Все эти мысли роились в голове Андреа, пока он разглядывал роскошное декольте Дивы, которая, в свою очередь, изучала его, причем гораздо более профессионально. У нее был опытный, искушенный взгляд барышника, однако Андреа знал, что выглядит безупречно: мускулы, зубы (если не считать пресловутого резца), кожа, волосы – придраться было абсолютно не к чему, он всегда следил за собой. И Дива, должно быть, признала это, ибо тотчас же шутливым жестом пригласила Андреа пройти к ней в каюту, а затем затворила за ним дверь.
   – Усаживайся, – проговорила она. – Что будешь пить?
   – Кока-колу, – последовал ответ. – Но не хочу утруждать вас, я сам себе налью. У вас тут в каюте наверняка есть мини-бар?
   Каютные мини-бары вызывали у Андреа, еще не привыкшего к роскоши, неподдельный восторг, которого Дориаччи, кажется, не разделяла.
   – Он у меня в спальне, – уточнила она, указывая ему на ложе отдохновения, отделанное под красное дерево. – Что до меня, то налей мне, пожалуйста, стопочку водки.
   Андреа буквально влетел в спальню, окинул восхищенным взглядом огромную постель и лишь потом занялся содержимым мини-бара; в каюте царил страшнейший беспорядок, однако беспорядок соблазнительный: повсюду валялись предметы туалета, журналы, веера, партитуры, даже книги, в большинстве своем, насколько он мог понять, художественные произведения, причем явно читанные.
   Он подал Дориаччи рюмку водки и отхлебнул огромный глоток кока-колы. Сердце у молодого человека бешено забилось, он умирал от жажды и застенчивости. Вожделение же напрочь покинуло его.
   – Не взбодришься ли чем-нибудь, чтобы привести себя в форму? – спросила она. – Ты что, собираешься заняться этим на трезвую голову, натощак?
   Слова эти прозвучали скорее насмешливо, чем страстно, и Андреа покраснел, услышав столь лишенное романтики «заняться этим». Уклоняясь от скользкой темы, молодой человек быстро спросил:
   – Какую красивую вещь вы спели! Что это?
   – Одна из главных арий оперы Верди «Дон Карлос». Тебе понравилось?
   – Еще бы!.. Она великолепна! – высказался Андреа, весь загоревшись. – Вначале казалось, что арию исполняет совсем юная девушка. Потом, что поет зрелая женщина, очень жестокая… Вообще-то говоря, я ничего не понимаю в музыке, но мне она нравится, пусть это глупо… А может быть, вы меня научите в этом разбираться? Боюсь, что моя некультурность будет вас раздражать, поскольку…
   – В этой области – никоим образом, – с улыбкой ответила Дориаччи. – Однако в других – да. Тяга к просветительству у меня полностью отсутствует. Тебе сколько лет?
   – Двадцать семь, – произнес в ответ Андреа, машинально прибавив себе три года.
   – Как немного! А ты знаешь, сколько лет мне? Я ведь тебя старше более чем вдвое…
   – Не может быть! – поразился Андреа. – А я-то полагал… а я-то думал…
   Он сидел на самом краешке кресла в новеньком, с иголочки смокинге, а волосы у него на макушке стояли торчком; Дориаччи прохаживалась вокруг него, веселая и одновременно настороженная.
   – Ты вообще еще чем-нибудь занимаешься в жизни, кроме того, что пытаешься стать меломаном-любителем? – поинтересовалась она.
   – Да нет, ничем. А меломаном – слишком громко сказано, – простодушно заметил он.
   Дориаччи расхохоталась.
   – Ты часом не связан с рекламой или прессой? Тебя случайно не печатают где-нибудь в Париже или в провинции?
   – Я всего лишь из Невера, – жалобно пробормотал он. – А в Невере нет ни настоящей прессы, ни рекламных служб. Сами понимаете, в Невере вообще ничего нет.
   – Ну а кого же ты предпочитаешь в Невере? – вдруг резко выпалила Дориаччи. – Мужчин или женщин?
   – Ну, конечно, женщин, – с полнейшей естественностью проговорил Андреа.
   Он ни на минуту не задумывался над тем, что, заявив о своих предпочтениях, он вынужден будет подтверждать их фактами.
   – Все они так говорят, – произнесла реплику в сторону Дориаччи, непонятно почему раздраженная.
