Дальвиль не дал мне времени для ответа, по его приказу двое слуг схватили меня, сорвали одежду и заковали в цепи, как тех несчастных женщин; с этого мгновения я должна была включиться в их мучительное занятие. Мне даже не дали передохнуть после долгого изнурительного пути. Не прошло и четверти часа, как вокруг этого рокового колеса собралась вся банда фальшивомонетчиков во главе со своим вожаком. Мошенники закончили свою урочную работу и пришли поглазеть на меня. Позорное клеймо, незаслуженно осквернившее мое многострадальное тело, вызвало у них взрыв насмешливых замечаний. Они грубо ощупали все, что я, помимо своей воли, предоставляла им в полное распоряжение, сопровождая свои действия язвительными ухмылками и издевательствами. Наконец эта мучительная сцена закончилась, и они отошли в сторону. Тогда Дальвиль вооружился хлыстом из бычьей кожи, который был всегда у него под рукой, и, размахнувшись, нанес мне пять или шесть сокрушительных ударов по всему телу.
   «Вот как с тобой здесь будут обращаться, мошенница, – сказал он, – и упаси тебя Бог уклоняться от своих обязанностей! Я наказываю тебя не за какую-либо провинность, а лишь для того, чтобы показать, как я обхожусь с теми, кто увиливает от работы».
   Каждый удар ранил меня до крови, никогда еще я не испытывала такой острой боли, ни от побоев де Брессака, ни от рук грубых монахов. Испуская громкие крики, я билась в цепях, однако судороги и стенания лишь вызывали взрывы хохота у чудовищ, с интересом наблюдавших за моими мучениями. Так я смогла убедиться на своем горьком опыте, что, помимо тех, кто забавляется чужими страданиями, утоляя жажду мести или теша свои извращенные сластолюбивые фантазии, существуют люди другого сорта, чье варварство простирается до того, чтобы упиваться мучениями ближнего исключительно ради услады собственной гордыни и просто безжалостного любопытства. А значит, человек, изначально скверный, остается таковым и в исступлении своих страстей, и в спокойном состоянии; и в том и в другом случае он испытывает преступное наслаждение, наблюдая за зрелищем боли и страдания себе подобного.
   Неподалеку от колодца располагались три темные конуры, закрывавшиеся на засов, как тюремные камеры. Один из слуг отвязал меня и указал на мою келью, я поплелась туда, получив от него обещанную порцию воды, бобов и хлеба.
   Оставшись одна, я наконец осознала весь ужас своего теперешнего положения. «Возможно ли, – размышляла я, – чтобы в мире существовали люди, настолько черствые, что им удалось задушить в своих сердцах всякое чувство благодарности, этой высокой добродетели, которой я готова была служить с великой радостью, лишь бы только нашлась благородная душа, позволившая мне проявить ее. Тех же, кто бесчеловечно отвергает чувство признательности, можно смело назвать чудовищами».
   Проливая слезы, я была занята этими размышлениями, когда дверь моего карцера неожиданно отворилась. На пороге стоял Дальвиль. Не произнеся ни слова, он поставил на пол свечу, освещавшую его лицо, набросился на меня и, не обращая внимания на попытки сопротивления, овладел своей жертвой, отвечая пинками и пощечинами на все возражения и мольбы. Грубо удовлетворившись, он поднялся, забрал свечу и исчез, заперев за собой дверь. Возможно ли представить большую степень падения? Чем отличается такой человек от дикого лесного зверя?
   Настал час подъема; мне не удалось отдохнуть ни минуты, однако наши камеры открыли, и нас снова заковали в кандалы и погнали на работу. Моими подругами по несчастью оказались две девушки лет двадцати пяти – тридцати, огрубевшие и обезображенные тяготами непосильного труда, но сохранившие следы былой красоты. Фигуры их еще не утратили стройности, у одной были великолепные волосы. Из печального рассказа девушек я узнала, что обе в свое время были любовницами Дальвиля, одна – в Лионе, другая – в Гренобле, что он привез их в это ужасное место, где каждая жила по нескольку лет на правах его возлюбленной, после чего в благодарность за радости, которые они ему дарили, он приговорил девушек к каторжному труду. Теперь в замке проживала очередная его пассия, более удачливая, чем предыдущие, поскольку ей, вероятно, предстояло сопровождать Дальвиля в Венецию, куда он намеревался вскоре отправиться в случае удачного завершения очередной финансовой аферы.
