Раза три-четыре за все годы ее «агентства», пока соседство с Мирскими уверенно набирало взаимное притяжение, Глеб скорее из формального любопытства, нежели по особистской обязанности «пересекался» с Зинаидой один на один, заслушивал короткие отчеты о происходящих внутри семейства делах и выдавал дежурные наставления на будущее. Слушал вполуха, одобрительно кивал, многозначительно покачивал головой и отпускал домработницу с миром. Так шло до той поры, пока у Мирского не случилось неприятное расстройство по мужской части.
Наступивший сороковой год стал круглым для академика – Семену Львовичу стукнуло шестьдесят. В первое утро после окончания несчетных отмечаний, включая всех по кругу: академия, головной проектный институт, собственная творческая мастерская, МАРХИ, горком партии, домашние, прочие почитатели и друзья, – когда Мирский пришел в себя после этого всего, проснувшись раньше обычного на втором квартирном этаже, он ощутил чувственное неудобство в пространстве между бедрами. Там и раньше что-то зрело, медленно, но небеспокойно, сидя глубоко внутри мошонки и изредка подавая оттуда едва ощутимые сигналы слабой эпизодической боли. Но прежде академик не обращал внимания на подобную ерунду, списывая паховую случайность на собственное не по возрасту усердие в амурных делах. Это, думалось ему, как перетрудившаяся мышца, не успевающая хорошо отдохнуть перед очередной работой.
Но на самом деле все выглядело иначе. Левое яичко обволоклось странного вида опухолью, напоминающей по форме голую очищенную грушу. Он боязливо потрогал грушу пальцем и немного придавил. Дополнительной боли не последовало, и Семен Львович немного успокоился. Когда проснулась Роза, он, слегка стесняясь новообразования в паху, все же попросил жену взглянуть на голую грушу, так ему было бы спокойней. Роза глянула, так же чуть примяла пальцами, озадачилась и понеслась звонить Самуилу Клионскому, чтобы немедленно с его помощью искать подходящего специалиста.
Кончилась история невесело, но нестрашно. Образовавшуюся вследствие хронического воспалительного процесса водянку яичка устранили одновременно с удалением хирургическим путем и самого левого яичка, и части семенного канатика. Профессор Мирзоян, отсекший болезненную часть от остального организма, при выписке Мирского из клиники Академии наук пошутил:
– Все с вами превосходно, Семен Львович, не горюйте: недолгая реабилитация – и можете возвращаться к молодой жене. На мужском качестве не отразится, – улыбнулся он, кивнув туда, где размещалась неприятность, – а другое вам и не понадобится, надеюсь, – он склонился и похлопал Семена Львовича по скрытой под одеялом лодыжке. – У вас, по-моему, сын уж взрослый, да? Так что наследники в любом варианте гарантированы. Отдыхайте, дорогой мой, и привет милейшей супруге вашей, Розе Марковне.
Назначенный Мирзояном простой держался недолгий срок, гораздо меньший, нежели тот, о котором доктор просил при выписке. Поначалу Мирский дергался, поскольку не имел от Мирзояна разрешения сразу же по приезде из клиники опробовать оперативно усеченную мужскую составляющую в деле. Роза мягко уговаривала обождать, зная порывистость и повышенную пылкость супруга. Честно говоря, новое обстоятельство Семиного здоровья лишь только поначалу заставило Розу поволноваться относительно его состояния. Но уже потом, пообщавшись с Мирзояном и прочитав в медицинской энциклопедии симптоматику этого дела, ход болезни, лечение и последствия и убедившись в полной невозможности рецидива, Роза успокоилась совершенно и перестала нервничать. Для семейной регулярности на какой-то срок Семы хватит еще с запасом; что же касается схороненной от Розиного контроля функции, шустрости не по возрасту, неугомонности не по чину, то здесь, кроме пользы, не ожидалось ничего неприятного – меньше будет неожиданностей для нетронутого пока остатка здоровья.
Спустя три послеоперационных дня, едва дождавшись четвертого, выходного, и момента, когда Роза отъедет из дому, Семен Львович, повышенно ощущая призывную силу в чреслах и немного волнуясь перед предстоящей проверкой, слетел молодым орланом с верхотуры спального этажа вниз, на прикухонный домашний полигон, к безотказной и безвольной Зине и, не теряя времени, принял боевой вид, чтобы успеть отбомбиться до Розиного возвращения. Раньше он такого себе не позволял – так, чтобы в быстрый промежуток, белым днем успеть совершить короткий набег на территорию прислуги, скоренько овладеть покорной его воле Зинаидой и, натянув поверх трусов пижамные брюки, второпях ринуться обратно, в надежные покои второго квартирного уровня.
Зина покорилась, как обычно, молча, не ожидая ни похвалы, ни доброго хозяйского слова по завершении акта служения Семену Львовичу. В этот раз, заметила про себя Зина, академик был особенно нетерпелив и даже нервничал. Ей было известно, что Семен Львович вернулся только-только после какой-то хирургии, подправлял что-то в здоровье, но чего именно, ей не доложили, а сама она не спросила у Розы, постеснялась.
Он же, не дожидаясь, пока Зина ляжет, привалил ее на край кровати и лихорадочно зашарил под юбкой, пытаясь найти и потянуть на себя ее трусы. Она помогла хозяину, удивляясь тому, как непривычно дрожит он всем телом, и переместила корпус выше, для более ловкого положения у обоих. Но он и сам уже почти успокоился, обнаружив, что страстное желание его заполучить под себя женщину реализуется не хуже обычного, а может, еще и с большей страстью. И тогда, радуясь, что не стал пропащим мужчиной, он перевернулся на спину, обхватил Зинаиду за бедра и со всего пожилого размаха натащил ее на себя, надел до самого последнего упора, так, что она взвизгнула от неожиданности…
А потом Семен Львович, испытывая редкое наслаждение, прикрыл глаза и ритмично заработал тазом, часто и сильно дыша и подсапывая носом, как делает в морозный день перетрудившийся от излишков груза ломовой конь. Дыхание его добивало до Зининого лица, и она, отвернув голову, пыталась дышать носом, чтобы не улавливать ртом скверный стариковский дух, который мешал ей в такие минуты представлять на месте Семена Львовича совсем другого человека: мужчину средних лет, заботливого и верного, вежливого, пускай не образованного, но культурного, как все хозяйские гости, со своим столичным жильем – такого, каким она его себе придумала, о каком мечтала между хозяйскими к ней набегами и которого в этой жизни уже не надеялась встретить.
В этот момент Мирский застонал, задвигался интенсивней, раскинул до отказа веки, и Зина увидала вдруг, что внутри глаз его полностью темно и что белого там нет совершенно. Яблоки были совершенно перекрыты зрачками, разлетевшимися до самых глазных краев. А Семен Львович продолжал стонать, испуская из себя в Зину стариковское семя, и наполняться радостью, которую не удалось сдержать, потому что понял – все у него как и прежде, до болезни, не сумевшей стать роковой, а если по твердому факту брать, что имеется сейчас, в этот конкретный проверочный миг, – еще, может, и лучше.
