Подняв брови, она смотрела на него, словно говорила, что он глупый гимназист, от которого нечего ждать никакого толку. По-видимому, наконец виновный был найден!
   Виктор отошел к окну, отодвинул портьеру и, закрываясь ею от отблеска лампы, стал выглядывать, что делается на овечьем базу, словно из окна можно было разглядеть. Нина наклонилась к сыну и сказала:
   - Знаешь, чей это мундир? Когда ни тебя, ни меня не было на свете, жили другие люди... Мы потом их заменили...
   "Ясно ли я выражаюсь?-подумала она. - Что ему до народа?" И стала думать о другом: "Напрасно я так с Виктором. Рано или поздно он должен был открыться... Он влюблен. Я разрешаю ему быть влюбленным, делаю вид, что не замечаю... А если он уйдет?.. "
   - Маманя, это мой батяня, - сказал мальчик и погладил сюртук.
   - Виктор, что ты там смотришь? - спросила она. - Ничего же не видно. Иди сюда!
   Он отпустил портьеру и повернулся.
   - Я хочу все спалить, - сказала Нина. - Почему я должна терпеть? Я не могу сидеть и ждать, когда они придут за мной... Вези Петра на хутор!
   - Лучше бы и тебе уехать, - ответил он.
   - Нет, я буду здесь до самого конца! - заявила она.
   И Виктор увидел, что Нина заметалась, не понимает, что после отказа Рылова надеяться не на что. И еще ему было обидно, что она так заволновалась после того, как он хотел поцеловать ей руку. Конечно, они чужие, их ничего не связывает. Но ведь он единственный в эту минуту, кто не бросает ее, и он должен ее поддерживать, несмотря на ее срывы.
   Керосиновая лампа ярко светила в малом пространстве вокруг Нины и ребенка, на стене слева лежала тень женской головы, справа - детской. Отблескивала застекленная картина, изображение какой-то сладкой итальянской мадонны. И офицерский сюртук с красным воротником, вырванный из времен императора Николая I, перекликался с ней, как будто создатель хотел светом, отблесками и тенями показать всю краткость настоящего времени.
   Виктор сказал, что хочет быть рядом с ней и что у него нет в мыслях воспользоваться нынешним ее трудным положением.
   Она наклонила голову, блеснула заколка в волосах, и тень на стене тоже наклонилась. Потом Нина посмотрела на него и позволила подойти ближе. Он подошел. Ее взгляд говорил, что она не верит ему, но прощает.
   - Дай руку, - сказала Нина.
   Она сжала его пальцы в горячей крепкой ладони и словно навсегда сделала его слугой.
   - Я боюсь, - услышал он. - Ты один возле меня... Ты меня любишь?
   Виктор молча кивнул. Он понимал, что она говорит не о любви.
   Ребенок приподнялся, пересел ближе к Нине и прижался к ней.
   - Я тоже один, - вздохнул он.
   Нина протянула руку Виктору, и, когда он нагнулся, взяла его за шею и поцеловала в лоб.
   Это был не тот поцелуй, которого Виктор ждал, но так-привязывало еще ближе. Он ощутил, будто Нина сейчас взяла его душу.
   Оба молчали. Затем она повернулась к сыну, внутренне отодвигаясь от Виктора, потому что они не могли долго находиться душа к душе.
   Мальчик захотел на двор, и отблеск вечного, который видел Виктор, угас.
   Возвратился командир, весело сказал, что овечек зарезали, чик - и готово! От него пахло хлевом, к сапогам прилипла солома.
   Нина повела мальчика.
   - Куда они? - спросил командир.
   Виктор объяснил.
   - Природа, - сказал командир. - А мы режем ваших овец, вы нас терпите, ждете калединских казаков... Помню, в шестнадцатом году под Луцкам вхожу в халупу, требую сена. Хозяйка тупо смотрит, молчит. Я - громче. Она молчит. Пришлось поднять нагайку и крикнуть: "Да ты оглохла!" Баба тяжело вздохнула и молча легла на постель... На фронте, могу вам открыть глаза, у солдат к немцам ненависти не было, а сейчас к своим - ненависть. Народ выломился из колеи. Нет над ним никого, ни земной, ни небесной власти.
