Все это время Пабло смотрел на Мирского неотрывно и молча. Когда тот закончил и извинительно улыбнулся присутствующим, Пабло произнес:
   – Мсье, я не знаю, кто вы. Но я хочу произвести с вами обмен, надеюсь, вы не откажете мне в этой малости. У меня здесь одиннадцать работ, в этой галерее. Выбирайте любую на ваше усмотрение, и я буду счастлив сделать вам дарственную надпись. Вы, мсье, изумительно талантливы, и я хочу, чтобы у меня о вас осталось воспоминание. Это, – он взял в руку листок Мирского, – произведение искусства, я хотел бы, чтобы вы также оставили мне на нем свое дарственное слово.
   Семен взял собственный листок и надписал по-русски, по косой, поперек бумаги, знать не зная, кто есть тот, кому предназначено его слово: «Талантливому художнику Пабло от русского архитектора Семена Мирского. На добрую память».
   Так в доме Семена Мирского появилась кубистическая «Женщина с гитарой», холст, масло, 170x110, 1914 год, с надписью на обороте: «Талантливому архитектору Семену Мирскому на память от Пабло Пикассо».
   И ни разу за жизнь не шевельнулся внутри Розы Марковны помысел, ни разу не дрогнула и не потянулась к холсту рука, разве что погладить да вытереть накопившуюся пыль. Знала стареющая Мирская – нельзя. Никогда. Никому. Потому что дальше человек незаметно для себя начнет распадаться на куски.
   Вместо этого бабушка быстро освоила лифчики разнообразных конструкций как для прикрытия плоскогрудых нужд, так и для всеобъемного поддержания женских могучестей. Постепенно процесс усложнился и стал предусматривать дополнительную вшивную резинку и лишнюю петлю под пуговицу для особо неподъемных случаев. Далее производство пошло еще и по смежному направлению достижения обманной красоты: грации, полуграции, корсеты. Ну, а еще чуть позже, после того как бабушкины пошивочные таланты окончательно расцвели призывным колером и грудастый контингент хлынул в Трехпрудный неиссякаемым гуртом, Роза Марковна сама себе усложнила задачу до предела, потому что так и не научилась мастерить все, что делала, без филиграни. Так ее учили в семье химика Дворкина, так она запомнила на всю оставшуюся жизнь.
   И вот что придумала Роза Мирская: отсутствующий в деликатной сфере китовый ус, служивший косточкой, подменяем тонюсенько распущенной снизу доверху бамбуковой лыжной палкой. Получившиеся упругие дольки размещаем по потребностям ужимания конкретной фигуры, затем все это насмерть скрепляем пробивочной машинкой того же германского умельца и, наконец, крепко, крест-накрест, застрачиваем концы, оставляя малый люфт, чтобы клиентке можно было еще и хорошо покушать, если будет такая нужда.
   Родные, испытывая некоторую неловкость, ценили бабушкино вмешательство в финансовый семейный статус, негромко благодарили, однако при этом каждый продолжал заниматься своим единственным маловыгодным делом.
   Борис, которому стукнуло тридцать девять, продолжал с головой сидеть в преподавании и науке, это было накануне готовности докторской диссертации в том же самом наследном деле – архитектуре. К моменту защиты он уже девять лет доцентствовал в Московском архитектурном институте, и защита означала быстрое звание профессора, а возможно, и кафедру. Непартийность препятствием не стала – отца, Семена Львовича, не то что не успели забыть окончательно, а, наоборот, уже по новой числили классиком отечественной архитектуры. Так что единицу для Бориса Семеновича Мирского райком спустил в короткий срок и будущего профессора приняли в партийные кандидаты без испытательных задержек, несмотря на серьезную помеху в паспорте. Сам он решил о таком непристойном в своей биографии деле особенно не распространяться и по возможности укрыть новость от матери: и так противно было до рвотной невозможности. Но точно знал – без тупой этой повинности никак не выйдет обрести более значимое положение в избранном любимом деле.