Он довибрировал пару-другую секунд, не больше, и замер, снова прикрыв глаза. Зина в недоумении слезла с брюха Мирского, пытаясь сообразить, чего это старик учудил, почему не прервал любовь на главном месте, как поступал обычно, марая постель все одиннадцать лет ее послушания. А тот, наконец, окончательно открыл глаза, натянул на прежнее место спущенное до колен белье и успокоил домработницу:
– Не тревожься, милочка, все у нас в порядке, – он приподнял с кровати свое небольшое тело и почти развеселился, слезая на паркет. – Так мне проще теперь даже, – сообщил Семен Львович, – доктора не против и сам не возражаю. – С нежностью, к которой Зина не привыкла, академик чмокнул ее в щеку и добавил совершенно искренне: – Спасибо, солнышко, ты у меня палочка-выручалочка всегда, – и не спеша двинулся к лестнице наверх. Перед тем как поставить тапок на нижнюю ступеньку, бросил, не оборачиваясь: – Роза придет, какао сооруди, с мацой, и молочка не забудь, топленого. Натопила? – и зашаркал к себе.
В том, как надо было понимать это «не тревожься», Зина разбираться не стала, а прямиком направилась в ванную, вымывать следы дурного хозяйского наскока. Но дойти не успела, вернулась Роза Марковна и попросила согреть чай.
– Семен Львович какао наказал, – ответила она, – с мацой и топленкой.
– Ну и славно, милая, – согласилась Роза Марковна. – Какао – даже лучше будет, чем чай.
Месячные у Зины прекратились в положенный срок, если считать, что причиной тому явилось не простудное недомогание или же другая неприятность по женской линии, а тот самый дневной случай с Семеном Львовичем. Однако поняла она это гораздо позднее, чем следовало понять, потому что спасительное время целиком ушло на обмозговывание неглавных причин и преодоление второстепенных сомнений по поводу целесообразности визита к женскому врачу. Ясность внесла тошнота и усиленный аппетит. В женскую консультацию Зинаида решила не соваться – и так понятно все, от чего весь этот ужас на нее надвинулся, в смысле, от кого. И тогда она решилась…
Семен Львович очень расстроился, чрезвычайно расстроился. Но не потому, однако, что Зина станет матерью, как и должно быть у честных женщин, а оттого, что пригрел в доме змею, ничтожную подлую аспиду, которая посмела одним расчетливым махом перечеркнуть все, что Мирские сделали для нее в жизни: найдя, пригрев, дав работу и кров, заботясь и помня о ней постоянно.
– Как ты посмела, Зина? – кричал ей в лицо академик, убедившись, что они дома одни. – Как же ты можешь мне такое говорить? Лгать в лицо? Ты же как дочь мне была, как… – он с трудом подыскивал нужное слово, но не нашел и выкрикнул: – как самое родное существо!
Зина слушала, но не робела отчего-то, понимая, что Мирский подло защищается от нее, прекрасно сознавая правду и укрывая собственную вину. Даже если это оплошность, то его, прежде всего, а не ее, не Зины. И от этого ей не было уже так страшно, как, она думала, будет. И она решила тоже ответить хозяину тоже по правде, но уже по своей, чтоб было понятней.
– Не родное, Семен Львович, а проститутка по вашему желанию и без денег от вас – вот кто я была такое, а не существо.
Старик присел и на минуту умолк. Это было потрясение, какого он не ждал никогда. В том смысле, что не мог ожидать от забитой девчонки, вызревшей на его глазах, у его заботливого причала в некрасивую тихую женщину, привыкшую подавать голос лишь в ответ на другой голос, хозяйский.
– Гадина… – тихо на этот раз, без высоконотных эмоций произнес Семен Львович. – Гадина и шалава, больше ничего, – он уставился на нее, но глядел насквозь, не задерживаясь на лице, потому что ему было так искренне жаль, что на его глазах рушился выстроенный привычный уклад, коверкалась такая удобная, благолепная и разложенная по аккуратным полочкам домашняя жизнь, налаженная четырнадцатью годами согласия и робкого подчинения. Он вздохнул, укоризненно покачал головой и вывалил джокера, что хранил за пазухой: – Не мой ребенок у тебя, Зина, – отчетливо произнес Мирский, – не от меня. И ты сама хорошо это знаешь.
Так произнес, что, если бы Зина могла предположить любой другой вариант, какой бы натворила по случайности, она сразу бы поверила. Но, кроме имевшейся постоянности, никакой другой случайности в ее жизни не было и быть не могло. И от этого ее заколотило еще сильней, от двойной такой неправды. А двуличный хозяин язвительно добил еще и другими словами:
– Не мог у тебя плод мой быть, я же говорил, а ты не услышала. Операцию я перенес, девочка, операцию по удалению семенника, а заодно и канальчика, откуда дети берутся. Ясно тебе?
Ничего такого Зина не понимала, кроме одного – обрюхатил ее Семен Львович зачем-то после стольких лет воздержания от этих дел, замыслив это и сделав преднамеренно, а теперь выворачивается, тоже неизвестно зачем, если сам и решил. Тут же она снова подумала о Розе Марковне, и снова ничего не сходилось, и снова не могла она понять, для чего такая затея против нее или, если по-другому взглянуть, против законной супруги Розы, которую, Зина знала наверняка, он сильно любил и обожал.
– Я не шалава, – ответила она и изо всех сил сжала веки.
Оттуда, из-под век, давно уже лилось и падало на пол мокрое, собираясь в небольшую лужицу. Мокрое расползалось, словно состояло не из слез, а из пролитого на пол недопитого жидкого чая, и тогда Зина, не умея преодолеть привычку, нагнулась над влагой, достала платок и промокнула оставшиеся следы своего пребывания в этом доме, в этом высококультурном доме в Трехпрудном переулке, где поселились такие необычные люди. И самыми необычными и особенно добрыми из них были ее хозяева, Мирские: он, она и сын их, Боренька.
В том, что эта влажная уборка будет последней, сомнений не оставалось. Другое было неясным – за что с ней такое сделано и по какой причине? Не сказав больше ни слова, она развернулась и вышла из кабинета академика Мирского, решив дожидаться другого дня, чтобы ночью обдумать в последний раз, почему она шалава, хозяин ее – подлый человек и куда теперь ей надо уходить.
Всю оставшуюся часть дня Зина провела у себя, почти не выходя из прикухонной кельи, сославшись на головную боль. Ночь не спала, обдумывая новую в ее жизни роль последних событий, и к утру решила, что если не получается иначе, то справедливей будет так.
Дождавшись, пока останется дома одна, она набрала известный ей номер. Там ей ответили, а ответив, сразу соединили. Глеб Иваныч, которого она попросила о встрече, крайне удивился, но поговорить с осведомителем не отказался, хоть и держал этот свой источник за «ряженый», несерьезный, давным-давно на всякий случай припасенный про запас. Короткие встречи их, организуемые иногда в силу формальных причин, потеряли для Глеба актуальность с момента перехода простого соседства в неформальные межсемейные отношения, почти в дружбу, и надобность в них практически отпала. По крайней мере, так хотелось видеть ситуацию старшему майору.
Он тормознул у песьего лужка, где Зина уже его ждала. Там, как всегда, она забралась в черную машину и сразу без всякой подготовки перешла к докладу:
– Глеб Иваныч, я слышала, как Семен Львович говорил, что дом на Лубянке сделан как у фашистов.
Чапайкин если б не находился уже в сидячем положении, то обязательно бы присел. Удивление его было искренним, совершенно не чекистским, а скорее, добрососедским.
– Зинаид, ты это серьезно? – надеясь на шутливое начало неплановой встречи, спросил он. – Ничего не попутала? – и глянул на часы.
