Страница:
Когда я увидел мадам первый раз, я не знал, кто она, как ее зовут... Но, честное слово, будто кто-то шепнул мне: "Франсуа, запомни эту женщину..." О нет, она не была "мечтой бедного холостяка". Тогда я вообще иначе смотрел на всех людей и на женщин... Люди не вызывали во мне другого чувства, кроме жалости.
Их привезли в Эрувиль на рассвете, в вагонах для скота, и не выпускали на перрон, пока не согнали нас, так называемых "вольнонаемных". Я говорю так называемых, потому что боши по-своему понимали слово "вольнонаемный". Нас освобождали из немецкого плена, так как хозяевам рудников нужны были специалисты. Мы могли свободно наняться на шахту в указанном округе, но покинуть ее по своей воле уже не могли.
И еще - мы должны были ходить на регистрацию в комендатуру каждую неделю.
На рудниках почти весь технический персонал состоял из таких, как я, "вольных". Немцы не доверяли лагерным заключенным ни подрывные работы, ни работы на энергоузле. Их ставили на самую тяжелую работу... Они часто болели, гибли, и приходилось присылать все новых и новых.
На этих присланных нас пригласили посмотреть. На "свежую скотинку", как называли боши прибывших с востока. Женщин из России пригнали первый раз, и, конечно, мы не ждали красавиц. Это же не встреча прибывших на фестиваль. Но женщины есть женщины. Любопытство мужчин не нуждается в оправдании.
Итак, мы ждем. Боши начинают церемонию. Выстраивается оркестр и играет: "Die Fhane hoch"*.
______________
* "Выше знамя" (нем.).
Не так давно они пытались заставить и нас петь эту песню.
Die Fahne hoch. Die Reihen fest geschlossen.
S.A. marschiert mit einen feslen Schritt!*
______________
* "Выше знамя. Ряды сомкните.
Твердым шагом идут штурмовики!" (нем.)
Но ничего у них не вышло. Теперь играет один оркестр.
Лагерные полицейские маршируют вдоль состава и становятся так, что образуется аллея от вагонов до ворот лагеря.
Все это проделывается ритмично, аккуратно, с добросовестной точностью. Мне всегда казалось, что у немцев пристрастие к церемониям, к торжественности маршировок и мундиров. Иногда думалось - это притворство. Притворство трусов, желающих заставить других бояться их. Сильные и смелые не нуждаются в напускной важности. Но боши тогда были сильны. В этом никто не сомневался. Во всяком случае, те, которых привезли в вагонах для скота. Зачем же церемония?
Понятно. Устрашать надо не пленных, они уже подавлены, а нас, оставшихся на свободе. Перед нами они подчеркивали свое превосходство, исключительность нации. Они давали наглядный пример.
"Вот мы, сильные, строгие, сытые и веселые, в хороших мундирах, потому что мы немцы. Образцы человеческого рода. А вот - вшивые свиньи. Такими мы можем сделать и вас, если вы вздумаете сопротивляться". Die Fahne hoch! Мне даже сейчас трудно сдержать себя, вспоминая их наглые лица, презрительные улыбки, деревянные, лающие голоса. Merde!*
______________
* Дерьмо! (франц.)
С вагонов сняли запоры, и два эсэсовца, кривляясь и зажимая носы под одобрительный хохот начальства, откатили широкую дверь...
Можно себе представить, что было в вагонах, запертых много дней. Как хороши были женщины, лишенные элементарно необходимого... Оказывается, у них не было даже воды для питья, не то чтобы умыться... Перед нами предстала такая картина: две шеренги в мундирах с автоматами и в конце черный квадрат вагонной двери со слабо прорисованными белыми лицами. Трудно выделить кого-либо отдельно. Белые пятна лиц, будто на истертом рисунке Кольвиц.
Белые пятна с большими глазами и худые голые руки женщин. Никто не двинулся. Может быть, они ждали расстрела? Они ждали его на каждом полустанке... Стоп. Остановим рассказ. Пусть застынет перед нашим взором эта картина. Пусть мадам сама вспомнит нашу первую встречу, если она не поклялась забыть то, что хочется забыть навсегда...
Люба:
Да, мы встретились в Эрувиле, в лагере на востоке Франции. Здесь как раз было то, что не забывается. Чего нельзя нам забыть никогда... Пусть Франсуа продолжит...
Франсуа:
Pur et simple!* Нет ничего проще продолжать начатое, хотя я не хотел омрачать нашу встречу такими картинами. Знаете, дух горестного уныния знаком даже святым, иногда впадающим в тоску... Я где-то вычитал это и сразу поверил. Но что касается мадам... Встретив ее, я перестал верить, что на земле несомненно только несчастье... Разумеется, в этом она убедила меня несколько позже. Не правда ли, мой лейтенант?.. Видите, она улыбается, значит, я могу продолжать.
______________
* Просто и ясно! (франц.)
Итак, открыли вагоны и... нас поразила скрытая сила первой вышедшей женщины. О, это было parfaitement!*
______________
* Чудесно! (франц.)
Комендант лагеря стукнул своей костяной палочкой по вагону и приказал выходить. Мы ожидали, что перед нами появятся несчастные, опустившиеся женщины... Я имею в виду обычную косметику, прическу и тому подобное. И еще глаза. В глазах появляется какая-то отрешенность, тупое безразличие. Мы видели такие глаза у многих гестаповских пленниц - француженок, полек, итальянок... Но первая женщина из России... Она не была похожа ни на одну из тех, которых мы видели раньше...
Рослая, исхудавшая, одетая пока еще в свое домашнее. Кофта со следами какого-то узора аккуратно заправлена в крестьянскую юбку. Босые ноги... Мы только на секунду охватили взглядом ее фигуру и уже не могли оторвать глаз от лица. Конечно, сейчас я, быть может, немного прикрашиваю. Долгие годы разлуки и все такое...
О-ля-ля! Я не отвечаю на допросе, я хочу выразить то, что нас всех тогда удивило... Ее лицо. Не то чтобы оно было очень красивым, нет, тут другое. На нем отражался не страх, не готовность повиноваться, а гордость и сдерживаемое презрение. Строгие большие глаза и чуть поджатые, сочные губы... Mais oui! Сочные губы. Даже казалось, что они слишком густо подкрашены. Тут я подумал: "Какая чепуха, кто это красит губы в таком положении? Или мы ошиблись? Быть может, не так уж страшен был их путь сюда? Во всяком случае, стоит услышать, что дало ей силу высоко держать голову? Что было перед тем, как они прибыли к нам?.."
V
Люба:
Что было перед тем, как нас привезли в Эрувиль? Была тишина, и мы умирали... Нами владело уже сознание безысходности. Оно накапливалось, росло от потери к потере... Собственно, это было в каждой из нас с самого начала. Частица общего. Можно было бороться со своей маленькой долей, но сдалась первая, за ней вторая, и словно бы их доли разложились на остальных, еще живых. Никто не ждал облегчения... Наступит твоя очередь, и пора встречать смерть.
