Прежде чем показать вам письмо, которое я получила в ответ, считаю необходимым осведомить вас, сударыня, о том, что случилось в замке маркиза де Брессака.
   Графиня, тяжко захворавшая в день моего ухода, той же ночью скоропостижно скончалась. Родственники и знакомые, сьехавшиеся в замок из Парижа, нашли маркиза в отчаянии, он был безутешен (обманщик!) и утверждал, что его драгоценная мать была отравлена горничной по имени Софи, которая сбежала в тот же день, и что эту горничную разыскивали, намереваясь отправить на эшафот. К тому же маркиз оказался куда более богатым наследником, чем сам ожидал: были обнаружены драгоценности, хранившиеся в сейфах графини, о которых он и не подозревал, и, таким образом, помимо доходов, он становился владельцем состояния более чем в шестьсот тысяч франков в векселях и наличных деньгах. Он прекрасно разыграл скорбь и страдание по поводу тяжелой утраты, искусно прятал свою радость, и многочисленные родственники, которых он созвал на вскрытие тела, на чем бурно настаивал, оплакав судьбу несчастной графини и поклявшись отомстить за нее той, что свершила это ужасное злодейство, – пусть только негодяйка попадется в их руки! – оставили молодого маркиза безраздельным и безмятежным обладателем плодов его страшного коварства.
   Господин де Брессак лично переговорил с Жаннетой, стараясь сбить ее с толку вопросами, но девушка так твердо стояла на своем, что он решился дать ей ответ.
   – Вот оно, это роковое письмо, – сказала Софи, вынимая небольшую записку из кармана, – взгляните, сударыня, порой я перечитываю его. Я буду хранить это послание до моего последнего вздоха, я не могу вспоминать о нем без содрогания.
   Госпожа де Лорсанж взяла записку из рук нашей прекрасной путешественницы и прочла:
   «Презренная негодяйка, отравившая мою мать, имеет наглость писать мне. Пусть она не сомневается: если ее найдут, ей несдобровать. Самое разумное в ее положении – поглубже зарыться в свою нору и не высовываться. Она осмеливается требовать, настаивает на своих правах на деньги и вещи? Но разве то, что она не успела прихватить с собой, не ничтожно по сравнению со всеми кражами, которые она не раз совершала в замке, не говоря уже о последнем ее злодеянии? Советую ей больше не обращаться с подобными посланиями, иначе ее посредник будет схвачен и задержан до тех пор, пока местопребывание преступницы не станет известно правосудию».
   – Это ужасно, мое милое дитя, – произнесла госпожа де Лорсанж, возвращая записку Софи, – страшно даже представить... Купаться в золоте – и отказать несчастной, не пожелавшей запятнать себя преступлением, в жалких грошах, которые ею законно заработаны, – вот поистине низость, не знающая равных.
   – К сожалению, это так, сударыня, – продолжала Софи, возвращаясь к своей грустной истории. – Я два дня прорыдала над этим страшным письмом, страдая не столько от отказа, который оно содержало, сколько от неслыханной подлости и коварства его автора. Итак, надо мной нависло новое обвинение, меня могут во второй раз предать в руки правосудия лишь за то, что я слишком строго почитала его законы. Пусть так, я ни в чем не раскаиваюсь, совесть моя попрежнему чиста, и мне не в чем упрекнуть себя, кроме как в излишней чувствительности и жажде справедливости.
   Все же мне трудно было поверить, что меня на самом деле разыскивают. Я была слишком опасным свидетелем, и маркиз прекрасно понимал, что мое появление в зале суда окажется не в его пользу, поэтому он еще меньше меня был заинтересован в моей поимке, и он, а не я, должен был дрожать от страха. Из этих соображений я решила остаться на старом месте и пробыть там так долго, как позволят мои накопления.
   Господин Роден, так звали хирурга, у которого я находилась, предложил мне поступить к нему в услужение. Это был тридцатипятилетний мужчина сурового нрава, резкий и грубый, что не мешало ему пользоваться в округе безупречной репутацией. Он был беззаветно предан своему делу, совсем не интересовался женщинами, жил один, и ему было приятно, возвращаясь домой, видеть, как кто-то хлопочет по хозяйству и заботится о нем. Он назначил мне жалованье двести франков в год и часть дохода от его врачебной практики, и я согласилась. Господин Роден был достаточно хорошим физиономистом, чтобы понять по моей фигуре и лицу, что я никогда не знала мужчины; к тому же он был осведомлен о моем намерении сохранить чистоту. Он пообещал никогда не докучать мне в этом отношении. Мы достигли взаимной договоренности, однако я старалась не раскрывать душу новому хозяину: он ничего не знал о моем прошлом.