   Роза Марковна, узнав про такие события, устанавливающие новый для сына отвратительный статус, ужасно огорчилась, так как с тем самым, чего она столь не одобряла в людях, если не сказать большего, причем даже в людях самого нейтрального склада жизни, ей пришлось столкнуться теперь самой, не отступя вдаль от собственной семьи. Очень уж не совпадала с бабушкиным характером вся эта лицемерная коммунистская закваска. Еще в девицах Роза Дворкина основательно и долго разбиралась в причинах такой своей подозрительности и недоверия к наставшим временам – это если отсчитывать от октябрьского перелома. А когда разобралась досконально, после проклятого сорокового года, то стала чрезвычайно гордиться неучастием кого-либо из Дворкиных и Мирских в пролетарских гадостях и обманах.
   Но, видно, пришло и их время, Мирских, хотя семья держалась вдали от любых кормчих, сколько получалось держаться. Отчасти это объяснялось вынужденным уважением власти к славной, хотя и реабилитированной, фамилии, и до поры до времени Мирские жили незаметно и самодостаточно. Кроме того, короткую роль на каком-то отрезке сыграл дух бесславно и невозвратно съежившегося, а вслед за этим быстро усохшего шестидесятничества, приоткрывшего было щелочку на открытый воздух. Но не для Розы Марковны, однако, – только не для нее. Слишком рано начала Роза Мирская получать свое приличное образование в частной гимназии дореволюционного эталона, чтобы, перевалив за середину пути, не разобраться, где воздух истинно чист, а откуда тянет неприметным и обманным зловонием.
   В общем, первое время бабушка тихо и печально переживала, но незаметно для домашних загоняла неприятность внутрь себя, где и пережимала, не выпуская наружу. С другой стороны, тоже не могла не раскидывать умом – не вечно ж будет она дамам фигуру подлаживать, укрепляя грацию особой строчкой с распущенным лыжным бамбуком.
   Силы есть пока, но дальше-то что? Сын – партийный профессор нерусской нации, и на этом все. Невестка, Танюша, – словно из сказки Александра Сергеича, где сидели они трое да пряли, ожидая каждая свое «кабы я», а в роли царя очень хороший, очень добрый и очень незрелый сын, Борис Семенович Мирский. А Танечка, видно, там и примостилась, средь ожидающих сестер, и, когда Борьку заполучила, успокоилась, бесповоротно стихла и осела в библиотеке на усердную перекантовку технических словарей с места на место с вежливой малооплачиваемой улыбкой. Да и это бы ладно, если б не прорезавшийся через годы скандальный невесткин характер. Кто бы мог подумать?
 
   Танечка Кулькова в семью Мирских затесалась, можно сказать, невзначай в пятьдесят втором, когда сыну Розы Марковны исполнилось двадцать шесть. Именно тогда Борис, уже будучи крепким кандидатом архитектуры, стесняясь матери и самого себя, привел в дом свою нееврейскую девушку. Девушка Таня была ровесницей сыну по возрасту, но ухитрялась выглядеть при этом так, словно была его же старшей дочкой. Была беленькой, слегка курчавой, очки носила размером, превышающим всю голову целиком, и не только потому, что казались они фасонистыми. Других, скорей всего, просто не было.
   Отчего-то заподозрила в тот самый момент Роза Марковна, что это ее невестка и есть. И, преодолевая в себе мысль о том, что придется привыкать к чужой женщине в доме, прикинула сразу, что, пожалуй, не сделает попытки упросить сына пересмотреть свой выбор.
   «Русских жен нам только в доме не хватало…» – отчаянно подумала она и вежливо улыбнулась. По-раневски.
   – Это Таня, – представил девушку Борис и вспыхнул красным.
   – Таня, – испуганно воспроизвела она собственное имя, выдавив хилую улыбку, и неловко протянула Розе Марковне руку для пожатия.
   Все ждали – каждый по своей причине. Борис ощущал ситуацию ровно, как и мать, и так же, как и она, точно ведал, что каждый из них предчувствует сомнения друг друга относительно предстоящего преодоления негласного закона. Он стоял и ждал реакции матери. За то же самое короткое время Роза Марковна успела дважды рассердиться: один раз крепко, ощутив себя порядком обойденной матерью, поставленной в неприличное положение собственным ребенком; другой раз – уже потише, отпустив нехорошее раздражение, потому что успела учуять разрушительность своего положения – этакой интеллигентской закоснелости без достойного к тому повода.
   В общем, так они ситуацию быстро и перемололи: мать и сын. Не поняла ничего в коротком этом диалоге лишь отобранная в семью невестка Таня, продолжавшая с боязливой улыбкой тянуть руку навстречу будущей свекрови.
