Страница:
Эвелина. Мы с Софи знаем это. Хочу тебе напомнить, что среди твоих детей есть еще Малышка. Правда, она девочка. И ты бесишься оттого, что мы трое тоже существуем, хочешь ты того или нет. Я тебе очень сочувствую, но факт остается фактом: мы существуем. Никуда не денешься: тебе придется с этим примириться. А еще ты бесишься оттого, что я принимаю ситуацию, которую ты создал, – мало того, я принимаю ее с улыбкой, чего ты совсем уж перенести не можешь. Тебе хочется, чтобы я протестовала, устраивала тебе сцены, – и тогда ты мог бы устраивать их мне, кричать, оправдывать себя в полный голос.
Жорж. Да мне вовсе незачем себя оправдывать! Я имею право жить как мне заблагорассудится. Я не из тех слюнтяев, которые, разлюбив жену, продолжают цепляться за ее юбку и изображать вместе с ней крепкую семью перед детьми, перед знакомыми, перед чертом, дьяволом. Зачем? Ну скажи мне, христа ради, зачем? За каким дьяволом мужчина должен испоганить свою жизнь, лишить себя радости, удовольствий, счастья, продолжая жить с женщиной, которую больше не любит?
Эвелина. Верно, незачем.
Жорж. Небось скажешь – из приличия? «Ах, что скажут матушка и сестрица»?
Эвелина. Я повторяю, незачем.
Жорж (с пеной у рта). А мне плевать на ваши приличия, поняла? И мне плевать на то, что скажут или подумают люди! Я человек свободный. Свободный и свободомыслящий!
Эвелина. Свободней и быть не может: ты делаешь все, что тебе угодно. Так чем же ты недоволен?
Жорж. Я хочу только одного: быть счастливым!
Эвелина. Так почему же ты не становишься им?
Жорж. Тебя не спросил!
Эвелина. Зато я тебя спрашиваю.
Жорж. Ну что ты ко мне привязалась?
Эвелина. Хорошо, я сама тебе и отвечу. У тебя совесть нечиста передо мной.
Жорж. Да ни капельки!
Эвелина. И я все пытаюсь найти этому причину.
Жорж. Ищи ее поближе к себе.
Эвелина. Если все дело во мне, тогда я тебя совершенно не понимаю. Ты обожаешь сына, у тебя есть любимая женщина, а здесь, в твоем доме – жена, которая предоставляет тебе полную свободу и никогда не упоминает о своей сопернице, да ей, впрочем, вполне на нее наплевать; и эта жена никогда ничего у тебя не просит, кроме разве сносного настроения – изредка и насколько это для тебя возможно. А ты в ответ на все это только кричишь, скандалишь и обращаешься со мной хуже чем с собакой.
Жорж. Я же тебе сказал, что я хулиган!
Эвелина. Ты несчастен, ты только мечтаешь о счастье, а на самом деле несчастен. Вот почему я хотела бы знать главное: любишь ли ты ее?
Жорж. По-моему, ты о ней никогда не говоришь?!
Эвелина. Я и не говорю о ней, я говорю о тебе. Любишь ты ее или нет?
Жорж пожимает плечами.
Вот в этом и кроется причина твоего несчастья: ты не способен любить ни одну женщину.
Жорж. Может, скажешь, я и тебя не любил?
Эвелина. Во всяком случае, сейчас ты меня ненавидишь. Тебе и самому это известно. Приходится признать очевидное.
Жорж. Когда ты кончишь измываться надо мной?…
Эвелина. Я вовсе не измываюсь над тобой. Я просто называю вещи своими именами. Пытаюсь во всем разобраться до конца. Ты меня ненавидишь, и я это знаю. Ты меня просто не выносишь.
Жорж. Вот это точно!
Эвелина. И однако, я все та же, что и раньше, в дни нашей юности, когда ты не просто «выносил» меня, но, осмелюсь напомнить, обожал меня. Ты преклонялся передо мной.
Жорж. Ну и что с того?
Эвелина. А отсюда напрашивается вывод: причина твоего несчастья не во мне, как тебе хотелось бы думать, а, скорее, в той, другой.
Жорж. Еще пара минут, и тебе удастся доказать, что именно ты мне необходима и что в глубине моего сердца я обожаю тебя и только тебя.
Эвелина. Мне было бы очень грустно, если бы это оказалось так, – просто не знаю, что бы я стала делать с твоим обожанием. В создавшейся ситуации меня больше устраивает твоя ненависть. В гневе ты по крайней мере иногда бываешь занятен и остроумен, а твое обожание смертельно скучно. Это не твой стиль.
Жорж. Тогда на что же ты жалуешься?
Эвелина. А я именно не жалуюсь, и это-то тебя и бесит. Вот что я и пытаюсь довести до твоего сознания. Ты возненавидел меня за то, что я тебя стесняю. А стесняю я тебя тем, что принимаю все как есть. Да и как, скажи пожалуйста, я могла бы поступать иначе?
Жорж. Ага, теперь все ясно!
Эвелина. Что тебе ясно?
Жорж. Ты – жертва!
Эвелина. Вовсе нет!
Жорж. Сейчас ты запоешь о том, что ты тоже обожаешь своего сына!
Эвелина. И что своих дочерей я тоже обожаю, если ты не против.
Жорж. Ну конечно, у нее дети, вот почему она «вынуждена» смириться со своим положением, она даже улыбается, разыгрывая бедную овечку, невинную очаровательную жертву, брошенную мужем – извергом и эгоистом, и все кругом жалеют ее и осуждают его. Старая песня, голубушка, надоело!
Эвелина. Мне казалось, ты безразличен к мнению окружающих.
Жорж. Да ну-у-у?!
Эвелина. Во всяком случае, мне в высшей степени наплевать на то, что говорят или думают кругом, уверяю тебя. И я ни в малейшей степени не чувствую себя жертвой.
Жорж. Еще чего не хватало! Да у тебя все есть. Ты можешь вытворять все что хочешь, встречаться с кем хочешь, принимать кого хочешь, спать с кем хочешь – и все с моего согласия и на мои денежки! Но ты ничего этого не делаешь. Ты сидишь тут как бедная родственница. И ты не «принимаешь» все как есть, нет, ты «покорно переносишь». Даже любовника не удосужилась завести!
Эвелина. Если бы я и завела или собиралась завести любовника, поверь, тебя бы я в известность не поставила. Даже чтобы облегчить тебе муки совести. Я презираю такой род сообщничества между мужем и женой. Но мы, кажется, говорили о свободе. Так вот, уверяю тебя, я себя чувствую свободной как никогда. Впрочем, этой свободой я обязана только себе. Я не знаю, что ты подразумеваешь под словами «бедная родственница», но ты как будто забыл, что я по профессии модельер, что я работаю весьма успешно и по этой причине полностью обеспечена материально, что избавляет меня от всяких комплексов по отношению к тебе. Я вовсе не чувствую себя «бедной родственницей», и я кормлю себя сама. Мало того, именно я вот уже пятнадцать лет плачу за работу Пюс.
