— А где Троицкий? — спросил Свин.
— Троицкий подойдёт попозже. «Шеф появится в последний момент», — подумал я.
— Ну, познакомимся, — сказали бородачи.
— Рыба, — сказал я, протягивая руку «крючком».
— Цой.
— Свин.
— Пиня…
Мы чувствовали, что перехватываем инициативу и становимся хозяевами положения. Наши крючки окружили бородачей со всех сторон, и они неуверенно протягивали руки, не зная, как ответить на приветствие. Свин встал и помог им, показав, как нужно сжимать руку.
— Володя.
— Серёжа.
Хозяева поздоровались со всеми по очереди. Они оказались братьями-близнецами и самыми настоящими битниками, как потом выяснилось. Как-то сразу все почувствовали себя свободнее, сели поудобней, бородачи тоже расслабились, и Володя сказал:
— Послушайте нашу работу.
Он поставил на магнитофон ленту и включил аппарат. «Дамы и господа. Товарищи. Сейчас перед вами выступит всемирно известная группа „Мухомор“ — отцы новой волны в Советском Союзе. В своих песнях ребята поют о природе, о женщинах, о любви к своей великой стране. Искренность их песен снискала им мировую популярность». «Мухомор», — сначала по-английски, а затем — по-русски произнёс с ленты мужественный голос. А потом началось такое, что мы принялись дико хохотать, бить друг друга по плечам и головам, топать ногами и рыдать от восторга. На записи мужественные и немужественные голоса читали стихи под фонограммы музыкальных произведений, которые в то время наиболее часто звучали по радио и телевидению и являлись фирменной маркой советского вещания — от «Танца с саблями» Хачатуряна до Джо Дассена и Поля Мориа. Стихи же были безумно смешные и абсурдные, приводить их я здесь не буду, хотя и помню наизусть достаточно много. Если хотите — приходите ко мне, я вам почитаю, а ещё лучше — обратитесь к самим «Мухоморам».
В общем, бородачи были нашего поля ягоды, а может быть, мы — их поля, это неважно. Главное — мы моментально нашли общий язык и стали рассказывать друг другу о бесчинствах, которые мы творили в Ленинграде, а они — в Москве.
Неожиданно раздался звонок в дверь — звонили, но хозяева попросили нас всех замолчать, выключили магнитофон, Володя пошёл открывать дверь, а Серёжа остался в комнате. Володя вернулся к нам в сопровождении молодого человека всё в тех же солдатских сапогах, и мы поняли, что это ещё один «Мухомор». Нам было приятно, что задолго до концерта публика уже потихоньку собиралась.
— Свэн, — представился вновь прибывший.
— Свин, — сказал Свин, протягивая руку.
Вошедший вопросительно посмотрел на всех присутствующих, помолчал, потом с нажимом повторил:
— Свэн.
— Свин, — улыбаясь, ответил Свин.
Очевидно, юноша подумал, что его дразнят, и не знал, как поступить, — обижаться на такую глупость не позволяло вроде бы реноме «Мухомора», но нужно было что-то делать — все смотрели на него и ждали продолжения, и он сказал уже без нажима и с интонацией «ну ладно вам»:
— Свэн.
— Свэн, да это Свинья, его зовут так, — выручил друга Серёжа.
— Свэн, — повторил совсем смешавшийся Свэн.
Все окончательно развеселились, в том числе и Свэн, и продолжили прослушивание записи «Мухоморов», попивали чай с бубликами, отогревались в уютной тёплой квартире. Мы совсем было разомлели и стали даже подрёмывать, как пришёл Троицкий.
После прозвона, естественно, «кодом», он влетел в комнату, не раздеваясь, окинул нас всех цепким взглядом, сказал «привет» и вызвал Свина на лестницу для конфиденциальной беседы. Через пять минут (вот это деловой разговор!) Свин вернулся и сказал:
— Одевайтесь, поехали. Всё в порядке. Концерт будет. Троицкий выставляет бухалово, играть можно всю ночь. Аппарат есть.
И мы двинулись по вечерней зимней Москве — впереди, выдвинув рыжеватую бороду, известный музыковед, за ним — восемь молодых людей совершенно неописуемого вида, и завершали шествие трое в солдатских сапогах, двое из которых были абсолютно на одно лицо. Дорога была неблизкой — троллейбус, метро, трамвай, и наконец Артём сообщил:
— Приехали.
Мы вошли в подъезд большого «сталинского» дома, и Артём позвонил в одну из квартир — уже без всякого кода. Дверь открыл очередной бородач, но не стал сверлить нас глазами, а спокойно пригласил проходить. Он оказался известным в Москве художником-концептуалистом, а когда мы увидели пару его работ — объявления, какие висят на столбах и заборах всех городов, — на тетрадных листочках в клеточку и с отрывными телефонами, — мы поняли, что он тоже битник, и признали за своего. Текст объявлений Рошаля (так звали хозяина) абсолютно соответствовал нашей гражданской позиции — «Меняю себя на всё, что угодно» и «Мне ничего не нужно».
В квартире оказались пара электрогитар — бас и шестиструнная, один барабан «том», бубён, бытовой усилитель и пара колонок. Всё это было заблаговременно собрано московскими любителями панк-рока. Артём предложил нам собраться с силами, настроиться и репетнуть — до прихода публики, по его словам, оставалось ещё около часа, а сам, взяв с собой Пиню, отправился в винный магазин.
До их возвращения, конечно, ни о какой репетиции не могло быть и речи, а когда Артём и Пиня вернулись, то зрители уже начали собираться. К нашему удовольствию, публика была именно та, которую мы бы хотели видеть на нашем выступлении. Пришли какие-то пожилые розовощёкие мужчины в дорогих джинсах и кожаных пиджаках, с золотыми браслетами часов, женщины снимали меховые шубы и оказывались в бархатных или шёлковых платьях, увешанные, опять же, золотом, а мы тихо радовались предстоящему веселью и думали, что бы такое учинить посмешнее.
— Они на панк-рок всегда так наряжаются? — спросил Свин у Артёма. Артём промолчал. Он дико волновался — это было видно. Он только сейчас воочию увидел нас такими, какими мы были наяву, а не в его размышлениях о советском панк-роке, а на фоне его золотых гостей мы выглядели ой-ой-ой как специально.
