Мне этому верить, бабушка, или лучше не стоит, как считаешь? Не забудь про это отдельно сказать, когда будешь писать своё письмо, ладно?
   Так вот, про юг и про море. Говорят, соль полезна для организма, её даже лошади лижут, но я подумала, зачем же тогда человек выпускает её из себя вместе со слезами?
   Не размышляла об этом, Шуринька?
   А я прикидывала, и вот что мне про это придумалось. Соль, как и все люди, бывает разная. И не потому только, что она морская там или обычная, из земли или с кальциевых камней. Соль разъедает человека изнутри и смывает с него всю лишнюю внутреннюю грязь. И сколько нехорошей грязи есть в человеке, столько соли он вырабатывает для её смыва. Получается, что если люди плохие, то смывать им нужно много, соль выходит из них быстро, не удерживается в организме. А добрые люди, они больше по характеру своему весёлые, им смывать надо мало, и слёзы их скорей от радости, а не от грязи и от расстройства подлыми делами. Значит, соль их полезная, расходуется с умом, понемногу и долго держит в человеке запас сил и здоровья. А дурной человек и плохой человек быстро расходуют свой припас, и дальше он уже не восполняется организмом, потому что съеден раньше срока. Так вот: мама работает, как лошадь без стойла, крепится и старается улыбаться как можно чаще. А дядя Паша часто грустит, хоть и пристроил себя к нам, и много и угрюмо молчит, когда громко не разговаривает, и ничего не зарабатывает, кроме малюсенькой пенсии по инвалидке.
   И поэтому ни на какое море я не поеду, пока они с мамой живут на наших метрах, под нашей крышей и на её полном снабжении. А кто тебя возит на колясочке? Кто прибирается и гладит? И как ты питаешься, Шуринька? Тебе хватает витаминов и полезных для организма приправ? Сейчас все только и говорят, что это самое главное в жизни пожилого организма.
   Я всё время думаю о тебе, бабушка. Представляю себе, как ты обрадуешься, когда вскроешь конверт с моим первым письмом и сразу же догадаешься, кто его тебе написал. Прямо вижу твоё лицо, как ты вскрикиваешь от неожиданности и закрываешь на секундочку свои глаза, а вокруг глаз морщинки, тёплые такие и мягкие, к которым хочется сначала прикоснуться, а потом разгладить пальчиком.
   А у вас там не было войны, где ты отбывала послом? Там стреляли? А бомбили рядом с вами где-нибудь или только кидали зажигалки? Тебе было страшно или обычно? Или у вас тоже было бомбоубежище, как в Москве? И если бы к вам пришли фашисты, ты бы стала по ним стрелять или только разговаривать с ними под белым флагом? А белофинны нападали только на нас или на Швецию тоже? А после тебя там у них будет тоже мир или опять война, если тебя уже больше там нет? А если бы Ленин не умер, то немец пошёл бы на Советский Союз или бы испугался и остановил свои полчища на пороге?
   Дядя Паша, когда выпьет, говорит, что Ленин был с большой дороги, а Сталин – с дороги поменьше, хотя дел натворил неизмеримо больше. И не говорит, каких дел, хороших или плохих. А мама, если слышит такое, бежит к нему и рот ему закрывает двумя руками и по сторонам смотрит – туда-сюда, туда-сюда. А у самой глаза испуганные, как у лосихи, и бегают, бегают, вращают кругом себя. А дядя Паша, пока у мамы руки ртом его заняты, за пояс её обхватывает живой рукой и к себе жмёт, тесно так, впритирку. И носом в мамин живот упирается. И пыхтит через заткнутые ноздри, бормочет чего-то своё. Но если вслушаться, то бывает, что можно разобрать отдельные слова, а потом если за несколько раз сложить между собой разные кусочки от услышанного, то получится что-то вроде такого – «ну не порть мне радости сказать, что рвётся из меня, миленькая ты моя, родименькая, ну дай подышать хотя бы с тобою рядом, с вами двумя моими, без никого больше, без них без проклятых…»
   И только после этого мама слабеет, и руки у неё падают вниз, и вся она безвольная становится и мягкая, как хлопья после отжима из кумысной закваски. Так она стоит перед ним и молчит, а глаза в одну точку всегда, к кончику носа, и я знаю, что ночью они снова меня разбудят два или три раза, обязательно.