Жорж. Которая пролезла в дом и водворилась здесь под тем предлогом, что она твоя кузина и что пятнадцать лет назад у Софи была скарлатина.
Эвелина. Пюс искала работу, а я предпочла заниматься любимым делом, а не состоять гувернанткой при детях. Как бы там ни было, три года назад, когда мне пришлось делать выбор, я решила остаться в доме из-за детей, но – запомни хорошенько – вовсе не в качестве твоей пленницы или жертвы. И это ты должен понять раз и навсегда.
Жорж. Вот это самое я и говорил: у тебя есть все.
Эвелина. Ау тебя нет ничего?
Жорж. Я знаю многих женщин, которые охотно заняли бы твое место.
Эвелина. А я тебе много раз повторяла, что я еще охотнее освободила бы его, но только вместе с детьми.
Жорж. И речи быть не может! Тебе не удастся отнять у меня Фредерика.
Эвелина. Это не я хочу отнять у тебя Фредерика. Это ты, скорее, выгонишь меня из дома вместе с ним.
Жорж. Ладно-ладно, знаю я, как ты все переворачиваешь с ног на голову, на это ты мастерица.
Эвелина. Мы оба попали в западню, бедняжка Жорж, и я и ты. Только я сразу взглянула фактам в лицо и приспособилась к своему положению. А ты – не смог. Ты все еще хорохоришься. Ты все еще хочешь какой-то свободы. А ведь ты на крепкой привязи: слева – одна веревка, справа – целых четыре, и каждая тянет в свою сторону, так стоит ли удивляться тому, что тебе стало совсем невмоготу?
Жорж. В понедельник с утра я повидаюсь с моим поверенным, и в среду ты получишь повестку в суд. На то и есть развод, чтобы разводиться.
Эвелина. Ты же прекрасно знаешь, что не станешь разводиться иначе бы ты давно уже это сделал. Но нет, такой вариант тебе не подходит. Единственное, что тебя могло бы устроить, – это моя смерть.
Жорж (с немного наигранной детской радостью). О да! О да! Это было бы превосходно, но – нельзя же требовать от судьбы так много. И потом, на это слишком мало шансов. Умирают, как правило, любимые женщины, а за остальных можно не беспокоиться – эти живут до ста лет и еще вас похоронят. Самое мудрое суждение о браке я вычитал не в книгах. Я услышал его у кладбищенских ворот от одного старика, который – вот поистине редкий случай! – только что похоронил жену. Он не видел меня, он думал, что его никто не слышит. И он прошептал: «Слишком поздно!» Никогда ни одному писателю не удалось так много выразить всего в двух словах. «Слишком поздно». Я представляю себе, как этот бедняга мечтал прогуляться вот эдаким манером на кладбище тридцатью годками раньше. Как он был бы счастлив тогда! А теперь – слишком поздно.
Эвелина. Думаю, что немало женщин, возвращаясь с похорон мужа, тоже могли бы прошептать или подумать: «Слишком поздно».
Жорж. Вполне возможно. Согласен.
Эвелина. Ну, не теряй надежды, сейчас столько автомобильных катастроф. А я езжу много.
Жорж. Вряд ли, ох вряд ли! Ты доживешь до восьмидесяти лет и будешь еще вполне цветущей вдовой, в этом я не сомневаюсь.
Эвелина. Ну, раз так, оставляю тебя наедине с твоим отчаянием. Дожидайся Титуса, а у меня свидание. Пойду попробую кое-что сделать для тебя.
Жорж. Что еще?
Эвелина. Постараюсь врезаться в автобус.
Жорж. Идиотка!
Эвелина пожимает плечами и выходит.
До чего же подлы эти бабы, когда злятся. Но эта… эта, можно сказать, побивает рекорды. Ах черт, подумать только, если бы не эта кретинка Софи, я бы сейчас спал и седьмой сон видел. (Слегка растерян, лишившись противника и не зная, куда себя девать. Подходит к проигрывателю. Долго ищет какую-то пластинку и, найдя, ставит.)
Это «Реквием» Моцарта, его звуки постепенно наполняют комнату, так как проигрыватель включен на полную мощность.
(Слушает музыку. Его лицо внезапно преображается. Но через несколько минут волнение его достигает апогея. Он бросается к проигрывателю и выключает его.)
Он написал «Реквием» и умер. Ну, что нам теперь осталось! Что нам это дерьмо, которое нас окружает?! Счастье, горе, рогоносцы, праведники – господи боже мой, какая ерунда! Кто имеет право жить, когда умирает Моцарт?! А я вот живу! Торгую кастрюлями и живу. И миллионы болванов вроде меня тоже живут. Ах, как идиотски устроена жизнь! (Ложится на диван, устремив вдаль застывший взгляд.)
Зрители слышат конец «Реквиема», едва доносящийся из-за кулис: как будто это Жорж, знающий «Реквием» наизусть, слышит его мысленно.
Наконец, взглянув на часы, взбивает одну из диванных вышитых подушечек и вытягивается, положив на нее голову. Но лежать ему неудобно: его царапает угол подушки. Он приподнимается, снова взбивает ее, опять укладывается на диван и начинает елозить щекой по подушке, как будто обнаружив в ней что-то необычное. Музыка внезапно умолкает.
(Прислушавшись еще немного, он поднимает голову, ищет что-то глазами, замечает нож для бумаг и лихорадочно вспарывает им подушку. Шепчет.) Ara! Ara! По-тря-сающе! Пре-вос-ходно! (Запускает руку в подушку и вытаскивает письмо. Злорадно хихикает.) На этот раз ты влипла, голубушка! (Рассматривает конверт, но на нем нет ни слова. Разрывает конверт, вынимает письмо, и восторг на его лице сменяется изумлением. Потом впадает в какое-то оцепенение, читает… читает… пересаживается с места на место, сам того не замечая.
Вдруг раздается звонок в дверь.
(Заканчивает чтение последней страницы, сидит как пришибленный. Бормочет то тихо, то громче.) Не может быть!… Не может быть!…
Титус (входит через дверь из сада). А, ты здесь?
Жорж не отвечает.
(Дважды окликает его.) Жорж! Жорж!
Жорж. А? Входи… входи…
Титус. Что с тобой?
Жорж. Сейчас… сейчас… скажу.
Титус. Тебе плохо?
Жорж. Нет… нет…
X и т у с. Тебе нужно прилечь. Тебе же явно плохо. Может, вызвать врача? Где Эвелина?
Жорж. Оставь Эвелину в покое! Со мной все в порядке.
Титус. Да ты посмотри на себя!
Жорж. Должен тебе сказать, ты выбрал неподходящую минуту для появления. Я как раз думал, не схожу ли я с ума.
Титус. Ну вот видишь…
Жорж. Извини, но шахматы придется отложить до другого раза.
Титус. Конечно, но что все-таки случилось?
Жорж. Сейчас узнаешь. У меня нет от тебя секретов. Да и этот секрет, в общем-то, не мой. Но мне необходимо с кем-то поделиться тем, что я только что узнал. Ты лучше сядь, а то плюхнешься мимо стула, когда услышишь. Ну, так вот… Эвелина… (С минуту раздумывает.) Или нет. Так будет проще.