   Я пробыла в этом доме два года и, несмотря на тяжелую работу, обрела там какой-то душевный покой и уже готова была забыть свои старые печали, когда Небо, которому было угодно, чтобы любое доброе побуждение моего сердца тотчас же было наказано, отобрало хрупкое блаженство, дарованное мне на краткий миг, чтобы бросить меня в бездну новых невзгод.
   Как-то раз я осталась одна в доме и занималась своими обычными хлопотами, обходя все помещения, и тут мне показалось, что из глубины подвала доносятся какие-то стоны. Я подошла поближе и различила голос девочки. Я попыталась освободить ее из заточения, но дверь была заперта на замок. Я стала строить догадки... Что могла делать там эта несчастная? У Родена не было детей, я никогда не слышала, чтобы у него были сестры или племянницы соответствующего возраста. Чрезмерная строгость, в которой жил Роден, наводила на мысль, что эта юная особа могла быть предназначена для утоления его долго сдерживаемых страстей. Почему же он ее запер? Меня мучило любопытство, и я решила расспросить узницу.
   «Ах, мадемуазель, – ответила мне плачущая девочка, – я дочь дровосека, мне двенадцать лет. Господин, который здесь живет, и его друг вчера меня похитили, когда отца моего не было поблизости. Они связали меня, бросили в мешок с отрубями, чтобы я не могла кричать, положили на лошадь, ночью принесли в этот дом и тут же заперли в погребе. Я не знаю, что им от меня нужно. Они заставили меня раздеться, разглядывали мое тело, спрашивали, сколько мне лет, а потом тот, который похож на хозяина дома, сказал другому, что, коль скоро я так напугана, операцию следует отложить на послезавтра, а чтобы их опыт удался, надо дать мне успокоиться, однако я полностью соответствую всем требованиям, предъявляемым к „подопытной“».
   После этих слов девочка зарыдала с новой силой. Я пыталась ее утешить, обещая, что позабочусь о ней. Я никак не могла до конца понять, что Роден и его друг-хирург собирались делать с бедным ребенком. Однако слово «подопытная», которое они часто употребляли и в других случаях, навело меня на страшное подозрение: не исключено, что эти двое задумали анатомировать несчастного ребенка. Но прежде чем укрепиться в ужасных догадках, я решила во всем как следует разобраться.
   Роден вернулся домой со своим другом; мы поужинали вместе, потом они отослали меня к себе. Я сделала вид, что подчинилась, а сама спряталась за дверью и подслушала их разговор, подтвердивший правильность моих догадок.
   «Никогда, – сказал один из них, – этот раздел анатомии не будет как следует изучен, пока самым тщательным образом не будут рассмотрены результаты эксперимента по вскрытию двенадцати-тринадцатилетнего пациента в момент нервного возбуждения. Пора покончить с глупыми предрассудками, тормозящими прогресс науки. Речь идет о том, чтобы принести в жертву одну жизнь ради спасения миллионов, так стоит ли колебаться из-за такой ничтожной цены? Убийство, которое свершится во время нашей операции, сродни казни, к которой приговаривает правосудие; разве его мудрые и справедливые законы не призывают жертвовать одним, чтобы спасти тысячи других? Пусть же ничто нас не остановит!»
   «Что касается меня, – заявил другой, – то я давно уже на это решился, меня смущало лишь то, что придется действовать в одиночку».
   Я не стану пересказывать продолжение этого разговора. Далее последовали профессиональные детали, которые я не запомнила. Меня с этого момента волновало лишь одно: необходимость любой ценой спасти жизнь несчастной жертве искусства врачевания, развитие которого, несомненно полезное во всех отношениях, в моих глазах все же не стоило крови невинного ребенка.