   Дело в том, что этот мошенник недавно переправил в Испанию крупную партию фальшивых монет, с тем чтобы перевести их в Италию в виде векселей. Дальвиль вовсе не был заинтересован везти в Венецию свое золото, поскольку метод его состоял в том, чтобы посылать фальшивые деньги не в ту страну, где он собирался жить. В городе, где он желал обосноваться, он имел на руках переводной вексель из другой страны, который благополучно обменивал на настоящие наличные деньги. Его ловкий маневр до сих пор оставался неразгаданным, а поэтому фальшивый капитал по-прежнему оставался надежно помещенным. Однако в любую минуту махинация могла потерпеть провал, и желанный отъезд, на который так надеялся Дальвиль, полностью зависел от успеха этой последней сделки, а в нее была вложена большая часть его состояния. Если его фальшивые пиастры и луидоры сойдут в Кадисе за настоящие и он сумеет получить за них безупречные векселя, оформленные на Венецию, то будет обеспечен до конца своих дней. Если же жульничество будет раскрыто, мошенник рисковал быть вздернутым на виселице, чего, впрочем, вполне заслуживал. Узнав все эти подробности, я втайне надеялась, что на этот раз всевидящее Провидение не оставит безнаказанными преступления этого беспримерного негодяя, и мы втроем будем отомщены.
   В полдень нам устраивали двухчасовую передышку, и каждая могла пообедать и отдохнуть в своей каморке. Ровно в два часа нас снова сажали на цепь и заставляли крутить колесо до темноты. При этом нам было строго-настрого запрещено входить в замок. Пять месяцев в году нас держали голыми. Это было обусловлено разными причинами – и нестерпимой жарой, и непосильной работой, и, как уверяли мои товарки, постоянной готовностью к ударам, которыми время от времени награждал нас неукротимый в своей жестокости хозяин. На зиму нам выдавали пару штанов и теплую фуфайку, плотно обтягивающую фигуру, чтобы облегчить безжалостному палачу доступ к нашим измученным телам. В мой первый рабочий день я не видела Дальвиля; он появился в моей камере только к полуночи и вел себя так же, как накануне. Я попыталась воспользоваться случаем, чтобы молить его о смягчении моей участи.
   «А по какому, собственно, праву, – возразил мне этот варвар, – лишь на том основании, что мне вздумалось удовлетворить с тобой свою мимолетную прихоть? Разве я вымаливал у твоих ног какие-то милости? За что ты требуешь от меня вознаграждения? Я не добиваюсь твоего согласия, я просто беру и не считаю, что, пользуясь твоими услугами, должен что-то тебе взамен. Речь идет не о любви – это чувство незнакомо моему сердцу. Я пользуюсь женщиной по необходимости, подобно тому, как по нужде используют ночной горшок. Я подчиняю ее своим желаниям лишь с помощью денег или силой, никогда не проявляя по отношению к ней ни почтения, ни нежности. Сам я в свою очередь не рассчитываю на взаимность, а требую лишь полного повиновения; таким образом, в этих отношениях нет места признательности. Или, по-твоему, вор, который в темном лесу вырвал у некоего субъекта кошелек по той простой причине, что оказался сильнее, должен испытывать некоторую неловкость за убыток, который только что причинил? Так же обстоит дело и с виной перед женщиной: обида, нанесенная ей, является лишь поводом осыпать ее новыми оскорблениями, но никак не основанием для возмещения ее потерь».
   Закончив монолог, Дальвиль удовлетворил свою похоть и сразу же после этого вышел, оставив меня наедине с моими горькими размышлениями.
   К вечеру он пришел проверить, как мы работаем, и, сочтя, что мы не накачали нужного количества воды, схватился за свой кнут и исхлестал до крови всех трех. Меня он щадил не больше других, что не помешало ему в ту же ночь нанести мне очередной визит. Я показала ему свежие следы побоев и дерзнула напомнить, как когда-то я разорвала свое белье, чтобы перевязать его собственные раны. Однако Дальвиль ответил на мои жалобы лишь градом пощечин и ругательств и, как обычно, получив свое, молча удалился. Так продолжалось около месяца, после чего я заслужила от своего палача милость не быть больше подверженной страшной пытке терпеть его похотливые притязания. Правда, жизнь моя от этого нисколько не переменилась, у меня не прибавилось ни привилегий, ни придирок.
