Страница:
* * *
– Хочется немножко прогуляться… А вы со мной не пойдете? Арман, встряхнитесь! Закат обещает быть чудесным, я это чувствую… Что? Вы все еще спите? Как жаль! По-настоящему жаль! Ну, ладно, отдыхайте, вы это заслужили, бедненький мой… – заключила Эдма и со множеством предосторожностей, бессмысленных ввиду полного отсутствия публики, проскользнула в дверь, широко распахнутую ее же собственной рукой.При данных обстоятельствах, если Эдма Боте-Лебреш и играла в отсутствие зрителей, нельзя было утверждать, что она играла исключительно для себя самой. (Это было бы чересчур сложно, полагала она.) Выбравшись из каюты, она проскользнула в коридор, крадучись вопреки собственной воле, ибо не в ее правилах было скрывать свое присутствие. В сто первой женский голос начал исполнять увертюру к последнему акту «Каприччио» Рихарда Штрауса. Голос был настолько пронзительным, что по телу бестрепетной Эдмы вдруг побежали мурашки. «Это голос ребенка или женщины на крайнем пределе отчаяния», – подумала она. И, редкий случай, она устремилась на палубу, не пожелав ничего разузнать.
И лишь гораздо позднее, во время представления «Каприччио» в Вене, Эдма Боте-Лебреш вспомнит этот миг, этот голос и решит, что, наконец, осознала все связанное с этим плаванием. А пока что, погрузившись в иные, гораздо более банальные воспоминания, извлеченные из глубин памяти, она появилась на палубе в бананового цвета брючном шелковом костюме, с которым изысканно контрастировал намотанный на тощую шею темно-синий платок, и тут Эдма окинула взглядом обе палубы, корабельные трубы, мостик, толпу и плетеные кресла, тем самым «проницательным» взглядом, что так славился в ее узком кругу, взглядом собственницы, но собственницы, преисполненной сарказма. Словно по волшебству оказавшись во власти того, что сама Эдма называла своей «аурой» (ибо она и впрямь обладала некоей силой, способной по ее желанию привлечь внимание присутствующих), кое-кто из собравшихся на палубе повернулся лицом к «грациозно-стремительной фигурке, столь элегантно одетой… и против света кажущейся совсем юной, невзирая на возраст», как мысленно охарактеризовала себя Эдма. И, улыбаясь своим преисполненным энтузиазма подданным, милостивая королева Эдма Боте-Лебреш начала спускаться по палубным сходням.
И первым, кто поцеловал ей ручку, был юноша в джинсах, необычайно красивый, быть может, даже чересчур. И, само собой, его представил тут же оказавшийся Чарли Болленже, успевший за последние десять минут влюбиться без памяти.
– Мадам Эдма Боте-Лебреш, позвольте представить вам месье Файяра… Андреа Файяр… Андреа!.. – воскликнул он, открыто, самозабвенно и разом преодолев все барьеры, расставленные жестоким обществом между ним и этим неизвестным молодым человеком. – Полагаю, что я вам еще о нем не рассказывал, – добавил Чарли слегка извиняющимся тоном.
Чарли Болленже и правда приносил извинения – за то, что не сумел предвидеть своей внезапно вспыхнувшей страсти к этому молодому человеку и потому не предупредил о своей страсти Эдму, точно в этом заключался его долг перед ней. На ее губах мелькнула снисходительная улыбка, он поблагодарил ее взглядом, находясь в абсолютно здравом уме, хотя оба действовали абсолютно бессознательно.
– О да, – кивнула Эдма, любезно, но слегка покровительственно, словно желая сказать: «Ладно, Чарли, он ваш. Только следите, чтобы до него не дотянулся никто другой, ибо вы его обнаружили первым». – Как же! Вы случайно не Андреа Файяр из… из Невера? Правильно? Дорогой мой Чарли, никогда не вздумайте говорить, будто у меня плохая память, – закончила она с нервным смешком, повергнув молодого человека в изумление.
«Этот премилый парнишка со своим греческим носом, красивым разрезом глаз и зубами, как у молодого пса, похоже, уже давно не удивляется тому, что незнакомые его знают… – рассуждала про себя Эдма. – Только бы Чарли лишний раз не попался на удочку очередного обманщика и интригана, да еще более поднаторевшего в своем искусстве, чем другие».