   Друзья разошлись; Роден лег спать, не сказав мне ни слова. На следующий день, тот самый, предназначенный для безжалостного жертвоприношения, он предупредил меня, как обычно, что вернется с другом лишь к ужину, как накануне. Едва за ним захлопнулась дверь, я приступила к исполнению своего замысла. Небеса этому благоприятствовали, но я дерзну усомниться, что скорее входило в их намерения – помочь невинной жертве или покарать бедную Софи за сострадание? Я просто изложу факты, сударыня, и вы сами судите, насколько необъяснимы мотивы Провидения: я постаралась оказать содействие его целям и была за это жестоко наказана.
   Я спускаюсь в погреб, снова расспрашиваю девочку – те же речи, те же страхи. Пытаюсь выяснить, куда кладут ключ, когда выходят из погреба. «Не знаю, – отвечает она, – кажется, его уносят с собой...» На всякий случай шарю по песку, наконец что-то заскрипело у меня под ногами, нагибаюсь – это ключ, отпираю дверь... Бедняжка бросается мне в ноги, орошает мои руки слезами благодарности, и, забыв о том, чем я рискую и что меня ожидает, я тихо вывожу девочку наружу, чтобы никого не встретить на пути, веду ее на лесную тропку, обнимаю, наслаждаясь зрелищем ее счастья и, думая о радости, которую она доставит отцу, быстро возвращаюсь. В назначенный час приходят наши хирурги, воодушевленные надеждой выполнить свой бесчеловечный план. Они весело ужинают и торопятся поскорее спуститься в погреб. Самое лучшее, что я смогла придумать, чтобы скрыть содеянное, – это выломать замок и положить ключ туда, где я его нашла, надеясь, что они подумают, будто девочка сбежала сама; но хирурги были не из тех, кто позволяет так легко себя одурачить... Врывается разъяренный Роден и набрасывается на меня с кулаками, заставляя рассказать, что я сделала с ребенком, которого он держал взаперти. Я отпираюсь; но кончается тем, что я во всем чистосердечно признаюсь. И тогда двое негодяев обходятся со мной с беспримерной жестокостью. Один предлагает мне самой занять место спасенного ребенка, другой угрожает еще более страшными пытками. Все эти речи чередуются с побоями, меня бросают от одного к другому, пока у меня не закружилась голова, и я падаю наземь, лишившись чувств. Тогда их ярость поутихла. Роден возвращает меня к жизни, и, как только я прихожу в себя, они приказывают мне раздеться донага. Я с содроганием подчиняюсь. Когда я оказываюсь в состоянии, которого они пожелали, один из них держит меня, другой – оперирует. Они отрезают мне по одному пальцу на каждой ноге, затем приводят в чувство и каждый выдирает мне по зубу в глубине рта.
   «Это еще не все, – сказал Роден, опуская железный прут в огонь, – я взял ее выпоротой и хочу вернуть ее обратно клейменой».
   И этот изверг, пока сообщник держит меня, прикладывает мне сзади на плечо раскаленное железо, которым клеймят воров.
   «Пусть она только появится вновь, эта негодяйка, пусть только попробует, – прохрипел взбешенный Роден, – эта позорная грамота объяснит и оправдает мое желание избавиться от нее столь тайно и поспешно!»
   Сообщники схватили меня и глубокой ночью привели на опушку леса, бросив на произвол судьбы, при этом пригрозив страшными карами, которые меня ожидают в случае жалоб и претензий против них.
   Другая на моем месте не придала бы значения этим угрозам; казалось, чего бояться, ведь ничего не стоило доказать, что мое свежее клеймо не результат судебного приговора. Я была настолько измучена, настолько слаба, к тому же всегда помнила о своих парижских неприятностях и о событиях в замке Брессак и поэтому думала лишь о том, чтобы поскорее оказаться как можно дальше от этого рокового леса. Моя боль немного поутихла, поскольку мучители перевязали все раны, которые сами же нанесли. Я провела под деревом одну из самых ужасных ночей в своей жизни и, как только рассвело, пустилась в дорогу. Искалеченные ноги едва повиновались, я не могла идти быстрым шагом, но, несмотря на это, за первый день прошла четыре лье, за два следующих дня – примерно столько же. Я плохо ориентировалась, боялась спрашивать дорогу, поэтому кружила вокруг Парижа и за четыре дня дошла лишь до Льёсена. Вспомнив, что эта дорога ведет в южные провинции, я решила следовать по ней, чтобы дойти до этих далеких неведомых мест. Мне почему-то верилось, что именно там, на краю света, я обрету долгожданный мир и покой, в которых мне было столь жестоко отказано на родине.