   Это невыносимое существование длилось целый год. Вскоре по всему замку разнеслась весть о том, что Дальвиль получил из Венеции долгожданные векселя и теперь готовился переправить дополнительную партию фальшивых монет на огромную сумму, которая уже обеспечена надежными векселями. Нужные бумаги по первому требованию Дальвиля будут отправлены в Венецию.
   Негодяй и не надеялся на столь блестящий успех. Так он становился владельцем многомиллионного состояния, а я – свидетельницей еще одного примера процветания зла и наказания добродетели. Демонстрируя очередное зрелище торжествующего порока, Провидение, казалось, преподносит мне новый урок.
   Дальвиль готовился к отъезду. Накануне вечером он зашел меня навестить, чего с ним давно уже не случалось. Он сам объявил и о своей непредвиденной удаче, и о предстоящем отбытии. Бросившись ему в ноги, я страстно молила даровать мне свободу и дать немного денег, чтобы я могла добраться до Гренобля.
   «В Гренобле ты меня выдашь властям».
   «Хорошо, сударь, – сказала я, орошая его колени слезами, – клянусь вам, что не поеду туда. Чтобы вы сами могли убедиться в моем молчании, соблаговолите взять меня с собой в Венецию, может быть, там я встречу людей менее жестокосердных, чем у себя на родине. Если вы будете столь великодушны, что вернете мне свободу, я клянусь вам всем святым, что у меня есть, никогда вам больше не докучать».
   «Я не дам тебе ни одного экю, – ответил этот непревзойденный мерзавец, – все, что зовут милосердием, состраданием, благотворительностью, глубоко чуждо моей натуре. Если бы меня озолотили втрое больше, чем теперь, я все равно не подал бы и полденье какому-то жалкому бедняку. На этот счет я придерживаюсь твердых принципов и не намерен от них отступать. Бедность заложена в основе естественного порядка вещей. Создавая сильных и слабых, природа продемонстрировала свою приверженность к неравенству. Даже теперь, когда цивилизация пытается привнести некоторые изменения в законы природы, неравенство сохраняется в нетронутом виде. Бедному достается роль слабого, а богатому – сильного; я уже говорил тебе об этом. Облегчить участь бедного – значит нарушить установленный порядок и восстать против велений самой природы, то есть опрокинуть равновесие, лежащее в основе величественной вселенской гармонии. Стараясь распространить в обществе столь опасное для него равенство, мы потворствуем лени и апатии, приучаем бедняка обворовывать богатого, когда последнему почему-либо захочется отказать ему в помощи. Постепенно это может войти в привычку, и бедный разучится работать, получая различные блага без труда».
   «О сударь, какие бесчеловечные принципы! Вы бы не произносили столь жестоких речей, если бы не были всегда так богаты».
   «Я далеко не всегда был богат, но я сумел укротить судьбу, попирая ногами призрачную химеру добродетели, которая не сулит ничего, кроме больницы и виселицы; я вовремя понял, что вера, благодетельность и человечность – это не более чем камни преткновения на пути к счастью, и выстроил свое благополучие на обломках людских предрассудков. Я насмехался и над божественными и над человеческими законами, всегда приносил в жертву слабого, если он попадался на моем пути, и вот так, шаг за шагом, злоупотребляя чистосердечием и доверчивостью простачков, разоряя бедных и обворовывая богатых, я поднимался по крутым ступенькам воздвигнутого мной храма. Что помешало тебе поступить так же? Твоя фортуна была в твоих руках, но ты предпочла ей некую мифическую добродетель. И что же, утешила она тебя в минуты лишений, которые ты претерпела по ее вине? Твое время ушло, удача безвозвратно потеряна, тебе ничего не остается, как оплакивать свои заблуждения, пытаясь найти в твоем призрачном мире утраченное счастье».
