В остальном этот вечер ничем не отличался от предыдущих, только красота и юный возраст Октавии сильнее обычного разогрели мерзавцев, и они удвоили свои зверства. После этого, скорее из-за пресыщенности, чем из милосердия, монахи отправили несчастную на несколько часов в ее комнату, чтобы она могла насладиться столь необходимым для нее отдыхом. Мне очень хотелось утешить Октавию хотя бы в ее первую ночь, однако я вынуждена была провести эту ночь с Антонином, а значит, сама нуждалась в помощи и сочувствии. Я имела несчастье не то чтобы понравиться – это слово было бы неуместным, – но сильнее всех остальных возбуждать низменные желания этого распутника и в течение долгого времени проводила по четыре-пять ночей в неделю в его келье.
   На следующее утро я нашла мою новую подругу в слезах. Несмотря на то что мною было сделано все возможное, успокоить Октавию, как и меня когда-то, не удалось. В самом деле, человеку нелегко смириться со столь резкой переменой жизни, к тому же эта юная девушка оказалась глубоко верующей, добродетельной и чувствительной, что еще больше усугубляло весь ужас ее теперешнего положения. Рафаэлю она оказалась очень по вкусу, он провел с ней много ночей подряд, и мало-помалу она успокоилась, как и другие. Боль несколько притупилась, и девушка жила надеждой на скорое освобождение.
   Омфала была права, говоря, что отставка не зависела ни от времени, проведенного в монастыре, ни от поведения, а только от прихотей монахов или от каких-то неведомых нам соображений. Отставку можно было заслужить и через неделю, и через двадцать лет. Так, не прошло и шести недель, как пришел Рафаэль и объявил об отъезде Октавии. Она дала нам те же клятвы, что и Омфала, и, подобно ей, пропала без вести, а мы ничего не узнали о ее дальнейшей судьбе.
   Целый месяц не было ей замены. За это время я имела случай удостовериться, что мы здесь не одни и что в другой башенке томилось столько же несчастных девушек. Омфала лишь догадывалась об этом, я же попала в ситуацию, окончательно подтвердившую этот факт. Вот как это произошло.
   Я провела ночь у Рафаэля и, как обычно, выходила от него в семь часов утра. Вдруг в коридоре я заметила старого брата, лицо которого, не менее отвратительное, чем у нашего, было мне незнакомо. Он сопровождал какую-то высокую девушку лет восемнадцати-двадцати с яркой внешностью. Рафаэль, который должен был меня сопровождать, задержался в келье и вышел как раз в тот момент, когда я столкнулась лицом к лицу с этой красивой девушкой. Брат не знал, куда деваться, чтобы спрятаться от гнева хозяина.
   «Куда вы ее ведете?» – спросил разъяренный настоятель.
   «К вам, преподобный отец, – сказал омерзительный Меркурий. – Ваше преосвященство, вероятно, запамятовало, что вчера вечером я получил такой приказ».
   «Но я сказал: в девять часов».
   «В семь, монсеньор, – вы изволили ее видеть до обедни».
   В течение этого разговора мы с девушкой с интересом и изумлением разглядывали друг друга.
   «Ладно, теперь это уже не имеет значения, – сказал Рафаэль, приказывая мне и моей новой товарке войти в его келью».
   Он запер дверь и приказал брату подождать в коридоре.
   «Послушайте, Софи, – обратился он ко мне, – эта девушка занимает в соседней башне такой же пост, как и вы. Она старшая. Не нахожу ничего предосудительного в том, чтобы две наши начальницы познакомились. И, чтобы знакомство стало более близким, я предоставлю тебе возможность увидеть нашу Марианну совершенно раздетой».
   Марианна показалась мне весьма бесстыдной; она мгновенно обнажилась, и Рафаэль, приказав мне возбудить его, на моих глазах подверг ее своим излюбленным удовольствиям.