Зина не ответила и не приняла смешливый тон Глеба, а очень серьезно повторила:
– Послушайте, Глеб Иваныч. Вы сами мне наказывали тогда быть ушами, если чего, и глазами. Помните?
– Ну, допустим, – отреагировал особист и частично убрал улыбку с лица. – И что?
– А то самое, – не собиралась сдаваться Зина, – на прошлой неделе Саакянц у него был, наверху, в кабинете, который тоже проектант по новому Дворцу, что они готовят вместе к постройке, слыхали?
– Продолжай, – кивнул Чапайкин.
– Я убиралась, а он орал на него.
– Кто на кого? – не понял Глеб.
– Семен Львович на Саакянца. Кричал, что не будет у них на Дворце таких карнизов, как на Лубянке, что они как у фашистов там сделаны, как у Гитлера, и цвет, мол, дурацкий, и вид. И про филенки какие-то говорил еще, что тоже говняные, какие делать не надо и какие там тоже есть.
– Так и сказал? – поднял глаза Глеб и пристально посмотрел на домработницу. – Такое именно слово и произнес?
– Такое, – не смутилась Зина, – врать не буду, так и сказал. – Говняные, говорит, филенки, немчурские, с тяжелым заходом.
Глеб задумался. Помолчав, взял Зинину руку, прижал сверху своей ладонью и произнес задумчиво:
– Вот что, Зина. Не знаю, что у вас там с Семеном Львовичем вышло, и почему ты вдруг решила его погубить, но одно тебе должен сказать. Угомонись, не усердствуй там, где ничего не понимаешь. Глупость натворить очень просто, поверь мне, а расхлебать обратно – жизнь вся уйдет. – Он снова изучающе заглянул в ее глаза и уже строго добавил: – В общем, так, Зинаида, разговора этого не было, потому что никому он не нужен: самой тебе не нужен и Семену Львовичу тем более. Я уж не говорю об остальных, сама понимаешь, не маленькая, – он поменял ноги местами, перекинув их наоборот, и потер шею со стороны спины. – Обиду свою забудь, выкинь из головы, рассосется после сама, а про что ты мне рассказала – это пустое, неважное, нет здесь причины Мирского обвинять. Такая у него работа, ясно?
– Ясно, – согласилась Зина, поняв, что ничего ей не ясно и не понятно, почему никто на свете не хочет ей помочь в беде и защитить от несправедливости, в которую ее не по своей вине втянули. – Я думала, вам надо от меня, а вам не надо, – она потянулась к дверной ручке внутри черной машины. – Пойду я, Глеб Иваныч, извините, если чего не так.
– Будь здорова, соседка, – попрощался он и завел мотор. – И не бери в голову больше норматива, а то морщинки пойдут лишние и аппетит исчезнет.
Машина Чапайкина вонюче фыркнула и исчезла за углом. Зина присела на скамейку, поплакала минут десять, не больше, поскольку решение внутри нее зрело быстрее, чем наливались слезы, поднялась, промокнула глаза и двинула в сторону Трехпрудного, к дому.
Вернувшись, она решила, что осуществит задуманное сразу прямо сейчас, иначе обида и впрямь успеет рассосаться, как пугал ее Глеб, и у нее не хватит решимости отомстить Мирскому за все, что он с ней сотворил. Она взяла тетрадный лист в клеточку, остро заточила карандаш и начала писать корявыми печатными буквами, которым научила ее Роза Марковна: «ДАМОВОЙ ДАКЛАДЫВАИТ…»
Решила, что добавлять к правде ничего не будет, а просто расскажет на бумаге, чего сама слыхала. А там пусть сами они решают, где – правда, а где – нет ее. На то они и начальство над народом, чтоб по заслугам определять, кому чего. А Глеб Иваныч – как хочет, пусть не обижается, если ему такое не надо от нее. Он, наверно, думает, что самолично Господа Бога за яйца ухватил, раз в начальники вышел, но не все ему одному решать, кому за что причитается, а пускай на самой Лубянке разберутся, что про нее, про Лубянку эту, интеллигенты рассуждают, про дом ихний и про фашистов.
В это же письмо вписала и про анекдот, коряво, но почти с доподлинной точностью передав нехороший смысл, про то, что Мирский перед тем, как на Саакянца наорать, ему же и рассказал, а Зина слышала, потому что как раз протирала с другой стороны от разговора. Чапайкину про это поведать не успела, да теперь и не надо, раз сам не захотел.
Конверт с письмом она оформила просто: Москва, Лубянка, НКВД, главному руководителю. Обратный адрес не проставила, но изнутри подписалась, так же по-печатному повторила про себя саму: «ДАМОВОЙ», а рядом, в скобочках: (ЗИНА ЧЕПИК).
После этого стало немного легче, и она решила из дому теперь не уходить, если не выгонят сами. Но никто Зину и не думал выгонять. Роза Марковна ничего о печальном происшествии не знала, Семен же Львович, зажавши скандал в себе, сделал вид, что ничего не произошло.
Однако это не означало, что Мирский постоянно не думал о случившемся, перекапывая в памяти набравшиеся мелочи, что сопровождали их совместное с Зиной проживание в его доме и которые могли бы привести и привели в итоге к такому дикому, бесчестному и необъяснимому ее поступку.
Вывод напрашивался сам собой – вызрела сопливая провинциалка в невостребованную городскую тетку, по наивной глупости, а может, и по расчету залетела от кого-то на стороне, а академиком Мирским решила воспользоваться, чтобы надежно и сытно устроить остаток жизни матери-одиночки в столице.
Дома он теперь бывал минимально: во-первых, потому что дел по Дворцу было невпроворот и постоянно требовалось его личное участие. И во-вторых, для того, чтобы свести к минимуму общение с догадливой и чуткой женой и ограничить возможность лишний раз пересечься с домработницей. Дальше, думал Семен Львович, версия придумается подходящая сама или же Зина образумится и повинится.
Из чего больше складывалось противоречивое чувство – из боязни своего разоблачения Розой или из жалости и обиды на неблагодарную Зинку, – он взвешивать не хотел. Не было у него таких весов и не было нужных гирек, но так и так получалось гадко. Гадко и противно…
Чуда не случилось, и к Мирским пришли ровно через два дня на третий, после того как в канцелярии дома на Лубянке проштамповали Зинино письмо. Обыск ничего не дал, да, собственно, на результат никто особенно и не рассчитывал – просто положено было.
Стояла погода, и Роза с Борькой уже съехали в Фирсановку. Зина же, по обыкновению, находилась и там и тут, смотря по семейной нужде. В этот день она ночевала в Москве, хотя с самим Семеном Львовичем, находясь в одной квартире, почти не виделась.
Понятыми были Сашок Керенский и ночевавшая у него неведомая девка, неопрятная, с явным запахом вокзального туалета и условным именем Люська. Обоих привели заспанными и еще не вполне протрезвевшими. Оба лупили глаза и не верили происходящему, но Сашок все же успел дернуть Зинку за рукав рубашки и вопросительно шепнуть:
– Чего пришли-то?
– Сама понятия не имею, – в отчаянии пролепетала Зинка. – Позвонили в дверь, и больше ничего, бумагу только сунули, что обыщут и заберут.