   - Я тоже народ знаю, - вымолвил Виктор. - У нас на руднике комитет самоуправление ввел, и не было никакой ненависти, все работали. Ненависть у босяков, кто работать не хочет, кого сбивают с толку призывами разрушить Россию... Вот вы как будто сочувствуете хозяйке дома, а пришли разрушать налаженное. Вы даже сапог не обтерли, солому несете в дом... Вам можно. Сила за вами. Чего беречь, думаете вы, все равно это будет разграблено.
   Командир сел на диван, положил ногу на ногу и сказал с сожалением:
   - А ведь вас могут расстрелять. Так ничего и не поймете. Говорите: народ! Ваши рудничные - еще не весь народ... А народ - это те, кто через муки прошел. Раньше все спорили про народ и интеллигенцию. Мы образованные, он - диким, хороший, вечный, как земля. А пришла война, услышал я от одного солдата правду. Хотите расскажу?
   - Что за правда? - спросил Виктор.
   - А то, что коль он вечный, то и думать должен не про себя и не так быстро, как мы, кто знает, что человек смертен. А он говорит: "Нет во мне ни страху, ни радости. Будто мертвый я. Будто вокруг травка, солнце, а у меня душа словно в могиле, оторвало меня от людей, от всего отшибло. И не надо мне больше ни жены, ни детей, ни дому, - вроде как и слов таких я не помню. Ни смерти не жду, ни боя не боюсь..." А вот главное: "Обмокла душа кровью. И допреж разные думки думались, да знал я, что ввек на такое не пойду. А теперь - нет во мне добра к людям". Услышал я эти слова и понял, что война переделала народ. Скифская Русь приказала долго жить. А взамен - шиш... Ему большевики хорошо втолковали, что надо разбить гнилую матушку Расею, вложили в него новую душу.
   Командир, блеснув пенсне, остро взглянул на Виктора, явно ожидая возражения.
   - Не понимаю! - сказал Виктор. - Кому радость, что Россия погибнет?
   - И пусть погибает, - ответил командир. - Она не успела за прогрессом. Будет что-то новое, светлое. Предупреждаю - не стойте на пути нового.
   - Меня и казаки хотели расстрелять, - сказал Виктор.
   - Зачем? - удивился командир. - Вы всей душой за старое! Ваш идеал помещичье-капиталистическая отчизна.
   - А ваш - российское пожарище? - насмешливо ответил Виктор. Бескультурная, хамская, пьяная, завистливая! Что ж, она вас накормит! А помещичье-капиталистическая - это Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский... она сгорит.
   - Нет, Пушкина и Гоголя мы вам не отдаем! - сказал командир. - Но мы все помним... Пушкина убили, Лермонтова убили. Гоголь помешался, Достоевского чуть не расстреляли...
   - Это не мы делали, - сказал Виктор. - Наши строили земские школы, больницы, работали на голоде, на холере, просвещали народ... Уже было подвели его к сознанию работать сообща, в кооперации.
   - Вот и хорошо, - сказал командир. - Мы пойдем еще дальше. Либеральное ползание заменим народным размахом... Но сперва расчистим дорогу! Вот я, бывший офицер, я был ранен, я проливал кровь за веру, царя и отечество... смотрите! - Он потянулся к старинному зеленому сюртуку, взял его как тряпку и вытер сапоги. - Понятно? Вот туда оно годится!
   Наверное, он сам не ожидал от себя такого поступка и дико взглянул на Виктора, ожидая, должно быть, немедленной расплаты.
   Виктор опешил. Только что мирно беседовали - и вдруг надругательство над беззащитным домом, не требующее никакой отваги.
   - Вы подлец, - сказал Виктор. - Что бы вы делали, если бы в доме были казаки? Куда бы делась ваша дерзость?
   И, сказав это, он почувствовал облегчение. Будь что будет, а он не склонил головы и заступился за умирающую матушку-Россию. Пусть никто об этом не узнает, а все-таки ему показалось, что кто-то строгий и мудрый посмотрел в этот миг на него.