   «Вот именно то, что мне нужно, – сказал распутник, удовлетворившись, – не успеваю я завершить ночь с одной, как наутро мне уже хочется другую.
   Воистину наши влечения ненасытны: чем неистовей их утоляешь, тем сильнее они разгораются. И, хотя заранее знаешь, что произойдет, всякий раз ожидаешь каких-то новых приманок. Если пресыщение и утоляет наши желания, то в тот же миг искра разврата вновь их разжигает. Вы обе девочки надежные и будете держать язык за зубами. Можете идти, Софи, сейчас за вами зайдет брат, а я хочу совершить еще одно богослужение с вашей новой подружкой».
   Я пообещала Рафаэлю все сохранить в секрете и ушла. Теперь уже не могло быть никаких сомнений, что не мы одни прислуживали этим оголтелым распутникам.
   После ухода Октавии начались бесконечные замены. Сначала появилась маленькая двенадцатилетняя крестьяночка, хорошенькая и свеженькая, которой, однако, было далеко до своей предшественницы. Через два года я стала долгожительницей. Флоретта и Корнелия по очереди ушли в отставку, поклявшись, как и Омфала, дать о себе знать, но обе, как и она, не сдержали слова. Вскоре привели новеньких. Флоретту заменили пятнадцатилетней толстощекой пышкой из Дижона, не имеющей других достоинств, кроме своей свежести; Корнелию – девушкой своеобразной красоты из Отёна, происходившей из весьма приличной семьи. Эта шестнадцатилетняя прелестница, к счастью для меня, пленила сердце Антонина. Лишившись особых милостей этого развратника, я вскоре заметила, что постепенно теряю влияние и на остальных. Непредсказуемость действий злодеев внушала мне страх за дальнейшую судьбу. Я предчувствовала скорую отставку и имела слишком много оснований опасаться, что эта злополучная отставка может стать смертным приговором. Как тут было не тревожиться? Хотя стоило ли в моем униженном состоянии так цепляться за жизнь, не разумнее ли было уйти из нее и тем самым избавиться от мучений? Эти мысли успокаивали меня и помогали смиренно ждать решения своей участи, не прибегая ни к каким уловкам, чтобы упрочить свое положение у монахов. Со мной стали обращаться еще хуже: ежеминутно изводили придирками, не было дня, чтобы меня не наказывали. Я ждала объявления приговора и, возможно, была уже на пороге его исполнения, когда Провидение, которому наскучило испытывать меня таким образом, предпочло вырвать меня из этой бездны, чтобы вскоре ввергнуть в новую. Не стану торопить события и начну с рассказа о том, как нас всех наконец освободили от издевательств бесчестных развратников.
   Надо же было так случиться, чтобы и в этих обстоятельствах, как и во всех событиях моей жизни, я столкнулась с очередным примером вознагражденного порока. Видно, было предначертано свыше, чтобы на моих глазах те, кто меня мучил, угнетал, порабощал, беспрестанно получали подарки от судьбы за свои злодеяния. Провидение словно нарочно всякий раз искушало меня, демонстрируя бессилие и ненужность добродетели. Один зловещий урок ничему меня не научил. Впрочем, если даже мне суждено пасть от меча, нависшего над моей головой, я все равно останусь верна высоким идеалам, живущим в моем сердце.
   Как-то утром в нашей комнате неожиданно появился Антонин и объявил, что преподобный отец Рафаэль, родственник и протеже римского папы, назначен по воле его святейшества генералом ордена Святого Франциска.
   «Меня же, дети мои, – добавил Антонин, – переводят в Лион на должность настоятеля. Вместо нас сегодня сюда прибудут два новых отца, мы с ними незнакомы. Может, они отправят вас домой, может, захотят задержать в монастыре. Но, какой бы ни была ваша дальнейшая участь, советую для вашего же блага и в знак уважения к двум собратьям, которых мы здесь оставляем, не разглашать некоторые наши обычаи и не рассказывать о том, что не укладывалось бы в рамки приличий».