Так ли это произойдет у тебя, как у них? Лягу рядом с подругами, закрою глаза... Что тогда? Я попробовала. Плотно прижала веки... Передо мной поплыли разноцветные волны, они колыхались, принимая зыбкие формы, ни разу не повторяясь... И вдруг на этих волнах откуда-то издалека приплыл знакомый голос:
- Что там видать?.. Расскажи...
Это голос Нади, Надежды.
- Посмотри в щелку и расскажи, а утомишься, я подползу... По очереди...
Я же сидела в углу, возле щели в стене, за которой шла жизнь. Об этом Надя напомнила. Она сказала:
- Товарищи, родные мои... Надо держаться, мы же скоро приедем. Верно, Любочка?
Надо держаться. Будем по очереди смотреть в щель и рассказывать... Вот как интересно придумала Надя. Вроде игры. Одна видит, другие гадают... Я говорю:
- Два домика под черепицей... Коровы пасутся, пестрые...
- Ферма, - отвечает Надя, - а ты как думаешь, Фрося?
- Не знаю, - шепчет Фрося, - пусть себе ферма.
Но все же она втягивается в нашу игру и спрашивает:
- Польская, что ли?
- Нет, - еле слышно говорит Маша-белая. - Польшу давно проехали...
- Дней пять уже, - добавляет кто-то, - теперь, поди, все Германия...
Я радуюсь. Игра получается, но мне плохо видно. Отломанной от бидона ручкой стараюсь расширить щель.
- Говори! - требует Надя.
Мы проезжаем через небольшой полустанок. До сих пор я легко читала немецкие надписи, хотя никто из нас не мог угадать, в какой части Германии едем. Знали только названия больших городов: Берлин, Мюнхен, Дрезден... Их мы не проезжали. Нас везли каким-то кружным долгим путем... И вообще, я перестаю понимать надписи. Не разбираю слов. На помощь приходит Надя, затем Маша-черная. Догадываемся: это не Германия. Голландия или Бельгия? Куда нас везут?
- Как ты думаешь, Машенька? - продолжая игру, спрашиваю Машу-белую. Она не отвечает. - Ты спишь, Машенька?
Ведь только что говорила... Оттаскиваем Машу в дальний угол. Туда, где уже второй день лежит пожилая полочанка и белокурая, прозрачная Ниночка тринадцати лет, всю дорогу бредившая во сне.
Ни вынести покойниц, ни позвать на помощь... Нас замкнули, запломбировали. Лишь смерть пробралась сюда, без спроса, без окрика... Стоим в тупике, вагон отцеплен, паровоз ушел. Быть может, это последняя станция?
В щель видна не станция, а пустые платформы и несколько светло-желтых вагончиков. Возле них снуют железнодорожники.
Один, полный, на ходу раскуривая короткую трубку, проходит мимо.
Я прижалась к щели, шепчу:
- Камрад, а камрад!..
Он оглядывается, подходит ближе и, стоя ко мне спиной, делает вид, что занят только трубкой.
- Где мы?
- Бельгия, - отвечает он. - Завтра Франция.
Снова оглядывается, делает шаг ближе ко мне и шепчет:
- Русланд, браво! Очень браво! - быстро, прерывисто говорит еще.
Меня тормошат, не дают слушать:
- Что он сказал? Что?
- Боже мой! Девочки, он сказал, что наши наступают...
- Где? Где сейчас наши? Спроси его...
Меня отталкивают. Налезая друг на друга, стараются заглянуть в щель.
Но бельгийца уже след простыл. Мимо вагона проходит часовой, и мы затихаем. Шепотом я повторяю: "Русланд, браво! Очень браво!" - и смеюсь.
- Надо бы хлебца у него попросить, - вздыхает Надя.
- И воды, - говорит другая. - Да как передашь?
- Когда по Минску пленных вели, - вспоминает Фрося, - наши бабы ловчили... Не боялись...
- То наши, - замечает Маша-черная, - а тут зараз Бельгия, завтра Франция...
- Все-таки надо было попросить, - настаивает Надя.
Лучше бы не начинали этого разговора. Пока не думаешь о еде, есть не хочется. Теперь уставились на меня злыми глазами. Почему не попросила? Что я могла сделать? Только и успела спросить, куда нас везут... Завтра Франция. Дальше везти некуда... А вдруг и по Франции будут таскать несколько дней?.. Кто выдержит? Смотрю на подруг, а у самой голова кружится и в ушах странный металлический лязг...
- Ой! Что это? - почти кричит Маша-черная.
Вверху, под самой крышей, маленькое окошечко, зарешеченное колючей проволокой. Снаружи кто-то пытается железной палкой раздвинуть решетку. Проволока натянута туго, крест-накрест. Поддается не сразу... Молча следим, как в центре окошка расширяется дыра. Мы не знаем, зачем это делается, и многие испуганно жмутся к противоположной стене. Наконец в дыру просовывается сверток в бумаге.
Сверток застревает, зацепившись за колючку, снаружи его стараются протолкнуть... Мы ничем не можем помочь. К окну нельзя подходить, охрана стреляет без предупреждения, да и нет ни у кого сил дотянуться.
Не отрывая глаз ждем... Качнувшись, сверток медленно развернулся. Бумага повисла вверху, а на пол упал бутерброд. Два куска белого хлеба, белого, как вата. У нас такого никогда не выпекали. И ветчина, самая настоящая, розовая с тонким ободком сала... Меня удивило: почему никто не бросается к хлебу? Не верят. Еще не верят глазам своим. Боятся провокации. А из окна падают новые свертки, целлофановые пакетики, сыр в серебряной упаковке...
Сейчас бросятся на них. Передавят слабейших и сами подавятся, глотая куски... Ну, кто первая?
Я вскочила раньше других. Успела отшвырнуть в угол бутерброды, загородила собой... В тот же миг за стеной пронзительно затрещал полицейский свисток, прогремел топот ног. Вероятно, по платформе убегали бельгийцы-железнодорожники. Громко, совсем рядом, выкрикивал ругательства немецкий охранник...
Это-то и подстегнуло несчастных. Скорей! Скорее, пока не ворвались полицаи, не отняли хлеб... Не поднимаясь, на четвереньках женщины подползли ко мне. Я взмахнула все еще бывшей в руке ручкой бидона:
- Назад! Не сметь!..
Сейчас я не смогла бы так грозно крикнуть, а тогда... Откуда сила взялась? Они остановились... Но медлить нельзя. Меня могут отбросить, смять. Я это чувствовала, слышала тихий, многоголосый стон, похожий на вой...
- Надя, Маша, ко мне!
Не позови я на помощь, не знаю... Могли подумать, что я хочу себе первой... Трудно понять, что могли решить эти, дошедшие до последней грани, несчастные.
- Молодец, Любка, - сказала Надя, становясь рядом со мной, - командуй!