Именно этим раздражали ее подобные молодые люди, все те молодые люди, кого вихрь светской жизни каждый год забрасывал в жадную до удовольствий, но чрезвычайно сплоченную среду обладателей больших состояний. Да, именно это и раздражало больше всего: нельзя было показывать всем этим молодым людям, что знаешь, чем они занимаются, а также то, что тебе ясен ход их мыслей. По большому счету, в подобном торге следовало проявлять такой же цинизм, как и они. В конце концов, это были вымогатели и сутенеры, считавшие своим долгом разыгрывать чувствительные сцены, чего отнюдь не всегда требовали их жертвы. Впрочем, бывало, что эти мелкие хищники ошибались и понапрасну тратили время, как чужое, так и свое собственное, в бесплодных попытках выжать слезу или хоть каплю золотого дождя у намеченных жертвами стареющих скупердяев.
– Вы бывали в Невере? – тотчас же спросил такой охотник. – Значит, вы знаете дорогу на Вьерзон, по которой едут в сторону Луары и которая…
Тут он осекся, и с лица его исчезло радостное, чуточку растерянное выражение, которое сияло еще минуту назад.
– Я ведь из тех мест… – пробормотал он, чтобы оправдать радостный вид, несовместимый с его профессией (ибо, в конце концов, все эти молодые люди вспоминают свою родную провинцию только чтобы порадоваться, что удалось вырваться).
– Но это же весьма похвально, – улыбаясь, проговорила Эдма, – любить свой родной край. Что касается меня, то я родилась в Нейи, в клинике, которой, увы, больше уж нет. Мне не припоминается ни лесочка, ни травинки… Да, от этого так тяжко и грустно, – продолжала она, перебивая речь взрывами смеха. – Вот именно! – настаивала она (ибо Чарли вместе с молодым человеком тоже принялись хохотать: Чарли от нервозности, а молодой человек просто от хорошего настроения). – Да, да, да, это даже мешало мне читать Пруста.
И, отсмеявшись, Эдма внимательно взглянула в подобострастно-пустое лицо Чарли, который на пути профессионального совершенствования так и не поднялся до «Поисков утраченного времени», и в лицо молодому человеку, который – какой сюрприз! – вместо того, чтобы напустить на себя напыщенно-ученый вид, с сожалением признался:
– Я Пруста не читал.
«Очко в его пользу», – подумала Эдма. И отвернулась от только что сформировавшейся парочки в поисках более легкой добычи не без легкого сожаления, на мгновение сжавшего ей сердце. Ибо что бы ни заявляли ее близкие друзья и что бы ни говорила о себе сама Эдма Боте-Лебреш, были мужчины, которые ей очень нравились. Пусть даже на протяжении последних пяти лет она провозглашала во всеуслышание, будто отказалась от всего, что связано с «плотью, ее страданиями и ее наслаждениями», как из эстетических соображений, так и не желая быть смешной, однако порой ей не удавалось избавиться от сожалений, острых до тошноты, связанных с рядом воспоминаний, особо тягостных своей безликостью и безымянностью. Быть может, они изгладятся из памяти, если Эдма заставит себя огибать их, как пустую постель с подсиненным солнечными лучами бельем.
К счастью, к Эдме подошел капитан Элледок, поднимая плечи, как в трагические часы «Титаника», и мигом избавил ее от тоски по настоящему мужчине.
– Вы уже познакомились с юным новобранцем? – осведомился он и энергично похлопал по плечу юного Андреа, который вздрогнул, но не сдвинулся с места.
«Под этим блейзером, надетым словно для первого причастия, он, наверное, крепок как сталь», – подумала Эдма. Подобные грубые выходки были одной из любимых забав дебильного скота, командовавшего «Нарциссом». В первый раз бедняга Арман так и не сумел уклониться от капитанской мертвой хватки, едва не превратившись в пакетик своей знаменитой сахарной пудры. В оправдание капитану Элледоку следует отметить, что он тогда перепутал месье Боте-Лебреша с каким-то киноактером из Центральной Европы, чем и извиняется столь грубое нарушение протокола.
– Значит, сто четвертая? Как всегда? – дружелюбно осведомился капитан, повернувшись к Эдме, которая тотчас же отступила на шаг, опустила подбородок и с отвращением дернула носом, учуяв запах чеснока и табака.
