Луис Мануэль Руис
Только одной вещи не найти на свете.

   Только одной вещи не найти на свете.Забвения. [1]
«Everness». Хорхе Луис Борхес.

* * *

   Чтобы узнать город, подумала она, надо прежде выпотрошить его, оставить совсем пустым. Иначе на сетчатке глаза отпечатается лишь что-то вроде процесса обмена веществ, и город будет заслонен привычным мельканием человеческих лиц, машин, автобусов с набитым брюхом, хлопаньем оконных занавесок, похожих на веки над глазами-окнами, — словом, всем тем, с чем мы ошибочно отождествляем город, хотя на самом-то деле он лишь покорно все это в себя принимает. Чтобы понять город, решила она, как и для того, чтобы испытать дружбу, нужно молчание, нужна тишина; ведь порой мы чувствуем, что не можем по-настоящему понять человека, пока он рядом. Поэтому город, который теперь распростерся перед ней, вернее, окружал ее, подобно скорлупе, и открывался взору веером зданий в стиле XVIII века, дробился и множился колоннами, балюстрадами, цоколями, фронтонами, крышами, — этот город был куда реальнее, чем все те блеклые города, где она до сих пор успела побывать и чей облик непоправимо искажался магазинами, потоками машин, толпами обитателей, а также туристов с путеводителями в руках. Но этот город — а лучше сказать, его серо-голубой остов — властно притягивал ее взгляд, он был пуст, и оттого его очевидность становилась веской, как грубая прямота оскорбления. Ей даже стало казаться, будто все эти проспекты и бульвары — продолжение ее собственных рук и ног, будто ближайшие тротуары принадлежат только ей, как ее собственные зубы или ногти. У нее даже мелькнула мысль, что пустынный город — это символ или скрытый намек на некую истину, которую она сама некогда утратила или нарочно запихнула в самый темный закуток памяти и не желает оттуда извлекать. Она возлюбила этот город за его гулкую тайну — такой тайной дышат зеркала, или слова на чужом языке, или ночной мрак накануне самых важных событий. Она боялась этого города, потому что зачарованность тайной всегда и неизбежно оборачивается страхом, ведь чудовища пугают нас именно своей притягательностью. Алхимия смутных ощущений заставляла кровь мчаться быстрее, волна за волной, к усталому сердцу: ей показалось, что с каждым ударом, с каждым выбросом крови из мускульной сумки по городу тоже прокатывает новая волна — горячая, беззвучная — с вкрадчивым коварством вечерних сумерек. Она поверила, что пустой город — это часть ее самой, столь же неотторжимая, как зеленые глаза или неумение гладить рубашки; и что сейчас некая энергия, которой невозможно подыскать имени и которая зарождается где-то на уровне ключицы, проходит через все тело и соединяет ее с городом, плетя тончайшую и вездесущую сеть незримых корней. И тогда она шагнула вперед, ринулась навстречу неведомому, раздирая один за другим покровы памяти. И совершенно ясно увидела: бульвар, желтые часы и площадь с бронзовым ангелом в центре.