   И она тут же направилась в спальню, сделав тот самый недвусмысленный жест, который давеча так смутил Андреа. Скинула с себя обувь, не раздеваясь, разлеглась на постели, закинула руки за голову и принялась насмешливо разглядывать молодого человека как бы свысока, несмотря на то что Андреа стоял во весь рост – метр восемьдесят…
   – Да садись же, – проговорила она. – Вот сюда…
   Он уселся рядом с нею, и она опять поманила его указательным пальцем, правда, очень медленно. Андреа склонился над ней, обнял ее и удивился свежести ее губ, от которых пахло мятой, а не водкой. Дориаччи, казалось, пассивно, инертно позволяла себя обнимать, и потому Андреа был удивлен вдвойне, когда она точным движением подала руку вперед и рассмеялась.
   – Фанфарон! – проговорила она при этом.
 
   Андреа был скорее ошеломлен, чем пристыжен; и она, должно быть, это поняла, поскольку перестала смеяться и окинула его посерьезневшим взглядом.
   – У тебя что, так раньше никогда не бывало?
   – Ну конечно, нет!.. И потом, вы мне очень нравитесь, именно вы!.. – с искренним отчаянием произнес он.
   И тут она вновь рассмеялась, обняла его за шею и притянула к себе. Андреа послушно уткнулся в надушенное плечо и погрузился в блаженное состояние. Ловкая рука словно по наитию свыше расстегнула ему воротник рубашки, позволив свободно дышать, а затем легла на затылок. Андреа, в свою очередь, протянул вроде бы умелую, но предательски дрожащую руку к горячему, мягкому телу Дивы, прижимавшемуся к его телу, отыскал грудь, ляжку, стал на ощупь продвигаться к эрогенным зонам, словно выполняя отработанное упражнение, но тут его остановил крепкий удар ладонью. Дориаччи прорычала в ухо:
   – Лежи и не рыпайся!
   Но это оказалось лишним, ибо тело Андреа уже погрузилось в нирвану, где блаженство мешалось со стыдом, блаженство, однако, было сильнее. «Погиб, пропал, опозорен навсегда, – пытался он убедить себя, – лучший шанс за всю жизнь: возможность вести беззаботное и безбедное существование красавца-жиголо вот-вот испарится». Но крошке Андреа из Невера было до того хорошо и тепло на душе, что он готов был отказаться от всех своих грез и мечтаний, от славы и роскоши, от всего на свете ради четверти часа этой ласки, ради умиротворяющего прикосновения к волосам, ради беспечного сна, чреватого величайшим поражением на самом пороге удачи, сна на плече, столь родном и уютном. И Андреа Файяр из Невера, влюбленный и бессильный, очарованный и пристыженный, мгновенно заснул.
 
   Что касается Дориаччи, то она еще некоторое время лежала с открытыми глазами, погрузившись в невеселые раздумья, нахмурив брови и куря короткими затяжками; при этом правая нога ее непроизвольно подергивалась, однако подергивание это прекратилось, стоило Дориаччи перестать хмуриться. Она пребывала в привычном одиночестве. Она всегда была одинока на сцене, одинока в своей артистической уборной, одинока в самолете, чаще всего одинока в постели со своими любовниками, одинока в жизни – если, конечно, можно считать себя одинокой, когда несешь с собою музыку, когда эта музыка тебя любит. Как же ей повезло! Какой же удачей оказалось обладание дьявольски могучим голосом, который она заставила повиноваться, как заставляют злую собаку, голосом, который с трудом удалось обработать при помощи русского баритона Юсепова. Юсепова, который, как и она сама, вначале испытывал страх перед этим животным голосом и который частенько по вечерам по окончании занятий разглядывал ее горло со страхом и восхищением одновременно, что выглядело весьма комично, однако вгоняло ее в краску, словно она была беременна и где-то пониже грудной клетки прятался зародыш, уже недосягаемый для хулиганов и злоумышленников… И именно благодаря Юсепову она начала работать на успех, именно благодаря Юсепову эта работа принесла плоды. Плоды, принесшие с собой запах пачули и мехов, плоды, породившие такой карьерный взлет, что у нее не оставалось времени любить, времени слушать музыку, и в один прекрасный день у нее, умирающей от изнеможения и об этом знающей, уже не будет времени дойти до грязных кулис…
 
   – Поговаривают, будто у американцев есть уже коньяк лучше, чем наш, – произнес Симон Бежар с сомнением в голосе, словно объясняя, почему он столь решительно схватился за бутылку, словно его единственной целью было проверить истинность подобных россказней.