   А ты её вообще когда-нибудь видала, маму мою? Я никак от неё самой не могу добиться – да или нет. То говорит, что не успели вы с ней свидеться, потому что, когда папа умер, её укомандировали обратно в Советский Союз, рожать меня, а тебя ещё не было там на твоей работе. А когда была, не было самой мамы уже. А иногда, когда я настырничаю, мама злится, как будто поссорились вы с ней, и не хочет откровенничать про вашу жизнь. Потом я стала думать, что мама с папой просто поругались, и ты была за папу, а не за маму, и поэтому вы друг дружку не хотите больше вспоминать. Только знаешь, Шуринька, мне всё равно, как оно получилось. Я тебя люблю, как родную кровиночку, и никому не отдам, так и знай. Я знаю, что ты сильная, хотя и пожилая, и что можешь сама за себя постоять. Мне дядя Филимон ещё говорил со слов профессора того из дома напротив, что к самолёту прямо за тобой, когда ты прилетела на Родину, носилки принесли и спрашивают, что, мол, где тут больная. А ты отвечаешь им, что это какая ещё такая больная? Нет тут таких, поняли вы или не поняли?
   И снова хихикает по-недоброму, дурак прям какой-то, а не дворник.
   А где ты пробудешь это лето? У себя в квартире? Где она? Мама сказала, что письмо моё кинула, но адрес назвала для меня незнакомый какой-то, не запомнился. Это близко от нашей Метростроевской или далеко? Если близко, то могу пешком. А если далеко, приеду на метро, я уже могу сама.
   А ты толстая или худая? У нас даже карточки нет никакой твоей. Газету ту, где про тебя было, Филимон наш всю искурил, я даже не точно знаю, с фоткой там было или без ничего. Я бы хотела, чтобы ты была не толстая, не очень костлявая и без такого уродского носа, как у Розы Люксембург. Она у нас в школе висит в кабинете истории, я отворачиваюсь всегда, когда она на меня смотрит. А ты с ней дружила, Шуринька? Она была доброй или как на своём портрете?
   А мама моя красивая, если ты её всё же не видала. Знаешь, она так и не показала мне папину фотографию, сказала, что ничего после его смерти не осталось, не до сохранения было тогда. А потом ей вещи их передали, но в них уже почему-то не было ни одной фотокарточки. Только одна её, около входа в посольство или миссию. Я вот думаю, как же так получилось, что ты не приехала папу хоронить. Он же твой сын, бабушка, он же твой Хохля, твой Мишенька, ты сама его так назвала в честь своего отца, моего прадедушки и царского генерала, и ты его любила ведь, правда? Наверно, государственные дела не пустили тебя хоронить своего сына, но это же ненормально, да? Тогда ведь ещё не шла война с Гитлером, и можно было приехать из любой страны. Я решила потом, что тебе не сказали просто, чтобы не расстраивать, как представителя нашей Родины, чтобы ты не плакала при всех других людях и чтобы всякие иностранные представители и дипломаты не увидали тебя огорчённой и некрасивой, как Клару Цеткин. Чтобы ты навсегда была революционеркой, которые не плачут и не рыдают. Как Надежда Крупская, подруга жизни Ильича, не плакала никогда, это мы тоже в школе проходили, ещё в Давлекановской. Ну скажи, я правильно про всё это думаю?