Одной из любимых проделок Эдмы на протяжении последних трех лет было всеми способами напоминать бедняге капитану о том, что он якобы закоренелый курильщик. (Каковым он после печального происшествия на Капри уже не являлся.) Она находила в шезлонгах табакерки и доставляла ему, как охотничья собака – поноску, с заговорщицким видом предлагала ему спички, если он жевал соломинку, по сто раз на дню просила у него огонька с уверенностью наркомана, ищущего шприц в кармане у другого наркомана. В ответ на раздраженные и гневные возражения человека, который принципиально не курит – а Элледок стал именно таким, – Эдма разражалась преувеличенно-эмоциональными восклицаниями, выводившими капитана из себя: «А ведь верно! Господи, ну почему я всякий раз забываю об этом?.. Какая бестактность с моей стороны! Ну нельзя же иметь такую дырявую память… Удивительно, но подобное у меня случается только с вами…» Сколько раз Элледок скрежетал зубами, словно стискивая мундштук несуществующей трубки, которая на самом деле раскололась давным-давно, еще до удивительного видения на Капри! А сейчас Эдма достала из сумочки сигарету, и Элледок заранее нахмурил брови. Однако развратная Эдма наклонилась к молодому человеку и осведомилась:
– У вас, месье, огоньку не найдется? С тех пор как капитан Элледок бросил курить, я ищу надежный источник огня. Заранее предупреждаю, на всем протяжении круиза буду вам докучать. – И тут она взяла красивую белую руку, державшую зажигалку, и поднесла ее к своим губам, в которых уже торчала незажженная сигарета, медленным движением – движением нарочито замедленным, отчего Чарли побелел, а молодой человек заморгал.
«Что ж, вот и нашелся тот, кого эта коза наверняка захомутает», – подумал тонкий психолог Элледок.
И буркнул что-то презрительное, глядя на все это жеманство. Для него все женщины были либо жеманные шлюхи, либо матери и жены. В запасе у него имелся целый арсенал мыслей и изречений, совершенно устаревших уже два поколения назад и оттого особенно впечатляющих.
Палуба вокруг них наполнялась людьми. Отдохнувшие и свежие, уже загоревшие под летним солнцем, но тем не менее готовые плыть к огням далеких городов, уже скучающие, но настроенные продолжать отдых, пассажиры «Нарцисса» появлялись отовсюду, возникали из коридоров, узнавали друг друга, здоровались, обнимались и целовались, прогуливались по палубе, собирались в небольшие группы, которые рассредоточивались, рассыпались во всех направлениях, этакая стая странных золотокрылых насекомых.
«Такое выражение лица им придает отблеск золота», – думал Жюльен Пейра, стоявший спиной к морю, опираясь о леер и разглядывая публику, при этом особенно всматриваясь в лица тех, кого считал ворами и мошенниками. Это был умудренный опытом, крупный, моложавый мужчина сорока пяти лет, с худощавым лицом; в нем было какое-то то ли циничное, то ли инфантильное обаяние, которое придавало ему сходство с популярными у журналистов энергичными американскими сенаторами нового поколения или же – в зависимости от точки зрения – с членами мафии, чья мужественная красота является синонимом насилия и продажности. А Эдма Боте-Лебреш, которая всю жизнь терпеть не могла мужчин такого типа, с удивлением обнаружила, что этот человек в общем и целом вызывает у нее доверие. Вид у него был вполне непринужденный, и хотя его свитер из голубой шерсти не совсем соответствовал ситуации и времени суток, он при этом полностью соответствовал имиджу плейбоя. Во всяком случае, в облике Пейра было больше подлинности, чем у других пассажиров, и когда он улыбался или погружался, как сейчас, в задумчивость, в облике его появлялась мягкость, отметила Эдма и, даже против собственной воли, повернулась туда, куда, словно зачарованный, устремлялся взгляд этого человека.
