Семен Львович, со своей стороны, предполагая догадки жены в его адрес, конечно же находил свои измены в случае их раскрытия делом довольно неприятным, но к пятьдесят пятому году жизни, отсчитанному третьего дня, если мерить от музыкантши-кряквы, поделать с характером своим Мирский ничего уже не умел. И несло академика, словно легкую лодчонку вдоль бурлящего потока, полоща о камни и пороги, чтобы плыть да плыть по течению до тех самых пор, пока не опрокинется лодчонка та, споткнувшись о непреодолимую преграду, и не уйдет на самое пропащее дно.
   Тем не менее ничего особенного в жизни Мирских не случалось. Все оставалось как было, без допущения Семеном Львовичем грубых оплошностей на условиях терпеливой любви к нему Розы Марковны. Борька отца обожал, если не боготворил. К тому времени он ходил в четвертый класс мужской школы и мечтал строить дома, такие, как строил папа: красивые, высокие, каменные, с причудливой разновысотной крышей, в которой были бы обязательные овальные окна, как в их доме в Трехпрудном.
   Зина, перегорев в своей обиде после истории со сказочными книжками Пушкина, отжила очередную дачную неделю, сумев за плитой, уборкой и другими заботами благополучно растворить в себе собравшуюся накипь. Что-то между тем накрепко в ней зависло, но она честно постаралась отринуть от себя дурную обиду, загнав ее в самый дальний потай, так, чтоб если уж пришлось отыскать, то лишь в случае, когда очень понадобится.
   Вернувшись в город, на пересменок между хозяином и хозяйкой, она слегка даже порадовалась, обнаружив дома Семена Львовича, потому что поняла вдруг, что привыкла к нему за эти годы как к близкому, хотя и бездушному родственнику. И потому, когда ни о чем не подозревающий Мирский, заявившись к Зине после отбоя, навалился на нее всей своей ученой тяжестью, она не изрекла ему навстречу ни одного отказного слова, не испробовала попытки с силой придавить ногу к ноге, чтобы суметь оказать достойное сопротивление прежней радости. Она лишь по обыкновению прикрыла глаза и постаралась выкинуть из памяти все, что удалось ей вызнать про хозяйскую суть.
 
   В том же, тридцать пятом, году академику архитектуры Семену Львовичу Мирскому торжественно вручили в Кремле орден Ленина за разработку лучшего проекта создания Дворца Федераций, который призван был открыть новую эру в отечественной архитектуре и строительстве. Начало строительства правительство наметило на 1940 год, увязав его с ходом выполнения пятилетних планов. За проект этот Мирский себя не то чтобы презирал, но немножечко ненавидел. То, чего бы ему мечталось видеть возведенным, о чем думалось и просилось наружу, – все это, решил, он выкинет из рассмотрения вовсе. Причиной изначального расстройства стало пронзительное открытие для себя совершенно нового в советском искусстве направления, выдвинувшего задачу конструирования окружающей человека материальной среды. Таким открытием стал конструктивизм, стремившийся использовать новую технику и мысль для создания простых, логичных, функционально оправданных форм и целесообразных конструкций.
   Когда Семен Мирский разобрался и понял, о чем идет речь, было поздно. Он не успел. У истоков конструктивизма в его деле уже стояли братья Веснины, Гинзбург, Мельников и, конечно же, невероятный Иван Леонидов с его так и не осуществленным в двадцать восьмом году проектом Дома Центросоюза. И получилось-то все незаметно как-то, совершенно без какого-либо участия во всем этом Семена Львовича Мирского – проспал маэстро, не учуял запаха взбаламученных времен. Оттого и не мог растопить в себе сердитость, разбавить, насколько выйдет, настоявшийся компот из уязвленного самолюбия, легкой тщеславной гордыни и маскируемой от себя же самого слабой зависти, хотя на людях, включая и домашних, все эти чувства умело скрывал.
   В общем, Дворец Федераций Мирского самым коренным образом отличался от новомодных представлений о рациональном. Все у него было модной современности вопреки: помпезные формы, активное скульптурное сопровождение, внутренний мрамор и фасадный гранит отборных уральских сортов, прочие заведомые излишества, недвусмысленно подчеркивающие категорическое несогласие с конструктивистским подходом при возведении объекта особого государственного значения. Это в итоге и сработало на победное решение в конкурсе. Вышло то самое, чего не могло не выйти, если здраво подойти к поставленной цели.
