Мы медленно идем вдоль озера, и я говорю ему: "Посмотри туда, посмотри сюда, как красиво!" Это для меня ново. Вероятно, отсутствие впечатлений в деревенской жизни привело к тому, что игра воды для меня превращается в спектакль. Брат ничего не замечает, глядит прямо перед собой и бестолково перебирает ногами. Мы садимся на берегу, и я вынимаю хлеб, чтобы покормить уток. Они слетаются на мои крошки, кричат, дерутся и страшно пугают брата. Он прячется за моей спиной и стонет, тогда я перестаю кормить птиц. Утки вылезают на берег в тенек, встают на одну ногу и засыпают, сунув голову под крыло.
   В сумке у меня бумага и карандаши. Брат радостно на них накидывается и тут же принимается рисовать.
   Действительно красив этот день, с желтым солнцем, с ярко-зелеными деревьями, со спящими утками, с нежным теплом неподвижного воздуха. Блики солнца, отражаясь от воды, играют на стволе нависшего дерева. Сегодня все пронизано светом, все так и просится на картину.
   А брат рисует что-то совсем другое. Он никогда ничего не срисовывает. Вокруг нас ему все безразлично. Он изображает свои воспоминания: места, которые он якобы посетил когда-то. Только этого не может быть, потому что нет нигде мест с такими яркими красными и синими красками. И неба нет, где комета человеческими руками обнимает солнце. Полулюди, полуобезьяны лезут на башню. У них глаза на животе, и глаза на лбу. Башня на рисунке круглая, ее опоясывают ряды окошек, а в окошках - ни души. Под башней - скопление человеческих лиц, задравших подбородки кверху. Видимо, эти смотрят, как те на башню лезут. Лица маленькие, круглые и одинаковые, будто тысяча близнецов сошлась на площади и до того напугала двоих, что они хотят убежать. А может быть, они лезут, чтобы достать что-нибудь или ремонтировать крышу. Но наверху не видать ни приза, ни поломки. Еще выше - солнце, звезды и комета, вся бесконечная атмосфера.
   Я бросаю плоский камешек в воду. Он два раза подпрыгивает. Брат вздрагивает и убирает колени подальше от брызг.
   Вечером передо мною снова - Клара. Кто-то смотрит из окна, как она выходит на двор, поворачивает направо и идет по улице. Кто-то любит разглядывать улицу через окно, оставаясь невидимым для прохожих - ведь люди редко поднимают глаза.
   Еще один человек должен примкнуть к братству. Этот человек - я. Но, переносясь в Чанчунь, я принимаю другой облик. Я сбрасываю свою жизнь и свое лицо. Мне хотелось бы стать таким, как тот человек, что преподавал когда-то в моем университете. Наверное, ему было лет сорок - сорок пять.
   Этот доцент, приехавший из Англии и говоривший с чудовищным акцентом (не английским, а каким-то еще), читал лекции в большой аудитории. Среди исторических фигур он особенно увлекался теми, чья игра была проиграна заранее. Он находил особое благородство в борьбе за cause perdue, даже если средства подобной борьбы не выглядели гуманными. Я помню его рассказ о Юлиане Отступнике, императоре, пытавшемся уйти (и увести за собой страну, давно уже христианскую) обратно в язычество. Еще мне врезалась в память история барона Унгерна. Я даже представлял себе, что являюсь родственником этому балтийскому барону, может быть, по материнской линии. Он поставил себе задачу восстановить все падшие монархии или теократические правления. Начал он с Монголии и там же закончил. Принял буддизм; считался воплощением войны; жил как рыцарь-монах; и все это в двадцатые годы двадцатого века. Его жизнь впервые дала мне понятие о бескрайних степях и о том, что человек может считаться воплощением бога.