   Командир встал, подошел к нему и ударил по лицу. Виктор отшатнулся.
   - Подлец, - повторил он, подавляя откуда-то появившийся страх и с нетерпением глядя, как правая рука командира медленно ложится на темно-желтую кобуру. - Вам не стыдно?
   "Застрелит? - пролетело в голове. - Вот черт... И ничего не могу. Получил по мордасам... Плюнуть хотя бы!.."
   Командир спросил:
   - Чего ты добился своей фанаберией? Готов ради старой тряпки получить пулю?
   Виктора снова спасла Нина. Командир убрал руку с пояса и перестал смотреть на Виктора.
   Нина подняла с пола сюртук, встряхнула его.
   - Там пришли люди, просят вас для беседы, - сказала она. Мужики-арендаторы хотят предложить вам, чтоб вы не разоряли моей усадьбы, они собираются делить ее между собой... Они на кухне. Идите.
   Когда он ушел, Нина безнадежно махнула рукой:
   - Сумасшедший дом! Еще одни хозяева объявились...
   6
   Жизнь шла своим ходом, требуя выполнения повседневных законов и наказывая тех, кто пытался уклониться. Владелицу рудника Нину Петровну Григорову арестовали за неуплату налога, конфисковали, что нашли во время обыска, кольца, серьги и броши, хранившиеся в серебряной шкатулке, и выпустили только через два дня. А кому, как не ей, было понимать, что для налаживания производства нужны средства? Но она была оскорблена и не могла добровольно уступить. Ее технический персонал во главе со старым Ланге разъехался кто куда спасаться от голода и унижений, хозяйка же оставалась в поселке, будто была привязана. Она ждала, что вернется старое.
   Но жизнь не могла ждать и терпеть, она делалась грубой, как скамейки в арестантской, и свобода заменллась самоуправлением совета, где заседали разные неизвестные. То, чего они хотели, было неисполнимо. Они словно Христос собирались накормить одним хлебом тысячи голодных, да еще добыть для производства крепежного леса, бензина, фуража, да еще наладить обывательскую жизнь по торговой, медицинской и школьной части, как в парламентской добропорядочной Англии. Увы, все это было фантазиями. Разве они не знали, что большинство поселковых жителей обитают в балаганах и землянках и едва грамотны? На кого они могли опереться, где взять грамотных работников? А может, и не взять, просто уберечь грамотных от жестокого самоуправления земляного народа?
   Бежать от них! Подальше бежать, туда, где еще уцелели интеллигентные люди, уважающие самое дорогое - человеческую свободу! Но как оставить родное гнездо?
   Петрусика уже перевезли на хутор, где он находился в безопасности. Кроме продовольственного отряда, весьма вежливо изъявшего у Родиона Герасимовича муку и кабана, нежелательных гостей там не было. Постояльцев-вертещиков Родион Герасимович прогнал, так как сам вертепшик оказался завистливым и подсказывал продовольственному отряду нежелательные сведения. Беженцы сложили свой скарб, сгорбились и ушли в поселок, а там открыли веселое представление о рабочих и буржуях.
   В григоровской усадьбе по-прежнему стояли красногвардейцы, поглощавшие запасы продуктов: правда, они уже освоились и не позволяли арендаторам-мужикам рваться ни на овечий баз, ни на конский, ни в базные пристройки. И по-прежнему командир, увидев Нину или Виктора, пытался что-то объяснить. Хоть усадьба уцелела, но ее несло в половодье новых порядков, прекрасных утопий и вырвавшейся из-под контроля властей простонародной раскаленной зависти. Арендаторы пожаловались в совет, командир сообщил Нине, что уже был назначен день, однако Рылов, его все боятся (с покалеченной рукой), узнав о предстоящем разделе, воспротивился ему.
