Что это означает для нас? Это может означать следующее. Любая травма формируется в бессознательном, поскольку в бессознательном содержится Эдипова (в данном случае) ситуация (как во второй, краткой формулировке глубинной структуры текста, которая представляет собой обыкновенную формулу развертки Эдипова комплекса). Но при этом реальный невроз (или психоз), по-видимому, формируется не на уровне глубинной структуры, не в бессознательном (как вроде бы думали Фрейд и Лакан), а при переходе от глубинной структуры к поверхностной, то есть когда текст обретает реальные слова и в зависимости от того, какие слова будут окружать бессознательное. От того, среди каких слов и предложений будет жить бессознательное человека после полученной травмы, будет зависеть то, в какую именно форму психического отклонения воплотится изначальная травма-смысл-глубинная структура. В этом плане ключевой тезис Лакана – «Бессознательное структурируется как язык» – следует дополнить тезисом, в соответствии с которым этот язык, смыслы (означающие) которого накоплены в бессознательном, реализуется в полубессознательной ли «пустой речи» или осознанной «полной речи» на уровне сознания. Из этого же следует, что сама болезнь, сам симптом, также может реализоваться лишь на уровне речи, и что, стало быть, психическое заболевание – это лишь болезнь речи, заболевание речью, что мы и стремимся показать.
   Прежде чем перейти к моделированию психотического дискурса, построим невротический дискурс-3, не опирающийся на стиль какого-либо конкретного писателя, но при этом имитирующий на уровне речи какой-нибудь конкретный невроз. Лучше всего, если это будет невроз навязчивости, так как от навязчивости легко будет перейти к паранояльному бреду, поскольку последний является наиболее полным воплощением и одновременно бредовым отрицанием идеи навязчивости [ Рыбальский7993]
   Невроз навязчивости (обсессивный невроз, невроз навязчивых состояний) заключается в том, что человек как бы против своей воли все время сосредоточен на совершении одного и того же действия или мысли об этом действии при полном осознании чуждости и бессмысленности этого действия или мыслей о нем. Например, больному нужно десятки раз в день мыть руки (пример В. Франкла) или каким-то образом манипулировать с числом «три» (пример П. В. Волкова [ Волков 1992]).

«Косточка-3» (невроз навязчивости)

    Наконец-то мать купила слив. Она хотела их дать детям после обеда. После обеда – так долго ждать! Сливы – они лежали на тарелке. Ваня никогда-никогда не ел слив, лишь какое-то неясное волнующее воспоминание тревожило и мучило его. И вот наконец сбылось. Но как долго ждать конца обеда! И как не хочется делиться с братьями! И он все нюхал и нюхал сливы. Но еще больше Ване хотелось съесть их все, одну за другой, немедленно, не дожидаясь обеда, не делясь с братьями, съесть их все дочиста, смакуя каждую сливу, облизывая ее снизу доверху, обтирая языком каждую косточку (он знал, что в сливах есть косточки и что их не в коем случае нельзя есть, но почему, почему нельзя?). Он все ходил и ходил мимо слив. И вот когда никого не было в горнице, он не удержался, схватил одну сливу и съел. Медленно, как будто боясь чего-то, облизал ее и потом вдруг плотоядно вонзил зубы в пряную мякоть.
    Перед обедом мать сочла сливы и увидела, что ни одной нет. Она сказала отцу.
    За обедом, нарушая гнетущее молчание, отец, угрюмо сгорбившись перед пустой тарелкой из-под слив, наконец нерешительно сказал: «А что, дети, не съел ли кто-нибудь одну сливу?» И все закричали, зашумели:
    «Нет, нет, зачем нам сливы, это не мы, это не мы ели». Они кричали и шумели, указывая глазами отцу на Ваню. Ваня покраснел как рак и отчетливо произнес: «Да не ел я ваши паршивые сливы».
    Тогда отец сказал: «Что съел кто-нибудь из вас, это нехорошо; но не в том беда. Беда в том, что в сливах есть косточки, и кто не умеет их есть и проглотит косточку, то через день умрет. Я этого боюсь».
    Ваня побледнел и, с трудом выговаривая слова, произнес: «Нет – я не такой идиот, как вы думаете, – я все косточки выбросил за окошко».