   Роковое заблуждение! Сколько тяжких испытаний мне еще предстояло пережить! Заработки у Родена, куда более скромные, чем у маркиза де Брессака, не позволяли мне сделать сбережений. К счастью, все, что у меня было, я носила с собой; таким образом, я располагала суммой в десять луидоров – сюда входило и то, что мне удалось спасти от маркиза де Брессака, и то, что я заработала у хирурга. И я еще считала большой удачей, что при таких страшных обстоятельствах все же не лишилась этой поддержки. Я тешила себя надеждой, что денег хватит, чтобы как-то продержаться, пока я не найду постоянной работы. Здесь, на свободе, под открытым небом, обиды и оскорбления казались мне далекими, и я думала, что смогу их забыть. Даже позорное клеймо не сможет помешать мне добыть средства к существованию. Мне было всего двадцать два года, и, несмотря на хрупкое сложение и тонкие черты, которые, к моему несчастью, все упорно превозносили, у меня было довольно крепкое здоровье; к тому же у меня еще оставалась душевная чистота, которая, хотя большей частью и вредила мне, однако все же утешала в горькие минуты: я втайне уповала на то, что рано или поздно мне за нее воздастся и я заслужу если не награду, то хотя бы некоторую передышку в нескончаемом потоке сваливавшихся на меня бед. Полная радужных надежд, я продолжала свой путь. Так я дошла до Санса; но мои недолеченные раны заставляли меня страдать от невыносимой боли, и я решила отдохнуть несколько дней. Не рискуя доверить кому бы то ни было причину моих мучений, я вспоминала, какие средства использовались в подобных случаях у Родена, покупала лекарства и лечилась самостоятельно. Неделя отдыха полностью восстановила мои силы. Возможно, мне удалось бы подыскать какое-нибудь место в Сансе, но я почему-то была убеждена, что нужно попытать счастья именно в провинции Дофине, и вновь отправилась в дорогу. В детстве я наслушалась разных рассказов об этом крае, и мне казалось, что там меня ожидает удача. Сейчас увидим, как мне удалось осуществить мечту попасть в этот край.
   Святые религиозные чувства не покидали меня даже в самых сложных жизненных перипетиях. Презирая пустые софизмы гордых, холодных умов, считая их плодом скорее распущенности, чем твердой убежденности, я противопоставляла им мою совесть и мое сердце, с помощью которых находила ответы на все мучившие меня вопросы. А если порой невзгоды и вынуждали меня пренебречь предписаниями религиозного долга, то при первой же возможности я тотчас старалась загладить свою вину.
   Я только что покинула Осер; было 7 июня, и я никогда не забуду этот день. Я прошла примерно два лье; стояла сильная жара, и я решила подняться на пригорок, заметив там лесную рощицу, удаленную от дороги, в надежде поспать в тени пару часов. Это было бы дешевле, чем в гостинице, и безопаснее, чем на большой дороге. Я поднялась и устроилась у подножия дуба, где после скромного завтрака, состоявшего из хлеба и воды, предалась блаженному сну. Насладившись двумя часами безмятежного отдыха, я залюбовалась пейзажем, представшим пред моими глазами, и тут мне показалось, что слева от дороги, посреди леса, простиравшегося насколько хватает глаз, я вижу маленькую колокольню, примерно в трех лье от меня, которая скромно возвышается, словно паря в воздухе.
   «О блаженное уединение! – невольно вырвалось у меня. – Должно быть, это пристанище благочестивых монахинь или смиренных отшельников, удалившихся от опасной мирской суеты, где злодеяние одерживает победу над непорочностью, и целиком посвятивших себя служению святым догматам веры. Несомненно, эта тихая обитель – средоточие добродетели».
   Я погрузилась в размышления. Неожиданно предо мной предстала молодая девушка моего возраста, пасущая неподалеку овец. Я расспросила ее об этой обители, и она объяснила, что это монастырь реколлектов, где живут четверо отшельников, которые исповедуют строгую нравственность, воздержание и трезвость.
   «Раз в год, – продолжала девушка, – жители окрестных сел ходят туда на богомолье поклониться чудотворной статуе Богоматери».