   Когда Нина услышала про это, она подумала, что наконец к человеку вернулось благородство, и сказала командиру, что нет никакого смысла распылять налаженное хозяйство. Оказалось, и покалеченный Рылов тоже не хотел распылять. Как ни желал он разорения старой России со всеми ее имениями, но будничные заботы вынуждали его сохранять недорушенное и недограбленное. Правда, в его замыслах не было места владелице усадьбы и ее наследнику, как будто Нина с сыном обратились в духов и покинули этот мир. Появилась неведомая сила, спасала тело усадьбы.
   Нина все же ждала и ждала перемены к лучшему, веря, что рано или поздно жизнь повернет на круги своя и не будет перечить здравому смыслу. Красногвардейцы, мужики-арендаторы, ежедневно подъезжавшие на санях-бендюгах, с намерением чем-нибудь разжиться, учетчик из совета, описывающий запасы, Нина с Виктором и работниками - все они неслись половодьем до той темной ночи, когда усадьба со всеми базами и пристройками не занялась гореть.
   И все сгорело.
   Серым утром Нина шла по обугленному двору, смотрела на корову с вывернутой оскаленной мордой, лежавшую между яблонями, оглядывала обугленные остатки хозяйства, не понимала, что делает множество мужиков, деловито тянувших обгоревший инвентарь.
   Ей не верилось, что страшная ночь была на самом деле. Она превратилась в жалкую бездомовницу. И злой мужичий ветер развевал полы накинутой Виктором шубы, пробуждал к настоящей холодной жизни.
   Возле мертвой коровы стоял сундук с полуоторванной крышкой, от него сильно пахло духами. К сундуку приближался какой-то мужичок в коротком суконном пиджаке и серой папахе. Взглянув на Нину и быстро отведя взгляд, он остановился возле сундука, быстро взял его в охапку и, раскорячившись, подался к саням.
   Нина оглянулась, ища Виктора. Черное, серое, красногвардейцы... Вот тот чернобровый дезертир, что пел про жратву и питье... Мужичок уходил все дальше, а Виктора не было видно.
   - Стой! - крикнула она и побежала, окончательно придя в себя.
   Это ее добро, оно принадлежит только ей, и она не собирается уступать его никому. Нина бежала быстрее.
   - А ну нэ чипай! - обернувшись, трусовато-сварливо воскликнул мужичок и остановился, перехватывая сползающий сундук.
   У него был маленький нос и коричневатые губы; красные с черными ногтями пальцы будто крючья высовывались из-под днища.
   - На помощь! - крикнула Нина и толкнула мужичка обеими руками. - Витя! На помощь!
   - Эй! - закричали красногвардейцы. - Стой!
   Подлетел Виктор. Щеки и нос перемазаны, глаза яростны. И пошел на него грудью. Мужичок отступил на несколько шагов, выругался и, погрозив кулаком, пошел к остаткам базов.
   - Ты где ходишь? - с упреком спросила Нина. - Все сгорело, я нищая... а ты как провалился!
   Виктор полез в сундуку, придерживая полуоторванную, съезжавшую набок крышку, и вытащил тисненый кожаный конверт.
   - Нет, ты еще не нищая, - бодро возразил он, поднимая перед лицом конверт. - Твои бумаги... Земля твоя, шахта твоя. Остальное наладится. Ей-богу, Нина, скоро наладится !
   Она узнала конверт, но не понимала, что Виктор хочет сказать, где его носила нелегкая, когда она гналась...
   - Что в сундуке? - спросила Нина. - Хоть кофта какая-нибудь?..
   Она толкнула крышку, тут же со стуком упавшую, и заглянула в сундук. Там были детские сапожки, женские баретки, чугунная фигурка Мефистофеля, кашемировое вишневое платье, меховая безрукавка, ящик, очевидно, выхваченный прямо из столика, с разбившимися флаконами духов, несессер, альбом с фотокарточками и еще какая-то мелочь. Но самым невероятным из всех вещей, которые перебирала Нина, горюя о потерях, был зелено-красный офицерский сюртук с золочеными пуговицами! Он уцелел в огне и смотрел на нее как будто из потустороннего мира.