1
Визиты к Маме Луисе

   Визиты к Маме Луисе всегда были похожи на шахматные партии, которые разыгрываются вслепую и потому полны ловушек; вернее, это были партии вовсе безо всяких правил: Мама Луиса жестоко забавлялась и словно испытывала терпение и выдержку гостей. Никто и никогда не мог угадать, с какой стороны на них обрушатся вопросы или комментарии Мамы Луисы; и, казалось, она коварно потирает руки, поразив собеседника метким выстрелом — запретным словом, бестактным замечанием или намеком на что-то, что остальные старались вежливо обходить молчанием. Иначе говоря, ни один вечер в гостях у Мамы Луисы не прошел спокойно. Разумеется, ее тайные маневры выбивали Алисию из колеи — после гибели Пабло и девочки она даже решила на некоторое время прервать отношения с Мамой Луисой и месяца два-три не появляться в мрачной квартирке на улице Франкос, где старуха медленно угасала, терзаемая диабетом и катарами. Но иногда, в редкие часы покоя и благоразумия, вдруг подаренные ей тоской и отчаянием, Алисия уступала телефонным мольбам Эстебана: ты несправедлива, ведь Мама Луиса потеряла сына и внучку, она чахнет от старости и горя, ты ее невестка и должна хотя бы из жалости протянуть ей руку, посидеть рядом — пусть с вымученной улыбкой, пусть с каменным лицом, — выпить с ней кофе, стерпеть слова, которые, словно осы, слетают со старческих губ, невольную жестокость ее воспоминаний — о детстве Пабло, о его серых глазах, унаследованных от отца, о том, как он любил взбитые белки с сиропом — ах, и бедная Росита их обожала, царствие ей небесное! Лабиринты Мамы Луисы были настолько запутанными, что никто не сумел бы составить их план, и когда Алисия, сидя в кресле, вытканном блеклыми цветочками, разглядывала шеренгу фотографий, с которых на нее в свою очередь смотрели сыновья, невестки и внуки Мамы Луисы, она знала, что скоро у нее начнет жечь под веками, а во рту и в желудке появится вкус пепла — неизбежная реакция на определенного рода воспоминания. Иногда же Мама Луиса начинала вполне расчетливо тасовать имена, словно речь шла о мерах гигиенической профилактики, иначе говоря, она откладывала в сторону те фрагменты прошлого, что были отравлены присутствием умерших. Тогда вечер проходил вполне сносно — за обсуждением планов на лето, совершенно, впрочем, несбыточных, и рецептов клубничного торта. Эстебан почти всегда сидел тут же, прятался в клубах табачного дыма и наблюдал за по-самаритянски спокойной Алисией, за тем, как она сжимает кулаки, пока ногти не вопьются в ладони, когда Мама Луиса, злоупотребляя привилегиями, которое дает старческое слабоумие, осыпала невестку дежурными упреками. Он старался смягчить удары и менял тему разговора. Честно сказать, порой Эстебан и сам ругал себя за то, что тащит Алисию в дом свекрови: эти встречи не только не помогали ей хоть немного отвлечься, наоборот, они царапали душу — и его душу, кстати, тоже. Он догадывался, что Алисия, которая в последнее время с трудом удерживалась на краю депрессии, больше всего нуждается в тишине, а Маму Луису старость отметила душевной черствостью и глухотой к чужому горю. Зная Алисию, нетрудно было понять, как переживает она страшную катастрофу, во время которой в расплющенной машине в одночасье погибли Пабло и девочка, муж и дочь. Нетрудно было угадать и то, какие мрачные призраки населяли с тех пор ее ночи, ночи отчаяния и бессонницы.
   Эстебан всегда любил ее. Гибкую худенькую фигурку, четко очерченные груди, шлем прямых гладких волос, из-под которых пробивался глубокий зеленый взгляд, и даже острые ноготки, растерянно скользящие по ладоням. Он любил смотреть, как она, взяв в руку лейку, застывала над цветочными горшками с конибрами — они стояли в гостиной и с каждым летом делались все краше. Как гладила по голове Роситу, читала ей стишок про Шалтая-Болтая или рассказывала про Королеву Пик. Любил лицо, склоненное над томиком Льюиса Кэрролла с прекрасными гравюрами — подарок Пабло на день рождения. Любил всю эту амальгаму счастливых совпадений, превращающих Алисию в идеальную возлюбленную, образ которой сложился у Эстебана под влиянием книг Кортасара и включал в себя, кроме всего прочего, разумеется, еще и диски Чарли Паркера, сваленные на полке рядом с бутылками. Поэтому Эстебан страстно завидовал судьбе брата, встретившего туманным утром на какой-то демонстрации робкую студентку библиотечного факультета. С тех самых пор тайная связь, незримые нити соединяли Эстебана с невесткой, с женщиной, у которой были девчоночьи коленки и которую одним ноябрьским днем он обнимал на кладбище, когда на нее обрушились потоки дождя и соболезнований, а она все глубже проваливалась в бездну отчаяния и рыданий. Конечно, со стороны Эстебана было бы низостью даже подумать, что смерть брата открывает ему путь к Алисии, но подсознательно, не облекая свои мысль в слова, он знал: рухнул один из разделявших их барьеров — и сразу голос ее стал ближе, прикосновения реальнее. Наверное, поэтому он и звонил ей теперь по три раза в неделю, а в четверг либо в пятницу они вместе блуждали по книжным лавкам и музыкальным магазинчикам, после чего пили кофе или тоник. И еще они виделись во время ее визитов к Маме Луисе. Он снова смотрел на каштановую прядь, падающую на лоб, и ловил взгляд, уплывающий в усеянные капканами лабиринты памяти с душными чуланами то с одной, то с другой стороны. Он смотрел на Алисию или, закрыв глаза, воображал ее тело податливым и жарким, воображал, как она ровно дышит в подушку, а на соседней подушке нет больше головы Пабло, рядом с ней уже никогда не будет Пабло.