Десятки молящих и злых, жалких и испуганных глаз смотрели на меня.
- Разделим поровну, - объявила я, задыхаясь, - не доверяете, назовите других...
Я смотрела в их страшные лица, уже не боясь. Нас трое стоят заслоном. Я втрое сильней каждой...
- Дели, - послышался дрожащий голос.
- Скорей дели, Любочка... Милая, тебе доверяем...
- Сестрица... я тут, - сквозь слезы просит кто-то из дальнего угла, сил нету... Не забудь... про меня...
Вот что они мне ответили... Не в три, а в тридцать три раза я стала сильней. Вернулось "Любино счастье". Я действовала, распоряжалась, смеялась и плакала.
Конечно, никто не был сыт. Теперь голод даже острее нас мучил. Но мы получили больше, чем хлеб. Ты понимаешь?
Помню, Маша-черная, отщипывая по крошке от своей пайки, сказала:
- Это ж надо, бельгийцы, иностранцы и... Вот тебе раз.
- А что иностранцы? - заметила Надя. - Такие же люди...
- Такие, да не такие, - возразила Маша. - У них и король и королева; одним словом, монархия...
Я сказала:
- А может, те, кто нам бросил, - коммунисты...
- Знаем мы ихних коммунистов, - со злой усмешкой ответила Маша. Она всегда, когда говорила о ком-либо мало знакомом, вроде чуть-чуть насмехалась. - Мало их, что ли, было в Германии. А пришел Гитлер, мы одни против остались...
- Не скажи, - на выручку мне пришла тетя Фрося, - у нас возле Слуцка два снаряда упало, целехоньких. Развинтили, а в них записки от немецких рабочих...
- Сама видела?
- Видела не видела, а есть, значит, и у них...
С этим все согласились. Конечно, есть, только мало мы знаем о них...
- Ничего, узнаем теперь! - строго сказала Надя.
- За решеткой не много познаешь, все в клеточку... - попробовала возразить Маша.
Но ее уже не хотели слушать. Бабоньки мои разгорячились, заговорили, перебивая друг друга. Одна про то слыхала, другая про другое, этой хороший знакомый рассказывал, а той родной брат в письме написал...
И пошло, и пошло. Такое вдруг поднялось... Дескать, рабочий - он везде рабочий. Найдутся и коммунисты, тем более во Франции... Стали планы строить, о побеге заговорили. Я прикрикнула:
- Тише вы! Еще подслушает кто...
Кто подслушает? Поезд гремит по мосту, потом, видно, в туннель вошел темно стало и дымом запахло. Возбуждение не затихало. Мне было и тревожно и радостно. Поверили бабоньки: и на чужой земле живут добрые люди...
С тем и ехали наши женщины в неизвестный им мир, без всякой надежды. И вдруг эти самые бутерброды...
Еще удивительней было во Франции... Расскажу один эпизод.
Только переехали границу, на какой-то небольшой французской станции открыли дверь нашего телятника. Первый раз за одиннадцать суток. Во всем составе пооткрывали. И у нас, и у мужчин. Оказывается, французский Красный Крест предъявил свое международное право осмотреть больных военнопленных и оказать им помощь. Франция не Россия, немецкое командование вынуждено было согласиться. Они потом во всех газетах писали о своей гуманности, о соблюдении международных законов.
Мы-то не знали, зачем и почему открыли дверь. Помню только, я чуть не упала в обморок. То ли от свежего воздуха, то ли от запаха горячего супа в большом дымящемся паром котле. Его поднесли к самому вагону. Сверху были видны плавающие глазки жира и овощи. Настоящий суп, совсем не похожий на нашу лагерную "плевачку", хотя в то время мы и ей были бы рады. Дальше все как во сне...
В вагон вскочили француженки с повязками Красного Креста. Быстрые, веселые. У них сухие, горячие руки работниц. Они до боли жали наши худые грязные руки и что-то лопотали, лопотали... Повернувшись спиной к двери, быстро показывали два растопыренных пальца, как детскую "козу". Мы не знали, что это означало "V", - начальную букву слова "Виктория" - "Победа". Француженки улыбались, подмигивали нам, а мы стояли серыми, застывшими тенями. Рядом тюремщики с автоматами. Можно ли говорить? Можно ли двигаться?..
Француженок было всего пять или шесть, но казалось, что их полвагона. Так часто они мелькали среди нас. Они увидели наши бидоны-параши, смешно сморщили носы, что-то спросили и, с шутками подхватив бидоны, потащили к выходу. Тут вмешались немецкие часовые. Они тоже хотели посмеяться.
- Цурюк! - приказали немцы. - Ферботтен! - Это я поняла слово в слово: "Назад, запрещено".
Объясняют:
- Русские задохнутся в чужой атмосфере, оставьте им ихнее... - и захохотали.
Сразу перестали смеяться француженки.
Разрешено вынести только мертвых. Я стояла у самого края, мне было видно: из других вагонов выносят мужчин. У нас всего три покойницы, у мужчин значительно больше... Я не хотела считать.
Откуда-то появился священник, похожий на нашего городского ксендза. Две монашки в белых, накрахмаленных шляпах-чепцах.
Покойников уложили в два ряда на перроне. Священник начал тихо читать молитву... Наверно, так полагается по международной конвенции. Я слышала чужие слова, и мне было обидно, что над нашими товарищами читают латинскую, а не славянскую молитву, хотя им уже было безразлично.
Скорей всего, они вообще не знали никаких молитв, никогда не нуждались в них... Спеть бы им "Вы жертвою пали...". Там слова как раз подходящие... "Вы жертвою пали в борьбе роковой..." И, наверное, наши женщины поддержат меня, запоют. А монашки будут слушать и думать, что это и есть наша молитва... "В любви беззаветной к народу... Вы отдали все, что могли, за него..."
Боже мой, как хорошо должно получиться... Я оглянулась. Передо мной француженка. Глаза ее полны слез. В одной руке у нее миска с супом, другой она крестится, всей ладошкой, по-католически. Снизу на меня смотрела, сидя на полу с миской в коленях, Маша-черная. Смотрит и не поет. Слезы падают в миску. Рядом Катя, она говорит:
- Перестань, Любочка... Ешь, нас скоро отправят...
Что перестать? Значит, я все же запела и никто не поддержал... Подруги мои ели суп. Ложки дрожали в их слабых руках, а лица, щеки, губы подернулись какой-то жадной радостью, они точно сияли, а глаза беспокойно вскидывались на француженок... Я взяла миску и опустилась на колени. На какое-то время окружающее перестало существовать для меня, и я не сразу поняла то, что произошло на перроне. Полицейские и часовые разгоняли толпу, пришедшую к нашему поезду.
Женщины, старики, дети-подростки принесли нам кто хлеб, кто бутылку вина или молока, кто теплый платок или куртку. Эти добрые люди не входили в команду Красного Креста. У них не было повязок на рукавах. Они пришли и приехали на велосипедах, быть может, издалека, а полиция отгоняла их. Они шумели, что-то кричали... Начальник подал команду закрыть вагоны, но еще не собраны миски и ложки, принадлежавшие Красному Кресту. Француженки не торопились собирать их. Этим воспользовались согнанные с платформы. Все произошло так неожиданно, что часовые растерялись...