   Я знаю, что женщины не любят, когда они выглядят некрасиво. Некоторые лучше хотят умереть, но только чтоб не быть сколько-нибудь недоделанными природой. У нас в школе, в Башкирии тоже, была одна женщина, очень красивая, просто писаная красавица, как из сказки про серого волка и Алёнушку. Вот муж её, он был настоящий серый волк против неё самой, весь лохматый и неприбранный, но очень здоровенный и сильный, потому что был учителем физкультуры. А она работала в нашей школе учительницей химии и ужасно его любила такого всё равно. А потом его забрали воевать с немцами, и он ушёл на войну простым солдатом, а вернулся уже в самом конце целым гвардейским капитаном, с погонами, с орденами и без даже самого маленького ранения в никуда. Это было сразу перед нашим с мамой отъездом в Москву. И вдруг ей сказали, что он вернулся, а у неё урок химии был, у старших, они там сливали пробирки с сильной кислотой куда-то сверху вниз и пары ловили какие-то, чтобы собрать в колбочку стеклянную и поджечь, чтобы пукнуло и показало газы. Завхозша наша первой его увидала и побежала к ней в класс, кричать про мужа, про физкультурника в капитанском мундире, про героя. И крикнула ей про него на всю школу. А у химички руки затряслись от этого, кислота вся вылилась, и прямо ей на лицо. И зашипела там. И глаз сразу один сгорел у неё, и всё остальное сделалось тоже ошпаренным, как варёным. Всё, кроме кончика носа. И знаешь, что дальше было? Она как сумасшедшая вдруг затряслась вся, как мне рассказали ребята после уже, выбежала в коридор и выпрыгнула вниз с третьего этажа, чтобы убиться насмерть. Но не убилась, а осталась живой, зато с переломанной целиком спиной. И тогда он за ней стал ухаживать и не отходил ни на шаг, потому что она только потом и мечтала, чтобы снова убить себя, потому что не хотела быть для него некрасивой. И для себя. Представляешь? А потом, знаешь, как всё дальше получилось? Ему это всё надоело, и он женился на новой химичке, которую из области прислали на замену этой. А эту забрала к себе жить завхозша, которая крикнула громко про капитана, что он живой и идёт сейчас в класс. А потом мы уехали в Москву, и я не знаю, чем всё закончилось, убилась старая химичка по новой или нет. А когда мы в поезде ехали, долго-долго, обратно уже, я всё время думала про себя, если б я тоже сожглась лицом, как она, – хотела бы я умереть или не хотела.
   Я понимаю, Шуринька, ты, наверно, сейчас думаешь, красивая я или некрасивая, ты же меня никогда не видела даже. И хотелось бы мне умереть или не хотелось, зависело бы от моей красоты. Не только от неё, конечно, но во многом всё-таки от этого тоже, согласись. Так вот я, когда мы уже почти к самому вокзалу приблизились, к Москве, решила, что хотела бы. Даже если бы не было мужа-героя, как у неё. А ты?
   Напиши мне, пожалуйста, потому что все знают, что ты была самой первой красавицей среди всех революционерок и партийных вождей. И поскорее выздоравливай от всех болячек, потому что я скоро приеду к тебе в гости, и мы с тобой будем лакомиться любимыми моими конфетами «Раковая шейка» и холодным мороженым с горячим чаем, я так полюбила это делать уже здесь. И дядя Паша мне своё всегда отдаёт, когда у нас есть. А там мы у себя откусывали от снежка и тоже запивали горячим чаем. И мне тоже это нравилось, но здесь вкусней всё равно.
 
   Опять обнимаюсь с тобой, моя Шуринька, и очень жду письма от тебя ко мне. Да?
Твоя Шуранька Коллонтай,
самая родная внучка.

6 сентября, 1946.

   Здравствуйте, Шуринька, это опять пишу я тебе, внучка Шуранька.
   Я болела. И ещё я обиделась, но потом моя болезнь закрыла собой обиду на тебя, и я выздоровела. Сначала мне вырезали аппендицит, но он оказался с гноем, и его долго чистили там у меня внутри, и ещё было воспаление. Я после этого сильно похудела, но зато мне доктор показал семечковую очистку, которая залетела по случайности ко мне в живот через рот и её занесло в слепой отросток от кишки. Там она стала гнить и обрастать инфекциями, а эти инфекции воспалили уже сам отросток и дальше весь остальной живот. Доктор сказал, что если бы ещё немножечко не успели, то я бы умерла по-настоящему. Представляешь?
   А меня скрутило, знаешь как сильно, как будто резали ножами внутри кишок, плюс температура воспаления гноя, а мама была у себя на галошке, но зато дядя Паша стукал гвоздики у окна на подоконнике, и он меня спас, можно сказать. Он как увидал, что меня стало рвать и что я горячая вся и заваливаюсь, то стал в окно орать, чтоб «Скорую помощь» скорей нашли где-нибудь.
   И она приехала.
   И успела.
   Получается, я теперь ему жизнью своей обязана, кто бы мог такое себе представить? Я ему потом эту семечку показала, когда вернулась из больницы, он взял её, покрутил перед носом, понюхал и выбросил в окно. Сказал, плохая примета – хранить причину беды, чтобы ею же ещё после любоваться и напоминать себе о ней.