Краем сбивчивого разума она все же полагала, суя конверт в почтовую щелку, что затеянное ею дело ничем не окончится, не выльется в столь ужасное продолжение, как арест, или допрос, или похожая неприятность. Все ночные страхи, какие и в их дому происходили, такие как с Зеленскими или с самим Затевахиным, командармом из соседнего подъезда, и с другими знатными жильцами, были не про них, не про Мирскую семью – к нам ходить по ночам нельзя, Розе Марковне не понравится, и сам Семен Львович чутко спит, не всегда высыпается как следует, да и не за что сюда просто так таскаться, а если что и есть у нас не такого, так мы сами сможем во всем разобраться, без посторонних прихожан в кожаной одеже.
В тот момент Зина вроде бы руку с конвертом тормознула, и рука почти уже замерла в воздухе, не донеся губительного послания, но путаная мысль снова сбилась в сторону, соскользнула с привычной прямой, и уже была она не просто про месть и про злобу, а стала про удивление к самой себе. И поразило Зинаиду Чепик, что, думая обо всех Мирских, она причислила к семье и себя, машинально, как одну из них, как члена дружной Мирской семьи, ее семьи, против которой только что сама же и восстала через почтовую щель в синем ящике, через навет на академика, самого главного человека среди всех родных людей, какие есть.
Рука ее качнулась, и конверт, сорвавшись с ладони, юркнул в безотзывную темь, гулко стукнув о пустое дно жестяного короба. Пустой этот звук вернул ее в действительность, она качнулась вслед слабому удару бумаги о железо, постояла еще недолго, глядя в ноги и в землю, и махнула на ящик рукой. Да в крайнем случае получит академик по работе нагоняй, чтоб лучше следил за своими подчиненными, которые строят по-фашистски, вместо чтоб по-советски, и не те филенки на домах применяют, какие надо. И сам пускай анекдоты получше отбирает, чтоб на «ужас» не кончались, без подвоха чтоб.
Об этом она еще раз, но уже парализованная настоящим, а не вымышленным страхом, подумала, когда ее отвели на кухню и вежливо попросили присесть на табурет и не вставать с него, пока не прикажут. Встала Зина только после того, как в прихожей хлопнула дверь и она осталась окончательно одна.
Принесшейся с дачи по ее сигналу бледной, с потерянным от страшной вести лицом Розе Марковне она толком ничего объяснить не смогла, так как и на самом деле деталей ареста не знала, а объяснительных слов ей никто не сказал, не посчитался, видать, с прислугой.
Ну а что действительно знала про арест, вернее, что предполагала, имея полные к тому основания, то было не для Розы Марковны, не для ее ушей и не для ее чувственного устройства. А было это огромным несчастьем, масштабов которого Зина в момент рокового поступка представить себе не могла, не прикидывала его в последствиях ни для себя, ни для своих, хоть и виноватых, покровителей настолько, насколько неисправимо оно обернулось.
Сон, что приснился в ту ночь, когда все уже окончательно узнали все, был мутный и дурной, хотя и не опасный. Она просто спала себе и спала, когда услышала сквозь сонную муть звук мотора. На этот раз звук не был тихим, ночным и тайным, как другие, после которых в доме исчезали то одни, то другие жильцы. Наоборот, ощущение было таким, что к дому подъехала целая кавалькада черных ночных машин, которые намеренно пытались обнаружить свое появление в Трехпрудном. Дальше были голоса, хлопанье дверьми, короткие непонятные команды, а через пару минут в дверь позвонили. Она дернулась было открывать, но ноги отчего-то не послушались, словно прикипели к кровати. Она приподнялась на локтях, откинула одеяло и ущипнула правую ногу. Нога отозвалась на боль и дернулась. То же было и с другой ногой. Чувствительность имелась, однако сдвинуть ноги с места не получалось.
– Кто ж откроет? – разволновалась Зина. – Семен-то Львович отдыхает поди, разбудится сам – ругаться станет.
– Не станет, Зинаида, не бери в голову, – раздался знакомый голос из-за двери комнатенки, после чего дверь распахнулась, на кухне зажегся яркий свет, какого у них отродясь не бывало, и в двери возник Глеб Чапайкин собственной персоной.
– Глеб Иваныч, это вы, что ли? – то ли оправдываясь, то ли с удивлением спросила Зина. – Я просто встать не могу, ноги не хотят. А чего случилось-то?
– Молчи, шалава, – предупредил ее сосед. – Лежи и помалкивай. А когда придут сейчас, поприветствуй, как положено, и не трепыхайся. Ясно тебе?
– Опять не трепыхаться? – удивилась Зина. – А кто придут-то, Глеб Иваныч? Хозяин разрешил с хозяйкой? Знают?
Ответить Чапайкин не успел, потому что внезапно вытянулся во фрунт и замер, словно каменный идол. Далее раздались тихие шаркающие шаги и уже другой голос, негромкий, пожилой, с выговором, слегка напоминающим Корин, жены Зеленского, только мужской, произнес, явно обращаясь к Чапайкину:
– Куда – показывай, старший майор.
Тот, четко развернувшись на 90 градусов, щелкнул каблуком о каблук и отрапортовал:
– Сюда, товарищ Главный, в это помещение. Вас там ждут.
Зина глянула в проем двери и обомлела. Главный был не кто иной, как лучший друг всех осведомителей, чекистов и архитекторов. Это был он.
– Ну что, дорогая, – улыбнулся Сталин, – ждала меня? – и погрозил полусогнутым пальцем.
Она растерялась, не понимая, что делать и как себя вести в жуткой ситуации. И кроме того, что скажет на это Семен Львович, когда узнает? Наверно, рассердится, хоть и Главный пришел, а не другой.
– Так точно, товарищ Главный, – не в состоянии сдвинуться с места, пролепетала Зина. – Очень ждала. А вы что, письмо мое получили?
– Получить-то получили, – отмахнулся Сталин, – да только вот ошибок там столько, что не поняли ни хрена – кто тут у вас за какое злодеяние ответ несет. Чапайкин! – не оборачиваясь, обратился он к старшему майору, застывшему в немом карауле. – Ты сам-то понял чего?
– Никак нет, товарищ Сталин! – по-военному чеканя слова, ответил Глеб. – Ни одного слова не понял, ни единого!
– Видишь? – с мягкой укоризной в голосе спросил Главный. – И этот не понял, а ты говоришь, филе-е-е-нки, филе-е-е-нки…
– Это не я, Иосиф Виссарионыч, – у Зины от волнения вытянулось лицо. – Это они все, сами они, Саакянц этот.
– И все? – строго спросил Главный. – Он – и все? И никто больше?
– Он, он, он и есть предатель, а других и не было, – горячо запротестовала Зина, лихорадочно пытаясь вспомнить, какое преступление она вписала последним и кому.
– Ладно, раз так, – миролюбиво отреагировал вождь и, приподняв верхнюю губу, потер усами нос. – Давай мы это дело проверим окончательно, – он кивнул на постель, затем на Зину. – Готова подтвердить показания?
– Так точно, Иосиф Виссарионович! – отрапортовала Зинаида, перебирая в голове все возможные варианты спасения Мирского. – Всегда готова! – и отдала пионерскую честь.
– Хозяину своему тоже честь давала? – улыбнулся Главный. – Или же она у тебя с первого дня так поруганной и числится?
И тогда она заплакала, и по-честному и понарошку, думая, что попутно удастся немного разжалобить Главного, а заодно выяснить намерения его насчет академика.