   От воодушевления голос доцента срывался иногда на верхние ноты. Он не просто преклонялся перед великими людьми человечества, он был одним из них, но жизнь не предоставила ему возможности открыться. В это верил он, и я в это верил. Он родился не в свое время. И в ложном теле - он был узкогруд, худ. Он редко ел, а если его приглашали на обед, то говорил много, и еда остывала на тарелке.
   Я был одним из внимательнейших его учеников, и он ценил это. В сущности, кроме коллег, он почти никого не знал в городе. Иногда он приглашал меня к себе домой. Раскрывая книги, он вел меня по таким потайным коридорам истории, о которых я не подозревал. Он хотел, чтобы я называл его Яном и мы перешли на "ты". Он предлагал мне дружбу, что значило для него больше, чем для иных людей брак или постриг. Но я отверг ее.
   Желая быть как все, я пугался лихорадки, исходившей от этого человека. Мои ровесники делились на две группы. Одним были важны деньги, карьера, образование. Другим - политические протесты и постель. Я не принадлежал ни к тем, ни к другим, но умел притворяться. Я научился охлаждать себя, я не хотел дрожать от внутреннего напряжения. Я был осторожен тогда и не подозревал, что ничего нет хуже опасливости. Сейчас мне хотелось бы отыскать того английского доцента, который даже не был, кажется, англичанином, и попросить его посвятить меня в рыцари проигранных дел. Он и сам не всегда был таким, он говорил мне: "Когда-то я был равнодушен и боязлив, но потом вдруг как будто спрыгнул с утеса - и лечу!"
   Но я уже не очень хорошо помню, каким он был. Только его облик, больше ничего.
   Ян, достигший середины жизни, все еще напоминает подростка с тонкой шеей. Он так и не научился полностью повелевать слишком длинными руками и ногами. Иногда в комическом ужасе он сжимает маленькую стриженую голову широкими ладонями. Его большие, чуткие уши против воли улавливают любой шум, и оттого Ян никак не может выспаться. Его лицо сосредоточено в своей верхней половине: глазах, обведенных темными кругами, ушах, носе, до того похожем на клюв, что Ян казался не человеком, а сказочным существом. В серых отглаженных брюках, с крохотными очками на кончике носа, он как фламинго бродит по классу - залетевшая в Чанчунь райская птица - и, рассказывая, улыбается медленно и широко.
   Когда-то: выставка в музее - звери. Звери в египетском искусстве. Я думал, что в Египте только бальзамированные трупы, сухие папирусы и книги мертвых. В Египте все движения застыли, все головы повернуты в профиль, а плечи, наоборот, развернуты. Египет: геометрическая форма пирамид. Но оказалось, когда я пошел на эту выставку, что там было и совсем другое: звери, полностью верные природе. Звери, как они скачут и рыщут в лесах. Или в дельте Нила. Через изображения зверей Египет улыбнулся мне. А сквозь Яна тогда, в коридорах университета - что-то еще улыбнулось мне.
   Когда Клара заглядывает к нему на урок, он показывает слайды с изображениями зверей и называет их английские имена. Ученики хором повторяют слова - они любят отвечать хором. Снова и снова раздается щелчок, и на стене возникает полевая мышь с острой мордочкой, цапля, сложившая длинные ноги. Нежные быки несут на рогах солнце. Крокодил на упругих лапах, с наморщенным лбом, с острыми зубами: брюшко мягко, спина бугриста. Синий бегемот с прилипшим цветком лотоса на боку. Жук-навозник катит катыши, змея кусает свой хвост, волк вытягивает лапы.
   До этого Кларе снился сон: будто она была в парке, где полным-полно диких животных. Чтобы она их не боялась, ей дали в руки пистолет. Она поддалась страху и выстрелила сначала в одного зверя, потом в другого. При выходе из сада волна раскаяния настигла ее: зачем она убила этих красивых животных? И вот, ее раскаяние приняло вид сторожа, который, подходя к ней, говорил: "Три дня штрафных работ!" Трудясь над грядкой, она уже готова была себя извинить. Из ее к себе снисхождения выросла фигура коллеги, что работал рядом с ней, расплачиваясь за похожее преступление.