   «Она потемнеет, – почему-то подумала Роза Марковна, изучая глазами девушку, – потемнеет и закурчавится чуть больше нынешнего», – она протянула в ответ руку и представила себе, что скажет на это Сема, когда узнает.
   Последнее письмо от мужа пришло в сорок девятом, за год до окончания назначенного десятилетнего срока. После этого послания прекратились, как и не было их вовсе. Полгода Роза Марковна прождала очередной весточки, но не дождалась, а когда стала догадываться о том, что это означает и к какому краю звонок тот ближе, то пошла по инстанциям – выяснять, что и как.
   В инстанциях толком не отвечали, на словах путались, на письменные запросы не реагировали. Говорили только, мол, гражданка, срок не вышел вашему супругу сидеть, чего вы беспокоитесь? 58-я – она длинная статья, надо будет – ответят вам, а что не пишет, так супруг ваш – архитектор, а не писатель, так-то. А пока идите себе, гражданочка, жена врага народа…
   Роза Марковна приняла в свою ладонь Танину свежую ладошку, слегка стиснула ее, для того чтобы девушка не подумала, что жест ее манерен и скроен из обычной нарочитой вежливости, славно улыбнулась и сказала:
   – Здравствуйте, Танюша, я Роза Марковна, очень, очень приятно. Как вы к сладкому относитесь? С чаем будете?
   – Спасибо, Роза Марковна, с удовольствием буду, и чай тоже, конечно. – Таню слегка отпустило, и она уже без особой опаски взглянула на мать Бориса.
   – Благодарить, дитя мое, после будете… – Мирская снова задержала взгляд на девчонке, нутром ощущая, что обратной дороги уже не будет, – …когда отведаете моего сладкого.
   Чему в этот момент теперь радоваться следовало больше – сладкому или Борису Мирскому, Таня понимала с трудом. Сладкое означало в скором времени жизнь на законных основаниях в двухэтажной квартире в Трехпрудном и обеспеченный отныне допуск к рукодельному десертному свекровиному столу, включая вкуснейшие ушиимана, медовый лакэх, убойный хоменташен. Все на тарелочках, узкие затейливые вилки с вензелечками, салфеточки, скатерть опять же: накрахмаленный низ, а по краю кружево пущено, завихренное, острое на ощупь, упругое на край и твердое на уголок. Ну и, кроме всего, вынесенный отдельно от остального – настоящий четырнадцатислойный «Наполеон», изготовленный безошибочной Розой согласно фамильному рецепту Дворкиных. Сладкое означало устройство всей будущей жизни в надежной паре с кандидатом наук, сыном академика с громкой фамилией. И наконец, сладкое означало собственный переход в материнство под покров заботливой родни – нерусской, но зато вполне доброжелательной.
   Незначительно, правда, портило идиллическую картину предстоящей гармонии отсутствие героической внешности у мужа: чуть приспущенный, рыхловатый, хотя и беззлобный, нос, невысокий, в академика, рост, довольно развитая близорукость и обилие жестких волос по всей поверхности мягкого тела. Зато ума был Боренька необыкновенного. Ума и трудового рабочего таланта.
   Они познакомились в библиотеке, когда, еще в бытность свою аспирантом, Борис Мирский явился к ней то ли за справочником каким-то, то ли за специальным словарем. На ней была свежая завивка после ночных бигуди, но кудрявый результат не радовал, потому что в целом тот день отмечен был дурным настроением от затянувшегося отсутствия к ней мужского посетительского внимания. Внимание это не то чтобы не подоспело тогда к обеденному сроку – по правильному счету оно не возникало ни разу, отсчитывая с даты окончания Библиотечного института.
   Работники на выдаче и коллекторе, кроме пары грузчиков, принадлежали к одному с Таней полу, а приходящий мужской контингент, как правило, состоял или же из занятых собственным ученьем умников, или из благодушных милых стариков, среди которых пару раз проскальзывали и весьма активные.
   Шло время, незаметно целый год отшелестел карточками и пыльными корешками справочников и словарей, и мало чего в Таниной работе поменялось: пришла – ушла, выдала – приняла, спасибо – до свидания – пустой выходной.