На перроне появились велосипедисты. Они вынырнули из-за невысокого длинного здания, взлетели на узкую платформу и, не сбавляя скорости, делая рискованные повороты, помчались вдоль состава.
Один за другим, вернее, одна за другой, так как женщин было больше, чем мужчин и подростков. Одной рукой удерживая руль, другой, подняв перевязанный бечевкой пакет, подлетали к двери вагона, швыряли пакет и, пригнувшись, изо всех сил крутили педали, скрываясь за другим концом платформы.
Сначала все, кто увидел велосипедистов, вскрикнули от удивления и замерли. Слышался только шипящий свист резины по асфальту и частое дыхание женщин... Заброшен один пакет, другой, третий... Тут опомнился караульный начальник.
- Хальт! Хальт! Цурюк, ферфлюхте!
Загудела толпа, оттиснутая за перрон. Велосипедисты неслись вдоль состава. С криком и руганью часовые преграждали им путь, но взамен двух свернувших появлялось четверо новых. Нет, не новых. Тот, кто успевал проскочить до конца, огибал низкое здание и снова, уже с другим пакетом, врывался на платформу.
В вагоны летели батоны хлеба, овощи, одежда... По перрону бегали женщины с повязками Красного Креста, мешая полицейским ловить велосипедистов. Толпа визжала, кричала "браво!" и аплодировала. Это походило на спортивное состязание, на гонки с препятствиями... Азарт передался и нам. Мы тоже кричали, налезая друг на друга. С трудом удерживаясь в дверях телятника, ловя летящие к нам пакеты... Долго так продолжаться не могло.
Четверо солдат протянутой поперек платформы веревкой, как сетью, ловили велосипедистов. Первой попалась встрепанная кудрявая девушка в светлом жакете и узкой, поднятой выше колен, юбчонке. Она ударилась грудью о веревку и вылетела из седла. По асфальту покатились огурцы, узкий, длинный батон белого хлеба.
Уже гудел паровоз. Охранники прикладами загнали нас в глубь вагона и задвинули дверь... Чем закончились события на перроне, не знаю.
Знаю только, что наши женщины плакали, обнимались и целовались, как бы передавая друг другу вспыхнувшую любовь и благодарность к отважным француженкам.
Это был еще один день моего большого "Любиного счастья".
Мы собрали пакеты. Теперь подруги сами сложили их возле меня и ждали.
Господи, разве мы могли мечтать о таком? У нас был хлеб, печенье, фрукты, сахар, фляжки воды, три теплых кофты. А в одном пакете, завернутом в старый шарф, шерстяные чулки и... Что бы ты думал? Тюбик губной помады. Честное слово... И коробочка пудры. Не пудры, а такой, знаешь, спресованный плоский кружок из пудры и крема. И еще вроде пуховки... Ну, скажи, разве не прелесть эти француженки?
Конечно, хлеб для нас был дороже всего, и, пожалуй, если бы французы нас видели раньше, никто о помаде и не заикнулся бы. Но им просто сказали: "Везут русских женщин", вот они по-женски и решили...
- Девочки, - предложила я, - давайте наведем красоту!
- Дура ты, - оборвала мою веселость Маша-черная, - кому нужна твоя красота загаженная. (Она, прости, еще хуже сказала.) Мажься не мажься, а сгниешь не позже других...
- Посмотрим, - сказала я, будто на что-то надеясь, а больше из упрямства. Еще мне хотелось продлить общее настроение, позабавить подруг, пусть гады видят, что мы не сдались...
- Да уж сдались, - отмахнулась Маша, - дальше некуда...
- Дай-ка я тебе помогу, - неожиданно предложила Дуся, достав из-за пазухи гребешок, - все-таки на дамского мастера училась. Авось не забыла...
Так и прибыла я в Эрувиль, прямо от дамского мастера. Такой увидел меня Франсуа, и я знала: мы не одни...
Франсуа:
Я же говорил, что губы были слишком густо накрашены, но это оттого, что лицо очень бледное...
Она подошла к коменданту и, глядя прямо в глаза, сказала по-немецки:
- Там больные, велите помочь им выйти.
- Mon Dien! - Краснорожий комендант стал просто пунцовым.
- Прикажите вашим солдатам, - повторила она.
И тут произошло нечто удивительное. Скорее всего, подействовала та самая сила, которую почувствовали мы, глядя на первую русскую женщину. Браво, мадам! Комендант послушался ее, он крикнул солдатам. Те прыгнули в вагон помочь больным выйти... Ну нет... Эта мысль только мелькнула, вслед за ней замелькали руки и ноги. Солдаты выталкивали, выбрасывали, вышвыривали женщин. Некоторые сопротивлялись, пятясь в угол вагона. Она закричала им по-русски. Я не мог понять, но догадался, она распорядилась, чтобы прекратить бесчинства солдат. Здоровые женщины быстро выскочили на платформу и помогли обессиленным. Она действовала активнее других.
Я любовался ее энергичными жестами, точными движениями. Комендант понял в ней старшую и уже ей приказал построить женщин по четыре в ряд.
Часть пятая
I
Лагерь Эрувиль ничем не отличался от других лагерей, размещенных в бывших солдатских казармах.
Те же длинные бараки с двухэтажными нарами, та же колючая проволока, замыкавшая кварталы. По углам вышки с пулеметами и прожекторами.
Они уже давно "вписались" в скудный пейзаж района Нанси, как подобные им, в Пьенье, Лямурье, Тукени, Жудровиле... когда-то в них томились бойцы интернациональных бригад, пришедших из Испании, затем квартировали резервы линии Мажино, теперь они снова превращены в тюремный лагерь.
От белорусских лагерей - у деревни Тростенец или на полесских болотах, возле Азарич, - их отличали аккуратные постройки, хорошо продуманная планировка и даже некоторые удобства, оставшиеся от армейских служб.
Но немецкому Равенсбруку или польскому Освенциму они уступали в масштабах и технике. Здесь не было ни тока высокого напряжения, пропущенного через ограждения, ни печей-крематориев. Это не был "лагерь уничтожения". Хотя...
В правом углу каждого двора находился бункер, куда на целые недели запирали провинившихся... Рядом мертвецкая, так что далеко носить трупы не приходилось... Лагерь как лагерь. С точным немецким распорядком и знакомыми жестокостями. Главной задачей его было накопление даровой рабочей силы.
К тому времени, когда в Эрувиль прибыли вагоны из Белоруссии, в лагере насчитывалось около семисот женщин и две тысячи мужчин.