   Сделав основательный глоток, он, по-видимому, лишний раз убедился в том, что в области спиртного первенство за французами.
   – Да… Это было бы странно. Скажите честно, Пейра, вы что, не пьете?
   «Да он сейчас надерется до чертиков», – с досадой подумал Жюльен. Они уже целый час просидели за картами, играя в джин-рами, а Жюльен терпеть не мог ощипывать пьяных. Пропадал всякий интерес. Сам же Бежар был ему симпатичен, особенно по контрасту с его брюзгливой дурой. «А грудь-то у нее ничего себе!» – отдавая дань справедливости, отметил про себя Жюльен. Вдобавок, джин-рами – игра для тех, кто боится риска, и разворачивается она так медленно… За два часа у этого несчастного удалось выиграть всего-навсего пятнадцать тысяч франков. Жюльен устроил все так, что на игру напросился сам Симон; он же при свидетелях подстраховки ради сделал вид, что крайне неохотно соглашается на предложение потенциального партнера. Он вовсе не собирался ради мизерных выигрышей в карты ставить под угрозу гораздо более значимый для него материально «проект Марке». Однако Симон буквально прилип с просьбой перекинуться в картишки по-мужски. На палубе класса люкс они были одни, если не считать неутомимого Чарли, который мерил шагами полуют, набросив на плечи огромный белый пуловер и напоминая педераста гораздо больше, чем, скажем, ирландского сеттера.
   – Вам опять повезло, – заметил Симон, предварительно попытавшись вторично сделать блиц. – И если бы вы сейчас находились поближе к Австралии, я бы вам сказал, что у меня появились подозрения по поводу вашей жены или подружки. Но это было бы не по-светски, поскольку вы не в состоянии это проверить… Да и потом, все равно это изречение идиотское, не так ли, Пейра? «Кому не везет в карты, тому везет в любви…» Мне, что ли, к примеру, везет в любви?.. Уж не думаете ли вы, что я действительно принадлежу к числу счастливчиков в любви?..
   «Ну, пошло-поехало! Чуть-чуть развезло, и он давай хныкать!» – с досадой подумал Жюльен. Ему были неприятны как грубые, так и сентиментальные откровения в мужской компании. Жюльен полагал, что такого рода излияния хороши лишь для женщин, обсуждающих наедине любовные истории и сексуальные проблемы, и без обиняков заявил об этом Симону Бежару, но тот не только не рассердился, услышав это, а, наоборот, горячо поддержал это утверждение.
   – Старина, вы совершенно правы! Более того, что касается женщин, то бывают минуты, когда просто-напросто хочется засунуть им кляп в рот… Я не собираюсь раскрывать никаких тайн, но поскольку речь идет о той, что находится здесь, со мной… Да-да, я говорю именно о ней, – стал Симон Бежар оправдываться перед Жюльеном, пораженным этими новыми нормами скрытности и самоограничения. – Вот, к примеру, Ольга, разумная девушка, из хорошей буржуазной семьи, хорошо воспитанная и все такое прочее… Готова, правда, ради своей выгоды, броситься на шею первому встречному (но не об этом речь…). Так вот, в постели она болтает… она мелет и мелет языком, как мельница. Меня это убивает, а как вы к этому относитесь?
   Жюльена прямо-таки передернуло от отвращения: он готов был рассмеяться и возмутиться одновременно.
   – Да, конечно, – пробормотал он, – такое страшно мешает…
   Он покраснел и, поняв это, почувствовал себя смешным.
   – Более того, похоже, трепаться – это профессиональное занятие провинциальных шлюх, – продолжал настаивать Бежар. – Приличные женщины и шлюхи высокого полета умеют держать язык за зубами. На меня все время обрушивается болтовня… болтовня этих сорок, сорок и глупых тетерь… Эх, старина, быть режиссером совсем не весело! Это бабье, которое бегает за вами после…
   – Любопытно, – заметил Жюльен, как бы разговаривая сам с собой, – на этом шикарном судне женщин все время воспринимают как бабье…
   – А вас это удивляет, месье Пейра?
   Что-то в голосе Симона Бежара пробудило дотоле дремлющее внимание Жюльена. Тот заметил это и улыбнулся, простоватое выражение его голубых глаз мгновенно исчезло.
   – Вы ведь оценщик произведений искусства, да еще, кажется… из Сиднея…
   «Вот это да, им, значит, все известно…»
   Жюльену показалось, что он узнал Симона, когда тот прибыл с такой помпой, но затем об этом позабыл. Зато Бежар не просто его знал, но, самое скверное, его узнал.