   Ко второму году выдачи и картотеки Таня почти что вызрела и уже вроде решилась уступить намеку одного из подержанных ухажеров-читателей, несмотря на его почти предсмертные сорок лет и три года. Путного, однако, ничего из этого не вышло. Не успев начаться, история окончилась пощечиной, растянутым у вязаной кофты лифом, зацепом на чулке и полным разочарованием в пользе необдуманных поступков. И вообще, как этот самый читатель мог представить себе такое, как мысль подобную мог допустить о том, что она, Таня, девушка из порядочной трудящейся семьи подмосковной учительницы младших классов и убитого на войне офицера-артиллериста Петра Кулькова, начнет, преодолев в себе воспитание и неприступность, вступать с ним или же с кем угодно другим в сокровенную близость? Вот так, сразу – взять и вступить!
   Между тем подоспел, наконец, поступок умственно продуманный. Совершен он был навстречу усилию другого кандидата на Танины фальшивые кудряшки в лице непосредственного начальника книг и справочников, директора библиотеки, Юлия Соломоновича Аронсона. Тот, в отличие от предыдущего неудачника, действовал продуманно и внятно. Поначалу он просто с интересом наблюдал картину того, как не налаживается у пугливой сотрудницы личная жизнь, несмотря на юный возраст и волнительные завитки на светлой голове. Затем неожиданно для себя, откинув тихость Танину и вечно скромный ее наряд, высмотрел-таки у нее подходящую фигуристость, которую наряд этот успешно перекрывал мешковатостью форм и неброским цветом. И, уже окончательно прикинув, твердо решил, что дело хотя и пожилое, но выгорит и того стоит. Это было второе по счету покушение на библиотeкapшинy невинность, и на этот раз оно удалось.
   Для начала директор сорганизовал легкое повышение Тани по службе – хоть и малое, но приятное. Зарплаты ей это не прибавило, но само по себе перемещение внутри одной и той же служебной обязанности имело признак почетной доверительности к ней начальства, что было лестным и немного странным при отсутствии каких-либо трудовых заслуг. Одновременно должность вменяла и новую ответственность – материальную. За книжные поступления необходимо было расписаться и далее регулярно сверять наличие списочного фонда с фактом.
   Первая же сверка показала отсутствие половины последнего поступления, что означало одно – есть реальный расхититель либо имеется любой другой злой умысел и, возможно, при участии материально ответственного лица.
   В то, что это произошло с ней и именно таким образом, Таня еще очень долго не могла поверить, потому что когда Юлий Соломонович вызвал ее для сурового разговора в небольшой свой кабинетик, один на один, по окончании трудового дня и сообщил о серьезнейшем недочете библиотечного фонда и грозящих Тане последствиях, страх, обуявший ее, был настолько сильнее вкрадчивых уговоров Аронсона все исправить, – …если только чуть-чуть, девочка, самую малость, не до конца, не до самого, ты и не почувствуешь ничего, кроме нежности… да и чего там можно от старика особенно почувствовать, кроме ласкового слова, отцовской заботы, да и от тюрьмы спасения, разве что, да?..
   Интересным оказалось то, на что никак не могла рассчитывать запуганная и задуренная Татьяна, согласившаяся в силу преступного обстоятельства, заложницей которого стала, пойти на связь со спасителем – он же начальник и шестидесятилетний старикан. Так вот, не рассчитывала Таня увидеть такую вовсе нестарческую и не по возрасту неуемную могучесть Юлия Соломоновича, каковая, словно черт из коробочки, обнаружилась в том самом книжном кабинете.
   Это потом уже она сообразила, как все у Аронсона было выверено и расставлено по местам: кожаное кресло с мягкой спинкой было выдвинуто ближе к центру помещения, чтоб удобно было упираться руками в подлокотники, не бодая при этом склоненной головой портрет усатого вождя. Тут же находилась неуместная в кабинете двухъярусная приступочка для регулировки удовольствия по высоте и углу отпускаемого греха. И наконец, схороненная в углу оттоманка, тоже мягкая на ощупь и тоже порой потребно разнообразящая утеху библиотечного божка.