День начинался так: часовой или двухчасовой (в зависимости от настроения начальства) аппель, построение колонн, выход за ворота под песню "Ди фане хох!", затем марш к узкоколейке и, на открытых площадках, по извилистой дороге через холмистый лес к горняцкому городку Тиль. К его рудникам, принадлежащим новым смешанным германо-французским компаниям.
Их привезли в Эрувиль на рассвете, в вагонах для скота, и не выпускали на перрон, пока не согнали нас, так называемых "вольнонаемных". Я говорю так называемых, потому что боши по-своему понимали слово "вольнонаемный". Нас освобождали из немецкого плена, так как хозяевам рудников нужны были специалисты. Мы могли свободно наняться на шахту в указанном округе, но покинуть ее по своей воле уже не могли.
И еще - мы должны были ходить на регистрацию в комендатуру каждую неделю.
На рудниках почти весь технический персонал состоял из таких, как я, "вольных". Немцы не доверяли лагерным заключенным ни подрывные работы, ни работы на энергоузле. Их ставили на самую тяжелую работу... Они часто болели, гибли, и приходилось присылать все новых и новых.
На этих присланных нас пригласили посмотреть. На "свежую скотинку", как называли боши прибывших с востока. Женщин из России пригнали первый раз, и, конечно, мы не ждали красавиц. Это же не встреча прибывших на фестиваль. Но женщины есть женщины. Любопытство мужчин не нуждается в оправдании.
Итак, мы ждем. Боши начинают церемонию. Выстраивается оркестр и играет: "Die Fhane hoch"*.
______________
* "Выше знамя" (нем.).
Не так давно они пытались заставить и нас петь эту песню.
Die Fahne hoch. Die Reihen fest geschlossen.
S.A. marschiert mit einen feslen Schritt!*
______________
* "Выше знамя. Ряды сомкните.
Твердым шагом идут штурмовики!" (нем.)
Но ничего у них не вышло. Теперь играет один оркестр.
Лагерные полицейские маршируют вдоль состава и становятся так, что образуется аллея от вагонов до ворот лагеря.
Все это проделывается ритмично, аккуратно, с добросовестной точностью. Мне всегда казалось, что у немцев пристрастие к церемониям, к торжественности маршировок и мундиров. Иногда думалось - это притворство. Притворство трусов, желающих заставить других бояться их. Сильные и смелые не нуждаются в напускной важности. Но боши тогда были сильны. В этом никто не сомневался. Во всяком случае, те, которых привезли в вагонах для скота. Зачем же церемония?
Понятно. Устрашать надо не пленных, они уже подавлены, а нас, оставшихся на свободе. Перед нами они подчеркивали свое превосходство, исключительность нации. Они давали наглядный пример.
"Вот мы, сильные, строгие, сытые и веселые, в хороших мундирах, потому что мы немцы. Образцы человеческого рода. А вот - вшивые свиньи. Такими мы можем сделать и вас, если вы вздумаете сопротивляться". Die Fahne hoch! Мне даже сейчас трудно сдержать себя, вспоминая их наглые лица, презрительные улыбки, деревянные, лающие голоса. Merde!*
______________
* Дерьмо! (франц.)
С вагонов сняли запоры, и два эсэсовца, кривляясь и зажимая носы под одобрительный хохот начальства, откатили широкую дверь...
Можно себе представить, что было в вагонах, запертых много дней. Как хороши были женщины, лишенные элементарно необходимого... Оказывается, у них не было даже воды для питья, не то чтобы умыться... Перед нами предстала такая картина: две шеренги в мундирах с автоматами и в конце черный квадрат вагонной двери со слабо прорисованными белыми лицами. Трудно выделить кого-либо отдельно. Белые пятна лиц, будто на истертом рисунке Кольвиц.
Белые пятна с большими глазами и худые голые руки женщин. Никто не двинулся. Может быть, они ждали расстрела? Они ждали его на каждом полустанке... Стоп. Остановим рассказ. Пусть застынет перед нашим взором эта картина. Пусть мадам сама вспомнит нашу первую встречу, если она не поклялась забыть то, что хочется забыть навсегда...
Люба:
Да, мы встретились в Эрувиле, в лагере на востоке Франции. Здесь как раз было то, что не забывается. Чего нельзя нам забыть никогда... Пусть Франсуа продолжит...
Франсуа:
Pur et simple!* Нет ничего проще продолжать начатое, хотя я не хотел омрачать нашу встречу такими картинами. Знаете, дух горестного уныния знаком даже святым, иногда впадающим в тоску... Я где-то вычитал это и сразу поверил. Но что касается мадам... Встретив ее, я перестал верить, что на земле несомненно только несчастье... Разумеется, в этом она убедила меня несколько позже. Не правда ли, мой лейтенант?.. Видите, она улыбается, значит, я могу продолжать.
______________
* Просто и ясно! (франц.)
Итак, открыли вагоны и... нас поразила скрытая сила первой вышедшей женщины. О, это было parfaitement!*
______________
* Чудесно! (франц.)
Комендант лагеря стукнул своей костяной палочкой по вагону и приказал выходить. Мы ожидали, что перед нами появятся несчастные, опустившиеся женщины... Я имею в виду обычную косметику, прическу и тому подобное. И еще глаза. В глазах появляется какая-то отрешенность, тупое безразличие. Мы видели такие глаза у многих гестаповских пленниц - француженок, полек, итальянок... Но первая женщина из России... Она не была похожа ни на одну из тех, которых мы видели раньше...
Рослая, исхудавшая, одетая пока еще в свое домашнее. Кофта со следами какого-то узора аккуратно заправлена в крестьянскую юбку. Босые ноги... Мы только на секунду охватили взглядом ее фигуру и уже не могли оторвать глаз от лица. Конечно, сейчас я, быть может, немного прикрашиваю. Долгие годы разлуки и все такое...
О-ля-ля! Я не отвечаю на допросе, я хочу выразить то, что нас всех тогда удивило... Ее лицо. Не то чтобы оно было очень красивым, нет, тут другое. На нем отражался не страх, не готовность повиноваться, а гордость и сдерживаемое презрение. Строгие большие глаза и чуть поджатые, сочные губы... Mais oui! Сочные губы. Даже казалось, что они слишком густо подкрашены. Тут я подумал: "Какая чепуха, кто это красит губы в таком положении? Или мы ошиблись? Быть может, не так уж страшен был их путь сюда? Во всяком случае, стоит услышать, что дало ей силу высоко держать голову? Что было перед тем, как они прибыли к нам?.."
V
Люба:
Что было перед тем, как нас привезли в Эрувиль? Была тишина, и мы умирали... Нами владело уже сознание безысходности. Оно накапливалось, росло от потери к потере... Собственно, это было в каждой из нас с самого начала. Частица общего. Можно было бороться со своей маленькой долей, но сдалась первая, за ней вторая, и словно бы их доли разложились на остальных, еще живых. Никто не ждал облегчения... Наступит твоя очередь, и пора встречать смерть.