    Горница сотряслась от злорадного смеха. Ваня презрительно отвернулся и сплюнул за окно последнюю косточку, которую до последнего момента держал во рту на всякий случай.
   Чем обсессивный невроз отличается от паранояльного бреда? В первом случае картина реальности сохраняется, хотя и сильно заслонена обсессией. Ваня понимает язык реальности, он отдает себе отчет, что нельзя, нехорошо есть сливы тайком, но навязчивость, заработанная им, как видно, на оральной стадии развития, взяла верх, принцип удовольствия победил принцип реальности. Ваня также отдает себе отчет в совершенном проступке, но полученное удовольствие настолько сильнее порицания со стороны братьев и отца (что уж тут думать о матери, вообще непонятно!), что он в буквальном смысле готов плевать на социальные нормы.
   Не так себя ведет параноик. Он в гораздо меньшей степени связан с реальностью, хотя и не порывает с нею вовсе, как психотик. Паранояльный бред отличается от психотического бреда прежде всего своей внутренней логичностью, систематичностью. Ложной будет только посылка, из которой формируется бред. В остальном он может выглядеть вполне правдоподобно, поэтому его порой трудно отличить от обсессии или сверхценной идеи.
   И наконец последнее и, может быть, главное отличие невроза навязчивых состояний от паранояльного бреда состоит в том, что сколь бы ни была тяжка обсессия, невротик всегда сознает ее нелепость и навязанность. Параноик же твердо уверен в истинности того, что он утверждает в своем бреде, каким бы нелепым он ни казался со стороны.
   По-видимому, в паранояльной версии «Косточки» Л. Н. Толстого Ваня склонен будет видеть какой-то злокачественный мотив в покупке матерью слив. В плане выражения в паранояльном дискурсе должна нарастать зловещая логизированность повествования, и, конечно, с каждым новым шагом по направлению от «нормального» дискурса к дискурсу психотическому (венцом здесь безусловно должна быть шизофрения) текст будет все больше и больше отличаться от исходного, препарирование будет все более радикальным. Ничего не поделаешь – такова логика нарастающего безумия.

«Косточка-4» (паранояльный бред)

    Мать купила слив. Но Ваня знал, что мать не желает ему злого. Это отец давно хочет отравить его из ревности к матери. Мать – лишь слепое орудие в руках отца. Наивная, она хотела дать сливы детям после обеда. Но Ваня знал, что сливы отравлены. Если проглотить косточку, которая содержится внутри каждой сливы, как однажды сказал Ване отец, издеваясь над ним, то через день умрешь. Вот она – смерть, думал Ваня. Сливы лежали на тарелке. И хотя Ваня никогда не ел слив, он понимал, что приговор над ним уже произнесен, – он знал, что ему не совладать с отцом. Он подошел и понюхал сливы. Даже на запах было ясно, что это отрава. Два инстинкта боролись в Ване – инстинкт жизни и инстинкт смерти. Первый говорил ему – не трогай их, беги, спасайся, прочь отсюда! Второй нашептывал коварно прямо в ухо Ване, чтобы он непременно попробовал хотя бы одну сливу. Да, отец отравил их, но бороться с отцом бесполезно, он всесилен. К тому же Ване почему-то очень нравились эти кусочки отравы. «Да, это, смерть, – думал Ваня, – отец победил. Бедная моя матушка!»
    Неотвратимо тянуло съесть. Он молча и подозрительно ходил мимо слив. Когда никого не было в горнице, инстинкт смерти победил. Ваня не удержался, схватил одну сливу и с мысленными проклятиями отцу съел.
    Перед обедом отец (о! он все предусмотрел, каждую мелочь) заставил мать счесть сливы. Мать, не понимая, зачем это нужно, но, привыкнув во всем подчиняться отцу, послушно сочла сливы. Одной сливы не было. Она уже давно переваривалась в Ванином кишечнике.
    За обедом отец выдал тайну слив. Он уже ничего не терял и открыто ждал своего триумфа. «А что, дети, – начал он как ни в чем не бывало, – не съел ли кто-нибудь из вас одну сливу?» Все сказали: «Нет». Ваня покраснел, как рак, и, трясясь от страха, тоже сказал: «Нет, я не ел». Было слышно, как мать облегченно вздохнула.