   Там же, на торжественном приеме в Кремле, где вручались награды, подошел поздравить Семена Львовича и лично пожать академическую руку моложавый военный, капитан из органов.
   – Чапайкин, – представился он академику, – Глеб Иванович, будущий ваш сосед.
   – В каком смысле? – вежливо поинтересовался Мирский, протягивая ладонь навстречу военному.
   Капитан уточнил:
   – В смысле вашего, Семен Львович, дома в Трехпрудном переулке. – Он по-хорошему улыбнулся, изучая Мирского взглядом, и добавочно пояснил: – Днями переезжаю в жилье над вами, там уже, можно считать, свободно. – Чапайкин одернул гимнастерку, поправил ремень и добавил, чтобы совсем стало понятно, о чем идет речь: – За выездом. – Тут же поинтересовался: – Вы, надеюсь, не очень по этому поводу переживать станете?
   Отчасти это было так. Если говорить только о нем, но не о Розе.
   Над Мирскими, сколько себя Семен Львович помнил, еще с девятьсот третьего, заселенческого, года, проживали Зеленские, пенсионеры из династии московских адвокатов, сами в прошлом успешные адвокаты: и Георгий Евсеич, и жена его, Кора, дочь князя Сулхана Кемохлидзе. Там же с родителями проживала вся большая дружная семья, состоящая из детей и внуков. Георгий Евсеич, как и Кора, – оба они относились к Мирским с большой симпатией, и, пожалуй, это можно было назвать дружбой. Розу они просто обожали, особенно ценя ее умение организовать домашние чайные церемонии.
   – Ненаглядная вы наша, – с милым грузинским акцентом любезничала княжеская дочь, пробуя на вкус уши имана. – Ну что бы Семен Львович без вас делал, скажите мне, что?
   Георгий Евсеич поддакивал, отделяя себе меньшую долю от напластанного внушительными кусками медового лакэха, и, желая лишний раз отточить остроумие, решительно поддерживал добрососедский разговор:
   – Не скажи, Коранька, не скажи… Семен Львович в подобной защите вряд ли нуждается. Он бы, к примеру, мог тебя взять в супруги после моей кончины, а Розу, если что, удочерить… – И все они смеялись, и было им тепло и хорошо.
   Подавала, как всегда, Зина: бесшумно, с робостью перед чужими и переживанием за своих. Раз от разу Георгий Евсеич скашивал глаза в направлении Зининого низа, но тут же отводил их обратно, успевая вовремя вплестись в разговор.
   Вместе обычно собирались и на еврейскую Пасху, как правило, у Мирских. Подсмеиваясь над грузинским происхождением собственной супруги, Георгий Евсеич специально для Коры привычно шутил, и каждый раз она, приоткрыв от удовольствия ротик, почти искренне верила в дурацкую Жоренькову придумку. И было забавно.
   Муж начинал всегда одинаково:
   – Весь род князей Кемохлидзе, согласно Торе, берет начало от древних египтян, где он трансформировался из имени фараона Аб Кемаля в древнееврейскую августейшую фамилию Кемохе, что означает, – он почесал голову, якобы вспоминая историю древнего мира, – означает на древнем же еврейском «гордый». Далее – после того, как евреи двинули в пустыню, часть из них, что была не под Моисеем, выдвинулась в отдельный смешанный полк, решивший идти самостоятельно, не бороздя пески, а поставив себе цель отыскать новые плодородные земли, с реками, горами, виноградом и шашлыком. – На этом месте Зеленский раздумчиво почесывал кончик пористого носа, определяя точный момент, когда с учетом слушательского внимания следует превратить все это в накатанную шутку. – Так вот, как вы думаете, кто у евреев возглавил раскольников, вышедших из-под царского контроля? Правильно, – Кемохе, лично сам и возглавил. Плутали они в поисках земли обетованной не сорок лет, как все нормальные люди, а гораздо больше – сорок лет и три года. Но именно эти три года и дали миру процветающую грузинскую землю, включая все прочие радости жизни на ней, от красного вина до чахохбили и сациви. – Кора слушала, затаив дыхание, с приспущенной нижней губой и распахнутым навстречу рассказчику взором. А Зеленский продолжал как ни в чем не бывало:
   – Когда полк, обогнув Синай, форсировал Иордан… – он замялся, представляя в мыслях карту ближневосточной местности, – …ну и эти… Тигр с Евфратом, а потом уж перебрался наконец через двух сестер, Арагву и Куру, и достиг грузинских земель, то обнаружил на них лишь разрозненные племена пещерных иноверцев, живущих на уровне первобытного человека. И тогда сказал Кемохе: «Отныне мы поселимся здесь и вольем новую жизнь в эти меха, разведем скот, превратим долины в цветущий виноградник, объединим племена в один народ и научим его приготовлять пищу, которая была б достойна этих мест. В мацу добавим парочку ингредиентов и перепечем в лаваш, гулять так гулять! Но это немного позже. Начнем же мы с лобио.