   Растроганная до глубины души, я готова была тотчас же пасть ниц перед чудотворным образом, моля о помощи и поддержке. Я спросила, не хочет ли она пойти со мной. Она ответила, что торопится домой, ее заждалась мать, но готова указать дорогу. Она успокоила меня, что я без труда доберусь одна, а настоятель монастыря, человек весьма почтенный, не только с радостью примет меня, но и предложит помощь, в которой я нуждаюсь.
   «Его зовут преподобный отец Рафаэль, – сообщила мне девушка, – он итальянец, но почти всю жизнь провел во Франции. Он предпочел нашу глушь блестящим бенефициям, предложенным ему самим папой, с которым он состоит в родстве. Он был из семьи сильных мира сего, человек мягкий, любезный, усердный и жалостливый; ему около пятидесяти лет, и все в округе считают его святым».
   Воодушевленная рассказом деревенской девушки, я испытывала непреодолимое желание попасть на богомолье в этот монастырь, где со всем рвением, на которое способна, могла бы загладить свою вину перед Всевышним. Стесненная в средствах, я все же отблагодарила любезную пастушку и двинулась в путь по направлению к монастырю Сент-Мари-де-Буа – так звалась эта святая обитель. Оказавшись на равнине, я потеряла колокольню из виду, и мне не оставалось ничего другого, как углубиться в лес. Я пожалела, что не спросила у пастушки, сколько лье до монастыря, так как вскоре обнаружила, что мои первоначальные подсчеты неверны. Но ничто не могло меня остановить; я вышла на опушку леса и прикинула, что дорога длинная, но у меня не было сомнений, что до наступления ночи я буду у цели. Однако нигде вокруг не было никаких следов человека, никаких строений; я заметила лишь узкую тропинку, по которой и пошла наугад. Так я шла примерно пять лье и скоро поняла, что еще нужно пройти не менее трех. Солнце уже садилось, а я еще была далеко от монастыря, и тут, наконец, примерно на расстоянии одного лье я услышала колокольный звон. Иду в этом направлении, тороплюсь; тропинка становится шире, и через час пути обнаруживаю ограду, а за ней – монастырь. Никогда не видела более дикой пустыни: никаких селений по соседству, ближайшее – более чем за шесть лье. Монастырь находится в низине, окруженный со всех сторон лесами не менее чем на три лье. Я долго спускалась, чтобы попасть туда; теперь стало понятно, отчего, очутившись на равнине, я потеряла колокольню из виду. К внутренней стороне ограды примыкала хижина брата-садовника, и, прежде чем войти, я попросила у смиренного отшельника дозволения переговорить с отцом настоятелем. Меня спрашивают, что мне от него нужно; объясняю, как из религиозного долга я дала зарок дойти до этой святой обители, утешиться там от перенесенных бед, припасть к стопам Святой Девы и почтенного настоятеля обители, где находится чудесный образ. Брат-садовник велит мне подождать, пока он сходит в монастырь и побеспокоит монахов, которые с наступлением темноты приступают к ужину. Через некоторое время он появился в сопровождении другого монаха.
   «Это отец Клемент, эконом монастыря, – сказал мне садовник, – он желает выяснить, стоит ли предмет вашего разговора того, чтобы из-за него прерывать ужин настоятеля».
   Отцу Клементу на вид было лет сорок пять; это был толстяк гигантского роста с суровым неприветливым взглядом; его жесткий хриплый голос, вместо того чтобы утешить, заставил меня содрогнуться... Невольный трепет охватил меня, я почувствовала себя незащищенной, и картины былых страданий всплыли в моей памяти.
   «Что вам угодно? – резко заговорил он. – Разве в этот час ходят в храм? Вы похожи на искательницу приключений».
   «Сжальтесь, – бросилась я к его ногам, полагая, что в храм Божий удобно обращаться в любое время, – я пришла сюда издалека, вдохновленная благочестивым рвением; если это возможно, умоляю исповедать меня, а когда совесть моя будет перед вами чиста – судите, достойна ли я предстать пред священным образом, что хранится в вашей смиренной обители».
   «Все же теперь не время для исповеди, – несколько смягчился монах. – К тому же, где вы намерены провести ночь? У нас негде вас поместить, лучше бы вы пришли утром».