   Теперь по делу. Скажи, бабушка, а ты знала, что в человеке есть ненужный отросточек вроде переулка с тупиком, куда проход имеется, а насквозь уже нельзя? И развернуться тоже невозможно? Заехал и встал насмерть. Это и есть червеобразный слепой отросток – аппендицит. Он выявляется синдромом Михельсона при пальпации – это мне тоже доктор рассказал тамошний, очень добрый и тоже, наверно, из старых фамилий, из интеллигентных, как мы с тобой. Так вот, я хочу у тебя узнать – это тот самый Михельсон, на котором заводе Фаина Каплан стреляла в Ленина отравленной пулей, или другой? Мне это очень важно знать, потому что если он тот же самый, то лучше б я умерла от слепого отростка, а не дала бы применить к себе эту его дурацкую пальпацию. А с Владимиром Ильичём ты дружила уже после этого выстрела или ещё до него? И Капланиху эту ты тоже знала? Она, мне сказали в школе, была эсеркой и баронессой, но только я так и не поняла, эсеры и меньшевики – это одни и те же люди или разные? И баронесса – это барону жена или дочка?
   Шуринька, у меня столько накопилось к тебе вопросов, что прямо не знаю уже, когда мы с тобой увидимся, наконец, чтобы поговорить и познакомиться нормально. Мама говорит, что письма мои, наверно, не нашли тебя, потому что ты адрес свой поменяла на другой. А его мы не знаем пока, но мама сказала, что узнает непременно через старых друзей и довоенных коллег по работе за границей.
   Я сегодня училась уже в седьмом классе, у нас был пятый по счёту учебный день. В этом году – в комсомол. Помнишь ведь, наверно, что мне вот-вот четырнадцать? Если честно, я очень волнуюсь и переживаю, потому что я буду не просто комсомолка, а ещё и внучка великой женщины-вождя, первого за нашу историю женского министра призрения, женского посла великой страны и старого товарища многих наших революционеров и вождей, указавших нам, советской молодёжи, путь в светлое будущее.
   И это ужасно обязывает. Меня опять всё время спрашивают в школе, когда же ты к нам придёшь, чтобы рассказать про героическое прошлое и про великое настоящее. А я только загадочно так молчу, глуповато улыбаюсь и развожу руками, потому что ничего не могу им ответить. Говорю только, что у тебя со здоровьем сейчас снова не очень, но как только всё у тебе поправится, ты сразу к нам придёшь и всё расскажешь. Снова правильно говорю?
   Теперь смотри, про комсомол. Они намекают, что хотят меня сделать комсоргом в нашем классе. А я сомневаюсь. Объясню тебе, почему. Так вот – всему виной дядя Паша. Смотри сама – он воевал? Воевал. Он герой, потому что с медалью? Можно сказать и так – герой и фронтовик. Теперь – дальше. Если бы он, дядя Паша, и такие, как он, не потеряли свои ноги и остальное, могли бы мы с тобой сейчас жить мирно и не под фрицем? Нет, не могли бы. Тогда скажи мне, Шуринька, вот если б, к примеру, моя мама не подобрала его у нас, можно сказать, за занавесочкой, и не приголубила бы к себе, жил бы он сейчас как человек? Нет, не жил бы, потому что на эту его пенсию инвалидскую он умер бы с голоду и ещё от обиды на нашу страну.
   Тоже правда? Тоже правда.
   А виноват он в чём? А ни в чём не виноват, хоть и спать мне не даёт часто, почти каждый день, и ничего не делает по жизни, кроме подмёток своих и разговоров всяких про красоту и про гармонию мироздания. И получается, что я, сделавшись комсоргом, соглашусь вроде с тем, как все мы, вся наша партия и комсомол, относимся к нашим же фронтовым победителям?
   Вот я и думаю, что рано мне в комсорги, пока не разберусь в себе самой и не пойму, отчего многое, про что я частенько думаю, не сходится между собой и не даёт для меня понятной картины этого самого мироздания, про которое так часто упоминает дядя Паша. Знаешь, я ведь его за то время, какое он с нами прожил, совершенно перестала не любить, как было у меня к нему с самого начала. Раньше я просто маму жалела, чтобы она не была одна, раз уж он ей пришёлся по вкусу и по душе. Да и как женщину я её теперь тоже понимаю, ну, ты догадываешься, о чём я. Это к тому, что уже не маленькая, и на многие вещи я смотрю уже по-другому: у меня это после гнойного аппендицита случилось – будто маску с тебя сняли игрушечную, а вместе с ней и детство моё глупое куда-то смылось, слетело, высохло разом от встречного ветра и отколупнулось сухими корочками.