Так ли это произойдет у тебя, как у них? Лягу рядом с подругами, закрою глаза... Что тогда? Я попробовала. Плотно прижала веки... Передо мной поплыли разноцветные волны, они колыхались, принимая зыбкие формы, ни разу не повторяясь... И вдруг на этих волнах откуда-то издалека приплыл знакомый голос:
- Что там видать?.. Расскажи...
Это голос Нади, Надежды.
- Посмотри в щелку и расскажи, а утомишься, я подползу... По очереди...
Я же сидела в углу, возле щели в стене, за которой шла жизнь. Об этом Надя напомнила. Она сказала:
- Товарищи, родные мои... Надо держаться, мы же скоро приедем. Верно, Любочка?
Надо держаться. Будем по очереди смотреть в щель и рассказывать... Вот как интересно придумала Надя. Вроде игры. Одна видит, другие гадают... Я говорю:
- Два домика под черепицей... Коровы пасутся, пестрые...
- Ферма, - отвечает Надя, - а ты как думаешь, Фрося?
- Не знаю, - шепчет Фрося, - пусть себе ферма.
Но все же она втягивается в нашу игру и спрашивает:
- Польская, что ли?
- Нет, - еле слышно говорит Маша-белая. - Польшу давно проехали...
- Дней пять уже, - добавляет кто-то, - теперь, поди, все Германия...
Я радуюсь. Игра получается, но мне плохо видно. Отломанной от бидона ручкой стараюсь расширить щель.
- Говори! - требует Надя.
Мы проезжаем через небольшой полустанок. До сих пор я легко читала немецкие надписи, хотя никто из нас не мог угадать, в какой части Германии едем. Знали только названия больших городов: Берлин, Мюнхен, Дрезден... Их мы не проезжали. Нас везли каким-то кружным долгим путем... И вообще, я перестаю понимать надписи. Не разбираю слов. На помощь приходит Надя, затем Маша-черная. Догадываемся: это не Германия. Голландия или Бельгия? Куда нас везут?
- Как ты думаешь, Машенька? - продолжая игру, спрашиваю Машу-белую. Она не отвечает. - Ты спишь, Машенька?
Ведь только что говорила... Оттаскиваем Машу в дальний угол. Туда, где уже второй день лежит пожилая полочанка и белокурая, прозрачная Ниночка тринадцати лет, всю дорогу бредившая во сне.
Ни вынести покойниц, ни позвать на помощь... Нас замкнули, запломбировали. Лишь смерть пробралась сюда, без спроса, без окрика... Стоим в тупике, вагон отцеплен, паровоз ушел. Быть может, это последняя станция?
В щель видна не станция, а пустые платформы и несколько светло-желтых вагончиков. Возле них снуют железнодорожники.
Один, полный, на ходу раскуривая короткую трубку, проходит мимо.
Я прижалась к щели, шепчу:
- Камрад, а камрад!..
Он оглядывается, подходит ближе и, стоя ко мне спиной, делает вид, что занят только трубкой.
- Где мы?
- Бельгия, - отвечает он. - Завтра Франция.
Снова оглядывается, делает шаг ближе ко мне и шепчет:
- Русланд, браво! Очень браво! - быстро, прерывисто говорит еще.
Меня тормошат, не дают слушать:
- Что он сказал? Что?
- Боже мой! Девочки, он сказал, что наши наступают...
- Где? Где сейчас наши? Спроси его...
Меня отталкивают. Налезая друг на друга, стараются заглянуть в щель.
Но бельгийца уже след простыл. Мимо вагона проходит часовой, и мы затихаем. Шепотом я повторяю: "Русланд, браво! Очень браво!" - и смеюсь.
- Надо бы хлебца у него попросить, - вздыхает Надя.
- И воды, - говорит другая. - Да как передашь?
- Когда по Минску пленных вели, - вспоминает Фрося, - наши бабы ловчили... Не боялись...
- То наши, - замечает Маша-черная, - а тут зараз Бельгия, завтра Франция...
- Все-таки надо было попросить, - настаивает Надя.
Лучше бы не начинали этого разговора. Пока не думаешь о еде, есть не хочется. Теперь уставились на меня злыми глазами. Почему не попросила? Что я могла сделать? Только и успела спросить, куда нас везут... Завтра Франция. Дальше везти некуда... А вдруг и по Франции будут таскать несколько дней?.. Кто выдержит? Смотрю на подруг, а у самой голова кружится и в ушах странный металлический лязг...
- Ой! Что это? - почти кричит Маша-черная.
Вверху, под самой крышей, маленькое окошечко, зарешеченное колючей проволокой. Снаружи кто-то пытается железной палкой раздвинуть решетку. Проволока натянута туго, крест-накрест. Поддается не сразу... Молча следим, как в центре окошка расширяется дыра. Мы не знаем, зачем это делается, и многие испуганно жмутся к противоположной стене. Наконец в дыру просовывается сверток в бумаге.
Сверток застревает, зацепившись за колючку, снаружи его стараются протолкнуть... Мы ничем не можем помочь. К окну нельзя подходить, охрана стреляет без предупреждения, да и нет ни у кого сил дотянуться.
Не отрывая глаз ждем... Качнувшись, сверток медленно развернулся. Бумага повисла вверху, а на пол упал бутерброд. Два куска белого хлеба, белого, как вата. У нас такого никогда не выпекали. И ветчина, самая настоящая, розовая с тонким ободком сала... Меня удивило: почему никто не бросается к хлебу? Не верят. Еще не верят глазам своим. Боятся провокации. А из окна падают новые свертки, целлофановые пакетики, сыр в серебряной упаковке...
Сейчас бросятся на них. Передавят слабейших и сами подавятся, глотая куски... Ну, кто первая?
Я вскочила раньше других. Успела отшвырнуть в угол бутерброды, загородила собой... В тот же миг за стеной пронзительно затрещал полицейский свисток, прогремел топот ног. Вероятно, по платформе убегали бельгийцы-железнодорожники. Громко, совсем рядом, выкрикивал ругательства немецкий охранник...
Это-то и подстегнуло несчастных. Скорей! Скорее, пока не ворвались полицаи, не отняли хлеб... Не поднимаясь, на четвереньках женщины подползли ко мне. Я взмахнула все еще бывшей в руке ручкой бидона:
- Назад! Не сметь!..
Сейчас я не смогла бы так грозно крикнуть, а тогда... Откуда сила взялась? Они остановились... Но медлить нельзя. Меня могут отбросить, смять. Я это чувствовала, слышала тихий, многоголосый стон, похожий на вой...
- Надя, Маша, ко мне!
Не позови я на помощь, не знаю... Могли подумать, что я хочу себе первой... Трудно понять, что могли решить эти, дошедшие до последней грани, несчастные.
- Молодец, Любка, - сказала Надя, становясь рядом со мной, - командуй!
Десятки молящих и злых, жалких и испуганных глаз смотрели на меня.
- Разделим поровну, - объявила я, задыхаясь, - не доверяете, назовите других...