   – Э-э-э-э… – отвела указательный палец в сторону Кора, начинающая с этого момента предполагать от мужа подвох, но тот продолжал оставаться серьезным.
   Мирский едва держался на стуле от приступа с трудом сдерживаемого смеха, но Зеленский еще не завершил изложение исторической правды:
   – Так вот, для лобио требовалась фасоль трех видов: молодая, зрелая и недозрелая – в состоянии между нежным стручком и твердой горошиной. И тогда изрек Кемохе: «Слушай меня, о народ мой. Я, Кемохе Первый, обещаю, что лобио, которое мы замутим, явится наивкуснейшим питанием для любого разумного человека на этой земле, для чего мне понадобятся три вида фасоли. Теперь мы посадим ростки, а дальше уйдем в поход, с тем чтобы соединять племена на этой благословенной земле. Женщины останутся и соберут первый молодой урожай. Когда же вернемся мы, то сами отберем стручки, потребные для второго сбора. Третий сбор будет последним, и после него начнется новая эра жизни на этой еврейской земле».
   И увел воинов соединять племена в народ. Но народ оказался гордым и объединяться захотел не сразу, а постепенно. И тогда Кемохе снова объявил, но уже племенам: «Я, Кемохе-завоеватель, обещаю вам, что, поверив мне и пойдя за мной, вы получите самое неизгладимое удовольствие для ваших желудков, потому что ничего слаще моей фасоли вы никогда не пробовали, о люди!»
   Вот тогда народ поверил Кемохе, и сказал ему их главный по самому большому племени с первобытным именем Дзе, просто Дзе: «Мы пойдем за тобой, о Кемохе, веди нас к своему сладкому блюду, надоело нам жить среди гор и камней, мы спустимся в долины и станем хозяйствовать на земле вместе с вами, пробуя на вкус все, чему ты нас обучишь». И они вернулись в долины. Но к тому времени первый урожай фасоли был давно снят – так давно, что уже перезрел второй и почти вызрел третий, последний для настоящего лобио.
   Кора уже почти начала по новой верить в историю собственного народа, но была остановлена Розой, которая, не выдержав, прыснула и таким образом подпортила повествовательный натурализм. Тем не менее, оставляя серьезную мину на лице, Георгий Евсеич близился к финалу:
   – И тогда Кемохе решил, что должен отдать дань справедливости этому народу и этой земле, оставив ему слова его и доброту его, и сказал он: «Я, Кемохе Первый, не являюсь отныне Кемохе-завоевателем. Начиная с этого дня нарекайте и зовите меня именем, которое станет таким, как ваши имена, теперь я стану Кемох-лидзе Первый, соединив свое имя с именем предводителя вашего племени. Или же просто – грузинский князь Кемохлидзе от иудейского живительного корня. Ну а сейчас, – сказал он, – займемся лобио, пока не перезрел последний урожай». С тех пор, – грустно резюмировал рассказчик, – лобио у грузин всего лишь двух сортов: молодое – зеленое и зрелое – бурое. Лично я больше люблю оба, – сказал он и захохотал, выпуская из себя накопившуюся веселость.
   Отсмеявшись, подвел самую последнюю черту под сочиненной на ходу сказкой, обращаясь к жене:
   – Таким образом, получается, что ты, Корочка, самая натуральная иудейская княгиня, полноценно подлежащая участию в праздновании иудейской Пасхи, на которую тебя вместе с твоим беспородным еврейским мужем и зовут.
   И снова все засмеялись вслед за адвокатом. В такие минуты сердечная мышца Розы Мирской готова была бешено стучаться о грудину изнутри, доказывая неистребимую любовь к мужу, к сыну, к друзьям и ко всей ее так замечательно удавшейся, наполненной счастьем жизни.
   Лишь Зина не понимала ничего из того, что происходило за столом, продолжая обносить гостей салатами на второй заход. Так, разве нескладные обрывки всяких шутейных разговоров.