   Столь приятная новость нас так обрадовала, что мы с готовностью согласились исполнить все прихоти развратника, пожелавшего попрощаться со всеми четырьмя. Ожидаемый конец мучений позволил стерпеть его последние издевательства без жалоб, мы ни в чем не стали отказывать Антонину, и он вышел от нас довольный, чтобы навсегда с нами расстаться.
   В два часа, как обычно, нам подали обед. В комнату вошел Клемент в сопровождении двух пожилых монахов почтенного вида.
   «Сознайтесь, друг мой, – обратился один из них к Клементу, – что царившее в этом доме распутство ужасно, и удивительно, что Небеса так долго это терпели».
   Клемент смиренно признал свою вину, однако оправдывался тем, что ни он, ни его собратья не вносили никаких новшеств в монастырский устав, они лишь поддерживали уже сложившуюся в этой обители традицию, доставшуюся им от предшественников.
   «Предположим, – перебил его тот же монах, который, видимо, был новым настоятелем, – предположим, это так, тогда надо поскорее ликвидировать этот очаг разврата. Подумать только, какой скандал может разразиться в случае огласки и в светских, и в религиозных кругах».
   И святой отец спросил нас, как мы представляем свою дальнейшую жизнь. Каждая ответила, что желала бы вернуться в родные места или в свою семью.
   «Так тому и быть, дети мои, – сказал монах, – каждой из вас будет выделена сумма на дорожные расходы, однако вы должны выполнить следующие условия: уходить будете по одной, пешком, с интервалом в два дня и никогда не разгласите того, что происходило в этой обители».
   Мы уверяли, что будем молчать. Но настоятель не довольствовался нашими обещаниями: он подвел нас к святыням и заставил присягнуть у подножия алтаря, что мы навеки сохраним в тайне то, с чем столкнулись в монастыре. Я, как и остальные, совершила этот обряд, и если сейчас нарушаю свое слово, рассказывая вам все, сударыня, то изменяю лишь букве, а не духу этой клятвы. Ведь цель этого добренького святоши – уберечь репутацию монастыря и пресечь жалобы. Раскрывая перед вами правду обо всех похождениях в тихой обители, я твердо уверена, что не причиню никаких неудобств ордену этих святых отшельников.
   Мои подруги отбыли раньше меня, а поскольку нам было строго запрещено назначать друг другу встречи, и мы уходили в разное время, то так никогда больше и не увиделись.
   Мне выдали два луидора на дорогу до Гренобля, вернули одежду, в которой я прибыла в монастырь, и я с удивлением обнаружила в целости и сохранности еще восемь луидоров. Итак, я была обрадована и полна воодушевления, покидая навеки это ненавистное пристанище порока столь неожиданно легким способом. Я углубилась в лесную чащу и очутилась на дороге в Осер на том самом месте, где три года назад приняла нелепое решение самой броситься в омут. Итак, через несколько недель мне исполнится двадцать пять лет. Первым моим побуждением было преклонить колени и просить прощения у Всевышнего за свои невольные прегрешения, – а мне было в чем покаяться. И я истово молилась и каялась с тем большим рвением еще и потому, что не могла делать этого пред оскверненными алтарями гнусного дома, который с радостью покинула. Слезы сожаления текли из моих глаз. Когда, три года назад, охваченная благочестивым порывом, столь жестоко обманутым, я свернула с той же самой дороги, я была чиста и непорочна – какими же неблаговидными поступками запятнана я сейчас! От этих грустных размышлений спасало лишь радостное ощущение свободы, и я продолжала свой путь. Чтобы не испытывать более ваше терпение, сударыня, я буду останавливаться только на событиях, преподавших мне важные уроки или в корне изменивших ход моей жизни.