   Закончив свою речь, Дальвиль грубо набросился на меня. Он был мне так отвратителен, его бесчеловечные взгляды вызвали во мне такую ненависть, что я изо всех сил отбивалась; он ужесточил свои атаки, но и это не помогло; он осыпал меня градом ударов – и вновь не добился победы, пыл его угас, и лишь досада проигравшего сражение безумца вознаградила меня за все его оскорбления.
   На следующий день перед своим отъездом этот мерзавец устроил сцену, по своему варварству превосходящую все ужасы, о которых можно прочесть в летописях времен правления Андроника, Нерона, Венцеслава или Тиберия. Все люди в замке считали, что нынешняя возлюбленная последует за ним, ведь он приказал ей облачиться в дорожное платье. Но в последнюю минуту, когда уже пора было садиться на лошадь, Дальвиль неожиданно подвел ее к нам.
   «Вот твое место, презренная тварь, – сказал он своей подруге, приказывая ей раздеться, – мне хотелось бы, чтобы товарищи почаще вспоминали обо мне, и потому я оставляю им в залог дружбы женщину, в которую, по их мнению, был сильнее всего влюблен. Впрочем, для работы здесь вполне достаточно трех. К тому же я отправляюсь в опасное путешествие, где мне наверняка понадобится оружие, думаю, стоит проверить мои пистолеты на ком-нибудь из вас».
   С такими словами Дальвиль зарядил один из пистолетов и приставил его по очереди к груди каждой из трех рабынь, крутивших колесо, и наконец остановил выбор на одной из своих давних любовниц.
   «Отправляйся в ад, – сказал он, стреляя, – ступай и донеси весть обо мне в мир иной. Передай дьяволу, что Дальвиль, самый богатый злодей на земле, плюет на него, бросая вызов и черту, и деснице Божьей!»
   Несчастная скончалась не сразу, она еще долго билась в конвульсиях, гремя цепями. Гнусный негодяй с восторгом наблюдал за страшным зрелищем. Наконец он высвободил тело из цепей, поместив на освободившееся место свою последнюю пассию, не отказав себе в удовольствии понаблюдать, как та сделает три-четыре круга и получит от его руки дюжину ударов дежурного хлыста. Лишь насладившись этими зверствами, омерзительный подлец сел на лошадь, сопровождаемый двумя слугами, и навсегда исчез с наших глаз.
   После отъезда Дальвиля порядки в замке резко изменились. Его преемник, человек добрый и здравомыслящий, тотчас же приказал снять нас с цепи.
   «Эта работа не подобает слабому и нежному полу, – сочувственно говорил он, – машину должны приводить в движение животные. Ремесло наше и так достаточно преступное, зачем же оскорблять Всевышнего беспричинной жестокостью?»
   Он поселил нас в замке, вернул подруге Дальвиля все права и обязанности, которыми она пользовалась прежде, ничего не требуя взамен. Меня и мою товарку поместил в мастерскую, где мы занимались чеканкой монет – работой гораздо менее утомительной, чем прежняя, за которую мы к тому же были вознаграждены прекрасными комнатами и отличной едой.
   Через два месяца преемник Дальвиля – его звали Ролан – сообщил нам о благополучном прибытии своего собрата в Венецию. Обосновавшись в Венеции, Дальвиль реализовал свои планы и теперь наслаждался всеми благами, о которых можно было только мечтать.
   Однако судьба его заместителя оказалась иной, ведь несчастный Ролан даже в своем ремесле сумел остаться порядочным, а этого было более чем достаточно для его погибели. И вот в один прекрасный день, когда в замке все было спокойно – ведь под началом доброго хозяина даже преступная работа выполняется с радостью, – замок был внезапно окружен, ворота взломаны, какие-то люди переправились через ров, и, прежде чем наши товарищи успели подумать об обороне, замок оказался во власти сотни всадников конной стражи. Сопротивление было бесполезно, пришлось сдаться. Нас, как диких зверей, заковали в кандалы, привязали к лошадям и отправили в Гренобль.
   «О Небо, – думала я в воротах Гренобля, – неужели это и есть тот самый город, где я имела глупость искать счастья?»