    Тогда отец открыл главное: «Что съел кто-нибудь из вас, – произнес он, недобро улыбаясь и пристально глядя на Ваню, – это нехорошо; но не в том беда. Беда в том, что в сливах есть косточки, и кто не умеет их есть и проглотит косточку, то через день умрет. Я этого боюсь».
    Ваня побледнел и сказал: «Нет, я косточку бросил за окошко».
    Отец усмехнулся. Мать закрыла лицо руками. Дети дружно засмеялись. В животе у Вани что-то оборвалось.
   Чтобы не перегружать исследование, мы не будем приводить примеры «Косточки-5» и «Косточки-6» – маниакально-депрессивного психоза в гипоманиакальной и депрессивной фазе. В первом случае в плане содержания подчеркивается тематика величия, полученного от сока съеденной сливы, во втором – бред преследования и вины за якобы проглоченную косточку. Однако, как писал Блейлер, «все симптомы маниакально-депрессивного психоза могут наблюдаться и при шизофрении, но специфические симптомы шизофрении не бывают при первой болезни» [ Блейлер 1993: 357].
   Шизофрения – главное психическое заболевание XX века, поистине королева безумия. Это заболевание настолько сложное и разнообразное, что однозначно определить его невозможно. Уникальность и особое положение шизофрении показывает хотя бы то, что если паранойя каким-то образом связана с неврозом навязчивости, а маниакально-депрессивный психоз – с депрессивным неврозом, то никакого аналога шизофрении в сфере малой психиатрии подыскать невозможно.
   По-видимому, шизофрению, паранойю и маниакально-депрессивный психоз можно разграничить следующим образом. При паранойе бред центрируется вокруг Я, при шизофрении Я расщепляется или становится равным всему универсуму, генерализуется. Шизофренический бред – это бред о мире, в то время как паранояльный бред всегда индивидуален. При маниакально-депрессивном психозе нет той генерализованности, харизматичности, онтологичности и апокалиптичности, которые так характерны для шизофрении. То есть при паранойе Я – центр бреда, а при шизофрении Я расщепляется на пассивно-активные трансформации (то есть «я бью» становится неотличимым от «меня бьют» и от «мной бьют»), Я смешивается с миром. При маниакально-депрессивном психозе Я как субъект активно (это роднит МДП с паранойей) , но как агент Я пассивно (это роднит МДП с шизофренией, хотя никаких трансформаций здесь, конечно, не происходит).
   Важнейшим признаком шизофрении, как пишет Блейлер, является расстройство ассоциаций. «Нормальные сочетания идей теряют свою прочность, их место занимают всякие другие. Следующие друг за другом звенья могут, таким образом, не иметь отношения одно к другому» [ Блейлер 1993: 305]. Ясно, что данная особенность является одной из наиболее четких при определении и вычленении шизофренического дискурса.
   Ср. пример шизофренической речи из книги [ Кемпинский 1998]
   «Больная, находившаяся в состоянии спутанности, на вопрос: „Где пани сегодня была?“ отвечала: „Имела, а не была… Спрашивали меня, чтобы пошла и сегодня к оптыде оптре птрыфифи, а мне тоже там. Разве доктор… Но нет, нам… Как же с ним… Это было неинтересно с теми. Какое-то молочко, молочко и яблоки, кажется, что-то, какое-то, яблоки, яблоки, вместе соединенные, ну а больше всего боюсь то…“» с фрагментом из сорокинской «Нормы»:
   «Бурцев открыл журнал:
   – Длронго наоенр крире качественно опное. И гногрпно номера онаренр при от оанренр каждого на своем месте. В орнрпнре лшон щоароенр долг, говоря раоренр ранр. Вот оптернр рмиапин наре. Мне кажется оенрнранп оанрен делать…
   Он опустился на стул.
   Александр Павлович поднял голову:
   – Онранпкнр вопросы опренпанр Бурцев?»
   Следующая особенность шизофрении по Блейлеру – неустойчивость аффектов. Например, то, что у здорового человека вызывает радость, у шизофреника вызывает гнев, и наоборот (паратимия). Аффекты теряют единство. «Одна больная убила своего ребенка, которого она любила, так как это был ее ребенок, и ненавидела, так как он происходил от нелюбимого мужа; после этого она неделями находилась в таком состоянии, что глазами она в отчаянии плакала, а ртом смеялась» [ Блейлер: 312].