   — Мне кажется, она чувствует себя не так уж и плохо, — сказала Алисия, заходя в лифт, после того как Мама Луиса заснула под очередной телесериал.
   — Да, не плохо. — Эстебан нажал на букву «Б». — В последнее время она выглядит спокойнее. Не знаю, наверное, понемногу забывает. Надо, чтобы она поскорее все это забыла.
   — У твоей матери голова все еще работает достаточно хорошо, для нее не так просто взять да и позабыть что-нибудь, — Алисия говорила резко, с неприязнью. — Это наверняка еще одна ее уловка, одна из ее вечных хитростей. Я никогда не знаю, чего от нее ждать.
   Небо было плоским и тусклым, собирался дождь. Они дошли до магазинчика, где торговали церковными принадлежностями; в витрине стояло изваяние окровавленного Христа.
   — Тебя подвезти? — спросила Алисия. — Машина у меня тут, неподалеку.
   — Да нет, я собирался заглянуть к часовщику. — Эстебан поднял воротник куртки. — Черт бы побрал эти часы! После папиной смерти они и двух дней не ходили как следует.
   — Ты о тех, карманных? — засмеялась Алисия.
   Росите не нравились лифты. Ее пугал этот гроб с кнопками и зеркалами, в котором она, возможно, смутно угадывала прообраз того белого деревянного ящика, в который ее в конце концов и положили. Алисия привычным движением руки открыла дверь, потом нажала кнопку со стертой четверкой. И пока белые каменные плитки ползли сверху вниз по стене, противоположной зеркалу, она снова увидела Роситу, милое лицо Роситы: та стояла в прихожей, шерстяная шапка туго прижимала косички к голове. Росита сказала Алисии «До свидания» и встала на цыпочки, чтобы чмокнуть в щеку; этот быстрый поцелуй ничем не отличался от прочих, от тех поцелуев, которыми Росита одаряла мать на протяжении восьми коротких лет своей жизни — когда отправлялась в колехио, в гости к Синтии, к бабушке или в кино. Обычный поцелуй — влажная белочка-егоза. И еще Алисии запомнился запах лаванды и свежевыстиранных толстых детских колготок. Разве могла она вообразить, что поцелуй этот больше никогда не повторится, что таким он и сохранится в памяти и что лицу Роситы уже не суждено будет повзрослеть. Так и запомнилось: лицо Роситы, которая стоит в прихожей, вязаная шапка… Весь ужас был в том, что это лицо сливалось с другим лицом, и оно тоже принадлежало Росите. Но разве можно было поверить, что это белое нечто с наложенным гримом, эта неподвижная кукла — тоже Росита? Ее выносили из траурного зала, где царил удушливый запах лилий и хризантем, и следом тянулась процессия родственников… Именно та, другая Росита — с осунувшимся лицом-маской, онемевший, заледеневший в нерушимом сне двойник — вот кто преследовал Алисию в кошмарных снах; кошмары отступали лишь тогда, когда ужас или удушье возвращали ее к реальности, и она снова видела свою спальню и стакан воды на столике, слышала звон будильника, вытаскивала из пачки одну сигарету за другой. Роса и Пабло являлись к ней каждую ночь: два восковых манекена плыли в своих гробах, смерть подарила умиротворение их лицам, да только вот лица эти больше никому не принадлежали. Росе и Пабло отныне и навеки было назначено играть роль бессменных часовых в сновидениях Алисии, хотя в другое время она тщетно искала их, безвозвратно ушедших, бродя по пустым комнатам квартиры на улице Католических Королей.