   Я провела несколько дней в Лионе. Как-то случайно я заглянула в одну иностранную газету, принадлежащую хозяйке дома, где я остановилась. Каково же было мое удивление, когда я прочитала там, что еще один злодей получил высокое одобрение, один из главных виновников моих бед. Роден, гнусный негодяй, столь безжалостно покаравший меня за то, что я оградила его от совершения убийства, покинувший Францию, где он наверняка осквернил себя не одним злодеянием, недавно, по сообщению этой газеты, был назначен, и с огромным жалованьем, придворным хирургом короля Швеции. Пусть он благоденствует, этот мерзавец, пусть, раз так угодно Провидению, а ты, жалкое отверженное создание, страдай в одиночку, терпи и не жалуйся, ибо свыше предначертано, что горе и терзания – неизбежный удел добродетели!
   Через три дня я покинула Лион, мне не терпелось поскорее оказаться в Дофине: моя безумная надежда на то, что в этой провинции мне наконец улыбнется счастье, все еще не оставляла меня. Как и всегда, я путешествовала пешком, в моей дорожной сумке была лишь пара рубашек и косынок. Я успела удалиться от Лиона на расстояние около двух лье, когда ко мне подошла старушка и с самым жалостливым видом попросила милостыню. Я не знала в этом мире никакой другой радости, кроме оказания услуг и благодеяний ближнему, и, со свойственным мне состраданием, достала кошелек, чтобы вытащить оттуда несколько монет для нищенки. Однако эта презренная женщина оказалась куда проворнее меня, хотя с первого взгляда казалась старой и дряхлой. Она ловко выхватила мой кошелек и сильным ударом в живот сбила меня с ног. Когда я поднялась, воровка успела отбежать шагов на сто; кроме того, рядом с нею показались четверо ее пособников, которые делали угрожающие жесты в мою сторону, так что догонять мошенницу было бесполезно.
   «О Небо праведное! – с горечью воскликнула я тогда. – Неужели за любым благочестивым порывом, рождающимся в моей душе, тотчас же должна последовать неминуемая расплата!»
   В этот роковой час мое врожденное мужество чуть не покинуло меня. Сегодня я прошу за это прощения у Небес, но тогда была близка к бунту. Передо мной открывалось два пути, один страшней другого: либо попробовать присоединиться к мошенникам, которые только что меня жестоко обидели, либо вернуться в Лион и посвятить себя распутству. Но Господь был настолько милостив, что не позволил мне пасть, хотя надежда, которую он снова зажег в моем сердце, оказалась лишь преддверием еще более тяжких испытаний. Тем не менее, я благодарила Господа за поддержку. Моя несчастливая звезда неотвратимо приближала меня, невиновную, к эшафоту, так что, согласившись тогда на любое из этих решений, я бы лишь обрекла себя на новые унижения, но не спаслась бы от позорной смерти, которая мне предначертана.
   Итак, я продолжала свой путь по направлению к Вьену, где собиралась продать кое-какие вещи, чтобы хватило денег добраться до Гренобля. Я печально брела по дороге и была уже в четверти лье от Вьена, когда заметила, как справа от дороги двое всадников топтали копытами своих лошадей какого-то человека. Когда его распростертое тело стало неподвижным, они умчались во весь опор. Это страшное зрелище потрясло меня до слез... Вот несчастный, достойный жалости больше, чем я: у меня, по крайней мере, остаются еще здоровье и сила. Я в состоянии зарабатывать себе на жизнь, а этот человек останется до конца дней своих калекой. И, если он небогат, что с ним станет, окажись он в моем положении? Как ни старалась я бороться со столь губительным для меня состраданием, все же не смогла устоять от искушения и не проявить свойственное мне милосердие. Я подошла к умирающему; у меня было с собой немного спиртовой настойки, и я дала ему понюхать ее. Несчастный открыл глаза, и первое, что я услышала от него, были слова благодарности, которые побудили меня удвоить заботы. Я разорвала одну из