   Важнейшей особенностью шизофрении является аутизм. «Шизофреники теряют контакт с действительностью […]. Больная думает, что врач хочет на ней жениться. Ежедневно он ее в этом разубеждает, но это безуспешно. Другая поет на концерте в больнице, но слишком долго. Публика шумит; больную это мало трогает; когда она кончает, она идет на свое место вполне удовлетворенная» [ Блейлер: 314].
   Не менее важна шизофреническая амбивалентность, неподчинение мышления шизофреника законам бинарной логики. Больной может в одно и то же время думать – «я такой же человек, как и вы» и «я не такой человек, как вы» [ Блейлер: 312]
   Шизофреники испытывают широкий спектр разного рода галлюцинаций – слуховые, зрительные, осязательные, обонятельные и вкусовые.
   Остановимся также на речевых признаках шизофрении, которые помогут нам «синтезировать» шизофренический дискурс. Это перескакивание с темы на тему: «Слова не связываются в предложении; иногда больной громким голосом пропевает их, повторяя один и тот же фрагмент мелодии» [ Кемпинский 1998: 33]. Хаотичность, бесцельность речи, производные от нарушения нормального действия ассоциаций. «Словесный салат» – феномен, при котором «речь состоит из отдельных, не связанных в предложение слов, представляющих главным образом неологизмы и персеверирующие высказывания, или окрики, или даже отдельные слоги» [ Кемпинский 1998: 39]. Персеверация – автоматическое бессмысленное повторение какого-либо движения или слова – вообще крайне характерна для шизофрении. Это связано с так называемым синдромом Кандинского-Клерамбо, или «синдромом психологического автоматизма», одним из наиболее фундаментальных феноменов при образовании шизофренического бреда. Для наших целей в синдроме Кандинского-Клерамбо важно отметить следующую его важнейшую черту – вынужденность, отчужденность мышления от сознания субъекта, как будто его сознанием кто-то управляет [ Рыбальский 1983: 72]. (А. Кемпинский справедливо связывает психический автоматизм шизофреников с автоматическим письмом сюрреалистов: сюрреалистический дискурс – ярко выраженный психотический дискурс.)
   Наконец укажем важнейшие тематические особенности шизофренического бреда: представление об увеличении и уменьшении собственного тела, превращение в других людей, в чудовищ и неодушевленные предметы; транзитивизм, например, представление, в соответствии с которым в тело или сознание субъекта кто-то входит; представление о лучах или волнах, пронизывающих мозг (так, говорящие лучи, которые передают субъекту божественную истину, – один из ключевых образов знаменитых психотических мемуаров Шрёбера, исследованных Фрейдом и Лаканом). Чрезвычайно характерна при шизофрении гипертрофия сферы «они» и редукция сферы я – ты – мы, что позволяет говорить о десубъективизации и генерализации шизофренического мира. В этическом плане важно отметить альтруизм шизофреника, его стремление к правде [ Кемпинский 1998: 162, 165].
   В онтологическом плане шизофреник смешивает прошлое и настоящее, здесь и там; в качестве завершения течения болезни его могут настигнуть полнейшие хаос и пустота.

«Косточка-7» (шизофренический дискурс)

    Мать купила слив, слив для бачка, сливокупание, отец, я слышал много раз, что если не умрет, то останется одно, Ваня никогда сливопусканья этого, они хотели Васю опустить, им смертию кость угрожала, я слышу слив прибоя заунывный, очень хотелось съесть, съесть, очень хотелось, съесть, съесть, лежали на тарелке, съесть, тех слив, мамулечка, не перечтешь тайком, деткам, мама, дай деткам, да святится Имя Отца, он много раз, много раз хотел, съесть, съесть, хотел съесть, мать купила слив для бачка, а он хотел съесть, съесть, сожрать, растерзать, перемолола ему косточки, а тело выбросили за окошко, разумеется, на десерт, после обеда, сливокопание, мальчик съел сливу, слива съедена мальчиком, сливой съело мальчика, слива разъела внутренности мальчика, кишки мальчика раздуло от запаха сливы, он нюхал их, а они нюхали его, надобно вам сказать, что в сливе заложено все мироздание, и потому, если ее слить тайком, перед обедом, когда в горнице никого, а косточку выбросить за окошко ретроактивно, это тело матери, и все нюхал-нюхал, но не удержался, и все сказали, нет, сказали, нет, слив больше нет, отец заботливо, что если ненароком, но все казали, что слив больше нет, как рак за обедом, мать продала отцу несколько слив, перед обедом сочла детей, видит, одного нет, она сказала отцу, отец покраснел, как рак, я косточки выбросил в отхожее место, в конце концов, одним больше, одним меньше, все засмеялись, засмеялись, засмеялись, тут все, доктор, засмеялись, просто все обсмеялись, чуть с кровати не упали, а Ваня заплакал.