— Да-да-давайте, выпейте и начинайте, — сказал Артём. — То-то-только не волнуйтесь. Если сегодня всё пройдёт нормально, завтра будет концерт в настоящем зале, — подбодрил он нас. И мы начали.
Первым играл Цой. Он спел одну из двух написанных к тому моменту песен — «Вася любит диско, диско и сосиски». Песня была слабенькая, серая, никакая. Удивительно то, что, написав «Васю», Цой на этой же неделе сочинил замечательную вещь «Идиот», которую ни на одном концерте никогда не исполнял, а песня была классная — жёсткая, мелодичная, настоящий биг-бит. На её основе Цой потом написал «Бездельника № 2». Но всё это было впереди, а пока Цой пел своего «Васю» и явно при этом скучал. Публика приняла его тепло, но без восторга и стала ждать следующих номеров.
Следующим номером был я. Поскольку ножницы Панкера успели пройтись по моей голове, я выглядел более экстравагантно, и зрители насторожились. Я проорал им свой рокешник на стихи Панкера «Лауреат» — десять лет спустя его станут играть братья Сологубы и их «Игры»:
Таким образом, Цой и я немного разогрели публику, и на бой вышли «Удовлетворители» — Свин, Кук и Постер. Постер бил в бубён, поскольку был уже настолько пьян, что даже с одним барабаном справиться не мог. Свин был освобождённым вокалистом, но в некоторых песнях брал гитару и издавал пару звуков, Кук играл на гитаре, Цоя они попросили помочь им на басу.
Начали «АУ» с песни Макаревича «Капитан корабля» («Случилось так, что небо было синее, бездонное…»). Первый куплет игрался так же, как и у «Машины», а дальше начинался бешеный моторный панк-рок с упрощённой гармонией, и заканчивалась песня троекратным повтором:
Свин так разошёлся, что мы не на шутку заволновались. «Вот-вот свинтят нас всех того и гляди», — думали мы, а Дюша и Панкер просто встали и, от греха подальше, уехали в Ленинград.
Тем не менее концерт продолжался. Жемчужные и меховые дамы принялись тоже попивать портвейн, и не без удовольствия, как мы заметили. Их кавалеры не отставали, и вскоре зрители были уже в одинаковом состоянии с музыкантами. Троицкий сиял — он почти не пил и наблюдал за происходящим. «Вот он, эффект панк-рока, — думал Артём. — Вот те ребята, на которых нужно ставить». Я не уверен, что он думал именно так, но по выражению его лица было видно, что мы полностью оправдали его надежды.
Встал вдруг Пиня и под аккомпанемент «АУ» спел свою безумную песню «Водка — вкусный напиток» на музыку Майка. Пел он шикарно: на протяжении всего произведения отставал от музыки ровно на четверть, и получалось что-то невообразимое. Специально так сделать очень сложно:
Троицкий жал нам руки и говорил, что мы выступили просто замечательно. Довольные слушатели расходились по домам с сияющими от портвейна и высокого искусства лицами, и мы одевались: Артём собирался отвезти нас на очередную конспиративную квартиру, где нас ждал ужин и ночлег. Правда, часть музыкантов во время исполнения «наркомов» попадала прямо на сцене и моментально заснула, так что заканчивал песню один Свин. Оставив павших бойцов панк-рока ночевать у Рошаля, мы поехали с Троицким.
Переночевав у приятельницы Артёма, мы позавтракали вкусным московским мороженым и пошли в гости к нашему менеджеру — он жил неподалёку. Троицкий нас уже ждал. Он дал нам послушать массу незнакомых нам панк-групп, порассказал кучу интересного о музыке и музыкантах, дал кое-какие советы. Мы были в восторге от него и от приёма, который Артём организовал в Москве неизвестным ленинградским панкам. Всем был понятен риск, на который шёл известный уже журналист, и это вызывало уважение.
Артём повёз нас на место следующего концерта — в какой-то подростковый клуб, где репетировала какая-то подростковая группа, и стояла настоящая, хоть и невысокого класса, аппаратура — усилители, колонки, барабаны, микрофоны и прочая и прочая… Это выступление было менее интересно, хотя звук и был много лучше, — Олег работал за ударной установкой, а он был очень сильным барабанщиком даже по нынешним меркам, Цой и я имели практику игры в группе и создавали гитарой и басом довольно плотное, «правильное» звучание, но чего-то не хватало, не было состояния «пан или пропал», не было задора, не было всего того, что помогает музыкантам устраивать порой просто фантастические концерты.
Публике мы, правда, опять понравились, хотя на этот раз нас слушали московские музыканты, от которых (не только московских, а вообще — от рокеров) похвалы добиться очень трудно. Кто-то, однако, плюясь, ушёл из подвала, где располагался подростковый клуб, через пять минут после начала концерта, ну что ж — на всех не угодишь. Зато Троицкому всё понравилось ещё больше, чем за день до этого, и он познакомил нас с невысоким парнишкой, которого охарактеризовал как замечательного московского скрипача. Парнишка оказался вовсе не парнишкой, а молодым мужчиной, просто у него было очень подвижное выразительное лицо и необычайно живые задорные глаза. Это был Серёжа Рыженко — отличный музыкант, поэт и актёр, который впоследствии сыграл довольно большую роль в судьбе как нашего с Цоем творчества, так и моего лично.
Артём, что называется, передал нас с рук на руки Серёжке и горячо всех поблагодарил. Он был искренне растроган и ужасно доволен удачно проведённым экспериментом по внедрению в столицу панк-рока. Итак, наш менеджер простился с нами, узнав предварительно, нет ли у нас проблем. Проблем не было, и мы отправились с Рыженко в гости к его друзьям, где нам пришлось дать ещё один концерт, правда, на этот раз уже камерный — тихий и пристойный. Все уже устали бесчинствовать и хотели спокойно поесть и отдохнуть. Рыженко спел нам несколько своих песен, несколько взбодрив уставших битников — это был настоящий артист, он проигрывал каждую песню, как маленький спектакль с захватывающим сюжетом, это было эдакое «фэнтези» — «Алиса в стране чудес» или что-то вроде того, это было просто здорово. Мы были трезвы, довольны всем и всеми, ну и собой, разумеется. Всё шло, как по маслу. Обменявшись телефонами с Рыженко и его друзьями, мы отправились на вокзал, где без проблем купили билеты, сели в поезд и преспокойно, в сладких снах доехали до Ленинграда — воистину, судьба хранила нас от неприятностей, которыми могли бы закончиться наши музыкальные игры.