(Достает письмо из кармана и протягивает Титусу.) Читай! Вот отсюда, здесь самое главное.
Титус начинает читать, а Жорж мечется по комнате, следя за выражением лица Титуса, который до конца чтения не поднимает головы. Окончив, он медленно складывает письмо, изумленно глядя на Жоржа, а тот выразительно разводит руками, как бы говоря: «Вот так-то!» Внезапно Жорж взрывается.
Ну нет, ну нет, я этого так не оставлю! Шлюха! Шлюха! А какая респектабельность, какой стиль, а эта вечная улыбка, а это безупречное поведение!… Всего четверть часа назад она вот здесь, на этом самом месте уверяла меня, что у нее никогда не было любовников!… А у нее их было шестеро! Шесть любовников и седьмой – которого она любила настоящей большой любовью, которому рассказала про тех, предыдущих, – единственный, который был всем для нее, который, может быть, и сейчас…
Титус. Да нет…
Жорж…и он – отец моего… Господи, и я еще не убил эту проклятую потаскуху! (Кидается к двери.)
Титус. Жорж, ты сошел с ума. Это все не так!
Жорж распахивает дверь. За дверью стоит Эвелина.
Эвелина. Я хотела поздороваться с Титусом, перед тем как уйти.
Жорж грубо втаскивает ее в гостиную.
Жорж. Шлюха!
Эвелина. Жорж, ты совсем рехнулся!
Жорж. Да, рехнулся! И скажи спасибо, что Титус здесь, а то я бы удавил тебя как собаку!
Эвелина (Титусу). Что это с ним?
Жорж (бросается к дивану и сует ей под нос подушку). Вот что со мной! Вот что! Это тебе ничего не говорит?
Эвелина. Зачем ты разорил подушку, не понимаю?
Жорж (вырывая письмо из рук Титуса). Чтобы найти в ней вот это! Письмо одного из твоих семи любовников, отца Фредерика! Шлюха! (Набрасывается на Эвелину.)
Титус еле успевает его оттащить.
Эвелина (поняв, что надо привести его в чувство, в свою
очередь оглушительно кричит). Хватит! Довольно!
Жорж (отступив). Ты что?
Эвелина. Хватит, говорю! Дай сюда письмо, идиот!
Оробев от ее властного тона, он протягивает ей письмо. (Прочитав, с жалостью смотрит на него.) Мне очень жаль…
Жорж. Тебе… жа-а-аль?
Эвелина. Да. Мне очень жаль, что я причиню тебе такое огорчение, Жорж. Но у тебя здесь Титус, с его помощью тебе будет легче пережить это.
Жорж. Ты что, надеешься заговорить мне зубы и выйти
сухой из воды?
Эвелина. Выслушай меня спокойно, Жорж. Я предпочла бы никогда не читать этого письма. Более того, лучше, если бы оно никогда не попадало тебе в руки.
Жорж. Нет, вы только послушайте ее! Она просто издевается надо мной.
Эвелина. Эти подушки вышивала твоя мать, как тебе известно. И после ее смерти твой отец подарил их тебе, потому что ты их очень любил. Письмо написано твоей матери.
Жорж. Что?!
Эвелина. Ты не слишком внимательно прочел его, вот почему ты не сразу понял. Твой сын – это твой сын, а вот ты сам – не сын твоего отца. (Возвращает ему письмо.) Мне действительно очень жаль. (Выходит.)
Жорж беспомощно смотрит на Титуса.
Титус. Я тоже так понял.
Жорж. Ну, знаешь ли… На меня все равно что Гималаи обрушились!… (Взрывается.) Какой страшный фарс! И кто же герой этого гнусного фарса – или, может, идиотской мелодрамы, – попробуй угадай кто? Да я!!! «Внебрачный сын, или Тайна Жанны». Авторы Дюма – отец и сын. «Плод любви, или Вышитые подушки». Авторы Машосет и Кана-ри, пара знаменитых водевильных писак! Моя мать!… Шестеро любовников и великая любовь, в результате которой родился я!… Моя мать! Это прозрачное, почти призрачное создание с небесным взглядом кротких глаз, с детски невинной улыбкой, – господи, да что я тебе говорю, ты же знал ее почти так же хорошо, как я, – хрупкое существо, в котором тем не менее угадывалась внутренняя твердость, внушавшая невольное уважение окружающим. Кому же тогда можно верить?! А я-то, дурак, еще полчаса назад приводил Софи в пример эту исключительную пару – мою мать и отца… то есть… да, отца! У меня язык не поворачивается назвать его иначе! Просто неслыханная, невероятная история. И я обнаруживаю эту тайну – тайну ее и моей жизни – вот в этой подушке, куда она зашила письмо… уж не знаю… лет тридцать тому назад! Есть от чего свихнуться, согласись!
Титус печально и сочувственно глядит на него, ничего не отвечая.
(Обнаружив, что все еще держит письмо в руках, читает его вслух). «Любовь моя! Эти два слова трепещут у меня на губах с тех пор, как я обрел величайшее счастье – любить тебя, ибо нет минуты, когда бы я не думал о тебе! Ни один человек в мире не был более поглощен и охвачен любовью, чем я – с того дня, когда услышал от тебя слова, перевернувшие и потрясшие до основания всю мою жизнь. Сотни раз за эти десять лет – десять лет, любовь моя! – мы вместе вспоминали и переживали вновь тот дивный миг, когда, услышав мое признание в любви, ты обернулась и взглянула на меня. Этим взглядом ты вверяла мне свою жизнь, как и я – ни минуты не думая – отдавал тебе свою. Да, наша любовь должна была родиться именно так: с чудесной и почти божественной легкостью распускающегося цветка. О, этот взгляд любящих! Прошлое умирает в этот миг, и рождается новый день. В какую-нибудь четверть часа я все узнал о тебе и о твоей жизни, о пяти или шести увлечениях, не оставивших следа в твоей душе, о привязанности к мужу, рядом с которым ты тем не менее чувствовала себя глубоко одинокой, – и отныне я знал: ты – моя жена. Небо даровало мне это блаженство, как дарует иногда тем, кто разуверился в любви. А вторым его даром был наш ребенок, который – увы! – никогда не будет носить моего имени, но вырастет подле тебя и будет залогом того, что я никогда тебя не покину. Любовь моя, наступают черные дни. Весь мир охвачен безумием, пугающим безумием. Я пишу тебе каждый раз, как в последний, – так ненадежна и хрупка в наше время человеческая жизнь. Я сделаю все, чтобы вырваться к тебе, клянусь. Повторяю, я сделаю все, но не знаю, удастся ли мне это. Я обожаю тебя. Никогда ни одна женщина не была любима так, как ты. Пусть эти слова всегда будут моим прощальным приветом тебе. Ж.». Наверное, его звали Жаном.
Титус. Какое письмо!
Жорж. Да. Неудивительно, что моя мать не уничтожила его. Но что за странная мысль пришла ей в голову – спрятать его в этой подушке!
Титус. Это письмо явно написано во время войны. Может быть, это действительно его последнее письмо.