– Не плачь, дорогая, – утешительно промолвил Сталин и расстегнул пояс на брюках-галифе. – Никто тебя брюхатить не собирается. Хоть у меня, в отличие от архитекторов ваших, канал на месте. И семенники где надо, – с этими словами он приспустил штаны и нижнее солдатское белье, обнажив лучшего друга всех гражданок. Друг был немного рябой, как и сам его носитель, и даже с легкими рытвинами, как будто тоже перенес когда-то оспу.
Наступивший сороковой год стал круглым для академика – Семену Львовичу стукнуло шестьдесят. В первое утро после окончания несчетных отмечаний, включая всех по кругу: академия, головной проектный институт, собственная творческая мастерская, МАРХИ, горком партии, домашние, прочие почитатели и друзья, – когда Мирский пришел в себя после этого всего, проснувшись раньше обычного на втором квартирном этаже, он ощутил чувственное неудобство в пространстве между бедрами. Там и раньше что-то зрело, медленно, но небеспокойно, сидя глубоко внутри мошонки и изредка подавая оттуда едва ощутимые сигналы слабой эпизодической боли. Но прежде академик не обращал внимания на подобную ерунду, списывая паховую случайность на собственное не по возрасту усердие в амурных делах. Это, думалось ему, как перетрудившаяся мышца, не успевающая хорошо отдохнуть перед очередной работой.
Но на самом деле все выглядело иначе. Левое яичко обволоклось странного вида опухолью, напоминающей по форме голую очищенную грушу. Он боязливо потрогал грушу пальцем и немного придавил. Дополнительной боли не последовало, и Семен Львович немного успокоился. Когда проснулась Роза, он, слегка стесняясь новообразования в паху, все же попросил жену взглянуть на голую грушу, так ему было бы спокойней. Роза глянула, так же чуть примяла пальцами, озадачилась и понеслась звонить Самуилу Клионскому, чтобы немедленно с его помощью искать подходящего специалиста.
Кончилась история невесело, но нестрашно. Образовавшуюся вследствие хронического воспалительного процесса водянку яичка устранили одновременно с удалением хирургическим путем и самого левого яичка, и части семенного канатика. Профессор Мирзоян, отсекший болезненную часть от остального организма, при выписке Мирского из клиники Академии наук пошутил:
– Все с вами превосходно, Семен Львович, не горюйте: недолгая реабилитация – и можете возвращаться к молодой жене. На мужском качестве не отразится, – улыбнулся он, кивнув туда, где размещалась неприятность, – а другое вам и не понадобится, надеюсь, – он склонился и похлопал Семена Львовича по скрытой под одеялом лодыжке. – У вас, по-моему, сын уж взрослый, да? Так что наследники в любом варианте гарантированы. Отдыхайте, дорогой мой, и привет милейшей супруге вашей, Розе Марковне.
Назначенный Мирзояном простой держался недолгий срок, гораздо меньший, нежели тот, о котором доктор просил при выписке. Поначалу Мирский дергался, поскольку не имел от Мирзояна разрешения сразу же по приезде из клиники опробовать оперативно усеченную мужскую составляющую в деле. Роза мягко уговаривала обождать, зная порывистость и повышенную пылкость супруга. Честно говоря, новое обстоятельство Семиного здоровья лишь только поначалу заставило Розу поволноваться относительно его состояния. Но уже потом, пообщавшись с Мирзояном и прочитав в медицинской энциклопедии симптоматику этого дела, ход болезни, лечение и последствия и убедившись в полной невозможности рецидива, Роза успокоилась совершенно и перестала нервничать. Для семейной регулярности на какой-то срок Семы хватит еще с запасом; что же касается схороненной от Розиного контроля функции, шустрости не по возрасту, неугомонности не по чину, то здесь, кроме пользы, не ожидалось ничего неприятного – меньше будет неожиданностей для нетронутого пока остатка здоровья.
Спустя три послеоперационных дня, едва дождавшись четвертого, выходного, и момента, когда Роза отъедет из дому, Семен Львович, повышенно ощущая призывную силу в чреслах и немного волнуясь перед предстоящей проверкой, слетел молодым орланом с верхотуры спального этажа вниз, на прикухонный домашний полигон, к безотказной и безвольной Зине и, не теряя времени, принял боевой вид, чтобы успеть отбомбиться до Розиного возвращения. Раньше он такого себе не позволял – так, чтобы в быстрый промежуток, белым днем успеть совершить короткий набег на территорию прислуги, скоренько овладеть покорной его воле Зинаидой и, натянув поверх трусов пижамные брюки, второпях ринуться обратно, в надежные покои второго квартирного уровня.
Зина покорилась, как обычно, молча, не ожидая ни похвалы, ни доброго хозяйского слова по завершении акта служения Семену Львовичу. В этот раз, заметила про себя Зина, академик был особенно нетерпелив и даже нервничал. Ей было известно, что Семен Львович вернулся только-только после какой-то хирургии, подправлял что-то в здоровье, но чего именно, ей не доложили, а сама она не спросила у Розы, постеснялась.
Он же, не дожидаясь, пока Зина ляжет, привалил ее на край кровати и лихорадочно зашарил под юбкой, пытаясь найти и потянуть на себя ее трусы. Она помогла хозяину, удивляясь тому, как непривычно дрожит он всем телом, и переместила корпус выше, для более ловкого положения у обоих. Но он и сам уже почти успокоился, обнаружив, что страстное желание его заполучить под себя женщину реализуется не хуже обычного, а может, еще и с большей страстью. И тогда, радуясь, что не стал пропащим мужчиной, он перевернулся на спину, обхватил Зинаиду за бедра и со всего пожилого размаха натащил ее на себя, надел до самого последнего упора, так, что она взвизгнула от неожиданности…
А потом Семен Львович, испытывая редкое наслаждение, прикрыл глаза и ритмично заработал тазом, часто и сильно дыша и подсапывая носом, как делает в морозный день перетрудившийся от излишков груза ломовой конь. Дыхание его добивало до Зининого лица, и она, отвернув голову, пыталась дышать носом, чтобы не улавливать ртом скверный стариковский дух, который мешал ей в такие минуты представлять на месте Семена Львовича совсем другого человека: мужчину средних лет, заботливого и верного, вежливого, пускай не образованного, но культурного, как все хозяйские гости, со своим столичным жильем – такого, каким она его себе придумала, о каком мечтала между хозяйскими к ней набегами и которого в этой жизни уже не надеялась встретить.
В этот момент Мирский застонал, задвигался интенсивней, раскинул до отказа веки, и Зина увидала вдруг, что внутри глаз его полностью темно и что белого там нет совершенно. Яблоки были совершенно перекрыты зрачками, разлетевшимися до самых глазных краев. А Семен Львович продолжал стонать, испуская из себя в Зину стариковское семя, и наполняться радостью, которую не удалось сдержать, потому что понял – все у него как и прежде, до болезни, не сумевшей стать роковой, а если по твердому факту брать, что имеется сейчас, в этот конкретный проверочный миг, – еще, может, и лучше.
Он довибрировал пару-другую секунд, не больше, и замер, снова прикрыв глаза. Зина в недоумении слезла с брюха Мирского, пытаясь сообразить, чего это старик учудил, почему не прервал любовь на главном месте, как поступал обычно, марая постель все одиннадцать лет ее послушания. А тот, наконец, окончательно открыл глаза, натянул на прежнее место спущенное до колен белье и успокоил домработницу:
– Не тревожься, милочка, все у нас в порядке, – он приподнял с кровати свое небольшое тело и почти развеселился, слезая на паркет. – Так мне проще теперь даже, – сообщил Семен Львович, – доктора не против и сам не возражаю. – С нежностью, к которой Зина не привыкла, академик чмокнул ее в щеку и добавил совершенно искренне: – Спасибо, солнышко, ты у меня палочка-выручалочка всегда, – и не спеша двинулся к лестнице наверх. Перед тем как поставить тапок на нижнюю ступеньку, бросил, не оборачиваясь: – Роза придет, какао сооруди, с мацой, и молочка не забудь, топленого. Натопила? – и зашаркал к себе.