   Нина вспомнила, как ее разбудил стук в дверь и в комнату, освещенную красным огнем, ворвался Виктор, заставивший ее быстро одеться, и она одевалась перед ним, а он собирал вещи в этот сундук, который потом выбросил в окно.
   - Это все, что осталось?-спросила Нина и усмехнулась: - Сижу я как печенега, не спихнешь, не объедешь, хоть варом полей.
   Она не подозревала, что ее же обвинят в поджоге. Зачем ей себя жечь? Да очень просто, из классовой ненависти, чтобы навредить.
   От той минуты, когда она стояла с Виктором возле сундука, высматривая, подобно Робинзону Крузо, что выбросило на берег после кораблекрушения, и до появления следователя из следственной комиссии прошло мало времени. Нина задремала в уцелевшем флигеле, ее разбудили...
   Глава девятая
   1
   Но была другая жизнь. И слухи о ней доходили до поселка, рождая надежду, укрепляя пошатнувшиеся души... Близко, совсем рядом, в Ростове, Новочеркасске, Таганроге, держалась власть первого выборного атамана Войска Донского Алексея Максимовича Каледина, там реял в небе бело-сине-красный российский флаг, там хотели сберечь образованную часть русского народа, там готовы были драться и дрались насмерть.
   Москаль говорил, что Каледину осталось недолго, но те, к кому он обращался, кроме слепого, думали по-другому.
   - С голоду вы уси попухнете та и загниете бесследно, - ответила Москалю Хведоровна. - Нам такая власть, що нам не допомогает, безнужная. Все дай та дай!
   Несмотря на то что Москаль поручился за Нину и ее отпустили, запретив выезд, Игнатенковы с трудом терпели его посещения. Даже Анна Дионисовна сперва успокаивала свекровь, но затем принималась ругать совет за разжигание ненависти и нежелание организовать широкую кооперацию.
   - Я бы тоже пожег свои курятники, - заявлял Родион Герасимович и сжимал костистые кулаки. - Вот начнут с меня последнее тащить, пущу красного петуха и айда куда глаза глядят. Все равно подыхать.
   Москаль оставлял выпады старика без ответа, не обещая защиты от новых реквизиций.
   Он знал, что продовольственные отряды не раз наведаются на хутор, и, как бы ни сочувствовал старику, чье хозяйство должно было рухнуть, он обязан был думать о поселке, рудниках, угле для Петрограда. Москаль не мог предвидеть, что будет со всеми обитателями хутора, уцелеют ли они на этом месте или же их разбросает во все стороны. Об этом можно было думать, ибо оторвать стариков и Макария от хутора наверняка означало их гибель.
   В обращениях к Москалю звучали мольба, угроза, злость, а Виктор смотрел на него с презрением. И лишь слепой не понимал надвигающейся беды.
   - Все виноваты перед народом! - взывал Макарий. - Мы боимся голодных и убогих, мы хотим спастись и гоним даже детей малых!
   Макарий сочувствовал Совету в его борьбе за налаживание жизни в поселке и через свою незрячесть вырывался за пределы хутора, к разрушенной стране, видя в ней подобное себе искалеченное существо. Он единственный расспрашивал Москаля о делах Совета, об отделах и комиссиях, связывающих разрозненные куски в целое, и радовался, что наконец-то есть люди, которые могут сделать державу сильной. Каледин, который не пропускал хлеб и топливо в Центральную Россию, был и его врагом.
   Он не слушал ни стариков, ни брата, ни Нины. Их доводы были мелкими. Даже Нина, рассказывавшая о своем страхе после прихода трех дезертиров, способных, кажется, на любое надругательство, и о мужиках, спаливших усадьбу, ничего в Макарии не изменила.
   Он говорил, что надо служить народу, не помня обид.
   В его голове соединялось все разом - Россия, народ, большевики, проигранная война, мечты. У него не было жалости к родным, потому что в беде и горе можно было жить, лишь бы любить что-то больше своего живота.
   И Макарий снова поднимался в небо, на сей раз он знал, что это небо его бедной родины, и ему ничего не было жалко для нее, лишь бы она жила.