   Знаешь, даже не нахожу поточней как сказать, чтобы ты не подумала чего, но просто иногда мне кажется теперь, что он даже немного красивый, дядя Паша наш, отчим мой незаконный. Пузо у него оказалось не таким уж и большим, как я думала прежде, а вполне нормальным, мужским, обычным. А ещё я внезапно увидала, что у него очень красивый затылок, идеально круглый, и тонкая прямая складка под ним, слева направо, как будто выточенная инструментом, а не природой. Странно, странно…
   А взять руку, которая целая? Особенно ладонь и сами пальцы. Длинные, костистые, несмотря на лёгкую округлость живота, с ровными ногтями без заусенцев и тонкими прожилками синих вен под кожей, которая оказалась на удивленье тонкой, несмотря что мужик. И плечи, когда потягивается. Он отводит их назад, потом с хрустом таким стягивает обратно, и в этот момент бугорки по краям вздуваются. И это красиво.
   Когда в майке.
   И вообще, я вдруг потихоньку начала вслушиваться внимательней в его разговоры всякие и бормотанья, и когда выпивает, и когда просто, без ничего, без причины. Он и со мной, бывает, разговаривает, и не со мной. И я даже часто про ногу его забываю и про руку. В смысле про то, что их вообще нет. Раньше мне было так противно и так неприятно от одной только мысли, что у живого человека там, где должна быть целая нога, – пусто, и вместо неё есть один только зашитый обрубок, по которому в разные стороны идут всякие швы и рубцы, страшные, толстые, неаккуратные, грубые. И так же с рукой, но только там всего поменьше. У меня и самой есть один, я говорила уже, от вырезанного аппендицита. Но это другое, а то другое, потому что у меня ничего не убавилось на теле, а просто образовалась небольшая наклонная линия, которую не видно никому постороннему.
   А тут на днях прихожу домой раньше времени, отменили у нас физкультуру, а он на полу сидит, в трусах одних. Левая нога – вбок, а правый обрубок над тазиком торчит, торцом вверх. Перчатка – на нём, на месте. А деревяшка его – в стороне, с перепутанными поверх её ремнями. В общем, моется он, как умеет, всё у себя промывает там, мужское. А под самим – клеёнка подстелена, чтоб пол не мочить. Я охнула и отвернулась. Но успела всё же таки сам обрубок рассмотреть. И знаешь, ничего со мной такого не случилось. Раньше думала, как увижу, грохнусь в обморок до потери сознания. Но не грохнулась, а стояла, отвернувшись к стене, с портфелем в руках и молчала. И он молчал.
   Ждал.
   А потом тихо так, но твёрдо говорит:
   – Подойди.
   Я портфель на пол опустила, обернулась, подхожу. А глаза вбок отвожу, от него.
   Говорит:
   – Сюда смотри, дочка. Не бойся.
   Я глаза на него перевожу, подчиняюсь. А сама не понимаю, почему так делаю. Как под гипнозом всё равно. Он кивает на обрубок свой глазами, смотрит выжидательно.
   Он:
   – Потрогай. И погладь его. Он тёплый, не бойся.
   А я вместо того, чтобы послать его, как дура последняя на корточки приседаю и руку протягиваю. И касаюсь культи этой, прямо пальцем по рубцу веду. Но в глаза дяди Пашины всё равно не смотрю. А он снова тихо так спрашивает, чужим для меня голосом, то ли немного вкрадчивым, то ли непривычно серьёзным.
   Он:
   – Что, так уж страшно?
   И тут я понимаю, что – нет. Не страшно. Нисколечки. Ни на копеечку даже на одну. И, правда, тёплый и даже немножко приятный. Нормальный. Живой. Как я сама, как все мы, тёплые и живые люди, такой же.
   Он:
   – Всё?
   Я не поняла, если честно, о чём он, но почувствовала просто кожей всей, что мне нужно ответить. И ответила, согласно мотнув головой.
   Я:
   – Всё.
   Он:
   – Друзья?
   Я:
   – Друзья.
   И вижу, в трусах у него заметно колыхнулось, но он быстро и вроде как незаметно для меня локтем колыханье это примял.
   Он:
   – Я ждал этого, дочка. Знал, что когда-нибудь повзрослеешь, и мы подружимся. Ты умная, я это всегда понимал, с первого дня, но только не видел, что ты красавица. А сейчас узрел. И хочу, чтобы ты тоже это знала, пускай даже раньше того времени, когда человек об этом сам начинает догадываться.