   Она вышла из лифта, сухо кивнула старику, запиравшему свою дверь, и приостановилась перед табличкой, на которой золотыми буквами, словно на древнеримском памятнике, было выведено: «Кармен Барросо. Психолог». Потом Алисия подождала в приемной, полистала журналы, выкурила сигарету. Ей нравились тона, в которые были покрашены стены помещения, где вела прием Мамен, — они были какими-то пенистыми и смутно напоминали ей лето во Флоренции: там Алисия видела нечто подобное на фресках. И Пабло неоднократно растолковывал жене свой замысел, когда решил использовать те же краски для их квартиры. Но все планы обрубило ужасное событие. Алисия до сих пор спрашивала себя: а любила ли она Пабло, вернее, была ли влюблена в него, то есть настоящим ли, чистой ли пробы было чувство, соединявшее их на протяжении девяти лет? Не присутствовала ли там своего рода игра в интимность, в близость, по правилам которой они делили и нежные слова, и жилье — сперва одну квартиру, потом другую, — и летние отпуска, но главное, им обоим принадлежало умное и ласковое создание по имени Росита. Наверное, Алисия всегда ожидала чего-то большего от человека, с которым решит разделить будущее, — большего понимания или доверия; и дело было не только в том ощущении, порой не очень приятном, будто ты — лишь эпизод в жизни мужчины и обречена вечно оставаться на приграничной полосе, на периферии его существования — то есть тебе отведено место где-то после книг, фильмов, разговоров о политике и Росите и, конечно же, о работе, всегда о работе. Пабло со священным трепетом относился к своим служебным обязанностям в издательстве «Альмадраба» и его филиалах, разбросанных по всей Европе; дела целиком поглощали его и почти ни на что другое не оставляли времени. Если честно признаться, смерть Пабло не засела у Алисии в душе занозой, как смерть Роситы, не обернулась абсолютной невозможностью принять случившееся и не казалась святотатством или вопиющим нарушением правил игры, после чего уже нет смысла продолжать партию; его смерть скорее подорвала ощущение надежности: крыша сорвана и разбита, а вокруг продолжает бушевать гроза. Тонувшую Алисию спасли, но она превратилась в маленького зверька — голого, оглушенного и неспособного вспомнить дорогу домой. Порой она, закрыв глаза, слушала музыку, и тогда другой берег виделся ей желанным и прекрасным — как пустынный пляж. Ее манил сон с бархатной кромкой, и она не раз подумывала то о газовой горелке, то о пачке транквилизаторов, которая постоянно лежала на тумбочке у кровати, рядом с фотографией Пабло: как было бы хорошо собраться с духом и разом рассеять хаос, терзавший ее на рассвете, нырнуть на дно бассейна с ртутью, прыгнуть в последнюю пустоту — а ведь это почти так же просто, как погасить свет. Но непонятная сила немедленно отшвыривала ее в сторону от таких мыслей, потом та же сила заставляла сердце снова трепыхаться и гнала воздух в легкие. А еще были друзья: Эстебан (бедный Эстебан, сколько внимания он ей уделял!), Хоакин и Мариса, супруги Асеведо и, конечно, Мамен. И были великолепные цветы — ее конибры, которым так нужна забота и которые нужно непременно поливать три раза в день.