Ленинград. Серое небо, как грязная вата, оно залепляет глаза и лицо. Грязь на улицах, которой с каждым годом становится всё больше и больше. Закопчённые фасады старых домов, серо-зеленоватые от налипшей на них грязи и копоти. Ряды мрачных чёрных дыр-выбитых окон в расселённых домах. На Литейном просто нечем дышать летом, а зимой невозможно ходить, не забрызгиваясь до колен грязной бурой снежной кашей. Выходишь к Неве, но с отравленной реки дует ветер, в котором нет кислорода. Почерневшие, с серыми пыльными листьями деревья Лиговки и Московского проспекта, призванные хоть немного оживить эти мрачные мёртвые ущелья. А Фонтанка, Фонтанка, в которой ещё в сороковых годах нашего века купались и стирали бельё, — она такая же как и Обводный канал, как Мойка, Канал Грибоедова — бензиновые пятна, мутная, непрозрачная вода… Асфальт, время от времени проваливающийся над теплотрассами и глотающий троллейбусы и машины, асфальт разбит повсюду — держатся только Невский, Московский и другие большие проспекты. Да, ещё — Кировский — правительственная трасса. И пьяные, пьяные, пьяные повсюду — весь город пропитан запахами бензиновой гари, прокисшего пива и портвейна, дымом различного состава и качества из бесчисленных труб заводов и фабрик. Пустые магазины, разваливающаяся в пальцах колбаса. У Московского вокзала первый памятник, встречающий приезжих — огромный каменный шестигранник с металлической остроконечной звездой на вершине, воткнутый посреди выжженной асфальтовой площади Восстания. Если ехать из аэропорта, вас встретит почти такая же стамеска на площади Победы, но там на вас будут направлены ещё и стволы винтовок и автоматов, которые сжимают в железных руках чёрные железные люди под чёрными железными знамёнами, что окружают монумент со всех сторон.
Немудрено, что в таком городе люди часто сходят с ума. И сойдя с ума, начинают требовать переименования этого кладбища в Петербург — в город Святого Петра, Апостола Петра… Не переименовать ли ленинградский крематорий в «Приют Марии Магдалины», а не назвать КПСС — КПСС имени Иисуса Христа? Вообще-то, учитывая современные игры сатанинского государства с ортодоксальной церковью, к тому идёт… Нет, такой город может быть только Ленинградом — этот человек здесь сейчас во всём — в лопнувших замёрзших трубах отопления, в рушащихся на головы жильцов потолках, в новостройках, тонущих в грязи, в Казанском соборе, превращённом в музей Религии и атеизма… Был этот город Санкт-Петербургом, и надеюсь, станет им снова когда-нибудь, но сейчас это — Ленинград.
Подобные мысли стали приходить мне в голову позже, а зимой 1981 всё было по-другому — мы не думали на такие мрачные темы, мы были страшно довольны поездкой в Москву и с удовольствием возвращались домой. Мы родились в этом городе, выросли здесь и любили его таким, какой он есть. Да я и сейчас его люблю не меньше, поэтому и вижу всё то дерьмо, которым он завален по самые крыши.
После поездки мы как-то сблизились с Цоем — нам было легко общаться, так как Цой был молчалив и достаточно мягок и уступчив, я тоже особенно не любил суеты, хотя суетиться приходилось довольно часто, а главное, нас сближали похожие музыкальные пристрастия — я собирал пластинки, менял их на «толчке», и у меня всё время были новые поступления. У Свина они тоже были, но к этому моменту он с головой ушёл в изучение панк-рока, и выбор в его коллекции был довольно специален. Я же собирал «красивую» музыку — «Джетро Талл», «Йес», «Битлз», из новых людей — Костелло, «Телевижн», «Претендерс»… Познакомился я и с музыкой Давида Боуви и записал почти все его пластинки — так он мне понравился. Цой приходил ко мне записывать музыку на свой магнитофончик «Комета», мы говорили о роке, но играть вместе не пробовали — стиль «Пилигрима», где я продолжал трудиться, был Цою не близок — это больше походило на «Ху» середины семидесятых — такой мощный громкий рок. Дюша был нашим музыкальным и идейным руководителем, он обожал «Ху» и «Лёд Зеппелин», и под его руководством мы грохотали вовсю. Цою же нравилось играть более тонкую музыку, что он и делал в «Палате № 6».
Довольно сложно сейчас писать о том, как мы тогда существовали — масса подробностей не запомнилась, поскольку мы принципиально не думали ни о завтрашнем дне, ни о вчерашнем. Среди нас не было летописцев и никто, даже мысленно, не вёл хроники событий. Музыка сделала нас такими — не похожими на других, чужими, среди своих. Это ощущение чужеродности до сих пор во мне, а окружающие это чувствовали и чувствуют, и это вызывало и продолжает иногда вызывать у них недоумение. Гребенщиков как-то сказал, что в те годы рок-н-ролл был единственной до конца честной вещью в этой стране, и я полностью с ним согласен. Только это могло вызвать радость в наших душах. Именно радость— не смех и хихиканье. Разве те люди, что стоят в очередях, чтобы сдать пустые бутылки, чтобы купить полные бутылки, чтобы выйти на свободу, после опорожнения бутылки, разве есть радостьв их душах? Они смеются постоянно — над похабными анекдотами, над глупыми шутками, несущимися с киноэкранов, над рассказами писателей-сатириков о том, как страшно жить в этой стране, они смеются над собственным убожеством, нищетой и порочностью, но нет радостина их лицах. А мы искали эту радость и находили её. В рок-н-роллах Элвиса и балладах «Битлз» мы открывали больше смысла, чем во всех тех статьях Ленина, что я законспектировал в 9-м и 10-м классах школы и на 3-х курсах института.
Критиковать то, что происходило вокруг, нам претило, и хотя мы иногда скатывались до обсуждения окружающего, в основном, старались этого избегать. Вступать в прямой диалог с государством значило принимать правила его игры, что было для нас глубоко омерзительно. Те ценности, которые нам предлагались, были просто смешны — они выглядели такими бессмысленными и ничтожными, что для их достижения совершенно не хотелось тратить время и силы.