   Ну а самым занимательным было другое обстоятельство, и оно стало куда важней предыдущего. Дело оказалось таким, что ужаса-то не произошло, а вышло наоборот, несмотря на ненавистную прежде мужскую стариковость. Получилось, что Тане все это понравилось, вся история греховной уступки, так же как и весь процесс целиком, от начала до финала и от финала до следующего кабинетного раза. Понравилось по большому, по главному счету, если откинуть первую женскую кровь – настоящую, а не регулярную девичью – и постараться забыть про слезы, основанные на теперь уже бывшем страхе пойти под суд за растрату или как там это назвать…
   Тем же вечером, пока добиралась к себе в подмосковную Балашиху, думала, что, вероятней всего, она поступила не вполне обдуманно, когда первого читательского кандидата грубо так от себя отвела, невозвратно отпихнула для дальнейших ухаживаний, а теперь-то тот отвергнутый совсем иначе смотреться мог – навроде сына Юлия Соломоновича, если брать по возрасту. И вовсе не лысый старик-еврей, а тот самый мужчина, который всего лишь немного поспешил, мог бы занимать теперь его место.
   Второе их соединение имело место через неделю – после того, как Юлий Соломонович дал Тане срок успокоиться и окончательно смириться с неизбежностью своего нового положения. Однако она не то чтобы не смирилась, она определенно решила, что такое положение дел даже верней прежнего, поскольку так или иначе ослабляет болезненное чувство невостребованности ее девичьего начала мужской частью населения. Такое дело, что произошло, наоборот, будоражит воображение и означает наличие настоящей женской тайны, которой раньше у нее не было никогда, даже в совсем далеком прошлом.
   Этот второй случай совокупления в закоулке книжного храма скорым уже не был, а протекал основательно, с расстановкой, с мягкой кресельной спинкой, верхом приступочки и податливой оттоманкой наготове. Результатом стал первый Танин оргазм, усиленный хитрыми приспособлениями неудобного кабинета и усугубленный возрастной разницей почти в сорок лет. И еще был немалый плюс: можно было продолжать ровно так же сдержанно одеваться, точно так же, как и раньше, не применять на себе косметических приправ и похожим образом, как и прежде, пытаться дождаться и добыть того мужчину, кто составил бы ее счастье или, в крайнем случае, уверенно притянул бы неустойчивую ее лодчонку к надежному, твердому берегу.
   Следующие три года проистекали без особого наклона в любую сторону: с сохранением кабинетной регулярности, Аронсоновой неутомимости, Таниной ответной взаимности по извлечению эмоций чисто физического свойства и затянувшейся неявкой стоящего спутника жизни.
   Все это время старый конь Юлий Соломонович не терял боевого запала, а, казалось, только набирал дополнительные очки, втянув вместе с собой в подступившую вплотную старость белокудрую молодку, расчетливо отъединенную им от непородного табуна в результате ловкой многоопытной задумки.
   Борис Мирский явился в библиотеку не случайно, а в целях экономии драгоценного научного времени. Диссертация была на выходе, и непозволительной роскошью при его подвижническом отношении к делу была потеря каждой минуты, уходившей на долгие библиотечные поиски нужных переводных материалов и справочной литературы.
   – Ты приходи сразу, если нужда такая будет, Боренька, – всякий раз уговаривал его при родственной встрече лысый дядя Юля, отцов двоюродный брат, бездетный вдовец, директор технической иностранной библиотеки. – Я лично для тебя всех сотрудниц по ранжиру выстрою: что надо, сразу отыщется, – продолжал по-семейному придуриваться Аронсон, выстраивая намекательную улыбку. – В смысле статейки нужной или еще чего, – а уж потом пояснял серьезней: – Нет, правда, Борис, чем смогу – помогу, без очередей и предварительных заказов, приходи…
   Он и пришел, когда совсем горячо стало со временем, припомнил о родственной возможности. Уже потом, через годы брака, вспоминая первую встречу с мужем, Таня поняла, почему сразу обратила внимание на невзрачного молодого человека в очках без признаков особой мужественности на лице и в теле. Тогда она, помнится, мысленно обрила голову неприметного читателя в ноль, сдернула с него же близорукие очки и обнаружила в сухом остатке библиотечного начальника Юлия Соломоновича Аронсона, собственного сладкого истязателя, помолодевшего лет так на тридцать-сорок. Тогда и прокатилась по ней снизу доверху легкая волна, сладкая, как в неведомом раю, и немного тревожная; и именно снизу доверху покатило, а не наоборот – от головы и далее к ногам через впадину у бедер.