В том, как надо было понимать это «не тревожься», Зина разбираться не стала, а прямиком направилась в ванную, вымывать следы дурного хозяйского наскока. Но дойти не успела, вернулась Роза Марковна и попросила согреть чай.
– Семен Львович какао наказал, – ответила она, – с мацой и топленкой.
– Ну и славно, милая, – согласилась Роза Марковна. – Какао – даже лучше будет, чем чай.
Месячные у Зины прекратились в положенный срок, если считать, что причиной тому явилось не простудное недомогание или же другая неприятность по женской линии, а тот самый дневной случай с Семеном Львовичем. Однако поняла она это гораздо позднее, чем следовало понять, потому что спасительное время целиком ушло на обмозговывание неглавных причин и преодоление второстепенных сомнений по поводу целесообразности визита к женскому врачу. Ясность внесла тошнота и усиленный аппетит. В женскую консультацию Зинаида решила не соваться – и так понятно все, от чего весь этот ужас на нее надвинулся, в смысле, от кого. И тогда она решилась…
Семен Львович очень расстроился, чрезвычайно расстроился. Но не потому, однако, что Зина станет матерью, как и должно быть у честных женщин, а оттого, что пригрел в доме змею, ничтожную подлую аспиду, которая посмела одним расчетливым махом перечеркнуть все, что Мирские сделали для нее в жизни: найдя, пригрев, дав работу и кров, заботясь и помня о ней постоянно.
– Как ты посмела, Зина? – кричал ей в лицо академик, убедившись, что они дома одни. – Как же ты можешь мне такое говорить? Лгать в лицо? Ты же как дочь мне была, как… – он с трудом подыскивал нужное слово, но не нашел и выкрикнул: – как самое родное существо!
Зина слушала, но не робела отчего-то, понимая, что Мирский подло защищается от нее, прекрасно сознавая правду и укрывая собственную вину. Даже если это оплошность, то его, прежде всего, а не ее, не Зины. И от этого ей не было уже так страшно, как, она думала, будет. И она решила тоже ответить хозяину тоже по правде, но уже по своей, чтоб было понятней.
– Не родное, Семен Львович, а проститутка по вашему желанию и без денег от вас – вот кто я была такое, а не существо.
Старик присел и на минуту умолк. Это было потрясение, какого он не ждал никогда. В том смысле, что не мог ожидать от забитой девчонки, вызревшей на его глазах, у его заботливого причала в некрасивую тихую женщину, привыкшую подавать голос лишь в ответ на другой голос, хозяйский.
– Гадина… – тихо на этот раз, без высоконотных эмоций произнес Семен Львович. – Гадина и шалава, больше ничего, – он уставился на нее, но глядел насквозь, не задерживаясь на лице, потому что ему было так искренне жаль, что на его глазах рушился выстроенный привычный уклад, коверкалась такая удобная, благолепная и разложенная по аккуратным полочкам домашняя жизнь, налаженная четырнадцатью годами согласия и робкого подчинения. Он вздохнул, укоризненно покачал головой и вывалил джокера, что хранил за пазухой: – Не мой ребенок у тебя, Зина, – отчетливо произнес Мирский, – не от меня. И ты сама хорошо это знаешь.
Так произнес, что, если бы Зина могла предположить любой другой вариант, какой бы натворила по случайности, она сразу бы поверила. Но, кроме имевшейся постоянности, никакой другой случайности в ее жизни не было и быть не могло. И от этого ее заколотило еще сильней, от двойной такой неправды. А двуличный хозяин язвительно добил еще и другими словами:
– Не мог у тебя плод мой быть, я же говорил, а ты не услышала. Операцию я перенес, девочка, операцию по удалению семенника, а заодно и канальчика, откуда дети берутся. Ясно тебе?
Ничего такого Зина не понимала, кроме одного – обрюхатил ее Семен Львович зачем-то после стольких лет воздержания от этих дел, замыслив это и сделав преднамеренно, а теперь выворачивается, тоже неизвестно зачем, если сам и решил. Тут же она снова подумала о Розе Марковне, и снова ничего не сходилось, и снова не могла она понять, для чего такая затея против нее или, если по-другому взглянуть, против законной супруги Розы, которую, Зина знала наверняка, он сильно любил и обожал.
– Я не шалава, – ответила она и изо всех сил сжала веки.
Оттуда, из-под век, давно уже лилось и падало на пол мокрое, собираясь в небольшую лужицу. Мокрое расползалось, словно состояло не из слез, а из пролитого на пол недопитого жидкого чая, и тогда Зина, не умея преодолеть привычку, нагнулась над влагой, достала платок и промокнула оставшиеся следы своего пребывания в этом доме, в этом высококультурном доме в Трехпрудном переулке, где поселились такие необычные люди. И самыми необычными и особенно добрыми из них были ее хозяева, Мирские: он, она и сын их, Боренька.
В том, что эта влажная уборка будет последней, сомнений не оставалось. Другое было неясным – за что с ней такое сделано и по какой причине? Не сказав больше ни слова, она развернулась и вышла из кабинета академика Мирского, решив дожидаться другого дня, чтобы ночью обдумать в последний раз, почему она шалава, хозяин ее – подлый человек и куда теперь ей надо уходить.
Всю оставшуюся часть дня Зина провела у себя, почти не выходя из прикухонной кельи, сославшись на головную боль. Ночь не спала, обдумывая новую в ее жизни роль последних событий, и к утру решила, что если не получается иначе, то справедливей будет так.
Дождавшись, пока останется дома одна, она набрала известный ей номер. Там ей ответили, а ответив, сразу соединили. Глеб Иваныч, которого она попросила о встрече, крайне удивился, но поговорить с осведомителем не отказался, хоть и держал этот свой источник за «ряженый», несерьезный, давным-давно на всякий случай припасенный про запас. Короткие встречи их, организуемые иногда в силу формальных причин, потеряли для Глеба актуальность с момента перехода простого соседства в неформальные межсемейные отношения, почти в дружбу, и надобность в них практически отпала. По крайней мере, так хотелось видеть ситуацию старшему майору.
Он тормознул у песьего лужка, где Зина уже его ждала. Там, как всегда, она забралась в черную машину и сразу без всякой подготовки перешла к докладу:
– Глеб Иваныч, я слышала, как Семен Львович говорил, что дом на Лубянке сделан как у фашистов.
Чапайкин если б не находился уже в сидячем положении, то обязательно бы присел. Удивление его было искренним, совершенно не чекистским, а скорее, добрососедским.
– Зинаид, ты это серьезно? – надеясь на шутливое начало неплановой встречи, спросил он. – Ничего не попутала? – и глянул на часы.
Зина не ответила и не приняла смешливый тон Глеба, а очень серьезно повторила:
– Послушайте, Глеб Иваныч. Вы сами мне наказывали тогда быть ушами, если чего, и глазами. Помните?
– Ну, допустим, – отреагировал особист и частично убрал улыбку с лица. – И что?