Жорж. Почему ты так думаешь?
Титус. Это объясняет тот факт, что письмо было зашито в подушку и что оно оказалось единственным. Твоя мать, скорее всего, сожгла все остальные, но это она уничтожить не смогла. А ведь оно явно самое опасное из всех по своему содержанию.
Жорж внезапно начинает ощупывать подушки, одну за другой, прислушиваясь, не шуршит ли внутри бумага.
Жорж. Нет. Больше ничего. (Возвращается к разговору о письме.) Когда я прочел это письмо, перед самым твоим приходом, мне словно туман глаза застлал, я понял только одно – это измена, а намек на войну прошел мимо моего сознания.
Титус. Да тут и сомневаться нечего. «Я пишу тебе каждый раз, как в последний…». «Я сделаю все, чтобы вырваться к тебе…». Ясно, что он был мобилизован и что речь идет о самом начале войны – тогда еще не были отменены отпуска. Да и цвет чернил, фактура бумаги тоже доказывают, что…
Жорж. Страшная история… Но, знаешь, я теперь доволен, что прочел это письмо. Узнать, что моя мать была так страстно любима человеком, который и через десять лет писал ей о своем чувстве с неугасающим пылом, со счастливой убежденностью во взаимности их любви, – это в каком-то смысле даже приятно. Но, черт побери, какой свет это проливает на женщин! Какой свет на этих!… (Сдерживается.) Вот такие-то дела, старина. В хорошенькую передрягу я угодил. Хочешь виски?
Титус. Спасибо, с удовольствием.
Жорж. Но раз такое дело… дьявольщина, я бы хотел все-таки узнать, чей я сын. Я частенько не мог понять, отчего я временами веду себя как последний негодяй, как грубая скотина. Теперь-то я наконец узнаю, от кого это во мне!
Титус. Судя по стилю этого письма, вряд ли твоя мать любила чемпиона по боксу.
Жорж. Мда! Если я теперь обнаружу, что мой настоящий отец отличался еще большим тактом, обаянием и воспитанностью, чем названый, тогда я вообще отказываюсь что-либо понимать. (Пауза.) Нет, просто невероятно, голова кругом идет! (Пауза.) Ну и личность, оказывается, моя мать! Ай да женщина! Сперва эти увлечения, потом страсть, которой никто так никогда и не заподозрил. Какая женщина! Какой характер! Как она сумела сделать из своей супружеской жизни идеальный брак, превратить ее в миф, в который мы с сестрой верили всю жизнь… и она знала, что я сын ее любовника… Господи боже! Моя сестра!
Титус. Твоя сестра?
Жорж. Если предположить, что это письмо написано в начале войны и что оно было последним…
Титус. Но ведь это только гипотеза.
Жорж. Да-да, гипотеза… Это правда. А что если мы поторопились его похоронить, моего дорогого отца? Вполне может быть, что он живехонек и так же крепок, как этот… мой?!
Титус. Кто «этот»?
Жорж. Ну, этот мой отец. Муж моей матери. Словом, мой отец. Тьфу! Ладно, вернемся к тому… к настоящему. Умер он или нет, но его письмо написано во время войны. Война началась в сентябре тридцать девятого. Мне тогда было девять лет. Я родился, наверное, в первый год связи моей матери и этого человека. В тридцать девятом мне было девять лет, а моей сестре уже пятнадцать – она ведь на шесть лет старше меня. Я в свои девять лет вряд ли что-нибудь понимал, но если этот человек был убит в начале войны, для моей матери это должно было быть страшным ударом. Невозможно, чтобы пятнадцатилетняя девочка, будучи при этом, не заметила чего-нибудь, чего она мне, естественно, не сообщила. А если он еще жив, то я мог бы, осторожно расспросив ее – да и моего отца, впрочем, – разузнать что-нибудь. Подпись «Ж». Это ведь уже кое-что… «Ж»… Жан, Жюль, Жером… Эта буква уже сужает поле поисков. Ведь какого-нибудь Жоакина или Жозефа не на каждом шагу встретишь.
Титус. Ты собираешься поставить свою сестру в известность?…
Жорж. Ты с ума сошел! Конечно, нет. Да она, наверное, и не знает ничего. Но я ее на всякий случай осторожненько прощупаю, чтобы удостовериться, так ли это. Пойми, я хочу знать, кто мой отец! Для этого я переверну небо и землю, можешь мне поверить.
Звонит телефон. Жорж снимает трубку, но телефон молчит. Сцена повторяется дважды.
Дурацкие шуточки! Ты берешь трубку, они ее вешают. Если это звонят обожатели моей супруги или дочери, тогда, конечно, все понятно, муж или отец им вовсе ни к чему.
Новый звонок.
Ну, хватит! Если этот паразит опять… (Но это звонят в дверь.) Ах нет, это дверь. Наверное, Фредерик вернулся!
Титус. Тогда я не буду мешать.
Жорж. Ну что ты, оставайся!
Титус. Нет, нет, я пойду. Ты же ждал малыша с самого утра, хотел поиграть с ним. Вот он пришел, и я вас оставляю. Для тебя ведь это самая большая радость – поиграть с сыном.
Жорж. Ты даже не представляешь, какая радость! Если бы это письмо действительно было написано Эвелине и если бы Фредерик…
Входит Арман Рости. Ему семьдесят два года, но выглядит он намного моложе. Элегантный, подтянутый пожилой человек жизнерадостного вида, со следами былой красоты.
Арман. С твоей горничной-испанкой нелегко объясниться. Сначала она объявила мне, что ты один, потом – что ты не один. (Замечает Титуса.) О, простите! Вот теперь я разобрался в ее испанском – она изъясняется исключительно по-испански, а французского не признает, – она имела в виду, что ты один из всей семьи дома, но не один в комнате, а с мсье… Но в таком случае я удаляюсь.
Титус. Ни в коем случае, мсье, я как раз собирался уходить.
Жорж. Папа! Это Титус. (Внезапно вспоминает о распоротой подушке и, пока его отец беседует с Титусом, подскакивает к ней, хватает и засовывает под диван.)
Арман. Ах, Титус! Ну да, конечно! Дорогой мой Титус! Я когда-то окрестил вас «преданным Титусом». Вы всегда были рядом с Жоржем. Поистине, верный друг. Простите, что не сразу узнал вас, – зрение меня подводит, хотя я совсем еще не стар. Но я не хочу мешать вашей беседе. Подумать только – Титус!
Титус. Но я действительно уже прощался с Жоржем. Так что это я прошу вас меня простить, я ухожу.
Арман. Ну, если так… Всего доброго. Счастлив был снова повидаться с вами.
Титус. До свидания, мсье!
Арман. До свидания, Титус!
Титус (Жоржу). До скорого, старина! (Выходит.)
Арман. Надеюсь, я действительно не помешал тебе неожиданным приходом?
Жорж. Можешь быть уверен, что здесь ты всегда желанный гость.
