Страница:
Я на этот раз приложу свою фотку, недавнюю, с первомайского праздника, который начался во дворе нашей школы, а потом переместился на ул. Горького. Я там себе более-менее нравлюсь, хотя часто бывает, что я выгляжу лучше, особенно когда снимок сделан фотоаппаратом ФЭД.
У тебя такой есть?
А у меня нет, и я тщательно скрываю это от ребят. Они думают, что нет такого вообще, чего у меня не может не быть, если я это захочу иметь, потому что у меня есть ты, знаменитая на весь Советский Союз и на весь остальной мир без войны бабушка.
И получается, что самого Иосифа Виссарионовича через почту легче найти, чем тебя. У нас в доме напротив – помнишь, говорила про него? – один написал Сталину письмо, напрямую, без особенно точного адреса, в том году, и оно дошло. Это мне дядя Филимон, помню, говорил ещё. А ему в том доме все всё почему-то рассказывают. В общем, один жилец написал про другого проживающего, как он слышал от него шутку, что любимый архитектор Сталина это Растрелли. Через два или три дня уже приехали из органов за тем жильцом, который глупо так пошутил. А самого отправителя потом тоже наказали, выселили из Москвы или даже посадили в тюрьму за то, что про письмо своё растрезвонил по округе, а не отправил анонимно, как положено. И случайные читатели могли, мол, с этой глупостью ознакомиться – как-то так, в общем. И теперь в его квартире проживает какой-то дипломат с большой буквы, с семьёй, но без детей.
Видишь? А ты говоришь, почта ошибается!
На этом месте снова начинаю обниматься с тобой и прижимаюсь к тебе долго и крепко, как к самой родной бабушке нашей советской земли. Мама сказала, что на этот раз всё проверит-перепроверит самолично, чтобы адрес был самый правильный из всех тех адресов, куда посылали.
Любящая тебя и не забывающая при любых обстоятельствах жизни внучка,
12 июля, 1950.
23 февраля, 1952.
У тебя такой есть?
А у меня нет, и я тщательно скрываю это от ребят. Они думают, что нет такого вообще, чего у меня не может не быть, если я это захочу иметь, потому что у меня есть ты, знаменитая на весь Советский Союз и на весь остальной мир без войны бабушка.
И получается, что самого Иосифа Виссарионовича через почту легче найти, чем тебя. У нас в доме напротив – помнишь, говорила про него? – один написал Сталину письмо, напрямую, без особенно точного адреса, в том году, и оно дошло. Это мне дядя Филимон, помню, говорил ещё. А ему в том доме все всё почему-то рассказывают. В общем, один жилец написал про другого проживающего, как он слышал от него шутку, что любимый архитектор Сталина это Растрелли. Через два или три дня уже приехали из органов за тем жильцом, который глупо так пошутил. А самого отправителя потом тоже наказали, выселили из Москвы или даже посадили в тюрьму за то, что про письмо своё растрезвонил по округе, а не отправил анонимно, как положено. И случайные читатели могли, мол, с этой глупостью ознакомиться – как-то так, в общем. И теперь в его квартире проживает какой-то дипломат с большой буквы, с семьёй, но без детей.
Видишь? А ты говоришь, почта ошибается!
На этом месте снова начинаю обниматься с тобой и прижимаюсь к тебе долго и крепко, как к самой родной бабушке нашей советской земли. Мама сказала, что на этот раз всё проверит-перепроверит самолично, чтобы адрес был самый правильный из всех тех адресов, куда посылали.
Любящая тебя и не забывающая при любых обстоятельствах жизни внучка,
Паскриптум. А ты помнишь, что в этом году мне паспорт получать? Очень хочу, чтобы не забыла.Шуранька Коллонтай.
12 июля, 1950.
Бабушка, Шуринька, бабулечка, это опять пишу тебе я, твоя Шуранька, если ты ещё помнишь, что я у тебя есть на этом свете.
Не знаю, что и думать, потому что всё это время почти каждый день я надеялась и ждала, что уже вот-вот – и почтальон наш бросит в ящик приятную для меня весточку про твою жизнь и про твоё самочувствие.
Мы тут с мамой подсчитали, и получается, что тебе в этом году 78. Не знаю, правда, «уже» 78 или только «всего ещё» 78. С одной стороны, это немалое количество лет, конечно, и некоторых людей к этому возрасту уже давно нет в живых. Но если посмотреть на это по-другому, с исторической точки зрения, то для тех событий, в которых ты участвовала сама по себе, даже без помощи кого-либо из соратников, а только в силу твоей необыкновенной натуры и твоего выдающегося ума, такие твои года могут считаться не к закату, а приближающимися только к середине знаменитой жизни. Наверное, я неловко как-то обозначила свою мысль, но просто мне хочется, чтобы ты жила как можно дольше, и тогда, наверно, ты сумеешь собраться с силами и преодолеть сомнения насчёт того, что я это пишу тебе свои письма или не я.
Подумала недавно, что наверняка имеется то, про что я забыла совершенно. Про то – кто ты есть для нашего правительства и для всего нашего народа. Про важность твоей личности для всей истории образования и развития Советского Союза. Сколько ты, наверно, знаешь разных тайн про мировое революционное движение и про глав отдельных недружественных к нам государств. Как же я раньше такой простой вещи не поняла!
Тебя охраняют, Шуринька? И не дают делать всё, что твоей душе угодно, да? Ты, наверно, мучаешься, что закон наш не позволяет тебе войти в соприкосновение со всеми, кто может прикоснуться через тебя к государственным тайнам и секретам.
Угадала?
Ты просто объясни им, что я твоя внучка, самая обычная, законная, родная, кровная, и что пускай не будет у них никакого страха насчёт наших с тобой родственных отношений.
Весь круг нашей семьи – это проверенная временем мама, которая так же, как и ты, уже работала в стане врага.
Это наградной воин-фронтовик, инвалид по ранению и давно уже художественный сотрудник Строгановского института Павел Андреевич, мой фактический отчим.
И это я сама, комсомолка и выпускница московской школы без троек.
Пятёрок тоже нет ни одной, кроме физкультуры, врать тебе не стану, но зато остальные четвёрки – крепкие и настоящие, несмотря на нашу с тобой родственность.
Так вот, про школу, бабушка.