   – Вы задаете себе вопросы, не так ли?.. – ликовал Симон Бежар. – Вы спрашиваете себя, где и когда? Увы! Я много чего о вас помню, и, боюсь, вы никогда не догадаетесь. Во всяком случае, дело было не в Сиднее, осмелюсь заявить…
   Тут хитрое выражение сошло с его лица, и он, перегнувшись через стол, похлопал замершего Жюльена по ладони.
   – Не беспокойтесь, старина. Я умею держать язык за зубами.
   – Чтобы я вообще не беспокоился, следует пробудить мою память, – процедил Жюльен сквозь зубы.
   «Может и так случиться, что из-за этого кретина мне придется сойти в ближайшем порту, – подумал Жюльен. – А в банке у меня ни су… Прощай, Марке, прощайте, скачки в Лоншане, прощайте, „Приз Триумфальской арки“ и запах осени в Париже…»
   – Вы находились на борту судна, чуть поменьше, чем это, во Флориде. Это было судно типа «Метро Голдвин». Вас пригласили, чтобы вы занимались страхованием жизни… Вы тогда работали на фирму «Харперт энд Крук»… Я не ошибся? – проговорил Симон, глядя в лицо Жюльену, которое в тот же миг просветлело, даже расцвело, хотя Бежар подумал было, что Жюльен расстроится от столь малопрестижных воспоминаний.
   – Ах да… то был нелегкий период, – заявил Жюльен и энергично постучал картами. – Вы меня, старина, чуть было действительно не напугали.
   – Чем же?
   У Симона Бежара на руках была слабая карта, но ему на это было наплевать: новый партнер оказался чертовски симпатичен. Он не был ни нытиком, ни снобом в отличие от всей этой никчемной шушеры, исключая Дориаччи.
   – Так чем же? – машинально повторил он.
   – Я ведь еще занимался мытьем посуды и чисткой обуви на Бродвее, – смеясь, проговорил Жюльен. – Это ведь еще менее блистательно, не так ли?
   – Ах вы, шутник! Ну ходите же… – заявил Бежар.
   И он вновь стал усердно проигрывать. Что-то вертелось у него в голове по поводу этого симпатяги-страховщика, но он никак не мог припомнить, что же именно. Во всяком случае, с ним стоило общаться: человек он был без претензий, но и не без полета.
   – А вы знаете, Пейра, чем вы мне нравитесь? Мне бы очень хотелось сказать вам, чем вы мне нравитесь, Пейра.
   – Валяйте, – проговорил Жюльен. – Да, кстати: джин!
   – Черт возьми! – воскликнул Симон, списывая пятьдесят очков. – Ну ладно, скажу, чем вы мне так нравитесь: мы играем уже два часа, и за это время вы мне ни разу не предложили ни истории, ни сюжета, ни даже книги, по которым можно было бы снять потрясающий фильм… А ведь ко мне с этим лезут непрерывно! С той поры, как у меня завелись денежки и об этом стало известно, мне, не переставая, выдают всякие истории, чтобы я их снял на пленку: о собственной жизни, о жизни их любовниц – в общем все, что попало! У них идеи, да такие гениальные, что до них еще никто не додумался, а ведь якобы на их основе можно сделать потрясающую картину… Скажу я вам, Пейра, если оставить в стороне налоговое ведомство и попрошаек, это самое худшее, что только есть в моей работе, коль скоро она является успешной, скажу я вам. Все на свете швыряют вам идеи, как швыряют кость собаке. Только от собаки никто не ждет, что в обмен на кость она принесет в зубах слиток золота… А от меня ждут.
   – Это плата за успех, – миролюбиво произнес Жюльен. – Сценарии, которые подгребают лопатой, и интеллектуальные крошки-подружки – все это составляющие общественного положения, не так ли?
   – В общем-то да… – Глаза у Симона налились кровью и затуманились. – Стоит мне подумать, что я об этом мечтал, что всю жизнь я мечтал именно об этом… – Слабым движением руки он как бы обвел судно и черные, фосфоресцирующие морские пространства. – И вот оно! У меня «Гран-при» Каннского фестиваля, я режиссер, чьи фильмы во Франции имеют наибольший прокат, я нахожусь на одном судне с самой шикарной публикой, и у меня есть подружка – ну такая дрянь… да и башка у нее тупая… В моей чековой книжке множество нулей, а зовусь я Симон Бежар, кинорежиссер. Выходит, я должен быть счастлив, раз я всего этого хотел?