Арман. Обычно я предварительно звоню, но сегодня я обедал у моего старого друга Ренара. Он недавно переехал и теперь живет в двух шагах отсюда, на вашей же улице. Мы полдня проболтали с ним, как две старые кумушки, переворошили кучу всяких воспоминаний, – я ведь знаком с ним ни много ни мало пятьдесят лет.
Жорж. Ренар? Какой это Ренар? Я знаю одного… кажется, его зовут Морис Ренар?
Арман. Нет, моего зовут Жан.
Жорж. Да мне вовсе незачем себя оправдывать! Я имею право жить как мне заблагорассудится. Я не из тех слюнтяев, которые, разлюбив жену, продолжают цепляться за ее юбку и изображать вместе с ней крепкую семью перед детьми, перед знакомыми, перед чертом, дьяволом. Зачем? Ну скажи мне, христа ради, зачем? За каким дьяволом мужчина должен испоганить свою жизнь, лишить себя радости, удовольствий, счастья, продолжая жить с женщиной, которую больше не любит?
Эвелина. Верно, незачем.
Жорж. Небось скажешь – из приличия? «Ах, что скажут матушка и сестрица»?
Эвелина. Я повторяю, незачем.
Жорж (с пеной у рта). А мне плевать на ваши приличия, поняла? И мне плевать на то, что скажут или подумают люди! Я человек свободный. Свободный и свободомыслящий!
Эвелина. Свободней и быть не может: ты делаешь все, что тебе угодно. Так чем же ты недоволен?
Жорж. Я хочу только одного: быть счастливым!
Эвелина. Так почему же ты не становишься им?
Жорж. Тебя не спросил!
Эвелина. Зато я тебя спрашиваю.
Жорж. Ну что ты ко мне привязалась?
Эвелина. Хорошо, я сама тебе и отвечу. У тебя совесть нечиста передо мной.
Жорж. Да ни капельки!
Эвелина. И я все пытаюсь найти этому причину.
Жорж. Ищи ее поближе к себе.
Эвелина. Если все дело во мне, тогда я тебя совершенно не понимаю. Ты обожаешь сына, у тебя есть любимая женщина, а здесь, в твоем доме – жена, которая предоставляет тебе полную свободу и никогда не упоминает о своей сопернице, да ей, впрочем, вполне на нее наплевать; и эта жена никогда ничего у тебя не просит, кроме разве сносного настроения – изредка и насколько это для тебя возможно. А ты в ответ на все это только кричишь, скандалишь и обращаешься со мной хуже чем с собакой.
Жорж. Я же тебе сказал, что я хулиган!
Эвелина. Ты несчастен, ты только мечтаешь о счастье, а на самом деле несчастен. Вот почему я хотела бы знать главное: любишь ли ты ее?
Жорж. По-моему, ты о ней никогда не говоришь?!
Эвелина. Я и не говорю о ней, я говорю о тебе. Любишь ты ее или нет?
Жорж пожимает плечами.
Вот в этом и кроется причина твоего несчастья: ты не способен любить ни одну женщину.
Жорж. Может, скажешь, я и тебя не любил?
Эвелина. Во всяком случае, сейчас ты меня ненавидишь. Тебе и самому это известно. Приходится признать очевидное.
Жорж. Когда ты кончишь измываться надо мной?…
Эвелина. Я вовсе не измываюсь над тобой. Я просто называю вещи своими именами. Пытаюсь во всем разобраться до конца. Ты меня ненавидишь, и я это знаю. Ты меня просто не выносишь.
Жорж. Вот это точно!
Эвелина. И однако, я все та же, что и раньше, в дни нашей юности, когда ты не просто «выносил» меня, но, осмелюсь напомнить, обожал меня. Ты преклонялся передо мной.
Жорж. Ну и что с того?
Эвелина. А отсюда напрашивается вывод: причина твоего несчастья не во мне, как тебе хотелось бы думать, а, скорее, в той, другой.
Жорж. Еще пара минут, и тебе удастся доказать, что именно ты мне необходима и что в глубине моего сердца я обожаю тебя и только тебя.
Эвелина. Мне было бы очень грустно, если бы это оказалось так, – просто не знаю, что бы я стала делать с твоим обожанием. В создавшейся ситуации меня больше устраивает твоя ненависть. В гневе ты по крайней мере иногда бываешь занятен и остроумен, а твое обожание смертельно скучно. Это не твой стиль.
Жорж. Тогда на что же ты жалуешься?
Эвелина. А я именно не жалуюсь, и это-то тебя и бесит. Вот что я и пытаюсь довести до твоего сознания. Ты возненавидел меня за то, что я тебя стесняю. А стесняю я тебя тем, что принимаю все как есть. Да и как, скажи пожалуйста, я могла бы поступать иначе?
Жорж. Ага, теперь все ясно!
Эвелина. Что тебе ясно?
Жорж. Ты – жертва!
Эвелина. Вовсе нет!
Жорж. Сейчас ты запоешь о том, что ты тоже обожаешь своего сына!
Эвелина. И что своих дочерей я тоже обожаю, если ты не против.
Жорж. Ну конечно, у нее дети, вот почему она «вынуждена» смириться со своим положением, она даже улыбается, разыгрывая бедную овечку, невинную очаровательную жертву, брошенную мужем – извергом и эгоистом, и все кругом жалеют ее и осуждают его. Старая песня, голубушка, надоело!
Эвелина. Мне казалось, ты безразличен к мнению окружающих.
Жорж. Да ну-у-у?!
Эвелина. Во всяком случае, мне в высшей степени наплевать на то, что говорят или думают кругом, уверяю тебя. И я ни в малейшей степени не чувствую себя жертвой.
Жорж. Еще чего не хватало! Да у тебя все есть. Ты можешь вытворять все что хочешь, встречаться с кем хочешь, принимать кого хочешь, спать с кем хочешь – и все с моего согласия и на мои денежки! Но ты ничего этого не делаешь. Ты сидишь тут как бедная родственница. И ты не «принимаешь» все как есть, нет, ты «покорно переносишь». Даже любовника не удосужилась завести!
Эвелина. Если бы я и завела или собиралась завести любовника, поверь, тебя бы я в известность не поставила. Даже чтобы облегчить тебе муки совести. Я презираю такой род сообщничества между мужем и женой. Но мы, кажется, говорили о свободе. Так вот, уверяю тебя, я себя чувствую свободной как никогда. Впрочем, этой свободой я обязана только себе. Я не знаю, что ты подразумеваешь под словами «бедная родственница», но ты как будто забыл, что я по профессии модельер, что я работаю весьма успешно и по этой причине полностью обеспечена материально, что избавляет меня от всяких комплексов по отношению к тебе. Я вовсе не чувствую себя «бедной родственницей», и я кормлю себя сама. Мало того, именно я вот уже пятнадцать лет плачу за работу Пюс.
Жорж. Которая пролезла в дом и водворилась здесь под тем предлогом, что она твоя кузина и что пятнадцать лет назад у Софи была скарлатина.
Эвелина. Пюс искала работу, а я предпочла заниматься любимым делом, а не состоять гувернанткой при детях. Как бы там ни было, три года назад, когда мне пришлось делать выбор, я решила остаться в доме из-за детей, но – запомни хорошенько – вовсе не в качестве твоей пленницы или жертвы. И это ты должен понять раз и навсегда.