   Всё это он сказал мне, как будто не сам он сейчас слова произносил, а совершенно другой человек, который сидит на полу, на клеёнке рядом с тазиком, и нет мне никакого дела до того, есть у него нога или вместо неё один только залатанный кусок пешей конечности.
   Бабушка, с того дня мы с ним, сами об том специально не договариваясь, перешли на «ты». То есть я хочу сказать, что я перешла, без разрешения и раздумывания, а отчим так и продолжал звать меня Шуранькой, как и раньше называл.
   Сам же он стал для меня Пашей, просто Пашей и никаким больше не дядей. И вдруг я с ужасом поняла, что ему не «уже», а «всего» только тридцать один год от роду, хотя уже и без ноги, и воевал, и с медалью вернулся. Раньше мне казалось, что это такой возраст, когда ни любить, ни смеяться, ни думать о чём-то хорошем и красивом уже просто неприлично и невозможно. На четвёртом десятке своей жизни человек должен быть просто старым и никому не нужным, кроме родителей и бабушки, особенно если говорить об отношениях между мужчинами и женщинами. И всё, что происходит между ними, ну ты понимаешь, про что я сейчас, получается или по случайности, или же по несчастливости кого-то из них одного, когда другой ему или по жалости помогает, или же просто терпит, не получая никакой ответной радости, или, к примеру, продаётся за какие-нибудь блага.
   А выходит, не так это всё устроено, а по-другому: жизнь человека растянута на дольше и поделена на одинаково нужные и светлые промежутки, и в каждом таком отрезочке есть свои радости, свои удивленья и свои надежды. Ты так же думаешь, Шуринька, как теперь стала думать и я? Или ты со мной не согласишься и напишешь мне про то, как ты себе это представляешь, учитывая опыт твоей жизни и твоей борьбы?
   И ещё одна вещь, про которую интересуюсь заодно со всем этим. Вот если, например, женщина занимается революцией, как ты, или партийной деятельностью, то имеет она право думать о мужчинах и о любви к ним или должна отбросить свои чувства напрочь и жить только делом своим и задачей на будущее для всех?
   Потому что если любовь, то когда решать вопросы?
   Нам в школе говорили, что Ленин сказал однажды Надежде Крупской «Будьте моей женой», а она ответила ему, безо всяких, «Женой так женой». И они поженились. И всё.
   И всё?
   Как-то неправильно это, ты не думаешь? Как будто между делом договорились, расписались и дальше пошли «Искру» свою печатать и по заводам разносить. Словно не страдали оба они и не мучились, не устраивали свиданий и не шептали друг другу разных тайных слов так, чтоб дрожали у них ладошки и лицо краснело, как при температуре.
   Нет, неправильно?
   Шуринька, меня трогал один мальчик, там ещё, в Башкирии, в эвакуации. Мне тогда было лет, наверно, одиннадцать, а ему четырнадцать, как мне уже теперь самой будет скоро. После занятий было это, на улице, в школьном саду. Он сначала увёл меня под дерево, а там спросил.
   Говорит:
   – Ты девочка ещё?
   Я, помню, очень сильно удивилась тогда и отвечаю.
   Говорю:
   – А кто же я тебе такая, овца, что ли?
   А он лицо своё скривил и снова мне говорит, но ясно, что уже обращается как к недоумку какому.
   Он:
   – Ты чего, не сечёшь ничего вообще? Я ж не про это, а про «то» тебя спрашиваю. Дура совсем?
   Я:
   – Про какое про «то»? Что за «то» ещё такое?
   Он мне на юбочку мою зелёную кивнул и дёргает за подол.
   Он:
   – Про вот это, про что у тебя секретное ото всех.
   Я снова понять ничего не могла, чего он от меня хотел, мальчик этот из старшего класса. А только он больше разговаривать не стал, а рукой своей быстро так под юбку ко мне залез и больно потрогал «там». Даже не потрогал, а ущипнул. И смотрит, как я на это отвечу ему, что. А я его портфелем. До головы не достала, но получилось по плечу.
   Он:
   – Ну и дура!
   Сказал, после сплюнул через зубы и ушёл. И потом на меня даже смотреть перестал, как будто не разговаривал со мной никогда и не лазил ко мне никуда.