   Ян был воспитан в католической семье, о чем говорил не иначе как с насмешкой. Однако он представляет себе чистилище как ряды непрочитанных книг: попав туда, он будет с жадностью читать их. В ожидании подобного наказания Ян не замечает, что окружает его при жизни: например, как плох, темен и пылен его дом. Груды книг в его обиталище как сталагмиты вырастают с пола, загромождают стол, шкаф, подоконники. Ян говорит, что знает, как умрет: груда книг рухнет с этажерки на кровать и придавит его спящего.
   Две книги из тех, что громоздятся в его комнате, он написал сам. "Поэтические фрагменты Филита Косского" и комментарий к эллинистическим папирусам. Ян слыл когда-то восходящей звездой в науке о древностях. Те, кто знал Яна еще в Европе, говорили, что им вдруг овладело равнодушие: подчиняясь ему, он покинул науку, дом, город и стал преподавать английский там, где в нем была потребность. Но те, кто так говорил, знали Яна лишь поверхностно - как, впрочем, и друг друга. Наоборот, Ян был погружен во внимание, даже ночью прислушивался к своим снам и в книгах пытался найти объяснение тому, что занимало его уже несколько лет. Это началось зимним утром, когда на улице кто-то, шедший рядом с Яном, поскользнулся и упал, а Ян, даже не покачнувшийся, продолжавший идти дальше, вдруг почувствовал острую боль в колене.
   Когда-то я мечтал вписать себя как красивую, легкую фигуру в ландшафт времени. Время я представлял себе как стену дома, украшенную росписями: будто случилось землетрясение и дом рухнул, а эта стена одна устояла. Я думал, что если посвятить всю жизнь единственному, пусть даже не очень значительному делу, то мое лицо будет запечатлено где-нибудь в углу этой сохранившейся фрески.
   Мне хочется заглянуть в раннюю жизнь Кассиана. Мне знаком почти каждый день его жизни, начиная с того путешествия, когда он встретил Ксению. Но что было до того? Я не могу представить себе его детства, его юности. Он возникает перед моими глазами из ниоткуда, как в том сне про комнату, и пропадает в незнакомый мне, далекий от меня Чанчунь, куда я никогда не приеду, то есть он исчезает опять-таки в никуда. Я пытаюсь вообразить себе его жизнь в Маньчжурии, но мне так же хотелось бы увидеть его мальчиком. Любого человека мне хотелось бы увидеть с начала и до конца, младенцем и стариком. Обычно же мне дан только случайный срез. Прохожий подобен камню, падающему в воду. Тот, кто смотрит, подобен поверхности этой воды.
   Сырость затаилась в соснах и пропитала облетевшие листья, заволакивающие землю. Несколько деревьев преждевременно покрылись коричневым румянцем. Я продолжаю надеяться, что солнце еще выглянет. Каждый год я надеюсь, что осень, вопреки законам природы, не наступит, будто бы когда-то были такие времена, когда лето стояло круглый год.
   Дом слишком велик для нас, в некоторых комнатах мы никогда не бываем, я только захожу проверить, не протекла ли крыша. Никогда раньше я не замечал, в каком удивительном здании мы живем. За то время, что я провел здесь с братом, я полюбил этот дом почти как живое существо. Полюбил за расположение комнат, за пропорциональность частей. У Ксении была такая же спокойная красота, и я так же пытался удержать в памяти равновесие ее черт. Дом стоит на холме, почти все окна обращены к озеру. В основании дома - тяжелый камень, прикрытый кустами роз. Стены бежевые, а деревянный балкон и эркеры темно-коричневые. Странный дом: он мог бы быть и итальянским (судя по башенке и по оконцам), и русским (по скату крыши), а балкон такой длинный, как бывает в швейцарских домах. Из наших окон мы наблюдаем весь дневной поход солнца, от красного начала до алого конца: ежедневные болезненные процедуры. Усыпанная гравием дорожка описывает полукруг перед окнами, даром что по ней уже год никто не ходил. Дальше - фонтан в виде гигантской ракушки, в ней каменный лев бесцельно разевает сухую пасть. Статуи в саду кажутся оживленнее нас. Они глядят на восток, и оттого камень их тел нагревается утром. Я подхожу потрогать: теплота камня на секунду притворяется человеческой плотью.