Всё! Нету её больше, вообще, и не могу сказать, что такие изменения в моей жизни сильно меня расстраивают. Кроме одной вещи. Училку ту, географичку – помнишь, молодую, которая тебя не признала вместе со мной? – съели потом без масла, директриса с завучихой на пару. С меня всё началось, а закончилось, что она забеременела от неизвестного и не хотела признаться, кто отец её надутого живота. В общем, с позором ушла и со слезами, я сама видела, как она в туалете школьном ревела и кулаком себя размазывала. Мама тоже всегда кулаком, но это другое, а там другое.
Так вот, огорчает, что не могла я как следует насладить себя её бесчестьем, не успела, потому что уже был выпускной вечер, а потом мы разбежались все кто куда. Но это так, к слову, вообще-то чёрт с ней, с дурой этой необразованной по части истории нашей Родины и подготовки Октябрьской революции: за что виновата – на то и напоролась.
И знаешь, чуть-чуть, как ни странно, стало мне легче после избавления от учёбы этой надоедной, от того, что теперь не так часто придётся надувать щёки, что я твоя внучка, а ты моя бабушка. Я это не в том смысле, что за этим между нами ничего не стоит, а просто я всё время не хотела, чтобы выяснилось, что ты где-то там, в отдалении от меня, и мы пока даже не успели ни разу с тобой повидаться.
Есть и другая причина – теперь маме не понадобится так упираться по работе на галошке своей и зарабатывать по две смены, чтобы я выглядела даже не вровень с другими девочками, а и получше, понарядней. А как было иначе, раз я такая знаменитая внучка в силу тебя?
Да и Паша теперь уже второй как год копейку в дом несёт, не большую, но зато постоянную, выстраданную – выстоянную или высиженную. Это я так опять шучу про него, ты же знаешь, какая у него работа, не забыла?
Правильно, натурщик. И главное дело, именно на него спрос самый что ни на есть повышенный. От начальных студентов до самых больших мастеров кисти и глины.
Он меня брал. И я ходила, еще с того года.
Смотрела.
Он договаривался, и меня пускали. Я сидела себе в уголку, и он сидел или облокачивался. Только я могла вертеться по-всякому, а он ни-ни, как истукан каменный, – ни колыхнись, ничего. Я просто поражаюсь его такому интересному свойству – уметь приказать себе стать куклой, неподвижной глыбой, матёрым человечищем, как твой партийный товарищ Владимир Ильич Ленин называл великого Льва Толстого, да?
Это при тебе было его такое сравнение писателя с камнем, не помнишь?
Расскажи мне, кстати, кого он ещё и с кем сличал, когда напишешь свой ответ, ладно? Потому что вдруг выплывет такая неожиданность, которой нет ни в одном учебнике, а только может образоваться из живых воспоминаний, и это всегда любопытно и лестно узнать самой первой, ещё до любых историков и прочих биографов.
Так вот, про Пашу опять, про его нелёгкий и благородный труд. Четыре часа без перерыва. Потом перерыв, чай, сахар. И ещё два с половиной. Это при мне, лично считала. А без меня бывало, что четыре и ещё четыре, так сам он говорит. Да и приходит не рано с позирований. Мама просто бесится, но старается виду не подать. Встречает, кормит, всё такое, улыбку давит, пережимая себе глаза, вижу ведь.
Тоже напрашивается туда. Со мной, без меня – как пустят, так и согласна. Но у неё чаще по галошке не получается – по времени не сходится, и сам он против, Паша. Я, честно говоря, не понимаю, Шуринька, чего она с ума сходит: они всё так же, как и раньше, сцепляются по ночам и пыхтят почти без переменки, только теперь меня уже из пушки не разбудишь – привыкла к пыхам этим и стонам и перестала реагировать на такую обыденную семейную привычность. Но мама уверена, что раз голый, то непременно кто-то там есть у него, не может просто не быть у такого натурщика, с подобным запасом мужественных сил и обаянием его непризнанного таланта. Там же не только художники, но и художницы, и чтобы спокойно смотреть на обнажённого мужчину, надо сначала им обладать, ну, овладеть в смысле, а уж потом можно и рисовать. Такая у неё теория, бабушка, и ничего она не может с ней поделать, ни отменить, ни перевести в обычную не проверенную временем гипотезу.
Мы тут с ней поговорили как-то, про всё. Ну и Пашу краем зацепили. Уж очень мама не любит на люди внутреннее своё выносить, даже на меня, на родную свою дочку. Но тут вынесла, не устояла, так, видно, проняла её ревность и отчаянье на тему его работы, что поделилась. Но сначала поинтересовалась, что, мол, девочка я ещё или уже было у меня.
Я смутилась немного, потому что раньше мы с ней про такое вообще никогда не говорили, отроду между нами не было намёка даже, чтоб закинуть и поинтересоваться тайными подробностями про личные и телесные переживания. Ни с какой стороны: ни от неё ко мне, ни наоборот. Ну это и понятно – мама ведь детдомовская, немного дикая, как была, такой и осталась, без плавных изменений в сторону вольности и зрелости ума. А брак её слишком краткосрочный был, не успел её в люди вывести нормально.
Я же другое дело, я воспитывалась в семье с самого детства, хотя и в неполной, но зато при какой фамилии! Ценишь, Шуринька? Речь ведь о нас тобой, о целом наследном роде Коллонтай, о крови, какая течёт в наших с тобой жилах, о грузе заслуженной славы, которая нависает над нами без нашего на то желания и не разрешает нам вести себя, как все остальные люди. Я бы очень хотела и об этом ещё с тобой поговорить, потому что куда дальше-то? Надо ж определяться, аттестат зрелости на руках и больше пока ничего не светит, Шуринька, а время-то идёт.
Но извини, отвлеклась. Про маму, ещё. И Пашу, про него.
Говорит:
– Солнышко моё, ты в своём уме? Посмотри на меня – где я и где все они: молодые, бойкие, талантливые, как черти, с руками, ногами, с песнями и бутылками, с пленэрами, пейзажами, натюрмортами, с отсутствием запретов друг на друга. На кой хрен кому нужен убогий копеечный натурщик, который без протеза вообще не человек, который даже обнять по-мужицки не сумеет, ежели чего! Я ж для них реликтовый экземпляр, уродец, инвалид, решивший просто не коптить небо в коммуналке, а продать своё уродство в обмен на минимальный тариф. Я ведь им интересен лишь для античного сюжета, особенно где калеки требуются и юродивые. Ты чего?
Она:
– Эти сволочи просто не знают ещё, что такое настоящий мужчина. Что это такое есть, когда женщина обмирает и проваливается в пропасть, и летит туда, не желая долететь до дна, потому что таких, кто её туда отправит, на свете раз-два и обчёлся. А когда узнают, поздно будет, вот посмотришь. Одни набалуются, другие натешатся, и все тебя позабудут. По пейзажам своим поедут с ногами и руками этими, с песнями своими и бутылками. А я не желаю, не хочу, чтобы они тобой пользовались по-всякому. Или уже попользовались?
И смотрит на него прожигающее. А у самой слёзы собираются, везде, даже из ушей, кажется, сейчас брызнут.
Ну он, как всегда, в келью, за шкаф. И протезом об паркет – грох! И так до вечера: он там, а она или в уборной плачет, или мусор носит постоянно, будто этот мусор тут же обратно нарастает, как дрожжи.
Интересно, а с папой моим она тоже в пропасть эту летала, как с Пашей, или всё там у них было по-другому, потому что в Швеции? Ты как про это думаешь, Шуринька? Я ведь даже лица его не видала, не то что фигуру и всю остальную мужскую стать. Это ведь ненормально, не находишь?
Ладно, проехали.
Короче, про меня, про разговор наш с мамой насчёт девственности продолжаю.
Говорю:
– Нет, не было пока, не пробовала. А чего – надо уже?
Она аж зашлась вся. Не смей, говорит, так про себя. С мужиками спать самое последнее дело, я-то знаю.
Я просто рот от удивления раскрыла – как же так, говорю? Это ты про что сейчас такое толкуешь? А как же Паша твой?
Она:
– Я с Пашей не сплю, я с ним живу и люблю.
Я:
– А чего ж ты охаешь каждую ночь как умалишённая?
Она:
– Своим охаю, наверно, не чужим.
Я:
– А ему тогда зачем кровь портишь, если все довольны?
Она:
– Чтоб не сдохнуть. Только ты этого не сумеешь понять. И чтоб сам он не сдох. Так устроена правда жизни. Есть то, что сильнее нас, баб, но нет того, что сильнее мужиков. Знаешь, как в народе говорят – сильный пол слабее слабого в силу слабости сильного пола к нему же. Так-то, дочка.
Как тебе это нравится, бабушка? Лично мне – никак не нравится, хотя я пока никуда не летала, ни до какого дна. Но спрашиваю всё ж таки маму свою, пока она не остыла.
Говорю:
– А разница-то в чём, в пропасть ты летишь, не зная дна, или просто нормальная любовь без истерики?
Она:
– А во всём. И чем дальше, тем страшней будет, что больше не будет. Ясно тебе?
Я:
– А если вообще нет любви никакой, не случилось? Подыхать вхолостую, девственником?
Она:
– Никто не умрёт девственником, не волнуйся, жизнь поимеет всех.
Оп-па! Вот это мама у меня! Просто Пифагор какой-то в греческой бочке из-под маслин. Или кто там жил в ней, не помнишь?
А только всё равно дура, что Пашку мучает, не даёт спокойно позировать и просится туда к нему посмотреть. У нас там обстановка особая, не для нервных, не для ревнивых и не для чокнутых от внутренней муки.
Написала «у нас», и сама себе удивилась, веришь? Как будто бы и я там вместе с ним позирую. Или рисую. Не знаю, а только есть в этом что-то высокое, волнующее, манящее. Особенно если другое никакое не умеешь делать, а хочется и имеешь. Это я про своё тело, бабушка.
Хочешь, расскажу?
Хочешь, знаю.
В общем, оно есть, но только я стала замечать это совсем недавно, в том смысле, что рассматриваю себя и изучаю, сверху и вплоть до пяточек. Вот почему я так страстно мечтаю тебя увидеть, чтобы понять, к чему я приду, к какому результату. Уж очень хочется на себя пожилую поглядеть, уже сейчас, куда меня приведёт моё тело и моё лицо.
Ты не против?
Говорят, по женской линии, от мам к дочкам, переходят бёдра, кожа, зад и пот. Но если по маме эти важные фрагменты ко мне не перешли – это я уже вижу сейчас, и никто меня в этом не разубедит, – то это определённо означает, что себя я могу увидеть, только оказавшись рядом с тобой. Через одно поколение – это научный факт. И это неважно, что ты в возрасте, Шуринька, главное я всё равно смогу оценить, почувствовать само направление, ухватить тенденцию – так говорила наша уволенная за живот географичка.
Теперь – откровенно, и только с тобой, ни для кого ещё, ладно?
Маму свою, твою невестку, я интересной больше не считаю, как бы мне ни было от этого неприятно и не хотелось о таком говорить. Раньше мне казалось, что она красивая, ладная такая и от неё всегда хорошо пахнет. Но потом я поняла, что это запах не женского аромата, а простой родственности, прикипелости ребенка к матери. А как пахнет от женщины, если отбросить тот родовой запах, зависит только от неё самой. Тут, оказывается, так много всего придумано: и кожа сама, и духи, которые нужно на себя, и не абы какие, а похитрей, с подбором. Потом ещё одежда, тоже важно, несмотря что неживое. Если, к примеру, накрахмалено, то свеженько получается, бодро. Но только знаешь, этот дух нужно чуток пригасить, согласна? Отвести крепкость и подмешать туда нежного, ласкового, тихого.
А «Красную Москву» ненавижу.
Мазалась?
Ужас! Разит каким-то приторным, как будто в морковный чай навалили сахару, потом растворили туда же ландрин и бухнули кило пудры. А другие парфюмерии не знаю никакие, только в разных неожиданных местах носом улавливаю по случайности.
Один раз в дом напротив сходила, к академикам, дядя Филимон попросил в квартиру туда передать, что отключают на недолго.
Я пошла, а дверь открыла хозяйка. Ты бы видела это, Шуринька!
Как в кино всё: на голове вуалька, на щеке родинка, как у Любови Орловой в фильме про цирк, а по телу шёлковое, в обтяг, с твёрдыми плечиками, струится и падает к туфелькам. А между ними и краем шёлка – чулочек в ажур.
В театр собирались, кажется, не меньше. Спешили. Но я успела, втянула носом – это я про запахи, про духи и прочее. Вот это было, я понимаю!
Ну всё там – сирень как будто, и словно видишь её, что не белая, а в синеву, в фиолет, в остренькое и порезче белого. А по сирени – утренний туман, вперемешечку, лёгонько, и по травке стелется, по молодой, как у нас в Башкирии была по весне, первая, ближе к озеру росла, её овцы больше другой любили, сразу же срезали под корень.
И главное, не сильно разит этим всем, как от мамы, а едва-едва, словно колыхается вокруг тебя и слабенько долетает, но это, оказывается, ещё сильней действует на нос и на мысли, чем когда бьёт напрямую, с размаху, до щипоты в глазах.
А тут и сам он выходит, хозяин, не старый ещё совсем, но уже солидный, с важными глазами и в костюмане с иголки. А под шеей бабочка, настоящая, чёрная, шёлк в пунцовую полоску. Просто завал, Шуринька, завал!
И благоухает от него. Так же, как от неё, но только мужским, убойным, невероятным. Опять же не в том смысле, что разит, а просто с ног валит необычностью, потустороннестью какой-то, совершенно чуждой всей нашей жизни. И как будто тянет к чему-то, зовёт, чего-то сделать заставляет, совершить, намутить, сама не понимаю.
Это уже одеколон, не духи, но той же пронзительной и одновременно касательно-слабой силы. Там и сухое, и кисленькое, и горьковатое. Упругое такое, мускулистое, но и ласковое, как будто атлетический человек с буграми мышц под тонкой рубашкой прижимает тебя осторожненько-осторожненько к себе, и ты, чуя эту силу, всё же больше склоняешься к взаимности, к нежности, к покою: без опаски, но с трепетом.
Как-то так, в общем, типа того.
Мама бы сказала, сволочи. Не знаю почему, но я именно так почувствовала в тот момент, кожей всей ощутила эти слова её непроизнесённые. А оба они, нет, ничего, вежливо поблагодарили и улыбнулись просто, когда сказала, что отключат их. Нашу конюшню не отключат, а их важный подъезд отрубят от всех удобств на полдня, не меньше. Мама бы ещё сказала, так им и надо, а эти бы так не сказали, хоть и академики или дипломаты – тоже поняла я тогда про них такое, нанюхавшись беспредельно сказочных запахов.
Как ты думаешь, есть тут какая-то связь, или всё это просто плоды моего дурного воображения?
Да, про маму не закончила, про наследство по линии тела.
Так вот, странное дело, казалось бы, ноги у мамы не толстые вовсе, хотя в ляжках и полноватые немного, но всё равно при этом они не соприкасаются и не трутся друг об дружку в самом начале их верха. Это удивительно просто, что ей так повезло с бёдрами. На просвет если посмотреть, есть дыра, малый треугольничек, и это хорошо, нормально. У других вообще никакого просвета нет, всё затянуто ляжками, и это ужасно. Но на этом всё хорошее с её ногами кончается, и начинается всё остальное. А остальное такое: длина ног короче размера гармонии, кривизна линий желает заметного распрямления, щиколотка сделана не в обхват большим и указательным пальцем, а большим и безымянным, и это говорит об излишней толщине её, что нарушает всё ту же Пашину гармонию мироздания.
Теперь про зад, мамин же. В целом он ничего себе, но больше толстый, чем нормальный. Мой, бабушка, совсем не такой, у меня он как два кулачка, крепко сжатые и близко сдвинутые. И из каждой полужопки растёт совершенно прямая нога, с аккуратной коленной чашечкой по пути и малюсеньким обхватом щиколотки. А пальчики как тянучки – пробовала тянучки? Сами ровненькие, а потянешь – кажется, тоже потянутся следом.
Скажи, а у тебя прыщи были? Помнишь, я про чирьи свои писала? Так нет их больше, как и не было никогда, сгладилось всё и пропало. Чуть-чуть веснушек, правда, после них осталось, но Паша сказал, что это, наоборот, трогательно и никому не мешает жить. А кто поумней, так тому ещё и в масть. Так и сказал про них, как про лошадь.
Вот у мамы не было и нет никаких веснушек, но зато кожа на попе шершавая, если потрогать.
В бане было. Как кожура, негладкая, дверь наша так обита дермантином, но ещё сильней. Я в ужасе, но меня успокаивает то, что всё у меня через поколение идёт, в тебя, я уже говорила, и по-другому не хочу чтобы было.
Зато у меня ещё не пахнет под мышкой, вообще. Это, я так поняла, зависит не от чистоты самого тела, а от игры природных биологических явлений. К Филимону нашему, к примеру, просто подойти невозможно на ружейный выстрел – так несёт, что в удушье бросает: что летом, что зимой, что через тулуп, что где и как угодно. Я даже улавливаю эту вонь от него, когда он где-то постоит, а потом уходит оттуда, но успевает испоганить воздух потным следом своим.
А мама, кстати сказать, не страдает этим недостатком, хотя и могла бы.
А вот с Пашей немного иначе. Знаешь, я слышу их запахи оттуда, из кельи, ночью особенно, когда просыпаюсь или ещё не заснула. Он всё же потеет, как мужчина и как мужик, но не противно, а даже немного приятно. Это не кислое и не удушливое, а волнительное и пробивающее насквозь, через нос, а после туда, в середину, вниз, в живот и ещё ниже. Мама всегда утром проветривает дополнительно, когда проснётся, и я, бывает, нос высуну поутру и последний краешек ухватываю от ночного этого облачка, которое так и висит, не колышась, на наших метрах.
Шуринька, а вдруг у тебя остались настоящие духи, похожие на академиков или дипломатов? Оттуда ещё, со времён посла Советского Союза. Я бы откапала немного, если тебе не жалко для меня. Мне даже ночью два раза снилось, что душусь ими и сама превращаюсь в облачко, в пар над бывшей головой, и летаю, летаю, и везде оставляю после себя обалденный дух и благовоние.
Бабушка, если ты мне не ответишь и на это моё письмо, то я обижусь уже окончательно и навсегда. Прошу тебя, не поленись и договорись с кем положено, что со мной тебе можно. А с другими всеми как хочешь, они нам чужие и ненужные, если что.
На этом я снова усердно и ласково обнимаюсь, целуюсь и прощаюсь с тобой. До твоего мне письма, которое придёт, я знаю это точно и верю в это крепко.
Твоя единственная внучка, живущая неподалёку,
Не знаю, что и думать, потому что всё это время почти каждый день я надеялась и ждала, что уже вот-вот – и почтальон наш бросит в ящик приятную для меня весточку про твою жизнь и про твоё самочувствие.
Мы тут с мамой подсчитали, и получается, что тебе в этом году 78. Не знаю, правда, «уже» 78 или только «всего ещё» 78. С одной стороны, это немалое количество лет, конечно, и некоторых людей к этому возрасту уже давно нет в живых. Но если посмотреть на это по-другому, с исторической точки зрения, то для тех событий, в которых ты участвовала сама по себе, даже без помощи кого-либо из соратников, а только в силу твоей необыкновенной натуры и твоего выдающегося ума, такие твои года могут считаться не к закату, а приближающимися только к середине знаменитой жизни. Наверное, я неловко как-то обозначила свою мысль, но просто мне хочется, чтобы ты жила как можно дольше, и тогда, наверно, ты сумеешь собраться с силами и преодолеть сомнения насчёт того, что я это пишу тебе свои письма или не я.
Подумала недавно, что наверняка имеется то, про что я забыла совершенно. Про то – кто ты есть для нашего правительства и для всего нашего народа. Про важность твоей личности для всей истории образования и развития Советского Союза. Сколько ты, наверно, знаешь разных тайн про мировое революционное движение и про глав отдельных недружественных к нам государств. Как же я раньше такой простой вещи не поняла!
Тебя охраняют, Шуринька? И не дают делать всё, что твоей душе угодно, да? Ты, наверно, мучаешься, что закон наш не позволяет тебе войти в соприкосновение со всеми, кто может прикоснуться через тебя к государственным тайнам и секретам.
Угадала?
Ты просто объясни им, что я твоя внучка, самая обычная, законная, родная, кровная, и что пускай не будет у них никакого страха насчёт наших с тобой родственных отношений.
Весь круг нашей семьи – это проверенная временем мама, которая так же, как и ты, уже работала в стане врага.
Это наградной воин-фронтовик, инвалид по ранению и давно уже художественный сотрудник Строгановского института Павел Андреевич, мой фактический отчим.
И это я сама, комсомолка и выпускница московской школы без троек.
Пятёрок тоже нет ни одной, кроме физкультуры, врать тебе не стану, но зато остальные четвёрки – крепкие и настоящие, несмотря на нашу с тобой родственность.
Так вот, про школу, бабушка.
Всё! Нету её больше, вообще, и не могу сказать, что такие изменения в моей жизни сильно меня расстраивают. Кроме одной вещи. Училку ту, географичку – помнишь, молодую, которая тебя не признала вместе со мной? – съели потом без масла, директриса с завучихой на пару. С меня всё началось, а закончилось, что она забеременела от неизвестного и не хотела признаться, кто отец её надутого живота. В общем, с позором ушла и со слезами, я сама видела, как она в туалете школьном ревела и кулаком себя размазывала. Мама тоже всегда кулаком, но это другое, а там другое.
Так вот, огорчает, что не могла я как следует насладить себя её бесчестьем, не успела, потому что уже был выпускной вечер, а потом мы разбежались все кто куда. Но это так, к слову, вообще-то чёрт с ней, с дурой этой необразованной по части истории нашей Родины и подготовки Октябрьской революции: за что виновата – на то и напоролась.
И знаешь, чуть-чуть, как ни странно, стало мне легче после избавления от учёбы этой надоедной, от того, что теперь не так часто придётся надувать щёки, что я твоя внучка, а ты моя бабушка. Я это не в том смысле, что за этим между нами ничего не стоит, а просто я всё время не хотела, чтобы выяснилось, что ты где-то там, в отдалении от меня, и мы пока даже не успели ни разу с тобой повидаться.
Есть и другая причина – теперь маме не понадобится так упираться по работе на галошке своей и зарабатывать по две смены, чтобы я выглядела даже не вровень с другими девочками, а и получше, понарядней. А как было иначе, раз я такая знаменитая внучка в силу тебя?
Да и Паша теперь уже второй как год копейку в дом несёт, не большую, но зато постоянную, выстраданную – выстоянную или высиженную. Это я так опять шучу про него, ты же знаешь, какая у него работа, не забыла?
Правильно, натурщик. И главное дело, именно на него спрос самый что ни на есть повышенный. От начальных студентов до самых больших мастеров кисти и глины.
Он меня брал. И я ходила, еще с того года.
Смотрела.
Он договаривался, и меня пускали. Я сидела себе в уголку, и он сидел или облокачивался. Только я могла вертеться по-всякому, а он ни-ни, как истукан каменный, – ни колыхнись, ничего. Я просто поражаюсь его такому интересному свойству – уметь приказать себе стать куклой, неподвижной глыбой, матёрым человечищем, как твой партийный товарищ Владимир Ильич Ленин называл великого Льва Толстого, да?
Это при тебе было его такое сравнение писателя с камнем, не помнишь?
Расскажи мне, кстати, кого он ещё и с кем сличал, когда напишешь свой ответ, ладно? Потому что вдруг выплывет такая неожиданность, которой нет ни в одном учебнике, а только может образоваться из живых воспоминаний, и это всегда любопытно и лестно узнать самой первой, ещё до любых историков и прочих биографов.
Так вот, про Пашу опять, про его нелёгкий и благородный труд. Четыре часа без перерыва. Потом перерыв, чай, сахар. И ещё два с половиной. Это при мне, лично считала. А без меня бывало, что четыре и ещё четыре, так сам он говорит. Да и приходит не рано с позирований. Мама просто бесится, но старается виду не подать. Встречает, кормит, всё такое, улыбку давит, пережимая себе глаза, вижу ведь.
Тоже напрашивается туда. Со мной, без меня – как пустят, так и согласна. Но у неё чаще по галошке не получается – по времени не сходится, и сам он против, Паша. Я, честно говоря, не понимаю, Шуринька, чего она с ума сходит: они всё так же, как и раньше, сцепляются по ночам и пыхтят почти без переменки, только теперь меня уже из пушки не разбудишь – привыкла к пыхам этим и стонам и перестала реагировать на такую обыденную семейную привычность. Но мама уверена, что раз голый, то непременно кто-то там есть у него, не может просто не быть у такого натурщика, с подобным запасом мужественных сил и обаянием его непризнанного таланта. Там же не только художники, но и художницы, и чтобы спокойно смотреть на обнажённого мужчину, надо сначала им обладать, ну, овладеть в смысле, а уж потом можно и рисовать. Такая у неё теория, бабушка, и ничего она не может с ней поделать, ни отменить, ни перевести в обычную не проверенную временем гипотезу.
Мы тут с ней поговорили как-то, про всё. Ну и Пашу краем зацепили. Уж очень мама не любит на люди внутреннее своё выносить, даже на меня, на родную свою дочку. Но тут вынесла, не устояла, так, видно, проняла её ревность и отчаянье на тему его работы, что поделилась. Но сначала поинтересовалась, что, мол, девочка я ещё или уже было у меня.
Я смутилась немного, потому что раньше мы с ней про такое вообще никогда не говорили, отроду между нами не было намёка даже, чтоб закинуть и поинтересоваться тайными подробностями про личные и телесные переживания. Ни с какой стороны: ни от неё ко мне, ни наоборот. Ну это и понятно – мама ведь детдомовская, немного дикая, как была, такой и осталась, без плавных изменений в сторону вольности и зрелости ума. А брак её слишком краткосрочный был, не успел её в люди вывести нормально.
Я же другое дело, я воспитывалась в семье с самого детства, хотя и в неполной, но зато при какой фамилии! Ценишь, Шуринька? Речь ведь о нас тобой, о целом наследном роде Коллонтай, о крови, какая течёт в наших с тобой жилах, о грузе заслуженной славы, которая нависает над нами без нашего на то желания и не разрешает нам вести себя, как все остальные люди. Я бы очень хотела и об этом ещё с тобой поговорить, потому что куда дальше-то? Надо ж определяться, аттестат зрелости на руках и больше пока ничего не светит, Шуринька, а время-то идёт.
Но извини, отвлеклась. Про маму, ещё. И Пашу, про него.
Говорит:
– Солнышко моё, ты в своём уме? Посмотри на меня – где я и где все они: молодые, бойкие, талантливые, как черти, с руками, ногами, с песнями и бутылками, с пленэрами, пейзажами, натюрмортами, с отсутствием запретов друг на друга. На кой хрен кому нужен убогий копеечный натурщик, который без протеза вообще не человек, который даже обнять по-мужицки не сумеет, ежели чего! Я ж для них реликтовый экземпляр, уродец, инвалид, решивший просто не коптить небо в коммуналке, а продать своё уродство в обмен на минимальный тариф. Я ведь им интересен лишь для античного сюжета, особенно где калеки требуются и юродивые. Ты чего?
Она:
– Эти сволочи просто не знают ещё, что такое настоящий мужчина. Что это такое есть, когда женщина обмирает и проваливается в пропасть, и летит туда, не желая долететь до дна, потому что таких, кто её туда отправит, на свете раз-два и обчёлся. А когда узнают, поздно будет, вот посмотришь. Одни набалуются, другие натешатся, и все тебя позабудут. По пейзажам своим поедут с ногами и руками этими, с песнями своими и бутылками. А я не желаю, не хочу, чтобы они тобой пользовались по-всякому. Или уже попользовались?
И смотрит на него прожигающее. А у самой слёзы собираются, везде, даже из ушей, кажется, сейчас брызнут.
Ну он, как всегда, в келью, за шкаф. И протезом об паркет – грох! И так до вечера: он там, а она или в уборной плачет, или мусор носит постоянно, будто этот мусор тут же обратно нарастает, как дрожжи.
Интересно, а с папой моим она тоже в пропасть эту летала, как с Пашей, или всё там у них было по-другому, потому что в Швеции? Ты как про это думаешь, Шуринька? Я ведь даже лица его не видала, не то что фигуру и всю остальную мужскую стать. Это ведь ненормально, не находишь?
Ладно, проехали.
Короче, про меня, про разговор наш с мамой насчёт девственности продолжаю.
Говорю:
– Нет, не было пока, не пробовала. А чего – надо уже?
Она аж зашлась вся. Не смей, говорит, так про себя. С мужиками спать самое последнее дело, я-то знаю.
Я просто рот от удивления раскрыла – как же так, говорю? Это ты про что сейчас такое толкуешь? А как же Паша твой?
Она:
– Я с Пашей не сплю, я с ним живу и люблю.
Я:
– А чего ж ты охаешь каждую ночь как умалишённая?
Она:
– Своим охаю, наверно, не чужим.
Я:
– А ему тогда зачем кровь портишь, если все довольны?
Она:
– Чтоб не сдохнуть. Только ты этого не сумеешь понять. И чтоб сам он не сдох. Так устроена правда жизни. Есть то, что сильнее нас, баб, но нет того, что сильнее мужиков. Знаешь, как в народе говорят – сильный пол слабее слабого в силу слабости сильного пола к нему же. Так-то, дочка.
Как тебе это нравится, бабушка? Лично мне – никак не нравится, хотя я пока никуда не летала, ни до какого дна. Но спрашиваю всё ж таки маму свою, пока она не остыла.
Говорю:
– А разница-то в чём, в пропасть ты летишь, не зная дна, или просто нормальная любовь без истерики?
Она:
– А во всём. И чем дальше, тем страшней будет, что больше не будет. Ясно тебе?
Я:
– А если вообще нет любви никакой, не случилось? Подыхать вхолостую, девственником?
Она:
– Никто не умрёт девственником, не волнуйся, жизнь поимеет всех.
Оп-па! Вот это мама у меня! Просто Пифагор какой-то в греческой бочке из-под маслин. Или кто там жил в ней, не помнишь?
А только всё равно дура, что Пашку мучает, не даёт спокойно позировать и просится туда к нему посмотреть. У нас там обстановка особая, не для нервных, не для ревнивых и не для чокнутых от внутренней муки.
Написала «у нас», и сама себе удивилась, веришь? Как будто бы и я там вместе с ним позирую. Или рисую. Не знаю, а только есть в этом что-то высокое, волнующее, манящее. Особенно если другое никакое не умеешь делать, а хочется и имеешь. Это я про своё тело, бабушка.
Хочешь, расскажу?
Хочешь, знаю.
В общем, оно есть, но только я стала замечать это совсем недавно, в том смысле, что рассматриваю себя и изучаю, сверху и вплоть до пяточек. Вот почему я так страстно мечтаю тебя увидеть, чтобы понять, к чему я приду, к какому результату. Уж очень хочется на себя пожилую поглядеть, уже сейчас, куда меня приведёт моё тело и моё лицо.
Ты не против?
Говорят, по женской линии, от мам к дочкам, переходят бёдра, кожа, зад и пот. Но если по маме эти важные фрагменты ко мне не перешли – это я уже вижу сейчас, и никто меня в этом не разубедит, – то это определённо означает, что себя я могу увидеть, только оказавшись рядом с тобой. Через одно поколение – это научный факт. И это неважно, что ты в возрасте, Шуринька, главное я всё равно смогу оценить, почувствовать само направление, ухватить тенденцию – так говорила наша уволенная за живот географичка.
Теперь – откровенно, и только с тобой, ни для кого ещё, ладно?
Маму свою, твою невестку, я интересной больше не считаю, как бы мне ни было от этого неприятно и не хотелось о таком говорить. Раньше мне казалось, что она красивая, ладная такая и от неё всегда хорошо пахнет. Но потом я поняла, что это запах не женского аромата, а простой родственности, прикипелости ребенка к матери. А как пахнет от женщины, если отбросить тот родовой запах, зависит только от неё самой. Тут, оказывается, так много всего придумано: и кожа сама, и духи, которые нужно на себя, и не абы какие, а похитрей, с подбором. Потом ещё одежда, тоже важно, несмотря что неживое. Если, к примеру, накрахмалено, то свеженько получается, бодро. Но только знаешь, этот дух нужно чуток пригасить, согласна? Отвести крепкость и подмешать туда нежного, ласкового, тихого.
А «Красную Москву» ненавижу.
Мазалась?
Ужас! Разит каким-то приторным, как будто в морковный чай навалили сахару, потом растворили туда же ландрин и бухнули кило пудры. А другие парфюмерии не знаю никакие, только в разных неожиданных местах носом улавливаю по случайности.
Один раз в дом напротив сходила, к академикам, дядя Филимон попросил в квартиру туда передать, что отключают на недолго.
Я пошла, а дверь открыла хозяйка. Ты бы видела это, Шуринька!
Как в кино всё: на голове вуалька, на щеке родинка, как у Любови Орловой в фильме про цирк, а по телу шёлковое, в обтяг, с твёрдыми плечиками, струится и падает к туфелькам. А между ними и краем шёлка – чулочек в ажур.
В театр собирались, кажется, не меньше. Спешили. Но я успела, втянула носом – это я про запахи, про духи и прочее. Вот это было, я понимаю!
Ну всё там – сирень как будто, и словно видишь её, что не белая, а в синеву, в фиолет, в остренькое и порезче белого. А по сирени – утренний туман, вперемешечку, лёгонько, и по травке стелется, по молодой, как у нас в Башкирии была по весне, первая, ближе к озеру росла, её овцы больше другой любили, сразу же срезали под корень.
И главное, не сильно разит этим всем, как от мамы, а едва-едва, словно колыхается вокруг тебя и слабенько долетает, но это, оказывается, ещё сильней действует на нос и на мысли, чем когда бьёт напрямую, с размаху, до щипоты в глазах.
А тут и сам он выходит, хозяин, не старый ещё совсем, но уже солидный, с важными глазами и в костюмане с иголки. А под шеей бабочка, настоящая, чёрная, шёлк в пунцовую полоску. Просто завал, Шуринька, завал!
И благоухает от него. Так же, как от неё, но только мужским, убойным, невероятным. Опять же не в том смысле, что разит, а просто с ног валит необычностью, потустороннестью какой-то, совершенно чуждой всей нашей жизни. И как будто тянет к чему-то, зовёт, чего-то сделать заставляет, совершить, намутить, сама не понимаю.
Это уже одеколон, не духи, но той же пронзительной и одновременно касательно-слабой силы. Там и сухое, и кисленькое, и горьковатое. Упругое такое, мускулистое, но и ласковое, как будто атлетический человек с буграми мышц под тонкой рубашкой прижимает тебя осторожненько-осторожненько к себе, и ты, чуя эту силу, всё же больше склоняешься к взаимности, к нежности, к покою: без опаски, но с трепетом.
Как-то так, в общем, типа того.
Мама бы сказала, сволочи. Не знаю почему, но я именно так почувствовала в тот момент, кожей всей ощутила эти слова её непроизнесённые. А оба они, нет, ничего, вежливо поблагодарили и улыбнулись просто, когда сказала, что отключат их. Нашу конюшню не отключат, а их важный подъезд отрубят от всех удобств на полдня, не меньше. Мама бы ещё сказала, так им и надо, а эти бы так не сказали, хоть и академики или дипломаты – тоже поняла я тогда про них такое, нанюхавшись беспредельно сказочных запахов.
Как ты думаешь, есть тут какая-то связь, или всё это просто плоды моего дурного воображения?
Да, про маму не закончила, про наследство по линии тела.
Так вот, странное дело, казалось бы, ноги у мамы не толстые вовсе, хотя в ляжках и полноватые немного, но всё равно при этом они не соприкасаются и не трутся друг об дружку в самом начале их верха. Это удивительно просто, что ей так повезло с бёдрами. На просвет если посмотреть, есть дыра, малый треугольничек, и это хорошо, нормально. У других вообще никакого просвета нет, всё затянуто ляжками, и это ужасно. Но на этом всё хорошее с её ногами кончается, и начинается всё остальное. А остальное такое: длина ног короче размера гармонии, кривизна линий желает заметного распрямления, щиколотка сделана не в обхват большим и указательным пальцем, а большим и безымянным, и это говорит об излишней толщине её, что нарушает всё ту же Пашину гармонию мироздания.
Теперь про зад, мамин же. В целом он ничего себе, но больше толстый, чем нормальный. Мой, бабушка, совсем не такой, у меня он как два кулачка, крепко сжатые и близко сдвинутые. И из каждой полужопки растёт совершенно прямая нога, с аккуратной коленной чашечкой по пути и малюсеньким обхватом щиколотки. А пальчики как тянучки – пробовала тянучки? Сами ровненькие, а потянешь – кажется, тоже потянутся следом.
Скажи, а у тебя прыщи были? Помнишь, я про чирьи свои писала? Так нет их больше, как и не было никогда, сгладилось всё и пропало. Чуть-чуть веснушек, правда, после них осталось, но Паша сказал, что это, наоборот, трогательно и никому не мешает жить. А кто поумней, так тому ещё и в масть. Так и сказал про них, как про лошадь.
Вот у мамы не было и нет никаких веснушек, но зато кожа на попе шершавая, если потрогать.
В бане было. Как кожура, негладкая, дверь наша так обита дермантином, но ещё сильней. Я в ужасе, но меня успокаивает то, что всё у меня через поколение идёт, в тебя, я уже говорила, и по-другому не хочу чтобы было.
Зато у меня ещё не пахнет под мышкой, вообще. Это, я так поняла, зависит не от чистоты самого тела, а от игры природных биологических явлений. К Филимону нашему, к примеру, просто подойти невозможно на ружейный выстрел – так несёт, что в удушье бросает: что летом, что зимой, что через тулуп, что где и как угодно. Я даже улавливаю эту вонь от него, когда он где-то постоит, а потом уходит оттуда, но успевает испоганить воздух потным следом своим.
А мама, кстати сказать, не страдает этим недостатком, хотя и могла бы.
А вот с Пашей немного иначе. Знаешь, я слышу их запахи оттуда, из кельи, ночью особенно, когда просыпаюсь или ещё не заснула. Он всё же потеет, как мужчина и как мужик, но не противно, а даже немного приятно. Это не кислое и не удушливое, а волнительное и пробивающее насквозь, через нос, а после туда, в середину, вниз, в живот и ещё ниже. Мама всегда утром проветривает дополнительно, когда проснётся, и я, бывает, нос высуну поутру и последний краешек ухватываю от ночного этого облачка, которое так и висит, не колышась, на наших метрах.
Шуринька, а вдруг у тебя остались настоящие духи, похожие на академиков или дипломатов? Оттуда ещё, со времён посла Советского Союза. Я бы откапала немного, если тебе не жалко для меня. Мне даже ночью два раза снилось, что душусь ими и сама превращаюсь в облачко, в пар над бывшей головой, и летаю, летаю, и везде оставляю после себя обалденный дух и благовоние.
Бабушка, если ты мне не ответишь и на это моё письмо, то я обижусь уже окончательно и навсегда. Прошу тебя, не поленись и договорись с кем положено, что со мной тебе можно. А с другими всеми как хочешь, они нам чужие и ненужные, если что.
На этом я снова усердно и ласково обнимаюсь, целуюсь и прощаюсь с тобой. До твоего мне письма, которое придёт, я знаю это точно и верю в это крепко.
Твоя единственная внучка, живущая неподалёку,
P.S. Ты так, наверно, ни разу и не заквасила кумыс из кефира? Если нет, то очень жалко, он бы тебе хорошо помог для всего и от всякого.Шуранька Коллонтай.
23 февраля, 1952.
Бабушка, здравствуй, у нас кошмар!
У всех хороших и добрых людей праздник Советской Армии и Флота, а у нас горе невозможное.
Шуринька, ты в жизни не поверишь, что случилось.
А оно случилось!
3-го января маму забрали прямо на работе. Пришли к ним на галошную фабрику из органов правопорядка и увели её вместе с их завстоловой. И посадили обеих за решётку, пока тянулось следствие и опрос. Потом пришли в нашу коммунальную конюшню, из милиции, и сообщили. Сама я дома отсутствовала, а Паша был и сразу понёсся в её предварительное заключение, ему там отдали вещи с неё и разрешили повидаться накоротке. А я так и не повидалась с мамой вплоть уже до самого процесса.
А вскоре был суд, и их засудили за хищение продуктов из буфета и столовой. И за пересортицу, и за разбавку каких-то соков и сметан жидкой сывороткой и обычной водой из-под крана. Ужас просто! До той поры, пока какая-то сволочь на них не накатала подмётное письмо, никто ничего не знал, и все галошные рабочие были сыты и довольны. Лично я не могу поверить ни в какую разбавку. Как это можно вливать воду не в другую воду, а в куда ей не предназначено? Мама мне постоянно твердила, что она и живёт в конюшне, и пашет лошадью, и всё это ради моего блага, и чтобы я выглядела не только не хуже людей, а ещё как великая внучка.
Как же в таком случае она могла так поступить?
А никак не могла.
Мы с Пашей были на суде, он шёл два дня, а на третий читали приговор этот страшенный.
Стоя.
Представляешь весь этот позор наш? Причём судья, который зачитывал, даже не поинтересовался на предмет звучания маминой фамилии, как будто так и надо – просто берут гражданку Коллонтай и сажают на пять лет ссылки в тюремную колонию. Как будто нет тебя вообще на свете, нашей видной родни. Словно и не рожала мама моя меня от папы моего же, твоего сына Михаила Владимировича. Будто б и не трудилась она буфетчицей, хоть и Усышкиной поначалу, а не Коллонтай уже потом, но всё же при шведской миссии Советского Союза и при тебе самой в то непростое для нашей Родины время 1932 года – индустриализации и налаживания зарубежных связей молодой Страны советов.
Знаешь, я тебя просто обыскалась. Письма, которые тебе мама отправляла от меня, канули в неизвестность, и адресов не осталось после них никаких. Я же понятия просто не имею, как она каждый раз находила твои почтовые данные, где и через кого.
У всех хороших и добрых людей праздник Советской Армии и Флота, а у нас горе невозможное.
Шуринька, ты в жизни не поверишь, что случилось.
А оно случилось!
3-го января маму забрали прямо на работе. Пришли к ним на галошную фабрику из органов правопорядка и увели её вместе с их завстоловой. И посадили обеих за решётку, пока тянулось следствие и опрос. Потом пришли в нашу коммунальную конюшню, из милиции, и сообщили. Сама я дома отсутствовала, а Паша был и сразу понёсся в её предварительное заключение, ему там отдали вещи с неё и разрешили повидаться накоротке. А я так и не повидалась с мамой вплоть уже до самого процесса.
А вскоре был суд, и их засудили за хищение продуктов из буфета и столовой. И за пересортицу, и за разбавку каких-то соков и сметан жидкой сывороткой и обычной водой из-под крана. Ужас просто! До той поры, пока какая-то сволочь на них не накатала подмётное письмо, никто ничего не знал, и все галошные рабочие были сыты и довольны. Лично я не могу поверить ни в какую разбавку. Как это можно вливать воду не в другую воду, а в куда ей не предназначено? Мама мне постоянно твердила, что она и живёт в конюшне, и пашет лошадью, и всё это ради моего блага, и чтобы я выглядела не только не хуже людей, а ещё как великая внучка.
Как же в таком случае она могла так поступить?
А никак не могла.
Мы с Пашей были на суде, он шёл два дня, а на третий читали приговор этот страшенный.
Стоя.
Представляешь весь этот позор наш? Причём судья, который зачитывал, даже не поинтересовался на предмет звучания маминой фамилии, как будто так и надо – просто берут гражданку Коллонтай и сажают на пять лет ссылки в тюремную колонию. Как будто нет тебя вообще на свете, нашей видной родни. Словно и не рожала мама моя меня от папы моего же, твоего сына Михаила Владимировича. Будто б и не трудилась она буфетчицей, хоть и Усышкиной поначалу, а не Коллонтай уже потом, но всё же при шведской миссии Советского Союза и при тебе самой в то непростое для нашей Родины время 1932 года – индустриализации и налаживания зарубежных связей молодой Страны советов.
Знаешь, я тебя просто обыскалась. Письма, которые тебе мама отправляла от меня, канули в неизвестность, и адресов не осталось после них никаких. Я же понятия просто не имею, как она каждый раз находила твои почтовые данные, где и через кого.