   В голосе кинорежиссера зазвучала патетика, и Жюльена это раздражало. Он поднял глаза:
   – Стало быть, – спокойно проговорил он, – вы все-таки не счастливы?
   – Да нет, в конце-то концов все у меня не так уж плохо, – заявил Симон Бежар после минутного молчания, в течение которого он как бы прислушивался к внутреннему голосу. – Да нет, я в общем-то… ну, почти счастлив.
   Вид у кинорежиссера был до того недоумевающим, что Жюльен расхохотался и прекратил игру. Завтра он вновь заставит Симона Бежара проигрывать. Но сегодня вечером этот человек стал для него чересчур симпатичен, чтобы продолжить партию.
 
   Лежа в ванне, Кларисса с закрытыми глазами предавалась сразу двум удовольствиям: горячей воде и одиночеству. Она грезила… Она мечтала, будто находится в одиночестве на некоем острове, где растет пальма, а под этим деревом сидит собака, поджидая, когда с ней будут играть. А больше там никого и ничего не было. Тут Клариссу окликнули. Она напряглась, бросила взгляд в направлении, откуда раздался голос, возвращаясь к тягостной реальности. Эрик Летюийе ждал, когда же жена наконец выйдет из ванной, чтобы самому отправиться туда и почистить зубы. Кларисса бросила взгляд на часы: прошло восемь минут… Восемь минут она пробыла там, восемь несчастных минут. И она поднялась, натянула на себя стеганый пеньюар с дурацкой корабельной монограммой «Нарцисса», напоминающей наполеоновскую, и принялась поспешно чистить зубы. Перед ванной она не сняла макияж, и горячий пар размыл грим, проложив по лицу жирные дорожки, «тем самым придав ей еще более гротескный вид, чем обычно», заметила она с тем горьким удовольствием, которое она испытывала все чаще и чаще, глядя на себя как бы со стороны, глазами других людей.
   – Кларисса… я понимаю, что вы еще не готовы, но я, друг мой, сильно устал… Ведь это мой первый отпуск за последние два года, и мне хотелось бы помыться и лечь спать, если для вас это не слишком затруднительно.
   – Иду, – проговорила она.
   И даже не дотронувшись до расплывшегося макияжа, она вышла из ванной, обнаружив Эрика в том же положении, в каком оставила его: обе руки вцепились в подлокотники кресла, красивая голова откинута назад, глаза зажмурены, на лице выражение полнейшей расслабленности и безграничной терпимости.
   – Эрик, – проговорила она, – ведь я предлагала вам принять ванну первым… Почему же вы этого не сделали?
   – Вопрос вежливости, моя дорогая. Элементарные правила хорошего тона…
   – Тем не менее, Эрик, – резко перебила она, – правила хорошего тона вряд ли обязывают вас превращать мою вечернюю ванну в гонки преследования. Я люблю растянуться в ванне, в этом заключается, как мне представляется, роскошь жизни, и всякий раз…
   – Да, разлечься в ванне – это действительно удовольствие для вас. Я себя спрашиваю, а действительно ли этот круиз доставляет вам удовольствие, и не напрасно ли я старался ублажить человека, которому эта поездка не в радость… У вас грустный вид, на лице написана скука… Все это видят; и всем от этого неловко. Неужели вы больше не любите ни моря, ни музыки? Я-то полагал, что уж, во всяком случае, музыка является вашей великой страстью… Последней, что у вас осталась, дорогая моя.
   – Но ведь вы абсолютно правы, – проговорила Кларисса с усилием. – Так что не надо быть таким нетерпеливым.
   И, усевшись на постели, она подобрала ноги, чтобы Эрик, расхаживая взад-вперед и раздеваясь при этом, их не задел. Он возникал то справа, то слева, то спереди, то сзади, он возникал везде… Она не могла избавиться от этого недоброжелательного, покровительственного взгляда. Вдобавок у нее стала кружиться голова.
   – Эрик, – взмолилась она, – умоляю, перестаньте вышагивать взад-вперед. Послушайте, Эрик, почему вы до такой степени настроены против меня?
   – Я? Против вас?.. Нет, вы невообразимы!