Жорж. Вот это самое я и говорил: у тебя есть все.
Эвелина. Ау тебя нет ничего?
Жорж. Я знаю многих женщин, которые охотно заняли бы твое место.
Эвелина. А я тебе много раз повторяла, что я еще охотнее освободила бы его, но только вместе с детьми.
Жорж. И речи быть не может! Тебе не удастся отнять у меня Фредерика.
Эвелина. Это не я хочу отнять у тебя Фредерика. Это ты, скорее, выгонишь меня из дома вместе с ним.
Жорж. Ладно-ладно, знаю я, как ты все переворачиваешь с ног на голову, на это ты мастерица.
Эвелина. Мы оба попали в западню, бедняжка Жорж, и я и ты. Только я сразу взглянула фактам в лицо и приспособилась к своему положению. А ты – не смог. Ты все еще хорохоришься. Ты все еще хочешь какой-то свободы. А ведь ты на крепкой привязи: слева – одна веревка, справа – целых четыре, и каждая тянет в свою сторону, так стоит ли удивляться тому, что тебе стало совсем невмоготу?
Жорж. В понедельник с утра я повидаюсь с моим поверенным, и в среду ты получишь повестку в суд. На то и есть развод, чтобы разводиться.
Эвелина. Ты же прекрасно знаешь, что не станешь разводиться иначе бы ты давно уже это сделал. Но нет, такой вариант тебе не подходит. Единственное, что тебя могло бы устроить, – это моя смерть.
Жорж (с немного наигранной детской радостью). О да! О да! Это было бы превосходно, но – нельзя же требовать от судьбы так много. И потом, на это слишком мало шансов. Умирают, как правило, любимые женщины, а за остальных можно не беспокоиться – эти живут до ста лет и еще вас похоронят. Самое мудрое суждение о браке я вычитал не в книгах. Я услышал его у кладбищенских ворот от одного старика, который – вот поистине редкий случай! – только что похоронил жену. Он не видел меня, он думал, что его никто не слышит. И он прошептал: «Слишком поздно!» Никогда ни одному писателю не удалось так много выразить всего в двух словах. «Слишком поздно». Я представляю себе, как этот бедняга мечтал прогуляться вот эдаким манером на кладбище тридцатью годками раньше. Как он был бы счастлив тогда! А теперь – слишком поздно.
Эвелина. Думаю, что немало женщин, возвращаясь с похорон мужа, тоже могли бы прошептать или подумать: «Слишком поздно».
Жорж. Вполне возможно. Согласен.
Эвелина. Ну, не теряй надежды, сейчас столько автомобильных катастроф. А я езжу много.
Жорж. Вряд ли, ох вряд ли! Ты доживешь до восьмидесяти лет и будешь еще вполне цветущей вдовой, в этом я не сомневаюсь.
Эвелина. Ну, раз так, оставляю тебя наедине с твоим отчаянием. Дожидайся Титуса, а у меня свидание. Пойду попробую кое-что сделать для тебя.
Жорж. Что еще?
Эвелина. Постараюсь врезаться в автобус.
Жорж. Идиотка!
Эвелина пожимает плечами и выходит.
До чего же подлы эти бабы, когда злятся. Но эта… эта, можно сказать, побивает рекорды. Ах черт, подумать только, если бы не эта кретинка Софи, я бы сейчас спал и седьмой сон видел. (Слегка растерян, лишившись противника и не зная, куда себя девать. Подходит к проигрывателю. Долго ищет какую-то пластинку и, найдя, ставит.)
Это «Реквием» Моцарта, его звуки постепенно наполняют комнату, так как проигрыватель включен на полную мощность.
(Слушает музыку. Его лицо внезапно преображается. Но через несколько минут волнение его достигает апогея. Он бросается к проигрывателю и выключает его.)
Он написал «Реквием» и умер. Ну, что нам теперь осталось! Что нам это дерьмо, которое нас окружает?! Счастье, горе, рогоносцы, праведники – господи боже мой, какая ерунда! Кто имеет право жить, когда умирает Моцарт?! А я вот живу! Торгую кастрюлями и живу. И миллионы болванов вроде меня тоже живут. Ах, как идиотски устроена жизнь! (Ложится на диван, устремив вдаль застывший взгляд.)
Зрители слышат конец «Реквиема», едва доносящийся из-за кулис: как будто это Жорж, знающий «Реквием» наизусть, слышит его мысленно.
Наконец, взглянув на часы, взбивает одну из диванных вышитых подушечек и вытягивается, положив на нее голову. Но лежать ему неудобно: его царапает угол подушки. Он приподнимается, снова взбивает ее, опять укладывается на диван и начинает елозить щекой по подушке, как будто обнаружив в ней что-то необычное. Музыка внезапно умолкает.
(Прислушавшись еще немного, он поднимает голову, ищет что-то глазами, замечает нож для бумаг и лихорадочно вспарывает им подушку. Шепчет.) Ara! Ara! По-тря-сающе! Пре-вос-ходно! (Запускает руку в подушку и вытаскивает письмо. Злорадно хихикает.) На этот раз ты влипла, голубушка! (Рассматривает конверт, но на нем нет ни слова. Разрывает конверт, вынимает письмо, и восторг на его лице сменяется изумлением. Потом впадает в какое-то оцепенение, читает… читает… пересаживается с места на место, сам того не замечая.
Вдруг раздается звонок в дверь.
(Заканчивает чтение последней страницы, сидит как пришибленный. Бормочет то тихо, то громче.) Не может быть!… Не может быть!…
Титус (входит через дверь из сада). А, ты здесь?
Жорж не отвечает.
(Дважды окликает его.) Жорж! Жорж!
Жорж. А? Входи… входи…
Титус. Что с тобой?
Жорж. Сейчас… сейчас… скажу.
Титус. Тебе плохо?
Жорж. Нет… нет…
X и т у с. Тебе нужно прилечь. Тебе же явно плохо. Может, вызвать врача? Где Эвелина?
Жорж. Оставь Эвелину в покое! Со мной все в порядке.
Титус. Да ты посмотри на себя!
Жорж. Должен тебе сказать, ты выбрал неподходящую минуту для появления. Я как раз думал, не схожу ли я с ума.
Титус. Ну вот видишь…
Жорж. Извини, но шахматы придется отложить до другого раза.
Титус. Конечно, но что все-таки случилось?
Жорж. Сейчас узнаешь. У меня нет от тебя секретов. Да и этот секрет, в общем-то, не мой. Но мне необходимо с кем-то поделиться тем, что я только что узнал. Ты лучше сядь, а то плюхнешься мимо стула, когда услышишь. Ну, так вот… Эвелина… (С минуту раздумывает.) Или нет. Так будет проще.
(Достает письмо из кармана и протягивает Титусу.) Читай! Вот отсюда, здесь самое главное.
Титус начинает читать, а Жорж мечется по комнате, следя за выражением лица Титуса, который до конца чтения не поднимает головы. Окончив, он медленно складывает письмо, изумленно глядя на Жоржа, а тот выразительно разводит руками, как бы говоря: «Вот так-то!» Внезапно Жорж взрывается.