Работая на заводе, я как-то раз зашёл в один из корпусов, где трудились инженеры, проектировщики, чертёжники и прочие бойцы интеллектуального фронта, прошедшие институты и университеты. Трое таких бойцов стояли на тёмной, заплёванной и загаженной окурками и горелыми спичками лестничной площадке и украдкой разливали водку в гранёный стакан. Подивившись на такую работу людей в строгих костюмах и при галстуках, я вошёл непосредственно в помещение, где инженеры непосредственно должны работать. Двое или трое инженеров сидели за письменными столами и, покуривая (на лестницу, вероятно, выходили только пить), смотрели в потолок, очевидно, раздумывали, что бы ещё такое как-нибудь усовершенствовать. Остальные пятеро или шестеро были заняты более активными делами — кто читал газету, кто говорил по телефону, кто листал бумаги на столе. Я заметил, что это в основном были приказы и инструкции. Я передал кому-то какую-то записку и отправился восвояси, в свой слесарный цех.
«Вот учись в институте, слушай пять лет ахинею, чтобы в результате оказаться на заплёванной лестнице с бутылкой водки, пусть и с дипломом в кармане и в строгом костюме», — думал я. Мне было ясно, что гораздо приятнее выпивать ту же водку в компании друзей под хорошую музыку и не ограничивать этот процесс временем с 9 до 17-ти. При этом не нужно в конце месяца со страшными нервными затратами делать за три дня то, что нужно было сделать за месяц — начертить ещё какой-нибудь сногсшибательный механизм, который, на радость всему земному шару, изобрёл в конце месяца такой же полуалкоголик-проектировщик из соседнего кабинета.
В цехе же пили уже совсем неприкрыто, откровенно, с чувством, с толком, обстоятельно, но при этом ещё и по уши в грязи. Разговоры, состоящие в основном из мата, вертелись вокруг баб, выпивки и футбола. Отдельной, святой темой была политика — тут каждый являлся знатоком и про членов политбюро знал, кажется, намного больше, чем сами члены. Все были также мудрыми стратегами и во внешней политике — не было сомнений, когда нужно «дать по яйцам» немцам или чехам, когда вы… ну, скажем, трахнуть арабов, кому экспорт, откуда импорт, где что сколько стоит и какова зарплата… хотя за границей никто из них никогда не был, они знали быт западных «мудаков» основательно (с их точки зрения) и смеялись над глупостью американцев, жадностью немцев и развратностью французов со знанием дела. Это было просто противно. Не злило, не вызывало желания спорить, доказывать — просто было противно. Хотя, порядочно было среди рабочих и нормальных людей, не лишённых здравого смысла, но они все как-то помалкивали и не бросались в глаза — видимо, стеснялись высовываться.
Когда с экрана телевизора я слышу голос диктора, который говорит о «сером большинстве», имея в виду парламент или какой-нибудь съезд, это неправда. Серое большинство не там, не в зале заседаний, оно вокруг нас, в магазинах, на заводах, в автобусах, в ресторанах. Оно уверено в себе, монолитно и непобедимо.
Но что-то я опять отвлёкся. Итак, мы не занимались политикой в отличие от всего многонационального народа и, естественно, не были теми кухарками, которым наши мудрые вожди могли бы вручить бразды правления государством. Я приходил к Цою в «дом со шпилем» на углу Московского и Бассейной, мы сидели и слушали Костелло и «Битлз», курили «Беломор», пили крепкий сладкий чай, которым нас угощала Витькина мама, потом ехали ко мне на Космонавтов, слушали «Ху» и «ЭксТиСи», потом… Выбор был широк — идти к Олегу и слушать «Град Фанк» и «Джудас Прист», идти к Свину и слушать Игги Попа и «Стренглерз», ехать к Майку и слушать «Ти Рекс», пить кубинский ром с пепси-колой и сухое, ехать к Гене Зайцеву, пить чай и слушать «Аквариум»… И говорить, говорить, говорить обо всём, кроме политики и футбола.
Мы были полностью замкнуты в своём кругу, и никто нам не был нужен, мы не видели никого, кто мог бы стать нам близок по-настоящему — по одну сторону были милицейские фуражки, по другую — так называемые шестидесятники — либералы до определённого предела. Тогда они нас не привлекали. Я знаю много имён настоящих честных людей этого поколения — и тех, кто погиб, и тех, кто уехал, но это единицы, и имена их так растиражированы, что покрывают собой всё то же серое большинство, но теперь уже либеральное, которое стоит с застывшей ритуальной маской светлой интеллигентной печали на лицах под песни Окуджавы, а потом идёт ругать КПСС в свои конторы, чертить чертежи новых ракет и пить водку на лестничных площадках своих учреждений (см. выше)…
Мы были совершенно лишены гордыни в советском понимании этого слова — никто и в мыслях не имел становиться «личностью», поскольку это подразумевает жизнь в коллективе и по законам коллектива, что нам не импонировало. Один человек в пустыне — личность он или не личность? Он просто человек — две руки, две ноги и всё остальное. Только в коллективе, где чётко определены законы поведения, человек может стать так называемой «личностью». Законы коллектива здесь даже важнее, чем сам коллектив, ведь в сообществе, где нет чётко определённых канонов и каждый действует по собственному усмотрению, каждый представитель коллектива является личностью, не похожей на других. В советском же коллективе, да и не только в советском, а, скажем так, в современном, «личность» — это особа, добившаяся максимальных результатов, действуя по законам коллектива. И здесь нет исключений — я ведь говорю не о законах государства, а о более глубоких законах коллектива, и те, что нарушает даже государственные законы, всё равно остаётся в рамках, заданных жизнью, в коллективе.
— Троицкий подойдёт попозже. «Шеф появится в последний момент», — подумал я.
— Ну, познакомимся, — сказали бородачи.
— Рыба, — сказал я, протягивая руку «крючком».
— Цой.
— Свин.
— Пиня…
Мы чувствовали, что перехватываем инициативу и становимся хозяевами положения. Наши крючки окружили бородачей со всех сторон, и они неуверенно протягивали руки, не зная, как ответить на приветствие. Свин встал и помог им, показав, как нужно сжимать руку.
— Володя.
— Серёжа.
Хозяева поздоровались со всеми по очереди. Они оказались братьями-близнецами и самыми настоящими битниками, как потом выяснилось. Как-то сразу все почувствовали себя свободнее, сели поудобней, бородачи тоже расслабились, и Володя сказал:
— Послушайте нашу работу.