   В тот же день ей повезло: во-первых, потому, что работала на выдаче, а не была занята в коллекторе, и, во-вторых, оттого, что дважды в тот день ей удалось угодить робкому посетителю в его непростом научном поиске. Ну и, наконец, к обеду явился Аронсон, он же дядя Юля, кинул коршунов взгляд на племянника и щебечущую Танечку, засек обратный взор от обоих, и тогда ему пришлось познакомить молодых людей вынужденно, представив племянника как архитектора Мирского-младшего, сына «того самого Мирского», большого, который временно отсутствует в силу особых причин.
   – Очень приятно, что к нам ходят такие замечательные читатели, – со сдержанной, но уважительной улыбкой выговорила Таня, не имея ни малейшего представления о том, кто есть такой Мирский. Но сказала искренне.
   «Все, – с грустью подумал Аронсон и почувствовал, как снизу к тазу подбирается желание, – кончился бесплатный пароход, приплыли…»
   А Борис с Таней как раз начали отплывать. Первый раз они причалили к промежуточной пристани, поцеловавшись по-настоящему и прикоснувшись друг к другу не одними лишь руками, когда истекли холодные месяцы пятьдесят второго и разом навалилась неожиданно горячая после ледяного отстоя мокрая весна. Майский грохот, разнеся ближайшие планы младшего Мирского на предварительную защиту, достиг и Розы Марковны ушей, и так давно уже отметившей небольшие странности в характере сына. Но Борис к тому времени уже мог совладать с собой с трудом – влюблен был бесповоротно и имел доказательные основания рассчитывать в этом деле на полную взаимность.
   Оставалось последнее – оказаться с Танюшей в общей постели, после чего просить ее же руки. Таня, однако, события не торопила, дабы не выглядеть слишком доступной после столь недлинного срока взаимности. Но и ласкам не препятствовала, к которым они плавно перешли после майского поцелуя на природе. Кроме того, имелось еще одно обстоятельство, смущавшее тихую Таню, и она решила до поры до времени не предъявлять его будущему мужу во избежание неплановых мужских разочарований. А то, что она его заполучит, было уже очевидно всем, кроме Розы Марковны.
   Еще через месяц, продолжая наблюдать за сыном, Роза Марковна не выдержала и осведомилась у своего мальчика напрямую:
   – Еврейская девочка, да?
   – Да, мам, – ответил за завтраком Борис, презирая себя за малодушие, – еврейская.
   – Я могу с ней познакомиться, сынок? – улыбнулась Роза, довольная своей материнской догадкой.
   – Разумеется, мам, – отреагировал Борис, подумав о том, что чем раньше мать узнает наконец нелицеприятную весть, тем быстрей этот факт избавит его от неудобных колебаний.
   После того первого знакомства с мамой Бориса сомнений у Тани практически не осталось. Роза Марковна, подкладывая ей в тарелку красивые, равно-идеально отсеченные куски сладкого, вела себя так, словно уговаривала Таню невзначай не передумать насчет брачного соединения с наследником Мирских.
   «Боже мой…» – она смотрела на милую, в белых завитках, Таню, и от несогласных перестуков сердце ее колыхалось в месте чуть левей медальона с портретом Рахили Дворкиной, ее матери. И то, что глаз ее вмиг стал мокрым, и что головой покачивала искренне и подкладывала домашнюю сласть, опережая чай, – все это означало лишь одно: Борьку отпущу, но не отдам, а девочку все равно попробую полюбить, буду стараться изо всех сил и принять, и полюбить.
   Было еще одно чувство, из новых, из не проверенных жизненным опытом Розы Мирской – жалость к собственному сыну, не набравшемуся воли сообщить матери о русской девочке – русской, а не из приличной еврейской семьи. Вернее, это не прямая жалость была, а скорей сочувствие к своему мальчику, вынужденному искать обманный путь для ее, Розы Марковны, покоя, пусть даже недолгого, наивного и не до конца искреннего. А еще колотила досада, выскользнувшая из тщательно оберегаемого угла, что сама, выходит, так расставила, так воспитала: страх ее единственного сына сильней здравого смысла получается, больше, чем само влечение его к милой девушке в белых кудрях, с робким голосом и неслышной походкой. И виной тому – она сама, еврейская мамаша, клуша настороженная, упертая свекровь из Шолом-Алейхема, к тому же знающая не понаслышке, что есть такое «несправедливость жизни», – скоро двенадцать лет тому как знающая, если отмотать к сороковому назад.