Ну нет, ну нет, я этого так не оставлю! Шлюха! Шлюха! А какая респектабельность, какой стиль, а эта вечная улыбка, а это безупречное поведение!… Всего четверть часа назад она вот здесь, на этом самом месте уверяла меня, что у нее никогда не было любовников!… А у нее их было шестеро! Шесть любовников и седьмой – которого она любила настоящей большой любовью, которому рассказала про тех, предыдущих, – единственный, который был всем для нее, который, может быть, и сейчас…
Титус. Да нет…
Жорж…и он – отец моего… Господи, и я еще не убил эту проклятую потаскуху! (Кидается к двери.)
Титус. Жорж, ты сошел с ума. Это все не так!
Жорж распахивает дверь. За дверью стоит Эвелина.
Эвелина. Я хотела поздороваться с Титусом, перед тем как уйти.
Жорж грубо втаскивает ее в гостиную.
Жорж. Шлюха!
Эвелина. Жорж, ты совсем рехнулся!
Жорж. Да, рехнулся! И скажи спасибо, что Титус здесь, а то я бы удавил тебя как собаку!
Эвелина (Титусу). Что это с ним?
Жорж (бросается к дивану и сует ей под нос подушку). Вот что со мной! Вот что! Это тебе ничего не говорит?
Эвелина. Зачем ты разорил подушку, не понимаю?
Жорж (вырывая письмо из рук Титуса). Чтобы найти в ней вот это! Письмо одного из твоих семи любовников, отца Фредерика! Шлюха! (Набрасывается на Эвелину.)
Титус еле успевает его оттащить.
Эвелина (поняв, что надо привести его в чувство, в свою
очередь оглушительно кричит). Хватит! Довольно!
Жорж (отступив). Ты что?
Эвелина. Хватит, говорю! Дай сюда письмо, идиот!
Оробев от ее властного тона, он протягивает ей письмо. (Прочитав, с жалостью смотрит на него.) Мне очень жаль…
Жорж. Тебе… жа-а-аль?
Эвелина. Да. Мне очень жаль, что я причиню тебе такое огорчение, Жорж. Но у тебя здесь Титус, с его помощью тебе будет легче пережить это.
Жорж. Ты что, надеешься заговорить мне зубы и выйти
сухой из воды?
Эвелина. Выслушай меня спокойно, Жорж. Я предпочла бы никогда не читать этого письма. Более того, лучше, если бы оно никогда не попадало тебе в руки.
Жорж. Нет, вы только послушайте ее! Она просто издевается надо мной.
Эвелина. Эти подушки вышивала твоя мать, как тебе известно. И после ее смерти твой отец подарил их тебе, потому что ты их очень любил. Письмо написано твоей матери.
Жорж. Что?!
Эвелина. Ты не слишком внимательно прочел его, вот почему ты не сразу понял. Твой сын – это твой сын, а вот ты сам – не сын твоего отца. (Возвращает ему письмо.) Мне действительно очень жаль. (Выходит.)
Жорж беспомощно смотрит на Титуса.
Титус. Я тоже так понял.
Жорж. Ну, знаешь ли… На меня все равно что Гималаи обрушились!… (Взрывается.) Какой страшный фарс! И кто же герой этого гнусного фарса – или, может, идиотской мелодрамы, – попробуй угадай кто? Да я!!! «Внебрачный сын, или Тайна Жанны». Авторы Дюма – отец и сын. «Плод любви, или Вышитые подушки». Авторы Машосет и Кана-ри, пара знаменитых водевильных писак! Моя мать!… Шестеро любовников и великая любовь, в результате которой родился я!… Моя мать! Это прозрачное, почти призрачное создание с небесным взглядом кротких глаз, с детски невинной улыбкой, – господи, да что я тебе говорю, ты же знал ее почти так же хорошо, как я, – хрупкое существо, в котором тем не менее угадывалась внутренняя твердость, внушавшая невольное уважение окружающим. Кому же тогда можно верить?! А я-то, дурак, еще полчаса назад приводил Софи в пример эту исключительную пару – мою мать и отца… то есть… да, отца! У меня язык не поворачивается назвать его иначе! Просто неслыханная, невероятная история. И я обнаруживаю эту тайну – тайну ее и моей жизни – вот в этой подушке, куда она зашила письмо… уж не знаю… лет тридцать тому назад! Есть от чего свихнуться, согласись!
Титус печально и сочувственно глядит на него, ничего не отвечая.
(Обнаружив, что все еще держит письмо в руках, читает его вслух). «Любовь моя! Эти два слова трепещут у меня на губах с тех пор, как я обрел величайшее счастье – любить тебя, ибо нет минуты, когда бы я не думал о тебе! Ни один человек в мире не был более поглощен и охвачен любовью, чем я – с того дня, когда услышал от тебя слова, перевернувшие и потрясшие до основания всю мою жизнь. Сотни раз за эти десять лет – десять лет, любовь моя! – мы вместе вспоминали и переживали вновь тот дивный миг, когда, услышав мое признание в любви, ты обернулась и взглянула на меня. Этим взглядом ты вверяла мне свою жизнь, как и я – ни минуты не думая – отдавал тебе свою. Да, наша любовь должна была родиться именно так: с чудесной и почти божественной легкостью распускающегося цветка. О, этот взгляд любящих! Прошлое умирает в этот миг, и рождается новый день. В какую-нибудь четверть часа я все узнал о тебе и о твоей жизни, о пяти или шести увлечениях, не оставивших следа в твоей душе, о привязанности к мужу, рядом с которым ты тем не менее чувствовала себя глубоко одинокой, – и отныне я знал: ты – моя жена. Небо даровало мне это блаженство, как дарует иногда тем, кто разуверился в любви. А вторым его даром был наш ребенок, который – увы! – никогда не будет носить моего имени, но вырастет подле тебя и будет залогом того, что я никогда тебя не покину. Любовь моя, наступают черные дни. Весь мир охвачен безумием, пугающим безумием. Я пишу тебе каждый раз, как в последний, – так ненадежна и хрупка в наше время человеческая жизнь. Я сделаю все, чтобы вырваться к тебе, клянусь. Повторяю, я сделаю все, но не знаю, удастся ли мне это. Я обожаю тебя. Никогда ни одна женщина не была любима так, как ты. Пусть эти слова всегда будут моим прощальным приветом тебе. Ж.». Наверное, его звали Жаном.
Титус. Какое письмо!
Жорж. Да. Неудивительно, что моя мать не уничтожила его. Но что за странная мысль пришла ей в голову – спрятать его в этой подушке!
Титус. Это письмо явно написано во время войны. Может быть, это действительно его последнее письмо.
Жорж. Почему ты так думаешь?
Титус. Это объясняет тот факт, что письмо было зашито в подушку и что оно оказалось единственным. Твоя мать, скорее всего, сожгла все остальные, но это она уничтожить не смогла. А ведь оно явно самое опасное из всех по своему содержанию.