Он поставил на магнитофон ленту и включил аппарат. «Дамы и господа. Товарищи. Сейчас перед вами выступит всемирно известная группа „Мухомор“ — отцы новой волны в Советском Союзе. В своих песнях ребята поют о природе, о женщинах, о любви к своей великой стране. Искренность их песен снискала им мировую популярность». «Мухомор», — сначала по-английски, а затем — по-русски произнёс с ленты мужественный голос. А потом началось такое, что мы принялись дико хохотать, бить друг друга по плечам и головам, топать ногами и рыдать от восторга. На записи мужественные и немужественные голоса читали стихи под фонограммы музыкальных произведений, которые в то время наиболее часто звучали по радио и телевидению и являлись фирменной маркой советского вещания — от «Танца с саблями» Хачатуряна до Джо Дассена и Поля Мориа. Стихи же были безумно смешные и абсурдные, приводить их я здесь не буду, хотя и помню наизусть достаточно много. Если хотите — приходите ко мне, я вам почитаю, а ещё лучше — обратитесь к самим «Мухоморам».
В общем, бородачи были нашего поля ягоды, а может быть, мы — их поля, это неважно. Главное — мы моментально нашли общий язык и стали рассказывать друг другу о бесчинствах, которые мы творили в Ленинграде, а они — в Москве.
Неожиданно раздался звонок в дверь — звонили, но хозяева попросили нас всех замолчать, выключили магнитофон, Володя пошёл открывать дверь, а Серёжа остался в комнате. Володя вернулся к нам в сопровождении молодого человека всё в тех же солдатских сапогах, и мы поняли, что это ещё один «Мухомор». Нам было приятно, что задолго до концерта публика уже потихоньку собиралась.
— Свэн, — представился вновь прибывший.
— Свин, — сказал Свин, протягивая руку.
Вошедший вопросительно посмотрел на всех присутствующих, помолчал, потом с нажимом повторил:
— Свэн.
— Свин, — улыбаясь, ответил Свин.
Очевидно, юноша подумал, что его дразнят, и не знал, как поступить, — обижаться на такую глупость не позволяло вроде бы реноме «Мухомора», но нужно было что-то делать — все смотрели на него и ждали продолжения, и он сказал уже без нажима и с интонацией «ну ладно вам»:
— Свэн.
— Свэн, да это Свинья, его зовут так, — выручил друга Серёжа.
— Свэн, — повторил совсем смешавшийся Свэн.
Все окончательно развеселились, в том числе и Свэн, и продолжили прослушивание записи «Мухоморов», попивали чай с бубликами, отогревались в уютной тёплой квартире. Мы совсем было разомлели и стали даже подрёмывать, как пришёл Троицкий.
После прозвона, естественно, «кодом», он влетел в комнату, не раздеваясь, окинул нас всех цепким взглядом, сказал «привет» и вызвал Свина на лестницу для конфиденциальной беседы. Через пять минут (вот это деловой разговор!) Свин вернулся и сказал:
— Одевайтесь, поехали. Всё в порядке. Концерт будет. Троицкий выставляет бухалово, играть можно всю ночь. Аппарат есть.
И мы двинулись по вечерней зимней Москве — впереди, выдвинув рыжеватую бороду, известный музыковед, за ним — восемь молодых людей совершенно неописуемого вида, и завершали шествие трое в солдатских сапогах, двое из которых были абсолютно на одно лицо. Дорога была неблизкой — троллейбус, метро, трамвай, и наконец Артём сообщил:
— Приехали.
Мы вошли в подъезд большого «сталинского» дома, и Артём позвонил в одну из квартир — уже без всякого кода. Дверь открыл очередной бородач, но не стал сверлить нас глазами, а спокойно пригласил проходить. Он оказался известным в Москве художником-концептуалистом, а когда мы увидели пару его работ — объявления, какие висят на столбах и заборах всех городов, — на тетрадных листочках в клеточку и с отрывными телефонами, — мы поняли, что он тоже битник, и признали за своего. Текст объявлений Рошаля (так звали хозяина) абсолютно соответствовал нашей гражданской позиции — «Меняю себя на всё, что угодно» и «Мне ничего не нужно».
В квартире оказались пара электрогитар — бас и шестиструнная, один барабан «том», бубён, бытовой усилитель и пара колонок. Всё это было заблаговременно собрано московскими любителями панк-рока. Артём предложил нам собраться с силами, настроиться и репетнуть — до прихода публики, по его словам, оставалось ещё около часа, а сам, взяв с собой Пиню, отправился в винный магазин.
До их возвращения, конечно, ни о какой репетиции не могло быть и речи, а когда Артём и Пиня вернулись, то зрители уже начали собираться. К нашему удовольствию, публика была именно та, которую мы бы хотели видеть на нашем выступлении. Пришли какие-то пожилые розовощёкие мужчины в дорогих джинсах и кожаных пиджаках, с золотыми браслетами часов, женщины снимали меховые шубы и оказывались в бархатных или шёлковых платьях, увешанные, опять же, золотом, а мы тихо радовались предстоящему веселью и думали, что бы такое учинить посмешнее.
— Они на панк-рок всегда так наряжаются? — спросил Свин у Артёма. Артём промолчал. Он дико волновался — это было видно. Он только сейчас воочию увидел нас такими, какими мы были наяву, а не в его размышлениях о советском панк-роке, а на фоне его золотых гостей мы выглядели ой-ой-ой как специально.
— Да-да-давайте, выпейте и начинайте, — сказал Артём. — То-то-только не волнуйтесь. Если сегодня всё пройдёт нормально, завтра будет концерт в настоящем зале, — подбодрил он нас. И мы начали.
Первым играл Цой. Он спел одну из двух написанных к тому моменту песен — «Вася любит диско, диско и сосиски». Песня была слабенькая, серая, никакая. Удивительно то, что, написав «Васю», Цой на этой же неделе сочинил замечательную вещь «Идиот», которую ни на одном концерте никогда не исполнял, а песня была классная — жёсткая, мелодичная, настоящий биг-бит. На её основе Цой потом написал «Бездельника № 2». Но всё это было впереди, а пока Цой пел своего «Васю» и явно при этом скучал. Публика приняла его тепло, но без восторга и стала ждать следующих номеров.
Следующим номером был я. Поскольку ножницы Панкера успели пройтись по моей голове, я выглядел более экстравагантно, и зрители насторожились. Я проорал им свой рокешник на стихи Панкера «Лауреат» — десять лет спустя его станут играть братья Сологубы и их «Игры»:
И припев:
Я — никто и хочу им остаться,
Видно, в этом и есть мой удел —
Никогда никем не называться,
Не устраивать скандалов и сцен.