   Возвратившись домой, смотрю, как брат рисует. На этот раз он изобразил город как будто бы с птичьего полета. Я не знаю, какой это город, - думаю, город его снов. Улицы видны сверху, а дома положены на бок. По улицам друг за другом движутся автомобили и пешеходы. Поверхность распластанных домов поделена на квадратики окон. В верхних углах рисунка - два круглых лица: вероятно, солнце и луна. Несколько деревьев цветут в кадках, там же столярные инструменты. Длинная труба венчает здание, состоящее из прямоугольников. Это фабрика, самая большая постройка в городе. Из трубы валит густой дым. Синий рукав реки поделен черточками мостов. Наша деревня совсем не такая. Не знаю, где он видел индустриальный город. Может, родители возили нас когда-то... Когда я проезжаю мимо странного места и у меня нет времени остановиться, чтобы рассмотреть его, я без сожаления еду дальше, бросив лишь беглый взгляд. Я знаю, что рано или поздно эта местность явится передо мной во сне и позволит изучить ее во всех подробностях. Так и брат (я думаю) гуляет в своем бреду по улицам когда-то виденного города. Теперь он начертил его план. Этот план повторится в его рисунках еще несколько раз почти без изменений. Каждый чертеж свидетельствует о посещении.
   Как, должно быть, им было страшно по приезде в Китай. Никогда прежде не видели они, чтобы улицы были так заполнены людьми. Местные жители провожают приезжих долгими, удивленными взглядами, а иногда восклицают им вслед "халло!". Если бы я был на месте Клары, я бы первую неделю просидел дома, лишь изредка отваживаясь выйти, чтобы поесть. На улицах - печки! Раскаленные чайники! Горожане идут, задевая тебя плечами, харкают и плюют на землю. Переговариваясь, громко кричат, и в их речи переливаются тона: вскрики продавцов кажутся долгой песней. Они пишут странные значки, которые невозможно запомнить, ухитряются находить путь в этом лабиринте из многих тысяч завитков и черточек, так похожих друг на друга.
   "Сближусь ли я когда-нибудь с этими людьми?" - думает Клара. Они кажутся ей очень далекими, несмотря на ежедневное соприкосновение плечами. Ян, наверное, пробыл в Чанчуне уже несколько лет. Но он, хотя может с грехом пополам объясниться по-китайски, живет в совершеннейшей изоляции. Кассиан же довольно быстро оказывается окружен девушками и молодыми людьми. Они хотят улучшить свой английский. Он часто говорит о своем друге таком-то и своей подруге такой-то, и Клара иногда встречает их вместе. Но ей кажется, что эти молодые люди, при всей их вежливости и дружелюбии, украдкой посмеиваются над Кассианом. Действительно, Кассиан - оттого что постоянно рассказывает истории, накручивает на палец черные кудри, облизывает верхнюю губу невольно вызывает улыбку. Он добивается восхищения и от этого делается смешон. Но Клара готова им восхищаться: ведь она видит, как он хочет, чтобы его любили.
   У меня была книга о религиях мира. Я читал о Китае, что там троеверие. Каждый выбирает религию себе по вкусу. Или - смотря по ситуации. Для детей и родителей, начальников и подчиненных существует конфуцианство. Для того, чтобы исполнилось желание, чтобы не страшно было умереть, чтобы было не так больно, - буддизм. А даосизм - чтобы надо всем смеяться. Мол, старость и молодость - одно, большое и малое одинаковы, делать ничего не надо, только сидеть и смотреть на природу.