своих рубашек – одну из драгоценных вещей, что у меня еще оставались, – чтобы перевязать пострадавшего. Итак, я разодрала ее на лоскуты ради этого незнакомца, остановила кровь, сочившуюся из его ран, дала ему выпить вина, небольшой запас которого носила с собой во фляге для восстановления сил в минуты усталости. Остальными своими вещами я пожертвовала, смачивая его ушибы. Раненый неожиданно пришел в себя, обретя силы и твердость духа. Тут я смогла разглядеть его получше. Несмотря на то, что незнакомец путешествовал пешком и налегке, он производил впечатление человека состоятельного: на нем были дорогие перстни, часы и другие ценности, изрядно пострадавшие во время происшествия на дороге. Как только умирающий вновь обрел дар речи, он еще раз выразил мне свою признательность, поинтересовавшись, кто тот ангел-хранителъ, который спас ему жизнь, и чем можно отплатить за это благодеяние. Я тогда еще простодушно верила, что душа, исполненная признательности, будет настроена доброжелательно по отношению к своему спасителю, и, надеясь найти понимание и сочувствие в лице того, кто только что проливал слезы благодарности на моих руках, решилась открыть историю всех моих испытаний и поделиться своими печалями. Незнакомец выслушал меня с живым интересом. Узнав же про недавнее мое злоключение, ввергнувшее меня в состояние безысходной нищеты, он воскликнул:
   «Как я счастлив, что имею возможность отблагодарить вас за вашу доброту! Меня зовут Дальвиль, в пятнадцати лье отсюда, в горах, у меня прекрасный замок, предлагаю вам последовать туда со мной; надеюсь, что там вы сумеете обрести приют. Чтобы мое предложение не показалось вам двусмысленным, я сразу хочу оговорить все условия. Я женат, моей жене нужна надежная горничная, недавно мы уволили недобросовестную прислугу, и я могу взять вас на ее место».
   Я горячо благодарила своего неожиданного покровителя и поинтересовалась, как случилось, что такой почтенный человек, как он, путешествовал без сопровождения и рисковал настолько, что стал предметом оскорбления грубиянов и мошенников.
   «Я человек молодой, сильный и крепкий, – ответил мне Дальвиль, – и имею обыкновение возвращаться домой один и пешком. Мое здоровье и мой кошелек мне это позволяют. Дело вовсе не в недостатке средств – благодарение Господу, я человек обеспеченный, и вы еще будете иметь случай в этом убедиться, если окажете честь посетить меня. Те двое, с которыми я только что имел дело, – местные дворянчики, не имеющие за душой ничего, кроме плаща и шпаги: один чей-то телохранитель, другой служит в жандармах, – словом, оба прохвосты. На прошлой неделе в Вьене я выиграл у них сто луидоров. На двоих едва нашлось десять, и мне пришлось удовлетвориться их честным словом. И вот сегодня при встрече я напоминаю им о долге... и вы видели, как они со мной расплатились».
   Я посочувствовала этому достойному господину, утешив его в двойном несчастье, жертвой которого он оказался. Однако он торопился поскорее отправиться в дорогу.
   «Благодаря вашим заботам, – сказал Дальвиль, – я чувствую себя немного лучше. Скоро стемнеет, мы успеем дойти до постоялого двора, он в двух лье отсюда, там переночуем, а наутро возьмем лошадей и к вечеру доберемся до моего замка».
   Я решила не упускать случая, который, казалось, само Небо посылает мне. С моей помощью Дальвиль поднялся на ноги, и мы отправились в путь. По дороге мне приходилось все время поддерживать усталого путника. Мы сошли с главной дороги и узкими тропинками двигались в сторону Альп. Действительно, уже через два лье мы добрались до постоялого двора, о котором упоминал Дальвиль. Ужин прошел вполне пристойно. После еды мой спутник поручил хозяйке позаботиться обо мне, и та поместила меня на ночлег рядом с собой. Наутро мы взяли напрокат пару мулов с погонщиком. Все время двигаясь в направлении гор, мы и подошли вплотную к границам Дофине.