   Я стала приводить в оправдание все доводы, помешавшие мне это сделать. Ничего мне не ответив, он ушел отчитываться перед настоятелем. Через несколько минут я услышала, как отпирают дверь, и сам настоятель вошел в лачугу садовника, приглашая меня в храм. Считаю необходимым дать вам представление об отце Рафаэле. В ту пору ему было пятьдесят, но на вид нельзя было дать больше сорока: высокий, худощавый, с кротким одухотворенным лицом, прекрасно говорящий по-французски, хотя и с легким итальянским акцентом, галантный на людях, однако дикий и свирепый по нраву – в чем вы еще не раз будете иметь случай убедиться.
   «Дитя мое, – ласково начал он, – хотя время сегодня неподобающее и не в наших обычаях принимать в столь поздний час, я все же выслушаю вашу исповедь, и мы подумаем о том, как вам поблагопристойнее провести ночь, чтобы завтра с утра предстать пред святым образом, что хранится в нашей обители».
   Настоятель приказал зажечь светильники в исповедальне, отослал брата-эконома и, заперев все двери и убедившись, что никто нам не мешает, начал меня исповедовать. Я почувствовала себя спокойно и уверенно в обществе столь обходительного человека и, забыв о страхе перед отцом Клементом и обо всех пережитых унижениях, которые должны были бы научить меня уму-разуму, с присущим мне чистосердечием безраздельно доверилась преподобному отцу, рассказав все без утайки: созналась в своих прегрешениях, поведала свои печали и даже показала позорное клеймо, которым меня обесчестил ненавистный Роден.
   Отец Рафаэль очень внимательно меня выслушал, проявив жалость и участие, он даже просил уточнить некоторые подробности. Его особенно заинтересовали следующие вопросы:
   1. На самом ли деле я сирота и родом из Парижа?
   2. Точно ли у меня больше не осталось ни родных, ни друзей, ни влиятельных покровителей – словом, никого, к кому я могла бы обратиться?
   3. Знает ли кто-нибудь, кроме пастушки, что я собиралась отправиться в этот монастырь, и не назначила ли я ей встречу по возвращении?
   4. Девственна ли я по-прежнему в свои двадцать два года?
   5. Могу ли я утверждать, что никто не видел, как я входила в монастырь, и никто меня не сопровождал?
   Я простодушно и без всякой задней мысли ответила на эти вопросы. Отец Рафаэль, казалось, был удовлетворен.
   «Очень хорошо, – монах поднялся и взял меня за руку, – идемте, дитя мое, сейчас слишком поздно, чтобы являться пред ликом Девы, а завтра утром я доставлю вам смиренную радость встречи со святым образом; теперь позаботимся о сегодняшнем ужине и ночлеге».
   Он повел меня к ризнице.
   «Отчего же мы следуем туда, отец мой, – я не могла совладать с беспокойством, внезапно охватившим меня, – что мы будем делать в монастырских покоях?»
   «А куда же вы хотите, очаровательная паломница, – спросил монах, отпирая дверь, ведущую в основное здание. – Вы что, боитесь провести ночь в обществе четверых монахов? О, вы убедитесь, мой ангел, что мы не такие уж святоши, какими можем показаться, и знаем, как позабавиться с хорошенькой девчонкой».
   От этих слов я вздрогнула: о Небо праведное, неужели я снова стану жертвой собственной доверчивости и стремления к тому, что более всего чтимо религией, неужели я опять буду за это наказана, как за преступление? Тем временем мы двигались в темноте, наконец в конце коридора появилась лестница; монах подтолкнул меня, чтобы я поднималась первой, и, заметив мое замешательство, пришел в ярость:
   «Грязная шлюха, – его вкрадчивый тон внезапно сменился на жуткую брань, – ты что, не понимаешь, что тебе некуда деваться? Черт возьми, ты вскоре увидишь, что лучше бы тебе остаться в воровской шайке, чем попасть в компанию четверых реколлектов».
   Ужасные картины так быстро сменяли друг друга, что я даже не успела осознать сказанное Рафаэлем. Дверь открывается, и я вижу накрытый стол, вокруг – трое монахов и три молодые девушки. Выглядит все общество совсем непристойно. Две девушки, совершенно голые, заняты раздеванием третьей. Монахи почти в таком же виде...