   Процесс над бандой фальшивомонетчиков прошел быстро. Вскоре все были приговорены к повешению. Увидев клеймо на моем плече, судебные власти даже не дали себе труда меня допрашивать. И меня бы постигла та же печальная участь, что и других, если бы я не вызвала чувство сострадания у одного известного члена магистрата, являющего собой честь и совесть гренобльского суда. Это был неподкупный судья, достойный гражданин и просвещенный философ [1]. Память о его гуманности и справедливости должна навсегда сохраниться в сердцах потомков, а его почтенное имя должно быть запечатлено золотыми буквами в храме Правосудия. Он меня выслушал, более того, поверив в мою искренность и убедившись в неподдельности моих страданий, он утешал меня, проливая слезы сочувствия. О великий человек, разреши отдать тебе дань уважения, ведь признательность обездоленной вовсе не станет для тебя обременительной, а радость от встречи с твоим благородным сердцем навсегда останется самым сладким воспоминанием ее израненной души.
   Господин С. согласился стать моим адвокатом. Итак, мои жалобы были услышаны, рыдания нашли отклик в душах, способных сопереживать, а великодушие и красноречие моего защитника смягчили даже каменные сердца. Кроме того, свидетельские показания остальных фальшивомонетчиков, уже приговоренных к смертной казни, оказались для меня благоприятны, что значительно поддержало рвение благородного защитника, принявшего такое живое участие в моей судьбе. Судьи признали, что я действовала по принуждению, а потому не совершила никакого преступления; с меня были сняты все обвинения, и я оказалась на свободе. Мой покровитель оказал мне и другую бесценную услугу, добившись сбора пожертвований в мою пользу. Сумма составила около ста пистолей. Казалось, наконец, я дождалась счастливых времен, когда мои предчувствия сбываются, и я уже готова была поверить, что настал конец моим мукам, однако Провидение не замедлило убедить меня в обратном.
   Выйдя из тюрьмы, я поселилась на постоялом дворе напротив моста через Изер. Господин С. посоветовал мне остаться там на некоторое время, пока я буду подыскивать себе какую-нибудь службу в Гренобле. Если же у меня ничего не получится, я могу вернуться в Лион с рекомендательными письмами, которые он мне любезно предоставил. На второй день проживания в этой гостинице, сидя за табльдотом, я обнаружила, что стала объектом пристального внимания некой полной, богато одетой дамы, которую все называли баронессой. Я в свою очередь присмотрелась, и мне показалось, что я ее знаю. Мы подошли друг к другу и обнялись, как старые знакомые, хотя и не могли вспомнить, где мы встречались. Наконец тучная баронесса отвела меня в сторону.
   «Софи, – обратилась она ко мне, – если не ошибаюсь, именно вас я десять лет назад спасла из Консьержери. Неужели вы не помните Дюбуа?»
   Мало обрадованная подобным открытием, я все же старалась держаться вежливо, помня, что имею дело с самой ловкой и проницательной женщиной во Франции, от которой не ускользнешь. Дюбуа была сама учтивость, она сказала, что вместе со всем городом интересовалась ходом судебного процесса, но не знала, что дело касается именно меня. Проявив обычную слабость, я позволила отвести себя в комнату Дюбуа и рассказала этой женщине историю своей жизни.
   «Бедная моя подружка, – обняла она меня снова, – хочу поговорить с тобой откровенно. Спешу сообщить тебе, что я разбогатела, и все, чем владею, – к твоим услугам. Взгляни, – Дюбуа стала раскрывать передо мной шкатулки, полные золота и бриллиантов, – вот плоды моей изворотливости. Если же я, подобно тебе, поклонялась бы идолу добродетели, то уже давно была бы повешена или томилась бы в тюрьме».
   «О сударыня, – ответила я, – если своим благополучием вы обязаны лишь преступлениям, то всевидящее око Провидения, которое в конце концов каждому воздаст по справедливости, не позволит вам долго пользоваться нечестно нажитым».
   «Ошибаешься, – возразила Дюбуа, – краткий миг передышки вскружил тебе голову, и ты вновь впадаешь в заблуждение, считая, что Провидение всегда на стороне добродетели. Для поддержания всеобщего равновесия Провидению безразлично, что один предается пороку, а другой – добродетели, его заботит лишь то, чтобы соотношение порока и добродетели оставалось неизменным, а такая мелочь, как то, какую стезю выбирает конкретный человек, нисколько его не волнует. Послушай меня, Софи, слушай внимательно, у тебя светлая головка, и мне хочется наконец-то убедить тебя.