   Дальвиль, мучимый ранами, не мог идти быстро. Это не очень меня стесняло, так как я сама не была привычна к такому тяжелому пути и чувствовала себя не вполне здоровой. Мы остановились в Вирье, где мой покровитель вел себя столь же прилично и сдержанно, и на следующий день продолжили путь в том же направлении. К четырем часам пополудни мы подошли к подножию гор. Дорога становилась почти непроходимой, и Дальвиль наказал погонщику мулов не отходить от меня и оберегать от несчастного случая. Углубившись в ущелье, мы кружили, спускались вниз, поднимались вверх и, пройдя не более четырех лье, настолько удалились от всякого человеческого жилья и от какой-нибудь дороги, что я почувствовала себя на краю света. Смутное беспокойство охватило меня. Блуждая по этим неприступным каменистым тропам, я невольно вспомнила извилистые подступы к монастырю Сент-Мари-де-Буа, и эта приобретенная неприязнь ко всяким затерянным в глуши местам вновь заставила меня содрогнуться. Наконец я заметила какой-то замок, громоздившийся на краю крутой скалы, словно готовый свалиться в страшную пропасть, скорее обитель привидений, чем жилище людей из общества. Казалось, туда нет никакой дороги. Только узкая, усеянная камнями тропинка, пригодная лишь для горных коз, бесконечно извиваясь, вела туда. Долго кружа по ней, мы наконец добрались до замка.
   «Вот и мой дом», – произнес Дальвиль, не подозревая, что я уже успела разглядеть замок.
   Я удивилась тому, что он выбрал себе столь уединенное жилище, на что Дальвиль довольно резко ответил, что каждый живет там, где может. Его неожиданно грубый тон поразил меня, и мое прежнее спокойствие сменилось каким-то тревожным предчувствием. Когда находишься в беде, ничто не ускользает от твоего внимания, любой пустяк может вдохнуть в тебя жизнь или похоронить все твои надежды. Однако понимая, что отступать некуда, я не подала виду, что волнуюсь. Еще один поворот – и древнее сооружение словно выросло перед нашими глазами. Дальвиль сошел со своего мула, повелев мне последовать его примеру, вернул обоих мулов погонщику и, расплатившись, отпустил того, приказав возвращаться обратно. Этот поступок еще больше настораживал. На этот раз мне не удалось скрыть своего смятения.
   Чего вы опасаетесь, Софи, – спросил Дальвиль, когда мы пешком шли к его обиталищу, – вы ведь не за пределами страны. Хоть замок и находится на границе с Дофине, подчиняется он Франции.
   «Предположим, что это так, сударь, – отвечала я, – но отчего вам вздумалось поселиться в таком зловещем месте?»
   «Зловещем? О нет, – Дальвиль исподтишка наблюдал за мной, – не волнуйся, моя девочка, это не разбойничий притон, хотя люди здесь живут не совсем добропорядочные».
   «Ах, сударь, – мой голос задрожал, – вы пугаете меня, куда же вы меня ведете?»
   «Я веду тебя в банду фальшивомонетчиков, потаскушка!»
   И Дальвиль грубо схватил меня за руку и с силой втолкнул на подъемный мост, который опустился при нашем появлении и тотчас же после нас был убран.
   «Мы уже на месте, – продолжил он во дворе, – взгляни на этот колодец. – И Дальвиль указал мне на двух закованных в кандалы обнаженных женщин, которые приводили в движение колесо, качая воду в огромный резервуар. – Вот твои подруги и вот твоя работа. Ты будешь по двенадцать часов в день крутить это колесо, и так же как твои товарки, всякий раз, когда проявишь нерадение в работе, будешь избита самым жестоким образом. Один раз в день тебе будут выдавать шесть унций черного хлеба и миску бобов. Что касается свободы, забудь об этом, тебе никогда ее не видать. Если же ты не выдержишь такой нагрузки и умрешь, тебя сбросят в шахту, которую ты видишь рядом с колодцем, на ее дне уже покоятся тридцать или сорок женщин, тебя же заменит новая раба».