   Именно тогда, в какой-то из гостевых случаев, и пришла Георгию Евсеичу мысль о Зиночке, приведшая его к поступку, о котором Роза вспоминала потом долго и с негодованием.
   Дело было на Пасху, году в тридцать втором, на еврейскую опять же, само собой. Стол снова был у них, у Мирских, – так почему-то получалось душевней. Кроме Зеленских, явился Аронсон с живой тогда еще супругой Соней, Ида, как обычно, – Розина сестра по линии отца, Марка Дворкина, с мужем Ильей и старшим сыном. Притащилась семья инженера-конструктора Каца в полном составе, по гроб жизни обязанного Семе руководящей работой и из кожи лезшего, чтобы лишний раз доказать уважительность к хозяину, оба Зеленских и кто-то еще от родни дальней, но близко к Мирским расположенной.
   Родителей за столом уже не было никаких. Отец Семена Львовича, как и мать, оба в виде праха лежали больше десяти лет на Немецком кладбище. Розины же родители давно еще, сразу после дочкиного замужества, крепко поразмыслив, решили обрести новую родину, чтобы получилось подальше от большевиков. Органическая химия не столь бесплотна, как коммунизм, решил Марк Дворкин, она всем пока потребна, где в пробирках смешивают. В этом его поддержала и любимая жена, Рахиль.
   Как раз в это время отмучился в подмосковных Горках лукавый Ильич, и в возникшей в стране неразберихе было чем основательно заняться большевистской верхушке, чтобы каждому не выпустить из рук по своему куску власти. Этим Дворкины и воспользовались под посмертный шумок, быстро упаковав вещи и выправив нужные паспорта себе и младшей Розиной сестре Броньке. География не обсуждалась – на подобные точные науки наилучший спрос оставался за океаном. Плыть предстояло из Европы, куда уже были закуплены билеты: сначала рельсовым экспрессом в Париж, затем паромом до Лондона, через Ла-Манш. Оттуда снова водой, но пересекать уже саму Атлантику.
   С Розой обсуждать будущее не стали: знали, что бессмысленно. Просто обнялись, поплакали и простились навсегда. Мать вручила внушительный сверток: все семейное, родное, с чем и уезжать совершенно невозможно, а просто сбыть никак нельзя – фамильное.
   В то, что – навсегда, Роза еще в те годы не верила и не понимала. Думала, через год-другой освободится немного Сема от архитектурных перегрузок, и тогда они навестят маму и отца, несмотря на так и не сложившиеся до конца отношения Дворкиных с Мирскими. Не вышло. И не только это – перестало получаться и другое: по маршруту Москва – Нью-Йорк и обратно письма стали пропадать начиная с двадцать седьмого года, и сколько ни пыталась Роза выяснить судьбу исчезающей в неизвестность переписки, ничего не выяснялось до конца. Так что покамест Пасха у Дворкиных с Мирскими праздновалась раздельно, у каждых на своем континенте, и всякий раз, пригубливая из бокала екатерининского стекла, что остались от мамы, Роза мысленно проговаривала на так и не забытом ею до конца идиш: «Зол дыр год гелфун майн либе мамочке, их геденк айх алэмен. (Храни тебя Бог, мамочка моя, я обо всех вас помню)».
   А какой это был Бог, иудейский их – Яхве или же обыкновенный человеческий Иисус Христос, Роза знать не желала: ей было все равно, кто охранит ее самых близких от беды, какой из возможных этих богов. Она не самого его любила напрямую, Спасителя Небесного, в первый черед, как на Законе Божьем учили когда-то, она больше признавала своих родных и близких, а потому и его, Бога, заодно, а не наоборот.
   В этот раз было особенно весело: Мирский, как обычно, издевался над Кацем, зная, что тот все одно стерпит и вовремя переведет все в шутку, но при этом доходил до той выверенной опытом границы, после которой могла бы затаиться и обида.
   И точно – как только Сема подбирался к очередной предельной шуточке, то сам же резко сдавал назад, наливал Кацу персонально и подбрасывал в его адрес пару-тройку ласковых признаний. Тогда и проносило мимо тайной обиды.