   Пусть в их городе, полном людей и прямых, уходящих за горизонт улиц, будет три храма, и пусть они посетят их до наступления холодов (потому что когда наступят холода, никому не захочется выходить из дома). Сначала они войдут в пустынный прямоугольный двор конфуцианского храма. От ворот тропа поведет в глубь двора. Шелестящие деревья по обеим сторонам, под ними скамейки. Потом Ян, Клара и Кассиан войдут внутрь здания. Несмотря на высокий потолок, там будет темно. И пустынно, как во дворе. По стенам там будут развешаны музыкальные инструменты. Должно быть, на них играют по праздникам. Но в тот момент будет тихо, почти пугающе тихо, и эти немые флейты на стенах будут только усугублять молчание. Они подумают, что конфуцианство - это темнота с проникающим светом, это тишина, которую разрывает звук. Но, чужие, они ничего не поймут.
   Подходя к буддийскому храму, они услышат запах курений. Молящиеся будут подносить зажженные палочки ко лбу, а затем ставить их в медные курительницы. Дым поднимется к небу, а там вдохнут боги. Ян, Клара и Кассиан пройдут сквозь три помещения храма, и в каждом их встретит Будда. Они отпрянут: входя под низкую крышу, они не ожидали увидеть столь высокую статую. Как будто в ином пространстве вырастает он перед ними. Будда прошлого, Будда настоящего, Будда будущего. У стен блестящие статуи поменьше: многорукие боги будут в различных позах предаваться любви. Монахи будут каждый день смотреть на эти страстные объятья, монахи с бритыми головами и в оранжевых одеяниях. Проигравшие подумают, что буддизм это совокупление с вечностью. Но, чужие, они ничего не поймут.
   Потом они подойдут к храму, где монахи стары. Монахи собирают свои длинные волосы в пучок на макушке. На ногах носят белые портянки и лапти. Их боги - деревянные обрубки или медные птицы. Проигравшим покажется, что один из монахов бьет бога, громко выкликая заклинания. Они подивятся гаданию монахов. Будущее записано на клочках бумаги, их можно вытащить из большой корзины. Они увидят монаха с самоучителем английского и с тетрадкой. Мужчины и женщины в монашеской одежде, с пучками на голове почти не отличаются друг от друга. Стены пойдут волнами, а дверные отверстия окажутся круглыми. Вошедшие увидят изображения крысы, вола, тигра, кролика, всех зверей, повелевающих годом рождения. И Сяо Лон будет стоять там. Он будет гладить изображение змейки, он воскурит ей благовоние и оставит монету. Клара увидит его и вспомнит: он был в ее школе. Потом она подойдет к нему, и тогда проигравшие познакомятся с Сяо Лоном. Но сначала он повернется и посмотрит на нее. Он уже сочинил про нее историю, когда она встретилась ему на улице. Он слегка улыбается: он может придумать ее снова. Я отчетливо вижу его. Кто вообразил проигравших - я или он? Все прочие - тени, даже Кассиан - тень в моей памяти, а Сяо Лон улыбается чему-то, чего я не знаю, и я начинаю пугаться, что он переймет мой рассказ.
   Помню, в детстве я был настолько впечатлителен, что расстраивался, если на пол падала какая-то вещь. Но мне объяснили, что вещам не больно, они не чувствуют и не думают. Тогда я решил применить это к себе, и когда падал и разбивал колено, говорил себе, вместо того чтобы заплакать: "Бернард упал". Когда я произносил свое имя, упав, то становился кем-то другим, не собой, и оттого было не так больно. Пускай мое тело нелепо распласталось на тротуаре, но улица была полна другими детьми. Я с моими руками, ногами, с моим именем, фамилией, любовью к чернике был всего лишь одним из многих, и этому мальчику я сочувствовал не больше, чем остальным.