   «Великий Боже! – воскликнула я, бросаясь Дальвилю в ноги. – Вспомните, сударь, я спасла вам жизнь; преисполнившись признательности, вы готовы были облагодетельствовать меня, и разве не этого я вправе была от вас ожидать?»
   «Что ты подразумеваешь под так называемым чувством благодарности? Так-то ты пытаешься поймать меня в сети? – спросил вместо ответа Дальвиль. – Лучше поразмысли, жалкое создание, какие цели ты преследовала, спасая меня. Из двух возможностей: следовать своей дорогой или прийти ко мне на помощь – ты выбрала ту, на которую вдохновило тебя сердце. То есть ты просто предавалась наслаждению от сознания собственного благодеяния. Так какого же дьявола ты смеешь претендовать на мою благодарность за удовольствие, которое ты сама себе доставила?! И как это тебе взбрело в голову, что человек, который купается в золоте и роскоши, владеющий миллионным состоянием, для которого ничего не стоит прогуляться ради собственного удовольствия в Венецию, соизволит опуститься до того, чтобы быть обязанным какой-то оборванке? Да, ты мне подарила жизнь, но все равно я ничего тебе не должен, ибо ты при этом пеклась лишь о своем наслаждении. Раба, твое дело – работа!
   Заруби себе на носу, что цивилизация, подчинившая природу, вовсе не затронула ее естественных законов. Так, природа создала тварей изначально сильных и слабых с намерением, чтобы одни всегда подчинялись другим, подобно тому как ягненок всегда склоняется перед львом, а насекомое – перед слоном. Положение же людей зависит от их сноровки и ума, и их вес в обществе отныне определяется не физической силой, а могуществом денег. Самый богатый становится самым сильным, а самый бедный – самым слабым. Однако при таком изменении характера власти первенство сильного над слабым все равно сохранялось в природе, которой безразлично, кто господствует – самый сильный или самый богатый – и кого заковывают в кандалы – самого слабого или самого бедного.
   Что же касается чувства благодарности, за которое ты ратуешь, Софи, то природа его не признает. Она не знает закона, согласно которому наслаждение, испытанное кем-то при оказании некоей услуги другому, должно побудить того другого в знак признательности отказаться от своих естественных прав. Разве встречала ты среди животных, которых мы приручили и которые нам служат, пример такого рода чувствительности? Если я возвышаюсь над тобой своим богатством и могуществом, то естественно ли в моем положении отказываться от своих законных прав в твою пользу лишь на том основании, что ты доставила себе удовольствие, спасая меня, в надежде своей хитростью чего-то от меня добиться? Даже если услуга оказана равным равному, и то душа гордая и возвышенная никогда не унизится до благодарности. Разве не чувствует себя оскорбленным тот, кто принимает благодеяние, и не является ли его унижение достаточной платой тому, от кого исходит услуга? Не тешит ли свое самолюбие человек, испытывающий превосходство над тем, кого он облагодетельствовал? И, если чувство долга задевает гордость того, кто принимает чужую милость, становясь ему в тягость, кто может запретить человеку освободиться от такого рода чувства? Мне неприятно опускать глаза всякий раз, когда я встречаюсь с выжидающим взглядом того, кому я обязан. Таким образом, неблагодарность не порок, а добродетель гордой души. Благотворительность же, напротив, приличествует лишь душе слабой. Раб проповедует ее своему хозяину лишь оттого, что сам нуждается в ней, но тот, кто может позволить себе подчиниться лишь собственным страстям и законам природы, должен тратить силы лишь на то, что способствует его выгоде или наслаждению. Пожалуйста, пусть слабые люди оказывают услуги в свое удовольствие, если им это нравится, но пусть не требуют ничего взамен».