Я смотрела в их страшные лица, уже не боясь. Нас трое стоят заслоном. Я втрое сильней каждой...
- Дели, - послышался дрожащий голос.
- Скорей дели, Любочка... Милая, тебе доверяем...
- Сестрица... я тут, - сквозь слезы просит кто-то из дальнего угла, сил нету... Не забудь... про меня...
Вот что они мне ответили... Не в три, а в тридцать три раза я стала сильней. Вернулось "Любино счастье". Я действовала, распоряжалась, смеялась и плакала.
Конечно, никто не был сыт. Теперь голод даже острее нас мучил. Но мы получили больше, чем хлеб. Ты понимаешь?
Помню, Маша-черная, отщипывая по крошке от своей пайки, сказала:
- Это ж надо, бельгийцы, иностранцы и... Вот тебе раз.
- А что иностранцы? - заметила Надя. - Такие же люди...
- Такие, да не такие, - возразила Маша. - У них и король и королева; одним словом, монархия...
Я сказала:
- А может, те, кто нам бросил, - коммунисты...
- Знаем мы ихних коммунистов, - со злой усмешкой ответила Маша. Она всегда, когда говорила о ком-либо мало знакомом, вроде чуть-чуть насмехалась. - Мало их, что ли, было в Германии. А пришел Гитлер, мы одни против остались...
- Не скажи, - на выручку мне пришла тетя Фрося, - у нас возле Слуцка два снаряда упало, целехоньких. Развинтили, а в них записки от немецких рабочих...
- Сама видела?
- Видела не видела, а есть, значит, и у них...
С этим все согласились. Конечно, есть, только мало мы знаем о них...
- Ничего, узнаем теперь! - строго сказала Надя.
- За решеткой не много познаешь, все в клеточку... - попробовала возразить Маша.
Но ее уже не хотели слушать. Бабоньки мои разгорячились, заговорили, перебивая друг друга. Одна про то слыхала, другая про другое, этой хороший знакомый рассказывал, а той родной брат в письме написал...
И пошло, и пошло. Такое вдруг поднялось... Дескать, рабочий - он везде рабочий. Найдутся и коммунисты, тем более во Франции... Стали планы строить, о побеге заговорили. Я прикрикнула:
- Тише вы! Еще подслушает кто...
Кто подслушает? Поезд гремит по мосту, потом, видно, в туннель вошел темно стало и дымом запахло. Возбуждение не затихало. Мне было и тревожно и радостно. Поверили бабоньки: и на чужой земле живут добрые люди...
С тем и ехали наши женщины в неизвестный им мир, без всякой надежды. И вдруг эти самые бутерброды...
Еще удивительней было во Франции... Расскажу один эпизод.
Только переехали границу, на какой-то небольшой французской станции открыли дверь нашего телятника. Первый раз за одиннадцать суток. Во всем составе пооткрывали. И у нас, и у мужчин. Оказывается, французский Красный Крест предъявил свое международное право осмотреть больных военнопленных и оказать им помощь. Франция не Россия, немецкое командование вынуждено было согласиться. Они потом во всех газетах писали о своей гуманности, о соблюдении международных законов.
Мы-то не знали, зачем и почему открыли дверь. Помню только, я чуть не упала в обморок. То ли от свежего воздуха, то ли от запаха горячего супа в большом дымящемся паром котле. Его поднесли к самому вагону. Сверху были видны плавающие глазки жира и овощи. Настоящий суп, совсем не похожий на нашу лагерную "плевачку", хотя в то время мы и ей были бы рады. Дальше все как во сне...
В вагон вскочили француженки с повязками Красного Креста. Быстрые, веселые. У них сухие, горячие руки работниц. Они до боли жали наши худые грязные руки и что-то лопотали, лопотали... Повернувшись спиной к двери, быстро показывали два растопыренных пальца, как детскую "козу". Мы не знали, что это означало "V", - начальную букву слова "Виктория" - "Победа". Француженки улыбались, подмигивали нам, а мы стояли серыми, застывшими тенями. Рядом тюремщики с автоматами. Можно ли говорить? Можно ли двигаться?..
Француженок было всего пять или шесть, но казалось, что их полвагона. Так часто они мелькали среди нас. Они увидели наши бидоны-параши, смешно сморщили носы, что-то спросили и, с шутками подхватив бидоны, потащили к выходу. Тут вмешались немецкие часовые. Они тоже хотели посмеяться.
- Цурюк! - приказали немцы. - Ферботтен! - Это я поняла слово в слово: "Назад, запрещено".
Объясняют:
- Русские задохнутся в чужой атмосфере, оставьте им ихнее... - и захохотали.
Сразу перестали смеяться француженки.
Разрешено вынести только мертвых. Я стояла у самого края, мне было видно: из других вагонов выносят мужчин. У нас всего три покойницы, у мужчин значительно больше... Я не хотела считать.
Откуда-то появился священник, похожий на нашего городского ксендза. Две монашки в белых, накрахмаленных шляпах-чепцах.
Покойников уложили в два ряда на перроне. Священник начал тихо читать молитву... Наверно, так полагается по международной конвенции. Я слышала чужие слова, и мне было обидно, что над нашими товарищами читают латинскую, а не славянскую молитву, хотя им уже было безразлично.
Скорей всего, они вообще не знали никаких молитв, никогда не нуждались в них... Спеть бы им "Вы жертвою пали...". Там слова как раз подходящие... "Вы жертвою пали в борьбе роковой..." И, наверное, наши женщины поддержат меня, запоют. А монашки будут слушать и думать, что это и есть наша молитва... "В любви беззаветной к народу... Вы отдали все, что могли, за него..."
Боже мой, как хорошо должно получиться... Я оглянулась. Передо мной француженка. Глаза ее полны слез. В одной руке у нее миска с супом, другой она крестится, всей ладошкой, по-католически. Снизу на меня смотрела, сидя на полу с миской в коленях, Маша-черная. Смотрит и не поет. Слезы падают в миску. Рядом Катя, она говорит:
- Перестань, Любочка... Ешь, нас скоро отправят...
Что перестать? Значит, я все же запела и никто не поддержал... Подруги мои ели суп. Ложки дрожали в их слабых руках, а лица, щеки, губы подернулись какой-то жадной радостью, они точно сияли, а глаза беспокойно вскидывались на француженок... Я взяла миску и опустилась на колени. На какое-то время окружающее перестало существовать для меня, и я не сразу поняла то, что произошло на перроне. Полицейские и часовые разгоняли толпу, пришедшую к нашему поезду.
Женщины, старики, дети-подростки принесли нам кто хлеб, кто бутылку вина или молока, кто теплый платок или куртку. Эти добрые люди не входили в команду Красного Креста. У них не было повязок на рукавах. Они пришли и приехали на велосипедах, быть может, издалека, а полиция отгоняла их. Они шумели, что-то кричали... Начальник подал команду закрыть вагоны, но еще не собраны миски и ложки, принадлежавшие Красному Кресту. Француженки не торопились собирать их. Этим воспользовались согнанные с платформы. Все произошло так неожиданно, что часовые растерялись...