Выбравшись, в свою очередь, из недр судна, мужчина и женщина направились к некоему подобию контрольно-пропускного пункта, персонал которого состоял из капитана Элледока и Чарли Болленже; немного поразмыслив, Эдма идентифицировала эту пару как Летюийе и на миг, как это было и с прочими пассажирами, задержала взгляд на Эрике Летюийе, совершенный профиль которого, светлые волосы и высокий рост, а также надменность облика, непримиримость и резкость снискали ему в прессе прозвище Викинг. Неподкупный Эрик Летюийе, чей еженедельник «Форум» вот уже почти восемь лет бескомпромиссно и бесстрашно вел огонь по одним и тем же целям: по разнообразнейшим и многочисленнейшим несправедливостям, творимым сильными мира сего, по вопиющим социальным контрастам и по эгоизму высших слоев буржуазии (к которым теперь принадлежал и он сам, а также почти все его спутники по круизу). Великолепный Эрик Летюийе, приближавшийся твердым шагом с самым главным выигрышем своей жизни – наследницей фирмы «Асьери Барон», своей супругой, загадочной Клариссой, производившей фурор своим появлением, высокой, худощавой, почти бестелесной и, как поговаривали, бездушной. Ее светлые рыжеватые волосы, длинные и блестящие, почти скрывали ее лицо, покрытое к тому же толстым слоем безвкусной косметики. Эта скромная представительница высших слоев буржуазии красилась, как шлюха, и, если верить скандальной хронике, пила, как поляк, глушила себя наркотиками, как китаец, в общем, систематически губила свое здоровье, а заодно и семейное счастье. Ее пребывание в специализированных клиниках, ее побеги оттуда, а также подробности нервных срывов являлись достоянием гласности, так же как и гигантские масштабы ее семейного состояния, преданность и долготерпение ее мужа. Да, конечно, все это являлось достоянием гласности, но ненастолько, чтобы стюарды «Нарцисса» оказались в курсе дела.
Вот потому-то один из этих несчастных, успев подать Клариссе бокал сухого аперитива, который она проглотила в один присест, решил себе на беду вернуться к ней с полным подносом в руках и улыбкой на губах, радуясь, что обрел надежного клиента. Но не успела Кларисса потянуться за очередной рюмкой, как Эрик, просунув руку между женой и подносом, резким движением смахнул на палубу все его содержимое: бокалы разбились вдребезги, а ошеломленный официант опустился на колени в то время, как все присутствующие обернулись на шум. Однако Эрик Летюийе, похоже, не обращал ни на что внимания: побелев от ярости и тревоги, он уставился на жену, выглядевшую столь обиженной, раздраженной, обескураженной, что, забыв о присутствующих, Эрик заявил жене громко и отчетливо:
– Кларисса, прошу вас, нет! Вы мне обещали, что в этом круизе будете вести себя по-человечески! Я вас умоляю…
Тут он замолк, но было уже слишком поздно. Воспользовавшись тем, что все вокруг оцепенели от смущения, Кларисса, не говоря ни слова, развернулась и бросилась в сторону коридора, но посередине палубы, летя на слишком высоких каблуках, споткнулась и, окончательно перепугав невольных зрителей, чуть не упала, но Жюльен Пейра, оценщик произведений искусства из Австралии, успел подставить ей руку. При этом Эдма уловила на лице Эрика Летюийе скорее раздражение, чем благодарность, благодарность, весьма естественную по отношению к тому, кто, в конце концов, уберег его жену от постыдного падения. Хотя падение, если вдуматься, было бы гораздо менее постыдным, чем тирада, которой разразился муж, ибо слова и тон ее не оставляли сомнений в том, что они весьма далеки от нежности или супружеской заботы.
Эдма, однако, смотрела на бегство Клариссы со снисходительным сочувствием, проявляющимся у нее весьма редко. Резко повернувшись всем своим подтянутым, элегантным телом, она перехватила взгляд сенатора-мафиози, направленный в безупречный затылок великолепного Летюийе, и не удивилась, обнаружив в нем презрение. Тогда она специально пошла наперерез Жюльену, который уже двинулся с места, и после того, как Чарли Болленже представил его как известного оценщика произведений искусства из Сиднея, Эдма задержала Жюльена, взяв его за рукав. Эдма Боте-Лебреш обещала демонстрировать собеседникам свою проницательность, которая на самом деле была не так уж велика (и, несмотря на свои шестьдесят с лишним лет, Эдма все еще удивлялась тому, как это свойство ее натуры раздражало всех прочих). Непринужденно положив руку на локоть Жюльена, она пробормотала что-то маловразумительное, он учтиво наклонился:
– Простите, что вы сказали?
– Я сказала, что мужчина всегда несет ответственность за свою жену, – отчетливо прошептала она прежде, чем отпустить рукав своего собеседника.
Он легко пожал плечами ей вслед, словно признавая ее правоту, и она удалилась, уверенная в том, что Жюльен в восторге от ее ясновидения.