   Речь идет не о том, что, выбирая между добром и злом, человек может прийти к счастью, ибо и добродетель и порок не более чем различные способы поведения в обществе. Таким образом, вопрос не в том, какому из путей следовать, а в том, чтобы выйти на столбовую дорогу, ибо тот, кто удаляется от главной дороги, всегда не прав. В мире, где торжествует добро, я посоветовала бы тебе держаться добродетели, поскольку за нравственное поведение ты была бы вознаграждена по заслугам. Однако в нашем испорченном мире я всегда буду рекомендовать тебе порок. Кто не желает следовать проторенной дорожкой, обречен на гибель: всякий встречный его толкает и оттесняет как самого слабого и беззащитного и у него нет никаких шансов выжить. Напрасно законы пытаются установить некий порядок и призывают нас к добродетели. Слишком несовершенные, чтобы в этом преуспеть, законы способны лишь на мгновение увести от торной дороги, протоптанной миллионами, но никогда не заставят окончательно с нее сойти. Когда общие интересы людей направлены в сторону порока, тот, кто не желает развращаться вместе со всеми, будет плыть против течения. А разве может быть счастлив тот, кто вечно противостоит большинству? Ты можешь мне возразить, что порок в равной мере вреден всем. Я могла бы с тобой согласиться, если бы порочных и добродетельных людей было хотя бы поровну: в таком случае выходки одних, очевидно, задевали бы интересы других. Но наше общество прогнило до такой степени, что мои недостойные поступки подталкивают другого человека, не менее бесчестного, к очередному обращению к пороку; таким образом, его злые дела компенсируют нанесенный мной ущерб и мы оба оказываемся счастливыми. Вибрация становится всеобщей, начинается цепная реакция взаимных толчков и ответных ударов, когда каждый мгновенно наверстывает упущенное, вновь и вновь завоевывая утраченное счастье. Порок опасен лишь для добродетели, которая настолько застенчива и щепетильна, что не решается ни на какое сопротивление. Когда же она будет окончательно изгнана с нашей земли, у порока не останется конкурентов и он станет порождать новые и новые детища, жажда добродетели же не возродится никогда. Могут ли мне привести примеры благотворного влияния добродетели? Пустое словоблудие, годное лишь слабым и никчемным и бесполезное для тех, кто благодаря своей энергии и предприимчивости обходится собственными силами в борьбе с превратностями капризной судьбы. Да разве ты можешь не проигрывать, милая девочка, если упрямо движешься в обратном направлении, наперекор всеобщему пороку? Отдайся воле волн, и, по моему примеру, достигнешь желанной гавани. Ведь плывущий вверх по реке, против течения, никогда не движется быстрее плывущего вниз, ибо один противится потоку, а другой покоряется ему.
   Ты всегда ссылаешься на Провидение, которое устанавливает высшую справедливость, а значит, благоприятствует добродетели. Но не дает ли оно тебе бесчисленные примеры несправедливости и беспорядка? Неужели, по-твоему, оно проявляет особое пристрастие к добру, когда насылает на людей войну, голод и чуму, наполняя вселенную злобой и пороком? Отчего ты ожидаешь, что оно непременно осудит злых людей, если оно само действует исключительно их методами? Впрочем, разве не по его воле весь мир держится на хаосе и преступлениях? Не на его ли примере мы убеждаемся в предпочтительности зла? Не от него ли исходят тончайшие движения наших чувств, не в его ли ведении все наши мысли? В таком случае можно ли утверждать, что оно пожелало бы наделить человека склонностями, которые само же сочло предосудительными? Итак, если пороки верно служат всевидящему Провидению, зачем нам желать что-то им противопоставить, по какому праву можем мы ратовать за их искоренение и что может помочь нам устоять перед их натиском? Будь в мире чуть побольше философии, в нем вскоре все встало бы на свои места, и тогда законодатели и магистраты уразумели бы, что пороки, которые они столь сурово наказывают, куда полезнее и выгоднее для общества, чем жалкие добродетели, к которым они тщетно призывают, ничем их не вознаграждая».