говорила:
   - Лучше что-нибудь другое.
   Это меня поразило. И на все попытки оставалась деликатно (к предлагавшему) глуха.
   "- Что такое???! Гоголь!!!" - Я не понимал.
   Нередко она сама смеялась своим грациозным смехом, переходившим в счастливейшие минуты в игривость, - небольшую и короткую. Все общее расположение души было деликатное и ласковое (тогда), без тени угрюмости (тоже тогда). Она не анализировала людей и, кажется, не позволяла себе анализировать. "Я еще молода" (26 или 28 лет). Все отношение к людям чрезвычайно ровное и благорасположенное, но без пристрастий и увлечений. В сущности, она жила как-то странно: и - "не от мира сего", и - "от сего мира". Что-то среднее, промежуточное. Впереди - ничего; кругом - ничего; позади - счастливый роман первого замужества, тянувшийся года четыре.
   Муж медленно погибал на ее глазах, от неизвестной причины. Он со страшной медленностью слепнул, и, затем, коротко и бурно помешавшись, помер. "Мне сшили тогда траурное все, но я не надела, и как была в цветном платье - шла за ним" (на кладбище: не имела сил переодеть).
   Это цветное платьице за гробом осталось у меня в душе.
   "Отчего она не любит Гоголя? Не выносит".
   Со всеми приветливо-ласковая, она только не кланялась Евлампии Ивановне С-вой, жене законоучителя и соборного священника.
   - Отчего?
   - Она ожидает поклона, и я делаю вид, что ее не вижу.
   За исключением этих, очень гордых, которых она обходила, она со всеми была "хорошо". Очень любила родственниц, которые были очень хороши: Марью Павловну Глаголеву, Лизу Бутягину (+), подругу ее детства, дяденьку Димитрия Адриановича.
   К прочим была спокойна и, пожалуй, равнодушна. Мать уважала, почитала, повиновалась, но ничего особенного не было. Особенное пробудилось потом,-в замужестве со мною.
   Отчего же она не любит Гоголя? и когда читаешь (ей) - явно "пропускает мимо ушей". "Почему? Почему?" - я спрашивал.
   - Потому что это мне "не нравится".
   - Да что же "не нравится": ведь это - верно. Чичиков, например?
   - Ну, и что же "Чичиков"?..
   - Скверный такой. Подлец.
   - Ну и что же, что...
   Слова "подлец" она не выговаривала.
   - Ну, вот Гоголь его и осмеял!
   - Да зачем?
   - Как "зачем", когда такие бывают?!
   - Так если "бывают" - вы их не знайте. Если я увижу, тогда и... скажу "подлец". Но зачем же я буду говорить о человеке "подлец", когда я говорю с вами, когда мы здесь, когда мы что-нибудь читаем или о чем-нибудь говорим, и - слово "подлец" на ум не приходит, потому что вокруг себя я не вижу "подлеца", а вижу или обыкновенных людей, или даже приятных. Я не знаю, к чему это "подлец" относится...
   Я распространяю более короткую речь и менее мотивированную. Она упорно отказывалась читать о "подлецах", не понимая или, лучше сказать, осязательно и, так сказать, к "гневу своему" не видя, к чему это относится и с чем это связать.
   У нее не было гнева. Злой памяти - не было.
   Скорей вся жизнь, - вокруг, в будущем, а более всего в прошлом, - была подернута серым флером, тоскливым и остропечальным в воспоминаниях.
   Чуть ли даже она раз не выговорила:
   - Я ненавижу Гоголя потому, что он смеется.
   Т. е. что у него есть существо смеха.
   Если она с Евлампией Ивановной не кланялась, то не прибавляла к этому никакого порицания, и тем менее - анекдота, рассказа, сплетни. И "пересуживанья" кого-нибудь я от нее потом и за всю жизнь никогда не слыхал, хотя были резкие отчуждения и раза два полные "раззнакомления", но всегда вполне без слов (с Гамбургерами).
   Я понял тогда (в 1889 и 1890 гг.), что существо смеха Гоголя было несовместимо с тембром души ее, - по серебристому и чистому звуку этого тембра, в коем (тембре) были совершенно исключены грязь и выкрик. Ни сора как зрелища, ни выкрика как протеста - она не выносила.
   Я это внес в оценку Гоголя ("Легенда об инквизиторе"), согласившись с нею, что смеяться - вообще недостойная вещь, что смех есть низшая категория человеческой души. Смех "от Калибана", а не "от Ариэля" ("Буря" Шекспира).
   Мамочка этого не понимала, да я ей и не говорил.