На самом же деле она вызвала у него лишь раздражение. Ведь она принадлежала к тому типу женщин, за которыми ему положено было ухаживать; не зря он перед отплытием вызубрил «Кто есть кто?» и всемирную светскую хронику и потому сразу ее узнал. В памяти у него тотчас же всплыла фотография Эдмы Боте-Лебреш под руку с американским или советским послом, а текст под ней гласил, что журнал «Вог» считает ее одной из самых элегантных женщин года. И то, что она была к тому же и одной из самых богатых, не ускользнуло от внимания Жюльена Пейра, оценщика произведений искусства. Поэтому, сделав над собой усилие, ему следовало бы посещать ее салоны – в данной ситуации ее каюту. Между тем эта женщина представлялась весьма опасной. Он уже понаблюдал за тем, как она молола языком, вцепившись в руку этого несчастного помощника капитана. Он видел, он уже изучил эти блестящие глаза, эти беспокойные руки, этот язвительный голос, свидетельствовавший о том, что, вмешиваясь в чужие дела, можно обрести некую проницательность, однако в ущерб истинной работе ума, проницательность, которая по ходу круиза вполне может оказаться губительной для него. «При всем при том тело у нее, должно быть, великолепное, да и ноги все еще чудесные», – констатировал вопреки всему вечный влюбленный, живущий в душе Жюльена.
На корме стала собираться толпа, и оттуда доносились возбужденные крики… Там что-то происходило, и это, независимо от сути дела, не должно было ускользнуть от Эдмы, и она мелкими шажками охотника направилась на кормовую палубу.
Подпрыгивая на волнах и оставляя за собой розовую, малопристойную пену, к «Нарциссу» причаливал катер. На корме возникло нагромождение багажа из бежевой кожи. «Бежевый – цвет довольно вульгарный и к тому же маркий», – подумала Эдма. «Опоздавшие!» – раздался чей-то громкий голос с ноткой обиды, ибо, в конце концов, крайне редко кто-то всходил на борт этого судна в стиле Регентства иначе, как в указанное время на указанном причале. Надо быть совершенно распущенным – и всемогущим, – чтобы позволить себе посадку на борт «Нарцисса» в открытом море. В свою очередь, Эдма, опершись на релинг, высмотрела сквозь прозрачную кильватерную пену, помимо черного силуэта человека, сидящего у штурвала катера, еще двоих совершенно незнакомых персонажей.
– Да кто ж это такие? – ехидно выпалила она, обращаясь к Чарли Болленже, с важным видом выкрикивавшему распоряжения. Взгляд Чарли был одновременно возбужденным и хвастливым, что вызвало у Эдмы раздражение.
– Это Симон Бежар, кинорежиссер, ну, знаете? Он к нам прямо из Монте-Карло. И юная Ольга Ламуру, ну, знаете?
– А, да… а, да… знаю! – закричала Эдма Боте-Лебреш поверх скопления пассажиров. – Только люди из мира кино могут позволить себе появиться таким образом! Но кто они конкретно?
«Так! Она хочет разыграть передо мной полнейшую неосведомленность», – подумал Чарли, направившись к Эдме. Эдма действительно всегда подчеркивала, что ее не интересует кино, телевидение и спорт – вульгарные, с ее точки зрения, развлечения. Она охотно спросила бы, кто такой Чарли Чаплин, если бы это не выглядело столь смешным. И Болленже спокойно объяснил:
– До нынешнего мая Симон Бежар был абсолютно неизвестен. Но именно он является режиссером фильма «Огонь и дым», получившего в этом году «Гран-при» на Каннском фестивале, вы ведь знаете, друг мой? А Ольга Ламуру – это восходящая звезда.
– К сожалению, не знаю… Увы!.. В мае я находилась в Нью-Йорке, – смиренно произнесла Эдма с деланым сожалением, чем Болленже в глубине души был разозлен.
Ведь, с его точки зрения, заполучить наконец на борт кинодеятелей было редкостной удачей. Даже если эти люди были вульгарны, они были знамениты, а Чарли обожал знаменитостей почти так же, как молодость. А сейчас от него к тому же и требовалось восторженно приветствовать новоприбывших, лишенных того, что принято называть «морской косточкой».
– Я в отчаянии, – в который раз проговорил Симон Бежар, взъерошивая волосы, спотыкаясь на палубе, устойчивость которой он почему-то переоценил, и размахивая в воздухе руками. – Я в отчаянии оттого, что не смог прибыть вовремя. Надеюсь, что я вас не задерживаю? – выяснял он у капитана Элледока, который взирал на него с тихим ужасом, ужасом от мысли, что Симон – известный кинорежиссер, что он, скорее всего, иностранец и что он вдобавок опоздал.