   Выпивали за всех, в очередь. Иногда, забыв про положенную строгость, сбивались по дороге со своих обрядов на русские, успевая по пути наметать на пасхальный стол кучу искрометных блюд из запасов острословного меню – сверху донизу. На коленях у Аронсона пристроился шестилетний Боренька. Ему было крайне интересно наблюдать за взрослыми. Он больше молчал и наматывал на будущее. Ида ахала с каждыми появившимися на столе новыми Розиными пирожками, что подтаскивала Зина. Ахала, обязательно пробовала и активно нахваливала для укрепления академического родства. Кора, обретшая с подачи Георгия Евсеича иудейские корни, чувствовала себя полноправным членом общего праздника, ловя себя на мысли, что, может, и правда есть в их роду евреи, кто ж такое деликатное дело знает точно? Или – кто не знает?
   Так и сидели, умеренно выпивая и веселясь, пока не поднялся Зеленский.
   – Друзья мои, – соорудив серьезное лицо, обратился к застолью Георгий Евсеич. – Пришло время избавления от грехов наших, какие с того года набрались, – он с прищуром осмотрел присутствующих. – Надеюсь, непричастных к этому делу не имеется? – Он налил себе и пустил бутылку кагора по кругу.
   Все налили, а маленькому Борьке капнули в блюдечко – слизнуть на всякий случай. Зеленский взял пустой бокал и стал обходить стол. Каждый из сидящих за столом отливал в его бокал по чуть-чуть из своего. К концу кругового маршрута емкость наполнилась почти до краев. Далее всем полагалось выпить свой кагор, а отделенные грехи в виде слитого вина вынести на выброс.
   Нет слитых грехов – нет вины присутствующих. Зеленский присел на место, хихикнул и выкрикнул в сторону кухни, где возилась у плиты Зинаида:
   – Зинаидочка! Дочка!
   Зина явилась тут же, вытирая руки о фартук.
   – Аиньки, Георгий Евсеич, – доложилась она. – Вот она я. Принесть чего?
   – Ничего не надо, дочка, – по-отцовски нежно ответил адвокат, – выпей с нами лучше, а то носишься, носишься все, передохни малость, успокойся. – Он протянул ей греховный кагор и приготовился чокнуться с ним своим. – Давай, милая, до дна, на здоровье!
   Зина благодарно склонила голову и приняла питье. Георгий Евсеич пригубил свой напиток, не отрывая от Зины глаз. Весело отхлебнула еще пара гостей. Ида Меклер тоже хихикнула и сделала большой глоток. Зина выдохнула и сказала:
   – Спасибочки за угощенье, – она отглотнула, пробуя вино. Сладкий этот, густой кагор явно пришелся ей по вкусу. Тогда она залпом осушила остаток, вытерла губы краем фартука и благодарно известила хозяйку: – Пойду теперь, там горячее на подходе и фишу щас подам, да? – Зина бросила вопросительный взгляд на Розу, рассчитывая получить одобрительный кивок. Однако, не получив ответного указания, исчезла на кухню.
   Роза Марковна продолжала сидеть, замерев с нетронутым бокалом в руке. Мирский, перестав улыбаться, озадаченно посмотрел на жену, предчувствуя нехорошее.
   – Пожалуйста, уйдите, Георгий Евсеич, – Мирская продолжала смотреть мимо Зеленского, но слова сказала так, что на шутку они не походили. И это поняли все. Возникла пауза.
   Зеленский, надо отдать ему должное, не растерялся и не смутился, а принял единственно верное решение – адвокат-то от Бога. Он быстро глянул на часы, хлопнул ладошкой по лбу и бодро сообщил:
   – Бог мой! И то правда. Засиделись мы, Коранька. Вставать завтра ни свет ни заря, деток будить, – он поднялся и беззаботно добавил: – Они у нас такие сони, такие сони! Пойдем, милая, – он подхватил под руку слегка нетрезвую супругу. Дочь князя сделала неудачную попытку выскользнуть из-под мужниной руки, пытаясь вставить свое:
   – Жоранька, а как же фиш? И ведь завтра не надо в школу, завтра выходной, а?
   – Мы уходим, Кора, – на этот раз Зеленский сказал это весьма твердым голосом, после чего вежливо поклонился гостям и увел жену в прихожую. Провожать его никто не поднялся, впрочем, нужды в этом уже не было, и не только на этот раз.
   После той самой Пасхи тридцать второго года дружба Мирских с Зеленскими оборвалась, общаться они перестали, но при встрече кивали друг другу, как кивают жильцы одного и того же дома – смущенно или просто равнодушно.