   Мы не должны переоценивать результаты нашего эксперимента, но тем не менее из проведения его явствует, что как бы ни различались поверхностные психические структуры высказывания, во всех патологических типах дискурса: нормальном, невротическом, обсессивном, паранояльном и шизофреническом – сохраняется одна и та же глубинная структура, тема дискурса: покупка слив как попытка соблазнения матерью Вани, желание Ваней матери-сливы, съедание сливы как нарушение запрета на инцест – разоблачение и месть отца. А раз так, раз любая глубинная структура изначально безразлична к тому, является ли высказывание нормальным или патологичным, то концепция безумия может быть не только фукианской (безумие распространяется и дифференцируется по мере распространения соответствующих понятий и социальных институций [ Фуко 1997] ), нои уорфианской: мы видим какое-то девиационное поведение и даем ему название.
   Мы слышим непривычную речь и определяем ее как речь сумасшедшего. При этом у нас нет никаких гипотез относительно того, что происходит у этого человека в сознании, – и, поскольку глубинная структура безразлична к тому, патологическим или нормальным является дискурс, а последнее проявляется только на уровне поверхностной структуры, то, стало быть, безумие – это просто факт языка, а не сознания.
   Но что же получается, значит, настоящие шизофреники, которые лежат в больнице, – это не сумасшедшие: научите их говорить правильно – и они будут здоровыми? Именно так. Но беда в том, что научить их говорить нормально невозможно. Значит, они все-таки нормальные сумасшедшие. И тогда получается, что сумасшедший – это тот, кто не умеет нормально говорить. Это, конечно, скорее точка зрения аналитической философии безумия (если бы таковая существовала).
   Но мы не правы, когда противопоставляем «биологический» психоанализ и «структурный» психоанализ. Мать и отец в Эдиповом комплексе – это языковые позиции. Мать – источник потребности, а затем – желания. Отец – Закон (недаром говорят « буквазакона»; одно из излюбленных словечек Лакана – «Инстанция буквы в бессознательном»). Эдипов треугольник – это треугольник Фреге: знак – означаемое – означающее.
   Когда мы противопоставляем психическое заболевание экзогенное, например травматический невроз или пресенильный психоз, эндогенному, то мы думаем об эндогенном, генетически обусловленном заболевании как о чем-то стопроцентно-биологическом, забывая, что генетический код – это тоже язык, и, стало быть, эндогенные заболевания также носят знаковый характер.
   Но покинем хотя бы на время ортодоксальную стратегию аналитической философии и предположим, что каждая языковая игра так или иначе связана, условно говоря, с биологией. Чем более примитивна в семиотическом смысле языковая игра, тем явственнее ее связь с биологией. Когда человеку больно, он кричит и стонет, когда ему хорошо, он улыбается. Это самая прямая связь с биологией. Наиболее явственное усложнение подобной связи – конверсия. Например, когда убивают христианского мученика, он улыбается. Так сказать, «Хватило бы улыбки, / Когда под ребра бьют».
   Более сложные опосредования: как связана с биологией лекция профессора? Можно сказать, что у профессора природная «биологическая» тяга читать лекции. Так же, как у вора – воровать и у убийцы – убивать. Но все равно здесь связь с биологией более опосредованна, чем желание алкоголика напиваться или наркомана колоться.