   Позднее она очень не любила Мережковских, - до пугливости, до "едва сижу в одной комнате", но и тогда не сказала ни одного слова порицания, никакой насмешки или еще "издевательства". Это было совершенно вне ее существования. Поздней, когда и я разошелся с M-ми и на Дм. Серг. стал выливать "язвы", - думал, она будет сочувствовать или хоть "ничего". Но и здесь, оттого что у меня смех состоял в "язвах", она не читала или была глуха к моим статьям (пробегала до '/2, не кончая), а в отношении их говорила:
   - Не воображай, что ты их рассердил. Они, вероятно, только смеются над тобой. Ты сам смешон и жалок в насмешках. Ты злишься, что они тебя не признают, и впадаешь в истерику. Себе - вредишь, а им - ничего.
   Так я и не мог привлечь мамочку к своей "сатире". И я думаю вообще, что "сатира" от ада и преисподней, и пока мы не пошли в него и еще живем на земле, т. е. в средних ярусах, - сатира вообще недостойна нашего существования и нашего ума.
   Пусть это будет "каноном мамочки".
   * * *
   Смазали хвастунишку по морде - вот вся "История социализма в России"
   (на прогулке в лесу).
   * * *
   "...да потому, что ее - это принадлежит мне".
   "А его - это принадлежит мне", - думает девушка.
   На этом основаны соблазнения и свирепые факты.
   Так устроено. Что же тут сделать? "Всякий покоряет обетованную ему землю".
   (на обороте транспаранта).
   * * *
   Любовь есть совершенная отдача себя другому.
   "Меня" уже нет, а "все - твое". Любовь есть чудо. Нравственное чудо.
   * * *
   Развод - регулятор брака, тела его, души его. Кто захотел бы разрушить брак, но анонимно, тайно, скрыл "дело под сукно" - ему достаточно было бы испортить развод.
   "Учение (и законы) о разводе" не есть учение только о разводе, но это-то и есть почти все учение о самом браке. В нем уже все содержится: мудрость, воля. К сожалению, - "в нашем" о нем учении ничего не содержится, кроме глупости и злоупотреблений.
   * * *
   ...как мелкий вор я выходил от Буре, спрятав коробочку с золотой цепочкой в карман (к часам L. Ademars № 10 165). У детей - ни нарядца, мама - больна: а я купил себе удовольствие, в общем на 300 р.
   Вечером не сказал, а завтра перед завтраком: "Мамочка - я купил себе обновку". Все обрадовались. И мама. И дети.
   L. Ademars - первые часы в свете. Сделаны еще около 1878 года (судя по медалям выставок на специальном к этим часам патентике), и таких теперь больше нигде не приготовляется, а в истории делания часов этот мастер не был никогда превзойден. Часы - хотя им 30 лет почти - были очень мало в употреблении (вероятно, пролежали в закладе). - Оттого и купил, по случаю.
   * * *
   Задавило женщину и пятерых детей.
   Тогда я заволновался и встал.
   Темно было. И услышал в ухо: "Ты побалуйся и промолчи, а они потом (6) как знают".
   Я отвернул огонь и увидел, что и о "баловстве", и об "оставлении" шептал первый авторитет на земле.
   Вот моя победа и моя история. Мог ли я не воскликнуть: - Я победил.
   И увидел я вдали смертное ложе. И что умирают победители как побежденные, а побежденные как победители. И что идет снег, и земля пуста.
   Тогда я сказал: Боже, отведи это. Боже, задержи.
   И победа побледнела в моей душе. Потому - что побледнела душа. П. ч. где умирают, там не сражаются. Не побеждают, не бегут.
   Но остаются недвижимыми костями, и на них идет снег.
   ...я знаю, что изображаю того "гнуса литературы", к которому она так присосалась, что он валит в нее всякое д. .... Это рок и судьба.
   У меня никакого нет стеснения в литературе, п. ч. литература есть просто мои штаны. Что есть "еще литераторы", и вообще что она объективно существует, - до этого мне никакого дела.
   * * *
   Да, верно Христово, что "не от плоти и крови" родиться нужно, а "от духа": я, собственно, "родился вновь" и, в сущности, просто "родился" - уже 35-ти лет - в Ельце, около теперешней жены моей, ее матери 55-ти лет и внучки 7 лет. И, собственно, "Рудневы-Бутягины" (вдова-дочь) были настоящими моими "родителями", родителями души моей.
   Помню, на камне, мы обменялись крестами: она дала мне свой золотенький помятый, я ей снял мой голубой с эмалью. И с тех пор на ней все этот мой голубой крестик, а на мне ее помятый.
   И вошла в меня ее душа, мягкая, нежная, отзывчивая; в нее же стала таинственно входить моя (до встречи) душа, суровая и осуждающая, критикующая и гневная.