   В юности я одно время хотел усовершенствовать эту технику. Наблюдая за собой, пытался добиться окончательного разделения на себя и на Бернарда. За столом он думал: "Это ест Бернард", а за работой: "Это Бернард работает". Потом он откроет дверь, выйдет на улицу...
   Но я слишком легко отвлекался. Стоило чему-то приятному произойти, как я становился собою, тем самым, что спал, ел, влюблялся и должен был умереть. Вечером я предавался мечтаньям, и каким! Я не хотел больше наблюдать себя, я хотел быть собою, плыть по течению собственной жизни, смеяться от радости, рыдать от горя.
   Чтобы избежать этого, был только один путь. Мне надо было уехать прочь от семьи и обычных удовольствий, прочь от издательства. Мне надо было сосредоточить внимание на себе самом. Я жаждал - но так недолго - холодного, бесконечного, светлого пространства для наблюдений.
   Мне кажется, что в доме становится холоднее.
   Кассиан говорил когда-то, что он человек огня, "огненный человек". Его огонь горит в пустоте, и от него происходит худоба Кассиана, нервное ломание рук. Я же, если смотреть по гороскопу, существо холодное и влажное. Озеро, высокие горы - моя стихия. Пытался вспомнить, сколько раз в жизни я по-настоящему замерзал, и ничего не приходило на ум. Мне всегда как будто зябко. Помню, что, когда исчезла Ксения, меня особенно часто пробирал озноб. Шерстяная одежда не помогала, приходилось долго стоять под горячим душем.
   В том мире, о котором я думаю, в октябре как мука просыплется снег. Он не покроет город, а лишь припудрит там и сям мерзнущую землю. Клара будет наблюдать из окна, как снег опускается на асфальт. Лед на подоконнике застанет их врасплох. "Холод сжимает ледяные пальцы на нашем горле", запишет Ян на полях журнала посещаемости. Через две недели жизнь превратится в поиск источника тепла. Они будут включать огонь на плите и почти задыхаться в кухнях. В одежде будет цениться количество слоев: штаны на штаны, кофты на кофты. Варежки не будут сниматься никогда, Клара ляжет спать в вязаной шапке. Весь день будут ждать восьми часов вечера, когда в кранах появится горячая вода. В ванне они пребудут до красной распаренности, до забвения зимы за стеклами. Алая кожа - закат зимнего солнца.
   По улице будут пробегать с одной лишь мыслью: "Скорее туда, где тепло". На работе будут кружить по классу и бурно жестикулировать, стремясь согреться. Дома под три одеяла будут класть чайник, чтобы нагреть постель. "Человек может существовать только в климате Средиземноморья", - скажет Кассиан, и все с ним согласятся. Ян заметит, что по вечерам его больше не смущает рой фантазий. Но и наблюдений не последует никаких, вообще никаких мыслей не будет, кроме неотступного желания согреться.
   У Кассиана заболит горло, и он будет постоянно сосать мятные леденцы.
   Я представляю себе твой дом, Кассиан. Нужны ли толстые подошвы, чтобы ступать по ледяному полу? Страшно ли прикасаться к стене спиной, останавливают ли мороз толстые белые стены, или вбирают его в себя и усиливают? Наверное, перед твоим окнами - стена другого дома. Потому в квартире тихо, хотя и некрасиво. Только рано утром и в конце дня слышатся в отдалении заунывные крики продавца, толкающего перед собой тележку. И ты радуешься, когда слышишь этот звук: ты в Китае, под китайским небом, в иных, чем прежде, долготах; иные моря омывают здешнее побережье, иные звезды (так тебе кажется) видны по ночам. Ты хочешь учить китайский язык, но бросаешь, так и не научившись различать между "ц", "дз", "ч", "чь" и чем-то средним между "ц" и "ч". Только запоминаешь четыре тона: "а", "а?", "а-а", "а!" и произносишь английские междометия нараспев.