   Когда Алисия вошла в кабинет Мамен, та заканчивала телефонный разговор; как всегда во время беседы с пациентам, она крутила в пальцах ручку. «Пациент» — слово показалось Алисии скорее забавным, чем угрожающим[2]. Она много раз бывала в этом кабинете с видом на улицу Торнео и развалины Всемирной выставки, в этом приятном междуцарствии, где по стенам висели репродукции картин Кандинского и Матисса. Но раньше Алисии и в голову не могло прийти, что настанет день, когда она явится сюда уже не только в качестве подруги. Алисия верила в способность Мамен распутать узлы, снять оковы, мешавшие ей пошевелить руками и распрямиться. И дело было не только в блестящих титулах и дипломах, полученных Мамен в Милане и Бостоне, а в том, что она с давних времен знала об Алисии абсолютно все. Да что тут говорить, сколько пива выпили они вместе в симпатичной и уютной квартирке Мамен, где повсюду стояли умопомрачительные авангардистские пепельницы! Туда всегда можно было забросить на вечер Роситу, если Пабло вел жену в кино или китайский ресторан. Несмотря на десять лет разницы, Мамен лучше других понимала ее метания, неумение найти равновесие между любовью к Пабло и нелюбовью к нему. Мамен понимала, что именно Росита проложила то русло, куда следовало направлять супружеские чувства. Прожив долгие тридцать девять лет, Мамен превратилась в зрелую женщину и отлично знала, чего хочет; она обладала острым чутьем, и оно в нужный миг подсказало ей, что и случайное замужество, и всякие глупые условности надо принести в жертву деловой карьере. И вот теперь Мамен считалась одним из самых знающих и модных психологов Севильи.
   Алисия наблюдала, как ленивый свет, падающий из окна, пестрыми бликами играет на волосах подруги.
   — Ты опять покрасилась.
   — Ага. — Мамен тряхнула волосами, да так резко, что звякнули браслеты на запястьях. — На сей раз хной, потому что химия, как ты понимаешь, кошмарно портит волосы. Правда, приходится четыре часа ходить с замотанной головой.
   В разговоре они никогда сразу не брали быка за фрога, беседа неспешно текла своим чередом — туда, куда вели ее случайные слова и фразы. Мамен с Алисией болтали о всякой ерунде, скажем, о вчерашнем фильме, осторожно скользя и стараясь не оступиться, пока наконец не упирались в то, что, вопреки их воле, существовало, от чего нельзя было отвернуться, — пока не подступали к мертвой Росите и мертвому Пабло, к Росите, лежащей в белом гробу, и к Алисии, склоненной над гробом и уже выплакавшей все слезы.
   — Как ты?
   — Я-то? — Голос Алисии прозвучал тускло. — Все не могу в это поверить, Мамен.
   — Прошло слишком мало времени, — В тоне Мамен звучала музыкальная нежность. — Что с тобой происходит?
   — Не знаю. Днем, когда я чем-то постоянно занята — работа, Эстебан, соседи, — я почти не вспоминаю об этом. И плачу теперь меньше… Правда, Мамен. А вот по ночам — совсем плохо.
   — Кошмары?
   — Да. — По спине Алисии пробежали булавки озноба. — Все те же сны. Два гроба, и в гробах — они. И тление. Тление…
   — Хватит, довольно. — Мамен словно хотела побыстрее отогнать от нее эти картины. — То есть ты не заметила никаких улучшений?
   — После гипноза, ты хочешь сказать? — Рука Алисии вспорхнула вверх, будто отгоняя дурной запах. — Нет, все как прежде. Я ведь тебе говорила, что не слишком верю в гипноз.
   — То, что говорила ты, меня мало заботит. Врач здесь все-таки я, а не ты… И я готова признать, что гипноз не панацея, но он вполне мог оказать положительное воздействие и хоть в какой-то мере освободить тебя от наваждений.
   — Как видишь, не освободил. Пять интенсивных сеансов — и ничего.
   — Надеюсь, транквилизаторы ты принимаешь регулярно?
   — Да.
   — Ну и?..
   — Да так… — Алисия состроила гримасу. — Я и в них перестала верить. Сплю чуть больше, вот и все.
   Мамен записывала ответы Алисии в тетрадку.
   — Я увеличу тебе дозу, — сказала она. — Добавь еще половинку таблетки. Знаю, что это звучит глупо, но ты должна постепенно привыкать к мысли, что впереди у тебя целая жизнь.
   — Перестань…
   — Вообрази, будто ты только что переехала в новый город и никого там не знаешь. Тебе надо завести друзей. Главное, отнесись к этому как к чему-то вполне естественному. Ну, а Эстебан?
   — Эстебан в порядке. — Алисия криво улыбнулась.