– А то самое, – не собиралась сдаваться Зина, – на прошлой неделе Саакянц у него был, наверху, в кабинете, который тоже проектант по новому Дворцу, что они готовят вместе к постройке, слыхали?
– Продолжай, – кивнул Чапайкин.
– Я убиралась, а он орал на него.
– Кто на кого? – не понял Глеб.
– Семен Львович на Саакянца. Кричал, что не будет у них на Дворце таких карнизов, как на Лубянке, что они как у фашистов там сделаны, как у Гитлера, и цвет, мол, дурацкий, и вид. И про филенки какие-то говорил еще, что тоже говняные, какие делать не надо и какие там тоже есть.
– Так и сказал? – поднял глаза Глеб и пристально посмотрел на домработницу. – Такое именно слово и произнес?
– Такое, – не смутилась Зина, – врать не буду, так и сказал. – Говняные, говорит, филенки, немчурские, с тяжелым заходом.
Глеб задумался. Помолчав, взял Зинину руку, прижал сверху своей ладонью и произнес задумчиво:
– Вот что, Зина. Не знаю, что у вас там с Семеном Львовичем вышло, и почему ты вдруг решила его погубить, но одно тебе должен сказать. Угомонись, не усердствуй там, где ничего не понимаешь. Глупость натворить очень просто, поверь мне, а расхлебать обратно – жизнь вся уйдет. – Он снова изучающе заглянул в ее глаза и уже строго добавил: – В общем, так, Зинаида, разговора этого не было, потому что никому он не нужен: самой тебе не нужен и Семену Львовичу тем более. Я уж не говорю об остальных, сама понимаешь, не маленькая, – он поменял ноги местами, перекинув их наоборот, и потер шею со стороны спины. – Обиду свою забудь, выкинь из головы, рассосется после сама, а про что ты мне рассказала – это пустое, неважное, нет здесь причины Мирского обвинять. Такая у него работа, ясно?
– Ясно, – согласилась Зина, поняв, что ничего ей не ясно и не понятно, почему никто на свете не хочет ей помочь в беде и защитить от несправедливости, в которую ее не по своей вине втянули. – Я думала, вам надо от меня, а вам не надо, – она потянулась к дверной ручке внутри черной машины. – Пойду я, Глеб Иваныч, извините, если чего не так.
– Будь здорова, соседка, – попрощался он и завел мотор. – И не бери в голову больше норматива, а то морщинки пойдут лишние и аппетит исчезнет.
Машина Чапайкина вонюче фыркнула и исчезла за углом. Зина присела на скамейку, поплакала минут десять, не больше, поскольку решение внутри нее зрело быстрее, чем наливались слезы, поднялась, промокнула глаза и двинула в сторону Трехпрудного, к дому.
Вернувшись, она решила, что осуществит задуманное сразу прямо сейчас, иначе обида и впрямь успеет рассосаться, как пугал ее Глеб, и у нее не хватит решимости отомстить Мирскому за все, что он с ней сотворил. Она взяла тетрадный лист в клеточку, остро заточила карандаш и начала писать корявыми печатными буквами, которым научила ее Роза Марковна: «ДАМОВОЙ ДАКЛАДЫВАИТ…»
Решила, что добавлять к правде ничего не будет, а просто расскажет на бумаге, чего сама слыхала. А там пусть сами они решают, где – правда, а где – нет ее. На то они и начальство над народом, чтоб по заслугам определять, кому чего. А Глеб Иваныч – как хочет, пусть не обижается, если ему такое не надо от нее. Он, наверно, думает, что самолично Господа Бога за яйца ухватил, раз в начальники вышел, но не все ему одному решать, кому за что причитается, а пускай на самой Лубянке разберутся, что про нее, про Лубянку эту, интеллигенты рассуждают, про дом ихний и про фашистов.
В это же письмо вписала и про анекдот, коряво, но почти с доподлинной точностью передав нехороший смысл, про то, что Мирский перед тем, как на Саакянца наорать, ему же и рассказал, а Зина слышала, потому что как раз протирала с другой стороны от разговора. Чапайкину про это поведать не успела, да теперь и не надо, раз сам не захотел.
Конверт с письмом она оформила просто: Москва, Лубянка, НКВД, главному руководителю. Обратный адрес не проставила, но изнутри подписалась, так же по-печатному повторила про себя саму: «ДАМОВОЙ», а рядом, в скобочках: (ЗИНА ЧЕПИК).
После этого стало немного легче, и она решила из дому теперь не уходить, если не выгонят сами. Но никто Зину и не думал выгонять. Роза Марковна ничего о печальном происшествии не знала, Семен же Львович, зажавши скандал в себе, сделал вид, что ничего не произошло.
Однако это не означало, что Мирский постоянно не думал о случившемся, перекапывая в памяти набравшиеся мелочи, что сопровождали их совместное с Зиной проживание в его доме и которые могли бы привести и привели в итоге к такому дикому, бесчестному и необъяснимому ее поступку.
Вывод напрашивался сам собой – вызрела сопливая провинциалка в невостребованную городскую тетку, по наивной глупости, а может, и по расчету залетела от кого-то на стороне, а академиком Мирским решила воспользоваться, чтобы надежно и сытно устроить остаток жизни матери-одиночки в столице.
Дома он теперь бывал минимально: во-первых, потому что дел по Дворцу было невпроворот и постоянно требовалось его личное участие. И во-вторых, для того, чтобы свести к минимуму общение с догадливой и чуткой женой и ограничить возможность лишний раз пересечься с домработницей. Дальше, думал Семен Львович, версия придумается подходящая сама или же Зина образумится и повинится.
Из чего больше складывалось противоречивое чувство – из боязни своего разоблачения Розой или из жалости и обиды на неблагодарную Зинку, – он взвешивать не хотел. Не было у него таких весов и не было нужных гирек, но так и так получалось гадко. Гадко и противно…
Чуда не случилось, и к Мирским пришли ровно через два дня на третий, после того как в канцелярии дома на Лубянке проштамповали Зинино письмо. Обыск ничего не дал, да, собственно, на результат никто особенно и не рассчитывал – просто положено было.
Стояла погода, и Роза с Борькой уже съехали в Фирсановку. Зина же, по обыкновению, находилась и там и тут, смотря по семейной нужде. В этот день она ночевала в Москве, хотя с самим Семеном Львовичем, находясь в одной квартире, почти не виделась.
Понятыми были Сашок Керенский и ночевавшая у него неведомая девка, неопрятная, с явным запахом вокзального туалета и условным именем Люська. Обоих привели заспанными и еще не вполне протрезвевшими. Оба лупили глаза и не верили происходящему, но Сашок все же успел дернуть Зинку за рукав рубашки и вопросительно шепнуть:
– Чего пришли-то?
– Сама понятия не имею, – в отчаянии пролепетала Зинка. – Позвонили в дверь, и больше ничего, бумагу только сунули, что обыщут и заберут.
Краем сбивчивого разума она все же полагала, суя конверт в почтовую щелку, что затеянное ею дело ничем не окончится, не выльется в столь ужасное продолжение, как арест, или допрос, или похожая неприятность. Все ночные страхи, какие и в их дому происходили, такие как с Зеленскими или с самим Затевахиным, командармом из соседнего подъезда, и с другими знатными жильцами, были не про них, не про Мирскую семью – к нам ходить по ночам нельзя, Розе Марковне не понравится, и сам Семен Львович чутко спит, не всегда высыпается как следует, да и не за что сюда просто так таскаться, а если что и есть у нас не такого, так мы сами сможем во всем разобраться, без посторонних прихожан в кожаной одеже.