   Из этих различных опосредованностей между речевыми действиями и биологией и состоит в сущности человеческая культура. Культура – это система различного типа связей между биологией и знаковой системой. Если бы все типы связей были одними и теми же, то никакой культуры вообще не было бы. Например, если бы черный цвет однозначно во всех культурах означал траур и мы связали бы это с тем, что черное наводит тоску, проделали бы соответствующие тесты, которые подтвердили бы это наше наблюдение, то в этом случае элиминировалось бы противопоставление между теми культурами, у которых черный цвет действительно означает траур, и теми, у которых траурный цвет – белый. То есть подобные культуры просто в таком случае не считались бы культурами.
   Поэтому неверно противопоставлять «биологизатора» Фрейда «лингвисту» Лакану. В этом смысле Лакан вовсе не лукавил, когда говорил, что он не придумывал ничего нового, а просто договаривал то, чего Фрейд не договорил.
   Мы говорим о шизофрении как об объективном психическом заболевании, как о состоянии сознания. Но можно ли называть Гельдерлина шизофреником, если термин «шизофрения» был изобретен через много лет после его смерти?
   Кажется, что можно сказать: «Достоевский никогда не ездил на БМВ». На самом деле эта фраза прагматически бессмысленна, потому что к ней невозможно подобрать актуальный контекст употребления. Чем же тогда она отличается от предложения: «Во времена Достоевского не было автомобилей»? Тем, что последняя фраза может иметь какой-то приемлемый контекст.
   Мы можем сказать: «Во времена Гельдерлина не было слова „шизофрения“, но если подбирать современный эквивалент к тем симптомам, которые проявлялись у Гельдерлина, то понятие „шизофрения“ к нему подойдет больше всего». Что неправильного в таком рассуждении? Уверены ли мы, что симптомы такой сложной болезни, как шизофрения, существуют изолированно от того культурного и социального контекста, при котором это слово возникло? Разве мы не согласимся с тем, что шизофрения – это болезнь XX века, но не потому, что ее так назвали в XX веке, а скорее потому, что она чрезвычайно характерна для самой сути XX века, и потому-то ее и выделили и описали только в XX веке. То есть слово «шизофрения» появилось до того, как появилась болезнь шизофрения.
   Но пример с Гельдерлином не вполне показателен, это все-таки поэт, каким-то образом причастный культурным ценностям XX века (хотя бы тем, что его психическую болезнь задним числом назвали шизофренией). Но что если сказать, например, что у вождя племени на острове Пасхи обнаружилась шизофрения? Нелепость этого примера с очевидностью доказывает нашу правоту в том, что понятие шизофрения в очень большой степени является культурно опосредованным.
   Сложнее обстоит дело с типологией характеров, идущих от Кречмера. Характер – совокупность каких-то чисто физиологических и психологических, соматических характеристик. И все же мы считаем неправильным говорить, что Юлий Цезарь был эпилептоид, а Фома Аквинский – шизоид-аутист. Потому же, почему не является истинным предложение: «Достоевский никогда не ездил на БМВ». Нет, так сказать, оперативного повода, чтобы назвать Аквинского шизоидом. Тогда так не говорили. Нет слова – нет и характера.
   В своей книге «Язык и мышление» Хомский писал:
   «Нормальное использование языка носит новаторский характер в том смысле, что многое из того, что мы говорим в ходе нормального использования языка, является совершенно новым, а не повторением чего-либо слышанного раньше и даже не является чем-то „подобным“ по „модели“ тем предложениям и текстам, которые мы слышали в прошлом» [ Хомский 1972: 23].
   В свете вышеизложенных размышлений о языковом происхождении безумия более чем уместным будет закончить это исследование словами автора фундаментального труда «Бред», профессора М. И. Рыбальского:
   «Таким образом, бред может и должен рассматриваться как проявление патологического творчества» [ Рыбальский 1993: 53].

«Это не я убил»: Verneinung Фрейда и бессознательные механизмы речевых действий

   В 1925 году Фрейд опубликовал одну из самых коротких (не более пяти страниц), но несомненно одну из самых глубоких и значительных своих статей «Verneinung» («Отрицание»). Статья эта не привлекала к себе интересов широкой публики до тех пор, пока Лакан не попросил Жана Ипполита на одном из своих знаменитых семинаров выступить с ее устным комментарием [ Ипполит 1998]. После этого (1953 год) статья Фрейда стала культовой.