   В тот же пасхальный вечер, когда гости стали расходиться, Роза, поцеловав на прощание Аронсонов, придержала двоюродную родственницу, успев шепнуть на ухо:
   – Ида, задержись немного, разговор у нас к тебе, – Ида с радостью скинула жакет и вернулась в гостиную. – О «золотухе» знаешь? – спросила ее сестра, проводив последнего гостя.
   – Наслышана, – огорченно вздохнула Ида. – Не знаю, что и сказать даже.
   Иду, если честно, подобная чекистская затея при ее полунищей жизни не слишком смущала – даже и придут если, то тут же развернутся обратно: брать и на самом деле в доме Меклеров было нечего, разве что дранку посрывать со стен, какие уж там ценности-драгоценности-золото-монеты-брильянты-изумруды.
 
   Речь шла о кампании, затеянной ОГПУ по указанию Политбюро лично Менжинскому и Ягоде, – об организованном изъятии произвольным способом у части населения излишков ценностей для экономического подъема страны, для нужд индустриализации. Фабрики строить надо? Надо. Заводы? Еще как надо! Голодные есть еще советские люди? Нет в основном, но поддержка необходима экономике, чтобы и не было их никогда, голодающих.
   К ценностям относилось все, за что можно было выручить монетарный эквивалент: цацки, николаевские червонцы и пятнари, также советские золотые червонцы выпуска двадцать третьего года, камушки в оправах и без, остатки торгсиновских долларов, также имевших немалый ход вплоть до самого конца нэпа и отчасти зависшие на руках. Короче говоря, все, во что сумел вложиться чуткий до обмана народ, пытаясь любым путем избавиться от девальвированной бумажной массы. Торгсины, придуманные с целью выжать накопленные доллары, себя не оправдали, ожидаемого эффекта не принесли и поэтому были закрыты. Но и это было не все, усердно выискивали и серебряную массу – то есть тех, кто ухитрился набрать и схоронить весовое серебро в мелких монетах, и большинство таких укрывателей пришлось на транспортных кондукторов. Взвешивали найденное быстро, тут же, на месте обнаружения, и расстрел полагался такой же скорый: больше килограмма изъято – получите без задержки, с помощью быстрой на ответ трибунальной «тройки».
   Вся кампания была довольно протяженной, но пик ее пришелся на весьма короткий срок, учитывая партийные аппетиты и реакцию пуганого населения, – до полутора-двух лет, с тридцатого до тридцать второго года. Именно это и обозвал тогда народ «золотухой».
   Приходили не ко всем, но ко многим – главным образом к бывшим нэпманам, успевшим на этой самой политике славно разбогатеть. Не брезговали гэпэушники и прочим состоявшимся контингентом, под который подпадали известные врачи, успешные адвокаты, а также разное подозрительное начальство, повязанное в основном со снабжением кого-нибудь чем-нибудь.
   Это, однако, не означало, что в сферу внимания ОГПУ не могли попасть и люди творческих профессий, включая знаменитостей. Правда, если говорить о доме в Трехпрудном, то к моменту, когда Роза шепнула Иде на ухо свои слова, пострадать от принудительного изъятия успел лишь один, но достойнейший человек – знаменитый педиатр, доктор Клионский Самуил Израилевич, главврач городской клиники детских заболеваний.
   Пришли к нему поздним вечером, очень вежливо поговорили, после чего доктор выложил на стол то, о чем его попросили, написав заявление в органы о добровольной сдаче излишков материальных ценностей, жертвуемых им на благо индустриализации советской родины для скорейшего и победного построения социализма в Советском Союзе. Однако этим дело не ограничилось. Вновь к нему явились и на другой день, вернее, в ночь уже и поговорили чуть менее сдержанно, но пока все еще вежливо. К выданному днем раньше заявлению Самуил Клионский добавил еще одно, уточняющее первую бумагу в сторону расширения списка, после чего органы угомонились и ушли, снова поблагодарив врача.
   Однако окончательно успокоились они лишь после того, как явились в дом в Трехпрудный в третий, последний раз. Теперь уже они не церемонились и не пытались завязать вежливый диалог – сразу увезли несчастного Самуила Израилевича в ближайшее отделение милиции в чем был и посадили его там на твердый стул. Затем вернулись обратно и сообщили жене Циле, что муж ее, главный детский доктор, помирает, но раз скрывает от государства излишек, то и пусть себе помирает. А если Циля Клионская не желает мужу смерти, то пускай перестанет сопротивляться и отдаст работникам ОГПУ все, что отдавать таким, как они, положено. Ясно?