На перроне появились велосипедисты. Они вынырнули из-за невысокого длинного здания, взлетели на узкую платформу и, не сбавляя скорости, делая рискованные повороты, помчались вдоль состава.
Один за другим, вернее, одна за другой, так как женщин было больше, чем мужчин и подростков. Одной рукой удерживая руль, другой, подняв перевязанный бечевкой пакет, подлетали к двери вагона, швыряли пакет и, пригнувшись, изо всех сил крутили педали, скрываясь за другим концом платформы.
Сначала все, кто увидел велосипедистов, вскрикнули от удивления и замерли. Слышался только шипящий свист резины по асфальту и частое дыхание женщин... Заброшен один пакет, другой, третий... Тут опомнился караульный начальник.
- Хальт! Хальт! Цурюк, ферфлюхте!
Загудела толпа, оттиснутая за перрон. Велосипедисты неслись вдоль состава. С криком и руганью часовые преграждали им путь, но взамен двух свернувших появлялось четверо новых. Нет, не новых. Тот, кто успевал проскочить до конца, огибал низкое здание и снова, уже с другим пакетом, врывался на платформу.
В вагоны летели батоны хлеба, овощи, одежда... По перрону бегали женщины с повязками Красного Креста, мешая полицейским ловить велосипедистов. Толпа визжала, кричала "браво!" и аплодировала. Это походило на спортивное состязание, на гонки с препятствиями... Азарт передался и нам. Мы тоже кричали, налезая друг на друга. С трудом удерживаясь в дверях телятника, ловя летящие к нам пакеты... Долго так продолжаться не могло.
Четверо солдат протянутой поперек платформы веревкой, как сетью, ловили велосипедистов. Первой попалась встрепанная кудрявая девушка в светлом жакете и узкой, поднятой выше колен, юбчонке. Она ударилась грудью о веревку и вылетела из седла. По асфальту покатились огурцы, узкий, длинный батон белого хлеба.
Уже гудел паровоз. Охранники прикладами загнали нас в глубь вагона и задвинули дверь... Чем закончились события на перроне, не знаю.
Знаю только, что наши женщины плакали, обнимались и целовались, как бы передавая друг другу вспыхнувшую любовь и благодарность к отважным француженкам.
Это был еще один день моего большого "Любиного счастья".
Мы собрали пакеты. Теперь подруги сами сложили их возле меня и ждали.
Господи, разве мы могли мечтать о таком? У нас был хлеб, печенье, фрукты, сахар, фляжки воды, три теплых кофты. А в одном пакете, завернутом в старый шарф, шерстяные чулки и... Что бы ты думал? Тюбик губной помады. Честное слово... И коробочка пудры. Не пудры, а такой, знаешь, спресованный плоский кружок из пудры и крема. И еще вроде пуховки... Ну, скажи, разве не прелесть эти француженки?
Конечно, хлеб для нас был дороже всего, и, пожалуй, если бы французы нас видели раньше, никто о помаде и не заикнулся бы. Но им просто сказали: "Везут русских женщин", вот они по-женски и решили...
- Девочки, - предложила я, - давайте наведем красоту!
- Дура ты, - оборвала мою веселость Маша-черная, - кому нужна твоя красота загаженная. (Она, прости, еще хуже сказала.) Мажься не мажься, а сгниешь не позже других...
- Посмотрим, - сказала я, будто на что-то надеясь, а больше из упрямства. Еще мне хотелось продлить общее настроение, позабавить подруг, пусть гады видят, что мы не сдались...
- Да уж сдались, - отмахнулась Маша, - дальше некуда...
- Дай-ка я тебе помогу, - неожиданно предложила Дуся, достав из-за пазухи гребешок, - все-таки на дамского мастера училась. Авось не забыла...
Так и прибыла я в Эрувиль, прямо от дамского мастера. Такой увидел меня Франсуа, и я знала: мы не одни...
Франсуа:
Я же говорил, что губы были слишком густо накрашены, но это оттого, что лицо очень бледное...
Она подошла к коменданту и, глядя прямо в глаза, сказала по-немецки:
- Там больные, велите помочь им выйти.
- Mon Dien! - Краснорожий комендант стал просто пунцовым.
- Прикажите вашим солдатам, - повторила она.
И тут произошло нечто удивительное. Скорее всего, подействовала та самая сила, которую почувствовали мы, глядя на первую русскую женщину. Браво, мадам! Комендант послушался ее, он крикнул солдатам. Те прыгнули в вагон помочь больным выйти... Ну нет... Эта мысль только мелькнула, вслед за ней замелькали руки и ноги. Солдаты выталкивали, выбрасывали, вышвыривали женщин. Некоторые сопротивлялись, пятясь в угол вагона. Она закричала им по-русски. Я не мог понять, но догадался, она распорядилась, чтобы прекратить бесчинства солдат. Здоровые женщины быстро выскочили на платформу и помогли обессиленным. Она действовала активнее других.
Я любовался ее энергичными жестами, точными движениями. Комендант понял в ней старшую и уже ей приказал построить женщин по четыре в ряд.
Часть пятая
I
Лагерь Эрувиль ничем не отличался от других лагерей, размещенных в бывших солдатских казармах.
Те же длинные бараки с двухэтажными нарами, та же колючая проволока, замыкавшая кварталы. По углам вышки с пулеметами и прожекторами.
Они уже давно "вписались" в скудный пейзаж района Нанси, как подобные им, в Пьенье, Лямурье, Тукени, Жудровиле... когда-то в них томились бойцы интернациональных бригад, пришедших из Испании, затем квартировали резервы линии Мажино, теперь они снова превращены в тюремный лагерь.
От белорусских лагерей - у деревни Тростенец или на полесских болотах, возле Азарич, - их отличали аккуратные постройки, хорошо продуманная планировка и даже некоторые удобства, оставшиеся от армейских служб.
Но немецкому Равенсбруку или польскому Освенциму они уступали в масштабах и технике. Здесь не было ни тока высокого напряжения, пропущенного через ограждения, ни печей-крематориев. Это не был "лагерь уничтожения". Хотя...
В правом углу каждого двора находился бункер, куда на целые недели запирали провинившихся... Рядом мертвецкая, так что далеко носить трупы не приходилось... Лагерь как лагерь. С точным немецким распорядком и знакомыми жестокостями. Главной задачей его было накопление даровой рабочей силы.
К тому времени, когда в Эрувиль прибыли вагоны из Белоруссии, в лагере насчитывалось около семисот женщин и две тысячи мужчин.
День начинался так: часовой или двухчасовой (в зависимости от настроения начальства) аппель, построение колонн, выход за ворота под песню "Ди фане хох!", затем марш к узкоколейке и, на открытых площадках, по извилистой дороге через холмистый лес к горняцкому городку Тиль. К его рудникам, принадлежащим новым смешанным германо-французским компаниям.