   На Каледина наступали красногвардейские отряды Сиверса и Саблина; в заснеженных хрустящих озимых полях гимназисты, студенты, юнкера из партизанского отряда есаула Чернецова умирали в мелких окопчиках под артиллерийским обстрелом, считая, что исполняют священный долг, а казаки-фронтовики сидели по хуторам и станицам, не желая ни с кем воевать.
   - Дураки! - говорил о гимназистах Макарий. - Геройства захотели. Знаю я это геройство под взглядами барышень! Думаешь, вот прогуляюсь за славой, а тебе пулечка в живот-раз! Или стаканом гранаты сносит полчерепа. И нету никакой славы, одно кровавое дерьмо.
   Его злая правда возмущала Нину и Виктора. Они уже были душою с теми добровольцами-детьми.
   - Не смей так говорить! - требовала Нина. - Это недостойно русского офицера. Они - лучшее, что есть в народе.
   - А есаул расстреливал рудничных рабочих, - напоминал Макарий. - Ты помнишь, как ставила в народном доме спектакль, и ты играла бедную девушку?
   Она помнила, но теперь, когда у нее от всего григоровского богатства оставались лишь бумаги да сундук, ей было трудно смириться с потерей.
   - Ты тоже погналась за богатством, - скорбно говорил Макарий, ничуть не сочувствуя ей. - Тебе место было предназначено другое, работать для простого народа, а не воевать.
   Он обвинял ее в тяжком грехе предательства, будто она переменила веру из-за корыстолюбия. Это было жестоко.
   - Замолчи, братка! - пытался остановить Макария Виктор. - Ты оскорбляешь вдову с маленьким ребенком. Ты пользуешься своим положением.
   В словах Виктора слышалась скрытая угроза. "Ты, калека, забываешься!" Да какое там "пользуешься положением"! После того как Родион Герасимович прогнал кукольшиков, Макарий лишился друзей, Степки, Галки, которые притулились к нему. Напрасно он просил оставить вертепшиков, старик не захотел терпеть в своем доме доносчика, и вся семья покинула хутор. "Слепухи! - крикнул напоследок мальчик. - Чтоб вам всем повылазило!" И девочка, та, которая когда-то пела тоненьким голосом "Чайник новый" и целовала Макарию руку, тоже крикнула: "Слепухи!"
   Они кричали это тому, кто, оказавшись бессильным, не смог защитить их, бросил в беде.
   И Виктор хотел сказать, что Макарий бросает Нину в беде, забыв братство и человеколюбие. Но у каждого была своя беда, и, собранные вместе, они никому не прибавили радости, не объединили, а наоборот, как будто ввели под крышу дома и калединцев, и продотряды, и красногвардейцев, и следственную комиссию, и неизвестных поджигателей. Невидимые гости уже начали борьбу.
   Родион Герасимович и Хведоровна жалели Нину, но, увидев, что братья с каждым днем становятся враждебнее и что Нина вместо смирения думает о мести, сильно озаботились. Старуха стала к месту и не к месту вспоминать, что у нее болят ноги, что Павла одна не успевает по хозяйству, что никто не желает помогать. Этим она добилась, что Виктор принялся за работу в курятниках и на скотиньем базу, но та, в которую она метила, осталась в стороне.
   Старику тоже не нравились неразумные горячие речи о борьбе за свободу против узурпаторов. Для успешного сбыта яиц требовалась не борьба, а спокойствие, и то обстоятельство, что куры неслись, несмотря на беды, требовало продолжать, поставлять яйца в рабочие кооперативы, где Совет расплачивался реквизированными деньгами. Поэтому, когда Москаль предупредил Нину, что следователь имеет показания, будто подожгла усадьбу сама Нина, Родион Герасимович даже не счел нужным усомниться, так ли это было на самом деле. Ему нужно было уберечь свой хутор, а от Нины исходил дух разрушения.