Во втором куплете один раз звучало слово «насрать», и зрители несколько оживились — начиналось то, ради чего они надевали золотые серьги и бриллиантовые колье, то, чего они так хотели, — начинался загадочный, таинственный, незнакомый панк-рок… Потом я спел слабенькую панк-песенку «Я пошёл в гастроном» и мой главный хит — «Звери», который очень понравился Артёму.
Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля,
Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля,
Ля -ля -ля-ля-ля-ля-ля-ля,
Ля-ля-ля-ля-ля!
Таким образом, Цой и я немного разогрели публику, и на бой вышли «Удовлетворители» — Свин, Кук и Постер. Постер бил в бубён, поскольку был уже настолько пьян, что даже с одним барабаном справиться не мог. Свин был освобождённым вокалистом, но в некоторых песнях брал гитару и издавал пару звуков, Кук играл на гитаре, Цоя они попросили помочь им на басу.
Начали «АУ» с песни Макаревича «Капитан корабля» («Случилось так, что небо было синее, бездонное…»). Первый куплет игрался так же, как и у «Машины», а дальше начинался бешеный моторный панк-рок с упрощённой гармонией, и заканчивалась песня троекратным повтором:
Вина Артём купил вволю — с расчётом на всю ночь, и поэтому та часть битников, которая не участвовала в музыцировании, не скучала и развлекалась вовсю. Мы наблюдали за зрителями — те были в восторге. Никогда не угадаешь, что человеку нужно, — такое это загадочное создание. Свин крыл матом с импровизированной сцены, снимал штаны, а дамы в жемчугах и их спутники млели от восторга и искренне благодарили Артёма за прекрасный вечер, который тот им организовал.
Забыли капитана,
Забыли капитана,
Забыли капитана
Корабля-бля-бля-бля…
Свин так разошёлся, что мы не на шутку заволновались. «Вот-вот свинтят нас всех того и гляди», — думали мы, а Дюша и Панкер просто встали и, от греха подальше, уехали в Ленинград.
Тем не менее концерт продолжался. Жемчужные и меховые дамы принялись тоже попивать портвейн, и не без удовольствия, как мы заметили. Их кавалеры не отставали, и вскоре зрители были уже в одинаковом состоянии с музыкантами. Троицкий сиял — он почти не пил и наблюдал за происходящим. «Вот он, эффект панк-рока, — думал Артём. — Вот те ребята, на которых нужно ставить». Я не уверен, что он думал именно так, но по выражению его лица было видно, что мы полностью оправдали его надежды.
Встал вдруг Пиня и под аккомпанемент «АУ» спел свою безумную песню «Водка — вкусный напиток» на музыку Майка. Пел он шикарно: на протяжении всего произведения отставал от музыки ровно на четверть, и получалось что-то невообразимое. Специально так сделать очень сложно:
Зрители медленно сползали со стульев на пол. Добил их Свин, спев двадцатиминутную композицию «По Невскому шлялись наркомы» — я до сих пор считаю, что это лучшая русская песня в панк-роке, и никто меня не переубедит. Если вы помните ранний «Дорз», а если не помните, послушайте «Аквариум» — «Мы пили эту чистую воду» — это из той же оперы. Мощный, в среднем темпе, постоянно повторяющийся рифф, напряжение нарастает и нарастает, певец импровизирует — всё вместе это создаёт очень сильное давление на слушателя.
Делают сок из гнилья и отходов,
Делают сок из поганого дерьма,
А в водку входит корень женьшеня,
И вот поэтому водку я пью
И очень долго на свете живу.
Я, один только я!…
Троицкий жал нам руки и говорил, что мы выступили просто замечательно. Довольные слушатели расходились по домам с сияющими от портвейна и высокого искусства лицами, и мы одевались: Артём собирался отвезти нас на очередную конспиративную квартиру, где нас ждал ужин и ночлег. Правда, часть музыкантов во время исполнения «наркомов» попадала прямо на сцене и моментально заснула, так что заканчивал песню один Свин. Оставив павших бойцов панк-рока ночевать у Рошаля, мы поехали с Троицким.
Переночевав у приятельницы Артёма, мы позавтракали вкусным московским мороженым и пошли в гости к нашему менеджеру — он жил неподалёку. Троицкий нас уже ждал. Он дал нам послушать массу незнакомых нам панк-групп, порассказал кучу интересного о музыке и музыкантах, дал кое-какие советы. Мы были в восторге от него и от приёма, который Артём организовал в Москве неизвестным ленинградским панкам. Всем был понятен риск, на который шёл известный уже журналист, и это вызывало уважение.
Артём повёз нас на место следующего концерта — в какой-то подростковый клуб, где репетировала какая-то подростковая группа, и стояла настоящая, хоть и невысокого класса, аппаратура — усилители, колонки, барабаны, микрофоны и прочая и прочая… Это выступление было менее интересно, хотя звук и был много лучше, — Олег работал за ударной установкой, а он был очень сильным барабанщиком даже по нынешним меркам, Цой и я имели практику игры в группе и создавали гитарой и басом довольно плотное, «правильное» звучание, но чего-то не хватало, не было состояния «пан или пропал», не было задора, не было всего того, что помогает музыкантам устраивать порой просто фантастические концерты.
Публике мы, правда, опять понравились, хотя на этот раз нас слушали московские музыканты, от которых (не только московских, а вообще — от рокеров) похвалы добиться очень трудно. Кто-то, однако, плюясь, ушёл из подвала, где располагался подростковый клуб, через пять минут после начала концерта, ну что ж — на всех не угодишь. Зато Троицкому всё понравилось ещё больше, чем за день до этого, и он познакомил нас с невысоким парнишкой, которого охарактеризовал как замечательного московского скрипача. Парнишка оказался вовсе не парнишкой, а молодым мужчиной, просто у него было очень подвижное выразительное лицо и необычайно живые задорные глаза. Это был Серёжа Рыженко — отличный музыкант, поэт и актёр, который впоследствии сыграл довольно большую роль в судьбе как нашего с Цоем творчества, так и моего лично.