– Во всяком случае, нам потребовалось менее получаса, чтобы вас догнать… Здорово поддают газу эти посудины! – продолжал Симон Бежар, окидывая восторженным взглядом катер, уже исчезавший за горизонтом в направлении Монте-Карло. – Это не просто «девяносто лошадок», как заявил старый пират, очищая мне карманы… Здорово поддают газу!
Эти восторженные речи ни у кого не нашли поддержки, но низенький рыжеватый человечек, казалось, этого не замечал. В пестрых бермудах, черепаховых очках и пляжной обуви от Черрути он выглядел карикатурой на голливудского режиссера, каким бы контактным, общительным, добрым малым он ни был. В свою очередь, юная особа в туалете от Шанель, с зачесанными назад волосами, в огромных черных очках на кончике носа, юная особа, явно не желавшая разыгрывать старлетку, скорчила презрительную мину, отчего ее лицо, несмотря на всю свою красоту, стало весьма неприятным и даже, пожалуй, жестоким, приобрело тем самым и определенное сходство с лицом Эдмы. Между тем, пообещав немедленно возвратиться на палубу, Симон Бежар с багажом и спутницей исчезли в коридоре в сопровождении Чарли. Вслед ему в течение нескольких минут раздавались насмешливые замечания, но они мгновенно прекратились, как только кто-то заметил, что Дориа Дориаччи, дива из див, воспользовавшись всеобщим возбуждением, сумела незаметно появиться и тихонько устроиться в кресле-качалке позади Элледока.
* * *
«Знаменитая Дориаччи», как величали ее директора оперных театров, «знаменитая Дориа», как выражалась толпа, а также «Доринина», как упорно именовали ее пять сотен снобов, уже перешла пятидесятилетний рубеж, согласно справкам, которые в данном случае соответствовали истине; при этом ей случалось выглядеть как на семьдесят, так и на тридцать. Это была женщина среднего роста, обладающая той жизненной силой и стойкостью к жизненным испытаниям, какие встречаются порой у женщин из простонародья в романских странах; с округлыми формами, при этом никто не назвал бы ее жирной. Кожа у нее была нежная, матовая, розовая, великолепная кожа молодой женщины, и возраст ее оставался бы загадкой, если бы не то, что называли «физиономия» Дориаччи: круглое лицо с отчетливо прорисованными висками и подбородком, волосы цвета воронова крыла, огромные лучистые глаза, абсолютно прямой нос, инфантильный рот, чересчур красный и чересчур круглый, рот образца 1900 года, придающий лицу налет трагизма, – лицо, таящее угрозу и одновременно полное соблазна. И благодаря всему этому никто не замечает ни усталости во взгляде, ни морщин в уголках глаз, ни складок вокруг рта – тех самых «непростительных оскорблений», которые способны парировать одним ударом один-единственный раскат хохота знаменитой Дориаччи или ее животная жажда жизни. Сейчас она смотрела поверх головы Элледока холодным, наводящим страх неподвижным взглядом, под которым капитан, обернувшийся на восклицание Чарли, содрогнулся, словно испуганная лошадь при виде своего тренера. Вся глубоко законопослушная натура Элледока затрепетала от этого взгляда; и он встал по стойке «смирно», сложился пополам и прищелкнул каблуками, словно находился не на прогулочном судне, а на военном.– Боже мой! – заверещал Чарли, схватив унизанную кольцами руку Дориаччи и дважды приложившись к ней губами в знак восхищения. – Боже мой! Стоит мне подумать, что вы здесь, среди нас… Если бы я знал заранее… Вы же мне сказали… что вам хотелось бы отдохнуть у себя в каюте… вы…
– Я вынуждена была покинуть каюту, – проговорила с улыбкой Дориаччи и, высвободив руку, завела ее за спину и отерла о платье, совершенно непринужденно и без малейшего намерения обидеть Чарли, но тем не менее чрезвычайно унизив его. – Собака этого несчастного Кройце с возрастом никак не научится себя вести, как, впрочем, и ее папа… Она воет! У вас на судне есть намордники? Их, однако, следует иметь, причем независимо от наличия собаки, – мрачно добавила она и окинула окружающих испуганным взглядом «а ля Тоска».