   Трудность заключалась не в том, чтобы поверить в их смерть, — немыслимо было осознать, будто они прошли канонический и необратимый путь исчезновения. Хотя достаточно было побродить по опустевшей квартире, заглянуть в шкафы, увидеть разложенные на письменном столе ровные стопки бумаги… Пытка — и самое невыносимое — заключалась в том, что, умерев, они оставались у нее внутри, ждали чего-то, гневались, сводили с ума, словно хотели наказать. За что, Пабло, за что, Росита, за что? Хватит с нее и того, что надо по-прежнему дышать, брать ложку и нести ко рту… За что, Росита? За что эта кошмарная застывшая маска, и куда подевались косички, когда-то торчавшие из-под вязаной шапки, и где новые поцелуи-пчелки, где слабый запах лаванды?
   Руки напоминали высушенных зверьков. Эстебан смотрел, как руки взяли часы и нежно погладили циферблат, как большой палец скользнул по потускневшему от времени корпусу.
   — Эти часы у меня уже побывали, — заметил мужчина.
   — Да, — ответил Эстебан. — Их приносил мой брат.
   — Как его имя?
   Человек встал из-за прилавка, и Эстебан отметил про себя, что в тесной мастерской этот тощий, смутлолиций мужчина кажется прямо-таки гигантом. Сама мастерская напоминала узкую пещеру, вырытую на площади Пан, позади церкви Спасителя, и к стойке приходилось пробираться, лавируя между какими-то диванами и сваленными в кучу старыми зонтами. За спиной сеньора Берруэля, который рылся в картотеке заказов, располагалась пыльная витрина: там рядами выстроились часы и старые игрушки, а в углу валялись крошечные инструменты — многократно уменьшенные копии привычных щипцов, отверток и тому подобного. Пабло слепо верил этому мастеру — видно, после того как тот вернул к жизни «Ролекс» с инкрустациями, свадебный подарок. От тех часов дружно отказались во всех прочих мастерских Севильи, отпуская при этом шуточки по поводу точности механизма и роли потусторонних сил в его работе.
   — Ага, вот, — сказал гигант, вытаскивая карточку. — Пабло Лабастида, правильно?
   — Да, Пабло Лабастида.
   В этом можно было увидеть своего рода мрачный ритуал: очередной наследник, получив часы, нес их в починку; словно только пройдя через эту церемонию Эстебан вступал в права наследования; от отца часы перешли к Пабло, от Пабло — к нему, Эстебану. Выходило, что вся жизненная сила семейства Лабастида таилась в этой круглой штуковине, которая когда-то принадлежала одному из их далеких прадедов. Эстебан никогда не желал смерти Пабло, хотя и был влюблен в Алисию, хотя и отчаянно мечтал когда-нибудь оказаться с ней в одной постели, заснуть, прижавшись к ее голой спине. Да, разумеется, иногда у него мелькала смутная мысль: а что, если Пабло вдруг исчезнет — раз и навсегда? Пабло посылают работать в Канаду… Пабло читает Джозефа Конрада, и на него находит блажь: он решает повторить путешествие Ностромо… Но никогда, никогда Эстебан не желал жертвы, крови, никогда не хотел видеть, как Алисия плутает в сновидениях, живет от одной дозы трансилиума до другой. Нет, он не хотел получить отцовские часы такой ценой.
   — Это «Ланкашир», — заключил сеньор Берруэль, переводя единственный глаз с часов на карточку. — Тысяча девятьсот десятый год. Латунный механизм, платина. Эта партия часов оказалась очень плохой.
   — Семейная реликвия.
   — Да, отлично понимаю. — Сеньор Берруэль, словно взвешивая, покачал часы на ладони. — Но они не слишком красивы, никогда не будут идти точно, и починить их трудно, а стоили они в свое время прилично — цена была явно завышенной. Как помечено у меня в карточке, здесь уже были проблемы с анкером.
   — Вполне возможно.
   По другую сторону площади, рядом с витриной, демонстрирующей свадебные платья, помещалась антикварная лавка, куда Эстебан любил заглядывать. Там он неспешно рассматривал бюро и подзеркальники, взглядом знатока окидывал вездесущие натюрморты-бодегоны с непременными трупиками перепелов, а также вазы и обитую дамастом мебель. В тот вечер, простившись с часовщиком, он зажег сигарету и остановился посмотреть на сильно почерневшую святую Лукию в раме с гротесками. Нет, в смерти брата он, разумеется, не виноват, хотя его любовь тайно взывала к подобной развязке. До ужасного происшествия Эстебан время от времени запирался в своей комнате, слушал музыку или читал, мучаясь невыносимым отвращением к выпавшей ему на долю роли младшего сына, славного Эстебана, такого покладистого и такого никчемного. Он, разумеется, преданно опекал овдовевшую мать, пока Пабло делал блестящую карьеру и разъезжал по миру, пока они с Алисией строили семью в надежде произвести на свет кучу детишек, чтобы по воскресеньям те радовали бабушку. Жизнь Эстебана должна была послушно вместиться в уготованную для нее форму — то есть рука должна была строго соответствовать перчатке. Гибель Пабло перечеркнула этот путь, чему Эстебан в душе не мог не радоваться. Но, значит, он радовался и потерянности Мамы Луисы, и всеобщим ахам и охам, и терзаниям бедной Алисии, которой отныне следовало научиться видеть в нем не только исполняющего семейный долг Эстебана, неуверенного в себе юнца Эстебана, измученного тайной и молчаливой любовью. Он желал завладеть ее ночами, отравить ее жизнь, покрыть поцелуями угловатое и послушное тело, которого никогда больше не коснется рука Пабло, не коснутся пальцы Пабло, потому что им никогда уже не очиститься от тлена, от той ядовитой субстанции, которая теперь держала Пабло в плену — там, внизу, в пустом подземелье ночи.
   Алисия только что вернулась домой и еще не успела повесить куртку на вешалку, как к ней заглянула Нурия с пачкой «Крускампос» и двумя банками берберечос[3]. Алисия не так давно сидела у Мамен, которой излила душу, и теперь не находила в себе сил для новых разговоров. Но Нурия пребывала совсем в другом настроении: вместе с двумя коллегами она целый день провела в душной готической церкви площадью в сто квадратных метров, и ей до смерти надоело по-обезьяньи карабкаться по деревянным лесам и настилам, реставрируя алтарные украшения, а также извлекая из ниш — с особой бережностью, как предписывает Министерство культуры — изуродованных временем святых. День Нурии был заполнен деревяшками, растворителями и сделанными на скорую руку бутербродами с колбасой, так что вечером она ощущала острую потребность не столько в горячем душе, сколько в банке пива. Хотя и жаловаться тут было не на что: Нурия с двумя приятелями по факультету получили первый серьезный заказ, после того как открыли реставрационную мастерскую; и от нынешней работы зависела куча других выгодных предложений — именно от того, как они подкрасят и почистят этих покрытых струпьями и пожелтевших святых мучеников. Церковь Пресвятой Девы де ла Сангре притулилась на узком участке земли между банковским офисом и аптекой с неоновой вывеской. Храм вот уже лет сорок как пребывал в полном запустении — прежде всего по причине разногласий между епархией и городскими властями; на протяжении последних десятилетий обе стороны занимались исключительно тем, что переваливали друг на друга ответственность за реставрационные работы — и в церкви, и в хранилище при ней, где нашли приют произведения религиозного искусства севильской и кордовской школы, в большинстве своем XVII века: святой Фердинанд, святой Варфоломей, святая Лукия и какой-то бородатый африканец с посохом и в сандалиях — кого именно изображала скульптура, Нурия так и не определила. Состояние святых и витражей оценивалось как критическое, что требовало принятия самых срочных мер. Но скульптура Девы Марии де ла Сангре, давшая имя церкви, нуждалась в совсем уж неотложной помощи; из глубины алтаря на прихожан грустно взирало нечто деревянное и с трудом опознаваемое; накидка Девы состояла из сплошных заплат, оттуда торчали щепки, кисть руки напоминала веер из уродливых отростков. Приходилось надеяться, что какой-нибудь могущественный столичный банк выпишет чек с большим количеством нулей на дело сохранения общественного достояния — и тем положит конец раздорам.