Артём, что называется, передал нас с рук на руки Серёжке и горячо всех поблагодарил. Он был искренне растроган и ужасно доволен удачно проведённым экспериментом по внедрению в столицу панк-рока. Итак, наш менеджер простился с нами, узнав предварительно, нет ли у нас проблем. Проблем не было, и мы отправились с Рыженко в гости к его друзьям, где нам пришлось дать ещё один концерт, правда, на этот раз уже камерный — тихий и пристойный. Все уже устали бесчинствовать и хотели спокойно поесть и отдохнуть. Рыженко спел нам несколько своих песен, несколько взбодрив уставших битников — это был настоящий артист, он проигрывал каждую песню, как маленький спектакль с захватывающим сюжетом, это было эдакое «фэнтези» — «Алиса в стране чудес» или что-то вроде того, это было просто здорово. Мы были трезвы, довольны всем и всеми, ну и собой, разумеется. Всё шло, как по маслу. Обменявшись телефонами с Рыженко и его друзьями, мы отправились на вокзал, где без проблем купили билеты, сели в поезд и преспокойно, в сладких снах доехали до Ленинграда — воистину, судьба хранила нас от неприятностей, которыми могли бы закончиться наши музыкальные игры.
Ленинград. Серое небо, как грязная вата, оно залепляет глаза и лицо. Грязь на улицах, которой с каждым годом становится всё больше и больше. Закопчённые фасады старых домов, серо-зеленоватые от налипшей на них грязи и копоти. Ряды мрачных чёрных дыр-выбитых окон в расселённых домах. На Литейном просто нечем дышать летом, а зимой невозможно ходить, не забрызгиваясь до колен грязной бурой снежной кашей. Выходишь к Неве, но с отравленной реки дует ветер, в котором нет кислорода. Почерневшие, с серыми пыльными листьями деревья Лиговки и Московского проспекта, призванные хоть немного оживить эти мрачные мёртвые ущелья. А Фонтанка, Фонтанка, в которой ещё в сороковых годах нашего века купались и стирали бельё, — она такая же как и Обводный канал, как Мойка, Канал Грибоедова — бензиновые пятна, мутная, непрозрачная вода… Асфальт, время от времени проваливающийся над теплотрассами и глотающий троллейбусы и машины, асфальт разбит повсюду — держатся только Невский, Московский и другие большие проспекты. Да, ещё — Кировский — правительственная трасса. И пьяные, пьяные, пьяные повсюду — весь город пропитан запахами бензиновой гари, прокисшего пива и портвейна, дымом различного состава и качества из бесчисленных труб заводов и фабрик. Пустые магазины, разваливающаяся в пальцах колбаса. У Московского вокзала первый памятник, встречающий приезжих — огромный каменный шестигранник с металлической остроконечной звездой на вершине, воткнутый посреди выжженной асфальтовой площади Восстания. Если ехать из аэропорта, вас встретит почти такая же стамеска на площади Победы, но там на вас будут направлены ещё и стволы винтовок и автоматов, которые сжимают в железных руках чёрные железные люди под чёрными железными знамёнами, что окружают монумент со всех сторон.
Немудрено, что в таком городе люди часто сходят с ума. И сойдя с ума, начинают требовать переименования этого кладбища в Петербург — в город Святого Петра, Апостола Петра… Не переименовать ли ленинградский крематорий в «Приют Марии Магдалины», а не назвать КПСС — КПСС имени Иисуса Христа? Вообще-то, учитывая современные игры сатанинского государства с ортодоксальной церковью, к тому идёт… Нет, такой город может быть только Ленинградом — этот человек здесь сейчас во всём — в лопнувших замёрзших трубах отопления, в рушащихся на головы жильцов потолках, в новостройках, тонущих в грязи, в Казанском соборе, превращённом в музей Религии и атеизма… Был этот город Санкт-Петербургом, и надеюсь, станет им снова когда-нибудь, но сейчас это — Ленинград.
Подобные мысли стали приходить мне в голову позже, а зимой 1981 всё было по-другому — мы не думали на такие мрачные темы, мы были страшно довольны поездкой в Москву и с удовольствием возвращались домой. Мы родились в этом городе, выросли здесь и любили его таким, какой он есть. Да я и сейчас его люблю не меньше, поэтому и вижу всё то дерьмо, которым он завален по самые крыши.
После поездки мы как-то сблизились с Цоем — нам было легко общаться, так как Цой был молчалив и достаточно мягок и уступчив, я тоже особенно не любил суеты, хотя суетиться приходилось довольно часто, а главное, нас сближали похожие музыкальные пристрастия — я собирал пластинки, менял их на «толчке», и у меня всё время были новые поступления. У Свина они тоже были, но к этому моменту он с головой ушёл в изучение панк-рока, и выбор в его коллекции был довольно специален. Я же собирал «красивую» музыку — «Джетро Талл», «Йес», «Битлз», из новых людей — Костелло, «Телевижн», «Претендерс»… Познакомился я и с музыкой Давида Боуви и записал почти все его пластинки — так он мне понравился. Цой приходил ко мне записывать музыку на свой магнитофончик «Комета», мы говорили о роке, но играть вместе не пробовали — стиль «Пилигрима», где я продолжал трудиться, был Цою не близок — это больше походило на «Ху» середины семидесятых — такой мощный громкий рок. Дюша был нашим музыкальным и идейным руководителем, он обожал «Ху» и «Лёд Зеппелин», и под его руководством мы грохотали вовсю. Цою же нравилось играть более тонкую музыку, что он и делал в «Палате № 6».
Довольно сложно сейчас писать о том, как мы тогда существовали — масса подробностей не запомнилась, поскольку мы принципиально не думали ни о завтрашнем дне, ни о вчерашнем. Среди нас не было летописцев и никто, даже мысленно, не вёл хроники событий. Музыка сделала нас такими — не похожими на других, чужими, среди своих. Это ощущение чужеродности до сих пор во мне, а окружающие это чувствовали и чувствуют, и это вызывало и продолжает иногда вызывать у них недоумение. Гребенщиков как-то сказал, что в те годы рок-н-ролл был единственной до конца честной вещью в этой стране, и я полностью с ним согласен. Только это могло вызвать радость в наших душах. Именно радость— не смех и хихиканье. Разве те люди, что стоят в очередях, чтобы сдать пустые бутылки, чтобы купить полные бутылки, чтобы выйти на свободу, после опорожнения бутылки, разве есть радостьв их душах? Они смеются постоянно — над похабными анекдотами, над глупыми шутками, несущимися с киноэкранов, над рассказами писателей-сатириков о том, как страшно жить в этой стране, они смеются над собственным убожеством, нищетой и порочностью, но нет радостина их лицах. А мы искали эту радость и находили её. В рок-н-роллах Элвиса и балладах «Битлз» мы открывали больше смысла, чем во всех тех статьях Ленина, что я законспектировал в 9-м и 10-м классах школы и на 3-х курсах института.