   И он расхохотался. Он смеялся, он был доволен: она опять обратилась к горестной теме их личных отношений, к теме, которую он обожал, ибо тут он способен был, в конце концов, нанести максимальное количество ударов. К теме, которой Кларисса старалась избегать, насколько возможно, и к которой она подступалась только тогда, когда оказывалась на последнем пределе отчаяния, лишенная друзей, рубежа отступления, пространства маневра. Но ведь она ни за что не вынесет десятидневного противостояния этому враждебно настроенному чужаку!.. Нужно было, чтобы он пообещал щадить ее во время круиза, по крайней мере, не афишировать столь явственно свое откровенное презрение, презрение до того искреннее, что она, в итоге, стала платить ему тем же…
   – Я? Против вас?.. Это уж слишком! – выкрикнул он. – Я предложил вам этот изысканный круиз, причем это именно я, ваш муж, а вовсе не семейство Барон, на чем хочу заострить ваше внимание, финансирую данную поездку. Ведь это я доставил вас на борт судна, где вы имеете возможность послушать ваших самых любимых исполнителей. Разве не так? Разве мне изменяет память? Я даже, в конце концов, так организовал свои дела, что смог вас сопровождать, избавив вас от одиночества, спасая вас от глупых поступков, давая наконец себе возможность разделить с вами нечто – нечто, отличное от денег и вещей, которые можно на них приобрести. А вы меня считаете недоброжелательным?..
   Кларисса слышала, что он говорит как заведенный. А ведь они, как бы там ни было, находились наедине друг с другом. Они находились наедине, и некому было демонстрировать свое образцовое поведение и ее неблагодарность. Но Эрик никогда в жизни не сможет просто попросить: «Передайте мне хлеба», не поинтересовавшись при этом, сколько стоит булка… Почему он не в состоянии сказать ей то, что он имеет ей сказать? Сказать ей, в конце концов, что он ее ненавидит? А если он ее ненавидит, то почему же в последний момент он решился отправиться в путь вместе с нею? А не стоит ли за этим уверенность, что общение с ним портило ей всю радость от круиза – это он, конечно же, чувствовал, – и, быть может, этого грустного обстоятельства оказалось достаточно для принятия решения? Для того, чтобы оставить на время свой журнал, своих сотрудников, своих политических союзников, свой двор, свой священный ареопаг, от которых он уже на протяжении нескольких лет не в состоянии был оторваться?
   – Так зачем же вы поехали, Эрик? Расскажите-ка мне.
   – Я поехал потому, что обожаю музыку. Это удовольствие не является вашей прерогативой…Бетховен, Моцарт – музыканты общеизвестные. Моя мать при полном отсутствии культуры больше всего любила слушать Моцарта и понимала его лучше, чем я. То же касалось и Бетховена.
   – Я так жалею, что не была знакома с вашей матерью, – вяло проговорила Кларисса. – Это будет всегда мучить меня как угрызения совести. Вы, правда, мне скажете, что их просто следует прибавить к остальным, чтобы они утонули в общей куче!
   – Но вы ведь не испытываете ни малейших угрызений совести!
   Эрик в одних трусах пересек комнату, забрал сигареты, зажигалку и журнал и приготовился провести восхитительные полчаса в горячей воде, в той самой горячей воде, из которой он вытащил Клариссу, прикрываясь правилами хорошего тона… Не было ни малейшего основания для того, чтобы он наслаждался дольше, чем она. При одной мысли об этом по жилам Клариссы распространился гнев, пожар гнева, и она не сдерживала его, любуясь собой и одновременно дрожа от страха. В ней проснулась десятилетняя девочка, школьница, любимица классной руководительницы, балованное дитя, короче говоря, та, что могла противопоставить себя Эрику. Именно эта девочка требовала не мешать ей принимать ванну, уважать ее привычки и считаться с ее удобствами, требовала решительно и настойчиво, что позволяло ей бороться с фатализмом и покорностью взрослой Клариссы. Бороться, полагаясь на силу и недобросовестность, последние укрепления, которые не пали перед неподкупной честностью, справедливостью и истинной благопристойностью поведения, афишируемыми Эриком с утра до вечера, и именно эти укрепления не позволяли сдаться, поддаться чужому влиянию и тем более воспитать у себя чувство вины. Она больше не была влюбленной женщиной, боровшейся против жестокой любви, не была юной девушкой, отвергавшей уроки своего Пигмалиона, оказавшегося безжалостным садистом, она была испорченной девчонкой, своевольной эгоисткой, которая не помнила себя иной и в итоге взбунтовалась.