Жорж внезапно начинает ощупывать подушки, одну за другой, прислушиваясь, не шуршит ли внутри бумага.
Жорж. Нет. Больше ничего. (Возвращается к разговору о письме.) Когда я прочел это письмо, перед самым твоим приходом, мне словно туман глаза застлал, я понял только одно – это измена, а намек на войну прошел мимо моего сознания.
Титус. Да тут и сомневаться нечего. «Я пишу тебе каждый раз, как в последний…». «Я сделаю все, чтобы вырваться к тебе…». Ясно, что он был мобилизован и что речь идет о самом начале войны – тогда еще не были отменены отпуска. Да и цвет чернил, фактура бумаги тоже доказывают, что…
Жорж. Страшная история… Но, знаешь, я теперь доволен, что прочел это письмо. Узнать, что моя мать была так страстно любима человеком, который и через десять лет писал ей о своем чувстве с неугасающим пылом, со счастливой убежденностью во взаимности их любви, – это в каком-то смысле даже приятно. Но, черт побери, какой свет это проливает на женщин! Какой свет на этих!… (Сдерживается.) Вот такие-то дела, старина. В хорошенькую передрягу я угодил. Хочешь виски?
Титус. Спасибо, с удовольствием.
Жорж. Но раз такое дело… дьявольщина, я бы хотел все-таки узнать, чей я сын. Я частенько не мог понять, отчего я временами веду себя как последний негодяй, как грубая скотина. Теперь-то я наконец узнаю, от кого это во мне!
Титус. Судя по стилю этого письма, вряд ли твоя мать любила чемпиона по боксу.
Жорж. Мда! Если я теперь обнаружу, что мой настоящий отец отличался еще большим тактом, обаянием и воспитанностью, чем названый, тогда я вообще отказываюсь что-либо понимать. (Пауза.) Нет, просто невероятно, голова кругом идет! (Пауза.) Ну и личность, оказывается, моя мать! Ай да женщина! Сперва эти увлечения, потом страсть, которой никто так никогда и не заподозрил. Какая женщина! Какой характер! Как она сумела сделать из своей супружеской жизни идеальный брак, превратить ее в миф, в который мы с сестрой верили всю жизнь… и она знала, что я сын ее любовника… Господи боже! Моя сестра!
Титус. Твоя сестра?
Жорж. Если предположить, что это письмо написано в начале войны и что оно было последним…
Титус. Но ведь это только гипотеза.
Жорж. Да-да, гипотеза… Это правда. А что если мы поторопились его похоронить, моего дорогого отца? Вполне может быть, что он живехонек и так же крепок, как этот… мой?!
Титус. Кто «этот»?
Жорж. Ну, этот мой отец. Муж моей матери. Словом, мой отец. Тьфу! Ладно, вернемся к тому… к настоящему. Умер он или нет, но его письмо написано во время войны. Война началась в сентябре тридцать девятого. Мне тогда было девять лет. Я родился, наверное, в первый год связи моей матери и этого человека. В тридцать девятом мне было девять лет, а моей сестре уже пятнадцать – она ведь на шесть лет старше меня. Я в свои девять лет вряд ли что-нибудь понимал, но если этот человек был убит в начале войны, для моей матери это должно было быть страшным ударом. Невозможно, чтобы пятнадцатилетняя девочка, будучи при этом, не заметила чего-нибудь, чего она мне, естественно, не сообщила. А если он еще жив, то я мог бы, осторожно расспросив ее – да и моего отца, впрочем, – разузнать что-нибудь. Подпись «Ж». Это ведь уже кое-что… «Ж»… Жан, Жюль, Жером… Эта буква уже сужает поле поисков. Ведь какого-нибудь Жоакина или Жозефа не на каждом шагу встретишь.
Титус. Ты собираешься поставить свою сестру в известность?…
Жорж. Ты с ума сошел! Конечно, нет. Да она, наверное, и не знает ничего. Но я ее на всякий случай осторожненько прощупаю, чтобы удостовериться, так ли это. Пойми, я хочу знать, кто мой отец! Для этого я переверну небо и землю, можешь мне поверить.
Звонит телефон. Жорж снимает трубку, но телефон молчит. Сцена повторяется дважды.
Дурацкие шуточки! Ты берешь трубку, они ее вешают. Если это звонят обожатели моей супруги или дочери, тогда, конечно, все понятно, муж или отец им вовсе ни к чему.
Новый звонок.
Ну, хватит! Если этот паразит опять… (Но это звонят в дверь.) Ах нет, это дверь. Наверное, Фредерик вернулся!
Титус. Тогда я не буду мешать.
Жорж. Ну что ты, оставайся!
Титус. Нет, нет, я пойду. Ты же ждал малыша с самого утра, хотел поиграть с ним. Вот он пришел, и я вас оставляю. Для тебя ведь это самая большая радость – поиграть с сыном.
Жорж. Ты даже не представляешь, какая радость! Если бы это письмо действительно было написано Эвелине и если бы Фредерик…
Входит Арман Рости. Ему семьдесят два года, но выглядит он намного моложе. Элегантный, подтянутый пожилой человек жизнерадостного вида, со следами былой красоты.
Арман. С твоей горничной-испанкой нелегко объясниться. Сначала она объявила мне, что ты один, потом – что ты не один. (Замечает Титуса.) О, простите! Вот теперь я разобрался в ее испанском – она изъясняется исключительно по-испански, а французского не признает, – она имела в виду, что ты один из всей семьи дома, но не один в комнате, а с мсье… Но в таком случае я удаляюсь.
Титус. Ни в коем случае, мсье, я как раз собирался уходить.
Жорж. Папа! Это Титус. (Внезапно вспоминает о распоротой подушке и, пока его отец беседует с Титусом, подскакивает к ней, хватает и засовывает под диван.)
Арман. Ах, Титус! Ну да, конечно! Дорогой мой Титус! Я когда-то окрестил вас «преданным Титусом». Вы всегда были рядом с Жоржем. Поистине, верный друг. Простите, что не сразу узнал вас, – зрение меня подводит, хотя я совсем еще не стар. Но я не хочу мешать вашей беседе. Подумать только – Титус!
Титус. Но я действительно уже прощался с Жоржем. Так что это я прошу вас меня простить, я ухожу.
Арман. Ну, если так… Всего доброго. Счастлив был снова повидаться с вами.
Титус. До свидания, мсье!
Арман. До свидания, Титус!
Титус (Жоржу). До скорого, старина! (Выходит.)
Арман. Надеюсь, я действительно не помешал тебе неожиданным приходом?
Жорж. Можешь быть уверен, что здесь ты всегда желанный гость.
Арман. Обычно я предварительно звоню, но сегодня я обедал у моего старого друга Ренара. Он недавно переехал и теперь живет в двух шагах отсюда, на вашей же улице. Мы полдня проболтали с ним, как две старые кумушки, переворошили кучу всяких воспоминаний, – я ведь знаком с ним ни много ни мало пятьдесят лет.
Жорж. Ренар? Какой это Ренар? Я знаю одного… кажется, его зовут Морис Ренар?
Арман. Нет, моего зовут Жан.