Критиковать то, что происходило вокруг, нам претило, и хотя мы иногда скатывались до обсуждения окружающего, в основном, старались этого избегать. Вступать в прямой диалог с государством значило принимать правила его игры, что было для нас глубоко омерзительно. Те ценности, которые нам предлагались, были просто смешны — они выглядели такими бессмысленными и ничтожными, что для их достижения совершенно не хотелось тратить время и силы.
Работая на заводе, я как-то раз зашёл в один из корпусов, где трудились инженеры, проектировщики, чертёжники и прочие бойцы интеллектуального фронта, прошедшие институты и университеты. Трое таких бойцов стояли на тёмной, заплёванной и загаженной окурками и горелыми спичками лестничной площадке и украдкой разливали водку в гранёный стакан. Подивившись на такую работу людей в строгих костюмах и при галстуках, я вошёл непосредственно в помещение, где инженеры непосредственно должны работать. Двое или трое инженеров сидели за письменными столами и, покуривая (на лестницу, вероятно, выходили только пить), смотрели в потолок, очевидно, раздумывали, что бы ещё такое как-нибудь усовершенствовать. Остальные пятеро или шестеро были заняты более активными делами — кто читал газету, кто говорил по телефону, кто листал бумаги на столе. Я заметил, что это в основном были приказы и инструкции. Я передал кому-то какую-то записку и отправился восвояси, в свой слесарный цех.
«Вот учись в институте, слушай пять лет ахинею, чтобы в результате оказаться на заплёванной лестнице с бутылкой водки, пусть и с дипломом в кармане и в строгом костюме», — думал я. Мне было ясно, что гораздо приятнее выпивать ту же водку в компании друзей под хорошую музыку и не ограничивать этот процесс временем с 9 до 17-ти. При этом не нужно в конце месяца со страшными нервными затратами делать за три дня то, что нужно было сделать за месяц — начертить ещё какой-нибудь сногсшибательный механизм, который, на радость всему земному шару, изобрёл в конце месяца такой же полуалкоголик-проектировщик из соседнего кабинета.
В цехе же пили уже совсем неприкрыто, откровенно, с чувством, с толком, обстоятельно, но при этом ещё и по уши в грязи. Разговоры, состоящие в основном из мата, вертелись вокруг баб, выпивки и футбола. Отдельной, святой темой была политика — тут каждый являлся знатоком и про членов политбюро знал, кажется, намного больше, чем сами члены. Все были также мудрыми стратегами и во внешней политике — не было сомнений, когда нужно «дать по яйцам» немцам или чехам, когда вы… ну, скажем, трахнуть арабов, кому экспорт, откуда импорт, где что сколько стоит и какова зарплата… хотя за границей никто из них никогда не был, они знали быт западных «мудаков» основательно (с их точки зрения) и смеялись над глупостью американцев, жадностью немцев и развратностью французов со знанием дела. Это было просто противно. Не злило, не вызывало желания спорить, доказывать — просто было противно. Хотя, порядочно было среди рабочих и нормальных людей, не лишённых здравого смысла, но они все как-то помалкивали и не бросались в глаза — видимо, стеснялись высовываться.
Когда с экрана телевизора я слышу голос диктора, который говорит о «сером большинстве», имея в виду парламент или какой-нибудь съезд, это неправда. Серое большинство не там, не в зале заседаний, оно вокруг нас, в магазинах, на заводах, в автобусах, в ресторанах. Оно уверено в себе, монолитно и непобедимо.
Но что-то я опять отвлёкся. Итак, мы не занимались политикой в отличие от всего многонационального народа и, естественно, не были теми кухарками, которым наши мудрые вожди могли бы вручить бразды правления государством. Я приходил к Цою в «дом со шпилем» на углу Московского и Бассейной, мы сидели и слушали Костелло и «Битлз», курили «Беломор», пили крепкий сладкий чай, которым нас угощала Витькина мама, потом ехали ко мне на Космонавтов, слушали «Ху» и «ЭксТиСи», потом… Выбор был широк — идти к Олегу и слушать «Град Фанк» и «Джудас Прист», идти к Свину и слушать Игги Попа и «Стренглерз», ехать к Майку и слушать «Ти Рекс», пить кубинский ром с пепси-колой и сухое, ехать к Гене Зайцеву, пить чай и слушать «Аквариум»… И говорить, говорить, говорить обо всём, кроме политики и футбола.
Мы были полностью замкнуты в своём кругу, и никто нам не был нужен, мы не видели никого, кто мог бы стать нам близок по-настоящему — по одну сторону были милицейские фуражки, по другую — так называемые шестидесятники — либералы до определённого предела. Тогда они нас не привлекали. Я знаю много имён настоящих честных людей этого поколения — и тех, кто погиб, и тех, кто уехал, но это единицы, и имена их так растиражированы, что покрывают собой всё то же серое большинство, но теперь уже либеральное, которое стоит с застывшей ритуальной маской светлой интеллигентной печали на лицах под песни Окуджавы, а потом идёт ругать КПСС в свои конторы, чертить чертежи новых ракет и пить водку на лестничных площадках своих учреждений (см. выше)…
Мы были совершенно лишены гордыни в советском понимании этого слова — никто и в мыслях не имел становиться «личностью», поскольку это подразумевает жизнь в коллективе и по законам коллектива, что нам не импонировало. Один человек в пустыне — личность он или не личность? Он просто человек — две руки, две ноги и всё остальное. Только в коллективе, где чётко определены законы поведения, человек может стать так называемой «личностью». Законы коллектива здесь даже важнее, чем сам коллектив, ведь в сообществе, где нет чётко определённых канонов и каждый действует по собственному усмотрению, каждый представитель коллектива является личностью, не похожей на других. В советском же коллективе, да и не только в советском, а, скажем так, в современном, «личность» — это особа, добившаяся максимальных результатов, действуя по законам коллектива. И здесь нет исключений — я ведь говорю не о законах государства, а о более глубоких законах коллектива, и те, что нарушает даже государственные законы, всё равно остаётся в рамках, заданных жизнью, в коллективе.