В тот момент Зина вроде бы руку с конвертом тормознула, и рука почти уже замерла в воздухе, не донеся губительного послания, но путаная мысль снова сбилась в сторону, соскользнула с привычной прямой, и уже была она не просто про месть и про злобу, а стала про удивление к самой себе. И поразило Зинаиду Чепик, что, думая обо всех Мирских, она причислила к семье и себя, машинально, как одну из них, как члена дружной Мирской семьи, ее семьи, против которой только что сама же и восстала через почтовую щель в синем ящике, через навет на академика, самого главного человека среди всех родных людей, какие есть.
Рука ее качнулась, и конверт, сорвавшись с ладони, юркнул в безотзывную темь, гулко стукнув о пустое дно жестяного короба. Пустой этот звук вернул ее в действительность, она качнулась вслед слабому удару бумаги о железо, постояла еще недолго, глядя в ноги и в землю, и махнула на ящик рукой. Да в крайнем случае получит академик по работе нагоняй, чтоб лучше следил за своими подчиненными, которые строят по-фашистски, вместо чтоб по-советски, и не те филенки на домах применяют, какие надо. И сам пускай анекдоты получше отбирает, чтоб на «ужас» не кончались, без подвоха чтоб.
Об этом она еще раз, но уже парализованная настоящим, а не вымышленным страхом, подумала, когда ее отвели на кухню и вежливо попросили присесть на табурет и не вставать с него, пока не прикажут. Встала Зина только после того, как в прихожей хлопнула дверь и она осталась окончательно одна.
Принесшейся с дачи по ее сигналу бледной, с потерянным от страшной вести лицом Розе Марковне она толком ничего объяснить не смогла, так как и на самом деле деталей ареста не знала, а объяснительных слов ей никто не сказал, не посчитался, видать, с прислугой.
Ну а что действительно знала про арест, вернее, что предполагала, имея полные к тому основания, то было не для Розы Марковны, не для ее ушей и не для ее чувственного устройства. А было это огромным несчастьем, масштабов которого Зина в момент рокового поступка представить себе не могла, не прикидывала его в последствиях ни для себя, ни для своих, хоть и виноватых, покровителей настолько, насколько неисправимо оно обернулось.
Сон, что приснился в ту ночь, когда все уже окончательно узнали все, был мутный и дурной, хотя и не опасный. Она просто спала себе и спала, когда услышала сквозь сонную муть звук мотора. На этот раз звук не был тихим, ночным и тайным, как другие, после которых в доме исчезали то одни, то другие жильцы. Наоборот, ощущение было таким, что к дому подъехала целая кавалькада черных ночных машин, которые намеренно пытались обнаружить свое появление в Трехпрудном. Дальше были голоса, хлопанье дверьми, короткие непонятные команды, а через пару минут в дверь позвонили. Она дернулась было открывать, но ноги отчего-то не послушались, словно прикипели к кровати. Она приподнялась на локтях, откинула одеяло и ущипнула правую ногу. Нога отозвалась на боль и дернулась. То же было и с другой ногой. Чувствительность имелась, однако сдвинуть ноги с места не получалось.
– Кто ж откроет? – разволновалась Зина. – Семен-то Львович отдыхает поди, разбудится сам – ругаться станет.
– Не станет, Зинаида, не бери в голову, – раздался знакомый голос из-за двери комнатенки, после чего дверь распахнулась, на кухне зажегся яркий свет, какого у них отродясь не бывало, и в двери возник Глеб Чапайкин собственной персоной.
– Глеб Иваныч, это вы, что ли? – то ли оправдываясь, то ли с удивлением спросила Зина. – Я просто встать не могу, ноги не хотят. А чего случилось-то?
– Молчи, шалава, – предупредил ее сосед. – Лежи и помалкивай. А когда придут сейчас, поприветствуй, как положено, и не трепыхайся. Ясно тебе?
– Опять не трепыхаться? – удивилась Зина. – А кто придут-то, Глеб Иваныч? Хозяин разрешил с хозяйкой? Знают?
Ответить Чапайкин не успел, потому что внезапно вытянулся во фрунт и замер, словно каменный идол. Далее раздались тихие шаркающие шаги и уже другой голос, негромкий, пожилой, с выговором, слегка напоминающим Корин, жены Зеленского, только мужской, произнес, явно обращаясь к Чапайкину:
– Куда – показывай, старший майор.
Тот, четко развернувшись на 90 градусов, щелкнул каблуком о каблук и отрапортовал:
– Сюда, товарищ Главный, в это помещение. Вас там ждут.
Зина глянула в проем двери и обомлела. Главный был не кто иной, как лучший друг всех осведомителей, чекистов и архитекторов. Это был он.
– Ну что, дорогая, – улыбнулся Сталин, – ждала меня? – и погрозил полусогнутым пальцем.
Она растерялась, не понимая, что делать и как себя вести в жуткой ситуации. И кроме того, что скажет на это Семен Львович, когда узнает? Наверно, рассердится, хоть и Главный пришел, а не другой.
– Так точно, товарищ Главный, – не в состоянии сдвинуться с места, пролепетала Зина. – Очень ждала. А вы что, письмо мое получили?
– Получить-то получили, – отмахнулся Сталин, – да только вот ошибок там столько, что не поняли ни хрена – кто тут у вас за какое злодеяние ответ несет. Чапайкин! – не оборачиваясь, обратился он к старшему майору, застывшему в немом карауле. – Ты сам-то понял чего?
– Никак нет, товарищ Сталин! – по-военному чеканя слова, ответил Глеб. – Ни одного слова не понял, ни единого!
– Видишь? – с мягкой укоризной в голосе спросил Главный. – И этот не понял, а ты говоришь, филе-е-е-нки, филе-е-е-нки…
– Это не я, Иосиф Виссарионыч, – у Зины от волнения вытянулось лицо. – Это они все, сами они, Саакянц этот.
– И все? – строго спросил Главный. – Он – и все? И никто больше?
– Он, он, он и есть предатель, а других и не было, – горячо запротестовала Зина, лихорадочно пытаясь вспомнить, какое преступление она вписала последним и кому.
– Ладно, раз так, – миролюбиво отреагировал вождь и, приподняв верхнюю губу, потер усами нос. – Давай мы это дело проверим окончательно, – он кивнул на постель, затем на Зину. – Готова подтвердить показания?
– Так точно, Иосиф Виссарионович! – отрапортовала Зинаида, перебирая в голове все возможные варианты спасения Мирского. – Всегда готова! – и отдала пионерскую честь.
– Хозяину своему тоже честь давала? – улыбнулся Главный. – Или же она у тебя с первого дня так поруганной и числится?
И тогда она заплакала, и по-честному и понарошку, думая, что попутно удастся немного разжалобить Главного, а заодно выяснить намерения его насчет академика.
– Не плачь, дорогая, – утешительно промолвил Сталин и расстегнул пояс на брюках-галифе. – Никто тебя брюхатить не собирается. Хоть у меня, в отличие от архитекторов ваших, канал на месте. И семенники где надо, – с этими словами он приспустил штаны и нижнее солдатское белье, обнажив лучшего друга всех гражданок. Друг был немного рябой, как и сам его носитель, и даже с легкими рытвинами, как будто тоже перенес когда-то оспу.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента