Сегодня выдалась столь теплая погода, что мы с братом полдня просидели на балконе. Брат, по своему обыкновению, рисовал.
   С балкона я вижу густые кроны деревьев, постепенно спускающиеся
   с холма к озеру. Мазки теней разбросаны между позолоченными светом
   солнца листьями. На воде темно-синие полоски перемежаются с голубыми: должно быть, отражают неровности дна. Нам видно почти все озеро. Оно огромное - как целый город. Присмотревшись, я различаю легкую рябь, а редкие треугольники парусов кажутся застывшими. Вдоль южной части озера тянется горная цепь. Она почти того же цвета, что и вода. Передний хребет чуть темнее и кажется вырезанным из бумаги контуром, у которого шесть вершин и один широкий, низкий перевал. За ним второй, светлый ряд гор. Они выше. Их края изрезаны, поделены на острые скалы, местами покрытые снегом. Над ними зависло белое облако, притворившееся горой. Немцы называют кошмар "альп-траум". Я так понимаю, "сон об Альпах". Или сон, давящий весом горы.
   Я прошу брата показать мне рисунок. Хотя он не в себе и почти не разговаривает, рисует он с огромной старательностью и прилежанием. Я каждое утро точу ему цветные карандаши (я боялся, как бы он ими не поранился, но доктор говорит, что опасности нет). Ими он изрисовывает большие листы ватмана. Поразительно, как много деталей он ухитряется уместить в одну картинку. Там совсем нет пустого места, а все заполнено домиками, лицами, птичками. Сегодня он поделил лист четырьмя дугами. Каждая - многоцветная, как радуга. Под дугами он нарисовал четыре лица. Одно (нижнее) глядит на нас, другое (верхнее) перевернуто, а правое и левое словно подвешены за левое и правое ухо. У всех очень большие глаза под черными бровями, что закрывают весь лоб. Одно показывает язык. От лиц как сияние исходят цифры: 1, 2, 3 и так до бесконечности. На головах вместо шапок - дома с ровными рядами окон. Где какие свободные места остались - он понатыкал птичек и звездочек. Все вместе похоже то ли на ковер, то ли на роспись на потолке. Я собираю все рисунки в папку. Когда вернутся родители, нам будет что показать.
   Ночью, перед тем как уснуть, я мечтаю.
   Я воображаю, что Кассиан создал в своем Чанчуне братство проигравших. Моя тоска по Кассиану настолько велика, что я хочу последовать за ним, но не решаюсь. Я пытаюсь мысленно окружить его друзьями, придумать ему комнату и новую жизнь. Ночные грезы возникают из тоски, из любви. Я будто стараюсь закинуть сеть воображения в ту даль, куда он ушел, и поймать его. Но он физический - ускользает от меня, оставляя мне только образ. Один человек сказал: "Мир ловил меня, но не поймал". То же может подумать и Кассиан. Для него я - этот мир, уловляющий его. Я уже один раз держал его в руках. Я упустил его.
   Среди тех, кто окружает Кассиана, должно быть много таких же, как он. Преподавать английский в Азии может почти любой, кто учил его в школе. Там ведь считают, что английский - язык Запада. Есть, кажется, буддийская книга под названием "Путешествие на запад". На каком там, интересно, говорят языке? А в Чанчунь, я думаю, съезжаются те, кто потерпел деловой крах. Может быть, ученые, предмет чьих изысканий стал посмешищем академического мира. Вероотступники приносят туда символы бывших вер. Кто-то рисует на стенах кадры никогда не снятого фильма. Библиотека состоит из неизвестных книг незадачливых авторов.
   Следует заглянуть в учебник истории. Мне кажется, что когда-то в эту мерзлую область, далеко за пределами Великой стены, ссылали неугодных. Чуть севернее лежит Сибирь. В Сибирь русские цари отправляли каторжников и бунтовщиков. Я думаю, что удаленность Чанчуня и его суровый климат как нельзя более подходят для целей братства. Там ни одному плану не суждено осуществиться. Любая мечта там останется только мечтой. Эти проигравшие такие же, как Кассиан - отправляются в добровольную ссылку, будто они провинились в чем-то, будто они искупают что-то.
   Если бы каждый член братства принимал свое поражение как заслуженную кару... Если бы понятие несправедливости было изгнано из их мироощущения (по крайней мере, приложенное к самому себе)... Их девизом было бы: не унывать и не надеяться, но растворяться в том, что происходит вокруг.
   Я думал дальше о разных братствах. Где-то я читал о них. Я никогда не любил Гессе. Там так много ложной, на мой взгляд, премудрости. И все играют во что-то. Нет, мои проигравшие не будут последователями туманных восточных учений и не откажутся от своего "я". Напротив, обращаясь друг к другу, каждый из них обязательно будет называть собеседника по имени. Ни один из них не скроет того, что он любит. Нежность всегда отзывается эхом: если узнать о любви чудовища даже к бездушному предмету, начинаешь испытывать по крайней мере - жалость.
   Какие они - проигравшие?
   Я размышлял о том, кто удаляется в монастырь. Об отшельнике. И о том, кто перемещается на Дальний Восток, где ничто не заслоняет ему встающего солнца, и превращается в учителя английского языка. В краю иероглифов и цокающих звуков он далеко от прежней жизни.
   Я представляю, что при основании братства должны быть споры о том, какое настроение - основное в жизни проигравшего. Уныние отметается сразу, ибо уныние присуще тем, кто не соглашается со своим положением. Меланхолия нравится больше. Сочетание звуков "ланх" кажется необыкновенно певучим, "ланх" произносится немного в нос. "К чему все эти красивости? - грозно спрашивает Кассиан, отец-основатель братства. - Любоваться собой или своим настроением не дело проигравшего. Как только начнешь наблюдать себя, сразу в своих глазах перестанешь быть членом нашего братства. Неужели вам мало красоты вокруг: степь, синее небо, причудливые стволы деревьев? Наш взгляд должен быть обращен вовне. Я предлагаю радость как основополагающую эмоцию нашего существования. Мы здесь собрались затем, чтобы преподавать английский. Мы зарабатываем деньги уроками. Получаем ли мы от этого удовольствие? - Члены братства задумались. - Предлагаю волевым решением начать испытывать радость от работы. Я научу вас, как это сделать".
   И Кассиан учит их мастерству преподавателя. Сначала он задает конфузящий вопрос, застающий их врасплох, и когда они наконец отыскивают ответ, Кассиан плавно переходит к теме урока, с которой его странный вопрос оказывался-таки связан. Иногда проигравшим приходится рисовать острова и заселять их тварями собственного воображения; в другой раз они слушают музыку, а потом изображают живые картины, что привиделись им под звуки инструментов.
   Они еще не знают, что Кассиан распят на жажде любви: что, входя в класс, он приносит себя как жертву на алтарь. Каждая клеточка его тела жаждет признания. Каждый нерв напряжен в ожидании внезапной атаки и готов вот-вот порваться.
   Меня так увлекла мысль о них, что я еще долго не спал, придумывая устав братства. "Членом братства может стать каждый, кто преследует вечно ускользающую цель, а также каждый, кто пытался добиться чего-то, но оставил попытки. Члены братства воздерживаются от расспросов. Каждый сообщает о себе лишь то, что захочет. Однако от члена братства требуется, чтобы он представил - в форме письма, фотографии или устного рассказа - некую область, из которой он был изгнан, не обязательно географическую".
   Я знал, что в эту ночь придумал мир не только для Кассиана, но и для себя. Я думаю, мне самому хотелось бы примкнуть к такому вот братству. Иногда мне кажется, что я согласился бы стать членом какого угодно братства. Может быть, потому, что мой единственный брат не услышит, если я буду говорить, и не улыбнется, когда увидит меня. А в то же время он не глух и не слеп. Но он далеко от меня. Много дальше, чем Кассиан.
   Горы пропали, срезаны туманом. Озеро - как пролитое молоко, над ним белеет небо, где чуть грязноваты острова облаков. Солнца нет, а все же больно смотреть, что-то режет глаза, и поневоле прищуриваешься. Береговая листва кажется жухлой. Нам слишком холодно на балконе, и мы заходим в дом. Я полулежу на оттоманке, красном диване, чья спинка, высокая справа, к левой стороне сходит на нет. Мой брат сидит за круглым столом посреди комнаты и рисует. Его спина согнута, и весь он, длинный, рыхлый, вялый, похож на вопросительный знак. Доктор утверждает: нам повезло, что брат рисует с таким воодушевлением. Иначе смотреть за ним было бы сущим адом. На стене - наша фотография. Мы с братом очень похожи, но его черты как будто размягчены, лишены центра, вокруг которого собрано мое лицо. Вот как. Я краше дурака. Уже кое-что.
   Мы сидим так долго, что начинает темнеть, и резкие стволы сосен с их протянутыми к югу ветвями исчезают в окне. Я спрашиваю брата, что он рисует, и он отвечает невнятным, заплетающимся языком: "Бол-бол-божку", свою жену (потому что брат иногда бывает бол-бол-бох), святу Евку (потому что он еще бывает святый Бер), ветку черешни: лицо богини висит двойной гроздью на тонкой шее. На рисунке я вижу трех богинь: в середине фигура больше, по бокам - поменьше, но все три обозначают одну. Так как у каждой по две головы, бол-бол-божка глядит на нас шестью лицами. Богиня посередке одета в красное платье, те, что по бокам, в синие. Внизу живота у них - птицы. Руки как будто тесаком из дуба выструганные: неуклюжие, с растопыренными пальцами. А ноги зато маленькие и обуты в золотые туфли, что по-турецки загибаются вверх. Под богинями нарисовано море синими галочками, а над ними - зеленое небо, где луна и солнце имеют человеческие лица. По краям как бы рама из кружков, соединенных полосами. "Портрет, - говорит брат. Миллион. - Видимо, стоит миллион. - Бел-бол-бер".
   Иногда он бел-бол-бер - бедный больной Бернард, а иногда вел-вел-бох великий-великий бог, а бывает, что и то и другое одновременно. А я всегда только его брат, не принц и не разбойник, каким был в детстве. Мне туда больше пути нет, а г-ну ему - свободен проход в детство и дальше, в ту бесконечность, что предшествовала рождению.
   Я возвращаюсь к мысли о братстве проигравших. Я думаю о тех, кто может сейчас окружать Кассиана.
   Клара. Я придаю ей черты моей сестры и черты моей любовницы. Моей пропавшей сестры. Моей покойной любовницы. Вечером она живет со мной. Ей некуда исчезнуть, потому что в любой момент я могу подумать о ней.
   У нее должно быть другое лицо, не то, которое я знал. Когда-то я видел девушку, присевшую на обитую красным бархатом скамью в фойе оперы. Ее тело было как будто зажато в тисках застенчивости. Волосы собраны в пучок, лицо бледно, юбка длинна. Серыми глазами смотрит поверх голов. Мне казалось, что ее лицо и тело противоречили друг другу: лицо вот-вот сорвется и полетит в небо, а худое тело сожмется и спрячется в уголок. Сколько лет ей было? Тридцать, тридцать пять. Может быть, намного меньше. Она была похожа на тех, кто не никогда не достигает зрелости, но из юности переходит в незаметность и забытость. Я думаю, это возраст проигравших. Не возраст даже, а зазор между возрастами. Дети все одинаковы, старики тоже. Взрослые люди разнятся между собой. Это время серьезности, время свершений. От этого отказывается Клара. Она никогда не серьезна. Я думаю о полуоткрытом рте Ксении в момент нашей близости. Мне вспоминается полуулыбка на губах у моей сестры, босиком подошедшей ко мне. Я не знаю, чему они улыбаются, что хотят сказать. Вероятно, это не имеет отношения к моей жизни. Они ничего не совершили. Сестра ушла, и с тех пор мы о ней не слышали, Ксения ушла тоже, и было бы странно услышать о ней. Растворившаяся в воздухе жизнь. У меня не осталось от них даже платка, даже авторучки.
   Оперный театр. Кажется, это было в Вене. Я ел потом торт в кафе напротив. И читал в путеводителе: насмешки горожан и журналистов свели архитектора в преждевременную могилу. Опера вся в расписных арках, витых колоннах и цветочных узорах. Мне тоже не нравится эта постройка, а жаль. Мне хотелось бы думать: он строил, над ним все смеялись и привели его в отчаяние, но то, что он создал, превосходит все прочие здания в городе. А ведь может получиться и так: он строил, над ним все смеялись, он построил здание и умер, не перенеся насмешек, а все так и смеются, пятьдесят, сто лет после его смерти. Прадед моей Клары должен быть таким архитектором. Пусть он построит оперный театр в небольшом городе у моря. И пусть это здание останется нелепым осколком городских претензий, пусть смерть на потеху местным знатокам кажется почти что заслуженной.
   Я думаю, Клара захочет посетить этот город. Она зайдет в здание оперы через служебный вход и присядет на обитую красным бархатом скамью. Звуки струн загудят в глубине, как насекомые на летнему лугу. По коридору быстро пройдет человек в белой рубашке и на ходу спросит Клару: "Вы - ученица Торини?" Тогда ей захочется кивнуть, выдать себя за ученицу - Торини? - и последовать за этим человеком. Но, отрицательно покачав головой, она упустит шанс. Сам я хотел бы выдать себя за кого-то другого. В один день из издателя стать клоуном, коммивояжером. Или хотя бы поменять фамилию. Но нет, я должен гордиться ею. И моим издательством. Я должен быть рад, что рожден для столь славного дела. Клара тоже не пошла дальше по закоулкам театра. Вместо этого она оказалась в Чанчуне. Там же, где Кассиан. В той же школе, что и он.
   Она низко опускает голову над книгой. Она близорука, но не носит очков. Она восхищается Кассианом, но никогда не добьется его легкости. Надо быть таким, как он, чтобы лететь по закоулкам школы и жизни, почти не задевая их. Надо иметь его британский выговор; его черные кудри; его расстегнутую на груди даже в самый сильный мороз рубашку; его круглые глаза и крючковатый нос, делающий его похожим на сову; его узкое лицо.
   Она готовится к уроку. В очередной раз перечитывает свод правил. Она знает свой предмет назубок - а больше ничего не знает. Много лет подряд читает она ежедневно одну и ту же книгу: сборник фраз и грамматических конструкций. В ее мыслях запечатлелся почти каждый лист этой книги. Она помнит, в каком углу страницы двадцатой расположены слова "she heard" и в какой строке на странице шестьдесят восьмой находится опечатка. Она помнит вспомогательные глаголы, помнит лица учеников, но не помнит, что случилось вчера или третьего дня с ней самой.
   Стены, парты, стулья в классе голы и холодны. Других бы покоробила неуютность этого помещения, но Клара не замечает ее. Все должно быть на своих местах и по возможности незаметно.
   Клара пришла по темным, широким и пустынным коридорам школы. Она пыталась включить свет, но он не зажигался, и Клара оставляла попытки, смело встречая бродившие по коридорам сквозняки, осевшую в углах пыль и чей-то неясный силуэт у окна в конце коридора.
   В классе она дожидается своих учеников. Обычно они опаздывают. В начале учебного года Клару охватывает страх: новые лица кажутся ей враждебными, неумными и высокомерными. Но постепенно она привыкает, запоминает их имена, каждый день отмечает галочками в толстой тетради их присутствие или отсутствие. Так же, как слова на страницах ее излюбленной книги, она запоминает расположение лиц в классе, кто за каким столом сидит. Если ученики меняются местами, она недоумевает, а если кто-то перестает ходить на занятия, ей становится не по себе, будто один день - среда или пятница выпал из недели.
   В китайском языке нет категории времени. Я не знаю почему. Кажется, китайцы выходят из положения, прибавляя "вчера" или "завтра". У них все либо уже прошло, либо еще будет. Настоящего нет, есть только постоянное перетекание из "было" в "будет". Мне хочется, чтобы Клара не приняла этого. Чтобы она объяснила, что бывает настоящее время, или по крайней мере вообразила, что оно бывает. Она живет. Ее зовут Клара. Мне хочется, чтобы их город Чанчунь был застывшим настоящим временем. Всегда неизменным, одним и тем же, в отличие от моего существования. Тот, кто выигрывает, переходит из одного состояния в другое. Проигравший остается прежним, предприняв лишь попытку изменения. Клара каждый раз произносит одни и те же слова, которые она находит торжественными и красивыми: "Глагол - это движение, и время тоже движение от прошлого к будущему. Глагол выражает то, что меняется, а имя существительное - то, что остается неизменным. Вы возражаете: мол, нет ни настоящего времени, ни неизменного существа. Даже если вы правы, давайте вообразим себе имя существительное и настоящее время, чтобы не сойти с ума от собственной мимолетности". Только в это одно занятие из целого учебного года, только произнося эти слова, Клара позволяет себе порисоваться перед учениками. Обычно она скромна.
   Мне кажется, что однажды во время урока она взглянет на запыленные окна, через которые пробивается холодный луч света. Ей почудится, будто она поняла о себе все, раскрыла себя, как шкатулку, и снова захлопнула. Она удивится своей простоте и опечалится, но уже в следующий момент открытие покажется ей неверным.
   Что же она поняла? Некоторые говорят, что в каждом из нас есть пружина, которая определяет нашу жизнь. Это очень унизительная мысль. Но, может быть, это правда. Я могу представить себе, что, в силу каких-либо переживаний, Клара желала причинить себе боль и потому выбирала самые неприятные условия существования. А может быть, она обладала чувствительностью, еще во много раз большей, чем моя. В таком случае ей нужно было убежище, почти полная изоляция: шрифт, который она не может читать, язык, которого она не понимает, люди, которые обходят ее стороной. А может быть, что-то другое сокрыто в ней. Что-то было сокрыто в моей сестре, в Ксении, в той девушке, которую я видел на скамье. Что-то, чего я никогда не узнаю и что, скорее всего, неизвестно им самим. Но я верю, в один момент можно понять очень многое, хотя и не уметь потом облечь это в слова, и, возможно, сразу забыть. Это "познай себя" древних - не путем долголетних упражнений, а за одну секунду, вздрогнув. Вздрогнув, потому что это должно быть страшно. Как обвал в горах.
   Кто выигрывает, закрывает глаза.
   Мне кажется, что Клара каждый раз пытается идти по новой улице, чтобы разнообразить путь от работы до дома. Наверное, ее выбор ограничивается тремя или четырьмя маршрутами, но эти маленькие перемены позволяют ей воображать, будто она попала сюда впервые.
   Тысячелетиями ветер гнал по степи пыль и песок, а зимой - легкий снег. Вслед за вьющейся поземкой шли кочевые племена, не встречая препятствий. Их влекло на юг, где были города, шелка, вазы, вина. На смену из таежных краев приходили новые племена. Никто не задерживался надолго в этих холодных и пыльных просторах, под безоблачно-синим небом.
   Я думаю, этот город состоит из кирпичных бараков, что были наспех возведены на степной плоскости. Еще я представляю себе несколько импозантных зданий с завитыми крышами, что сохранились со времен японской оккупации в тридцатые годы. Я хочу, чтобы недалеко от школы был разбит парк с большим озером посередине. По выходным Клара отправляется на прогулку. Смотрит на красное отражение заходящего солнца в воде. Закатившись, солнце еще освещает горизонт розовато-белесым мерцанием, на котором вырисовываются черные верхушки деревьев. Когда же солнце совсем пропадает, но небо еще не совсем темное, Клара находит бледный серп луны и показывает ему монетки (чтобы в кошельке прибавилось денег).
   Кларе мнится: здесь она далеко от всех. Она убежала и спряталась, никто ее не найдет. Раньше она сторонилась чего-то неназываемого и ей самой неизвестного, а здесь чувствует себя в полной безопасности. Еще она думает, выходя из парка: "Такой плоский ландшафт не может тянуться бесконечно. Что же это здесь, будто убрали силу трения. Толкни вещь - она и покатится до края света. На юго-востоке, говорят, есть гора Тьенбайшан". Крестьянка в шерстяном платке громко выкликает цену яблок, но Клара не оглядывается, идет дальше. "Снежно-синие горы с бурыми прогалинами, где только стылый камень. На таких высотах ветер всегда дует. Маленькие фигурки поднимаются к небу. Ветер сносит их палатки, холод съедает их руки". Мимо катится телега, которую везет мохнатый послушный мул.
   Клара бродит по улицам: никто не знает ее, и она никого не узнает. Горожане оглядываются: слишком медленно она ходит, слишком белая у нее кожа. Но благодаря миндалевидным глазам она может сойти за уроженку этих мест, и кто ее видит, тот скоро и забывает. Лишь один человек долго идет за ней. Он сочиняет историю на ходу.
   В его истории есть мокрое от дождя шоссе и сбитая автомобилем женщина. Здесь почти никогда не выпадает осадков, а люди склонны любить то, чего им не достается. Поэтому китаец, который шел за Кларой и сочинял историю на ходу, из всех звуков предпочитал стук дождевых капель о крышу и о стекло; из всех зрелищ любовался больше всего мокрыми от дождя камнями.
   Потом женщина медленно приходит в себя на больничной койке. Все расплывается перед глазами, но постепенно взгляд сосредоточивается на железной перекладине в изножье постели. Слева из полуобморочной пелены возникает - казавшаяся белком, месивом - стена с птичьим узором трещин на штукатурке. Деревянная тумбочка стоит возле кровати. Женщина позабыла названия всех этих предметов. Они возвращаются по тонким нитям памяти: стремятся удержать равновесие.
   После сотрясения мозга мир состоит из картинок. Овальный предмет, отбрасывающий луч света, - лампа. Мягкие полумесяцы на полу - тапочки. Что же стоит за этими предметами, скрылось от женщины. Между ними нет связей. У них нет истории. Темный силуэт - человек, подвинувший стул к ее кровати, наклоняется и рассказывает ей, что произошло. Она ничего не помнит, но это, говорит он, пройдет.
   Однако память не возвращается никогда. Потом, дома, она крутит в руках тарелки и фотографии и пытается вспомнить что-нибудь, но только подсказки мужа оживляют воспоминания. Воспоминания ли, или просто фантазии? Иногда ей кажется, что кухня раньше была на месте уборной, а уборная - на месте прихожей: хозяйка смущенно тычется в чужие углы собственной квартиры.
   Этот сон мне приснился самому, но я принял его за явь. Я был в квартире, вернее, я был в одной комнате квартиры. Со мной там находились еще несколько человек, и все мы лежали по койкам, приставленным к стене. Я захотел выйти на кухню, но, хотя должен был прожить в этой квартире много лет, не мог вспомнить, как пройти в кухню. Вернее, не мог понять, где расположена кухня. Я размышлял, свесив на пол босые ноги, и вдруг понял: за стенами комнаты пространство кончается. О моем открытии я попытался рассказать тому, кто лежал возле меня. Он был моим другом, но я не знал, кем именно. Я был напуган, потому что отсутствие пространства за стенами комнаты означало, что те, кто пришел оттуда, вышли из ничего; и я был одним из них. Вместо ответа друг положил ладонь на мое лицо и сжал его, усиливая мой страх.
   И женщина в истории прохожего - преображенная им Клара - работает в конторе, но ей кажется иногда, что раньше она носила другое имя и жила иной, лучшей жизнью. Она с недоумением рассматривает бумаги, и ее коллегам приходится извиняться перед посетителями: она, мол, недавно перенесла травму. На суде над тем, кто сбил ее, она слушает, но не слышит. Ей вспоминается другой какой-то суд, где обвинителей было много, а ответчик стар, сед и улыбчив. И каждый раз, когда пересыпают соль или сахар, когда гудит ветер, когда пахнет хвоей, ее память будто бы цепляется за что-то, но так никогда и не добирается до осязаемых вещей. Так она живет с щемящим подозрением, что ее обманывают, как дети подозревают, что их родители на самом деле чужие люди. Подобно ребенку, она обречена собирать беспочвенные доказательства из случайных созвучий и чьих-то шагов.
   Тебе самому, случайный прохожий, сочинитель истории о придуманной мною женщине, кажется, что раньше все было иначе, что тебя обманули. Иногда твое тело замирает, ловя ощущения, знакомые тебе неизвестно откуда. Ты читал, что мы жили уже и припоминаем жизнь, и ты думаешь, что вот-вот поймаешь свое предыдущее бытие: но никогда не ловишь его, и твоя уверенность пропадает. Может, было что-то, а может, и нет. Как тебя зовут? - Сяо Лон. Кто ты? Студент. Ты записываешься на курсы английского, чтобы еще раз освежить язык в своей памяти. Ту, кто преподает тебе, ты уже встречал на улице.
   Сегодня опять тепло, и мы решили спуститься к озеру. Еще с балкона было видно, как искрится вода. Брат очень неловко сходит по склону. Его грузное тело плохо держится на тонких ногах, он часто теряет равновесие. Он был худым мальчиком, но расплывался по мере того, как терял рассудок. Вместо унитаза он пользуется ночным горшком, который выносит сам.
   Мы спускаемся по узкой дороге, где нет автомобилей, проходим через лесок, и я слежу, чтобы он не споткнулся о корень. Издали нас принимают иногда за обыкновенных приятелей.