   Все переменилось: когда-то Москаль ратовал за сокрушение державных порядков, теперь он превратился в хозяина, а Нина, наоборот, стала вредить. Теперь ее должны были окончательно арестовать. И хоть она закатывала свои зеленые очи и ждала от стариков заступничества, Родион Герасимович и Хведоровна могли обещать только воспитание Петрусика. А ей как бы говорилось: "Извиняй, Нина, но встромлять головы под удар мы не будем".
   Хведоровна посоветовала ей укрыться у своей родни или уходить в Ростов. Прямо сказала то, о чем все думали:
   - А то замордують тебя, девку, не встигнешь и перехреститысь.
   И вскоре, ранним темным утром, Хведоровна со слезами на глазах перекрестила уезжавших Нину и Виктора. Пользуясь отсутствием заночевавшего в поселке Москаля, они решили покинуть хутор до лучших времен. Хведоровна понимала, что это необходимо, но в минуту прощания думала о неизвестности, куда ехали Нина и Виктор, и спрашивала себя, надо ли им ехать? Их было жалко, хотелось их удержать и одновременно - быстрее проводить.
   На фоне выпавшего снега большим пятном выделялись сани и высокая лошадь.
   Родион Герасимович, наклонившись, укладывал агудалы с харчами. Виктор в длинной расшитой бекеше стоял рядом с ним, похожий на взрослого мужика, и говорил, что мешки не свалятся. Но старик его не слушал и подпихивал мешки к бортам.
   - Коня береги, - поучал Родион Герасимович. - Надумаете в Ростов али в Новочеркасский, коня с собой не бери, оставь у тетки Натальи. А себе наймете али еще как доберетесь.
   - Коня пожалел! - бодро-насмешливо сказал Виктор. - Не стыдно тебе, дедушка? Мы его как раз перед Новочеркасском слопать собирались.
   - Береги коня, не шуткуй, - вымолвил старик.
   - Ты бы, Витя, довез Нину и вернулся, - сказала Анна Дионисовна неуверенным ласковым голосом.
   - Я ее в буераке брошу, - по-прежнему бодро ответил Виктор. - Или штольню найду подходящую...
   - Господь с тобой, что ты болобонишь! - одернула его Анна Дионисовна. Тебя-то в поджоге не обвиняют, чего тебе по чужим людям скитаться?
   Макарий стоял рядом с матерью, чувствовал, как незаметно рвется у него в душе надежда на чудо, и любовь к брату и Нине переполняла его. Он окликнул Нину и стал говорить, чтобы она забыла его слова о ее погоне за богатством, он не должен был их произносить в эту тяжелую пору.
   - Ладно, Макарий, - ответила Нина. - Пролетели мои золотые денечки, возвратятся ли?
   - В добрый путь, - сказал он.
   Она не ответила, и он стоял, слыша шаги и отдельные слова, по которым угадывал, что происходит, потом наступила минута прощания.
   Каждый думал о своем - . о коне, сохранении хозяйства, своем стыде, споре братьев, чужой женщине, но в минуту прощания все с облегчением ощутили, что все это куда-то ушло, разрешилось примиряющим чувством.
   Виктор оглянулся на курень, опоясанный балясинами, на занесенную снегом плетневую кухню-летовку, базные пристройки и, взмахнув кнутом, тронул лошадь.
   2
   Ехали весь день и к вечеру, оставив позади густонаселенную полосу промышленного района, добрались до степных хуторов на полпути к Таганрогу. Тетка Наталья, семидесятилетняя сердитая старуха, долго расспрашивала Виктора, о котором, наверное, никогда не слышала, и, признав в нем родню, оставила беглецов пожить, сколько им нужно. Но она не одобрила Нину, сказала, что нельзя было бежать, коль нет вины, и потом подмигнула, пообещала не выдавать и спросила: может, все-таки подожгла? Тетка Наталья жила с семьей сына, у нее было два внука, старший, хромой, недавно вернулся с Румынского фронта, а младший, ровесник Виктора, ждал, чтобы примкнуть к какому-нибудь красногвардейскому отряду и повеселиться-погулять в революционных боях. Оба внука холодно встретили гостей, к тому же их мать уверилась, будто Нина на самом деле бежит от правосудия и сбивает с пути Виктора.