   Не тоскуешь ли ты без книг? Попробуй занимать их у Яна. Хотя те по большей части скучные. Каждую пятницу, когда кончается рабочая неделя, ты отправляешься в магазин, который торгует среди прочего и "книгами на иностранных языках". Выбор из десяти - тринадцати романов девятнадцатого столетия, и скоро ты их все перечитаешь. Эти медленные повествования позапрошлого века о Лондоне, окутанном смогом, о Лондоне в слабом свете газовых фонарей, о добрых ворах и злых банкирах. О тайнах, скрытых в старинных усадьбах. О старых девах, гувернантках и музыкантах. О долгом преследовании и триумфе доброты. Медленные книги об опиуме и внушении, о масках и обманах. Ты поймешь, что, сидя в тихой, некрасивой квартире, слыша крик продавца вдалеке, ты одновременно можешь быть в Йоркшире и в Малакке. Как я, лежа на постели в моем загородном доме, пребываю с тобой в Китае.
   Ночью Чанчунь спит, и лишь несколько помещений в центре города оживлены. Чтобы развлечься, ты ходишь иногда в ночные клубы. Один из них называется "Тысяча и один человек". По обеим сторонам от входа тянутся стойки бара, а впереди расстилается гигантских размеров танцплощадка. Людей очень много, должно быть, тысяча, и ты чувствуешь себя тысяча первым. Лампа то включается, то выключается, и во время всполохов света фигуры танцующих застывают в неестественных позах. В дальнем конце площадки два милиционера стоят на сцене и наблюдают за толпой, сложив за спиной руки. Столь недвижно возвышаются они над колышущейся массой, что, войдя, ты принимаешь их за статуи. Ты заказываешь напиток. Девушка у стойки бара пытается заговорить с тобой. Она лузгает семечки и протягивает тебе горсть. Ты пьешь байджо, горькую китайскую водку. Шелуху от семечек все бросают на пол. Он усеян шелухой, ковер из шелухи, океан шелухи, лижущий танцующим щиколотки... Потом ты засыпаешь, уронив голову на стойку бара.
   Мне не нравится та стена одиночества, которой я окружил Кассиана. Великая Китайская стена одиночества. Проходящая через Чанчунь. Окружающая Кассиана. Нет, у него совсем другая жизнь. Он член братства. Пусть братства проигравших, но все-таки братства. Он зовет Яна и Клару в гости. Дыхание и присутствие тел должны нагреть воздух в комнате. Ян явится в двух свитерах, а Клара принесет одеяло и завернется в него.
   Сяо Лон придет, молча сядет в кресло. Он стесняется своего произношения и потому говорит мало. Совсем мало, он больше молчит. Я не знаю, позвал его Кассиан или он пришел сам, незаметно для остальных. Я вижу: он заходит, улыбается и садится в кресло. Он ничего не произносит, улыбка не сходит с его губ. Он слушает. Я не знаю, интересны ли ему рассказы иностранцев, я даже не знаю, верит ли он им. Но мне кажется, они рассказывают лишь для того, чтобы он услышал. И я подозреваю, что они приехали сюда ради него. Но я не знаю, чем он должен стать в их жизни. Чем он может быть для них, он, не проронивший ни слова.
   Те, кто пришел к Кассиану, любят молчать и никогда не говорят лишь для того, чтобы заполнить паузу. Но стоило им наконец заговорить, они с трудом могут оторваться от беседы. Никто из них не боится, что его высмеют или осудят. Изоляция создает идеальные условия для откровенности, и поэтому каждый доверяется собеседникам полностью.
   Клара признается - сидя в комнате у Кассиана и кутаясь в одеяло, - что когда-то хотела стать монахиней. При постриге давалось новое имя, и вся прошлая жизнь с ее воспоминаниями и проступками отпадала. Монахини укрывались за толстыми стенами средневековой кладки. Монастырь был самым красивым местом возле города, где Клара выросла. Возле обители текла чистая, тихая река, но монахини почти никогда не выходили за ворота. Следуя ее просьбам, монахини позволили Кларе провести два дня с ними.