Да, и я открывал всё новое для себя коварство в двусмысленной учёности господина Хольберга. Взглянув новым взглядом, я приметил повсюду в жилище его масонские знаки, на кои прежде не обращал ни малейшего внимания. Даже на серебряных подсвечниках было выбито клеймо Ордена: треугольник с недремным оком внутри и лучами, расходящимися власно как от солнечного сияния.
   – Ни единая из тайн Ордена не должна быть предана ни перу, ни резцу, ни кисти! – вещал между тем мой соблазнитель. – Каждый масон знает свою ложу, свой капитул, а весь храм света сокрыт от его слабого взора…
   «Вот оно что! Меня предупреждают, что я никогда не пересеку границу своего неведения!..»
   Все знаки, все символы, все таинства придуманы были не случайно – их целью было поработить разум, подчинить его чужим и чуждым целям, выдаваемым за наши собственные – сокровенные и благожелательные. Натыкаясь повсюду взглядом на масонские приметы, я чувствовал сильнейшее напряжение: каждая из них властно требовала тайны и послушания, ревности к Ордену и равнодушия к личным заботам. Дворовый пёс был менее связан цепью, нежели рассудок, опутанный удавками сатанинской логики…
   – Разрушь дом свой как гроб свой, вырви любовь к отечеству, ибо нет отечества у истины, растопчи алтарь предков своих, ибо, созданный нетерпимостью, ложен он, возлюби одно дело Строителя Вселенной, слепо повинуйся, в слепоте твоей свет твой и воля твоя! – вкрадчиво проповедовал господин Хольберг, глядя на меня неотрывно страшно потемневшим взором и пуская мне в глаза лучики бриллиантового перстня.
   «Кто же сей Строитель Вселенной, коему нужны прислужниками рабы, а не свободные люди, мудрецы обмана, а не жрецы правды, обнимающей равно всех людей земли?..»
   В тот вечер как никогда прежде я был подвержен действию сильнейшего гипноза, возбуждённого господином Хольбергом, вероятно, не без помощи напитков, коими потчевал меня. Будь я невоздержаннее и податливее, я бы позволил сломить мой разум призрачным сном внушения и выболтал, пожалуй, такое, что стоило бы мне жизни…
   Узнание высших сановников и придворных, а с иными и личное знакомство имели то последствие, что я уже через несколько дней стал исправно выполнять приказы господина Хольберга, стараясь составить себе полную картину из мозаики постепенно прояснявшихся мне связей.
   Меня потрясли вопиющие слабости и пороки государя, которые я отныне наблюдал в непосредственной близости. Теперь для меня не составлял секрета размах зловещего заговора, тем более сулящего успех, что государь действительно не жаловал ничего русского, со младенчества оторвавшись от природных русских корней. К исключениям можно было бы, пожалуй, отнести русских женщин, да и то за глаза он отзывался о них весьма оскорбительно. Свою же супругу, чистокровную немку, он чествовал во всеуслышанье «среднегерманской кобылой», «гнусной интриганкой» или «высокомнящей о себе безумной шлюхой». Похоже, императрица доставляла ему немало душевных страданий. Но я долго не понимал, отчего он, человек неглупый, при всей мечтательной мягкости отличавшийся педантичным упрямством, вместо решительных действий избрал линию бесконечных жалоб и обвинений, обернувшихся для него впоследствии жестокой трагедией.
   Картина разлада в царской семье была поистине удручающей.
   Раздоры начались ещё при Елисавете Петровне. Иные из наших армейских офицеров, имевшие обширные при дворе знакомства и питавшие склонность к пересказам сплетен и вздорных слухов, говаривали, что наследный принц, будучи оскорблён женою, давно уже её не выносит, вконец с нею рассорился, так что каждый из супругов ищет утехи на стороне. Болтали о невоздержанностях и беспутстве Петра Фёдоровича, особенно после отлучения от заседаний в Государственном совете, – но я твёрдо убеждён, что сплетни, кем-то подогреваемые и искусно направленные, были сильно-таки преувеличены.
   В то же время всячески превозносились достоинства великой княгини! Лукавые приятели Екатерины Алексеевны открыто восторгались её умом, красотою и грацией. Скажу чистосердечно, ни одного из сих достоинств я не обнаружил, беседуя с нею трижды, то по поручению государя, то масонских братьев. Полнотелая и медлительная, она источала вкрадчивость и плохо скрываемое тщеславие, которое было, пожалуй, главной двигательной пружиной всей её холодной и злой натуры. Она часто говаривала оскорбительные бестактности, обнаруживая странную низость побуждений, представляемых затем за простоту и доступность. Постоянная почти её улыбка, которую она каждое утро репетировала перед зеркалом, походила более на маску и никак не выражала подлинных чувств. Даже её набожность, довольно сносное для иностранки владение русским языком, равно как и начитанность, пробуждали впечатление искусственности и притворства.
   Носилась молва, что отцом Павла Петровича, наследника, рождённого после десяти лет бесплодного замужества, был не великий князь, а один из его нахальных камергеров. Посольская англицкая колония, умевшая с выгодой ставить на всех лошадей, участвующих в забеге, давно попыталась прибрать Екатерину Алексеевну к рукам, тем более что её проискам при царствующей Елисавете Петровне был поставлен весьма ощутительный барьер. Англичане не только ссужали великую княгиню крупными деньгами, но свели её с опытным обольстителем, превеликим бездельником графом Понятовским. Сей авантюрист, искавший золота вначале в Париже, а потом в Лондоне, был, несомненно, масоном и, стало быть, подчинялся воле, плетущей интриги по единому замыслу. Великая княгиня устраивала свидания с Понятовским в доме господина Вругтона, английского консула в Петербурге, и слухи о том совращающе воздействовали на общество, особливо на молодёжь. Екатерина укладывалась спать, глубокой ночью вставала, аки волчица, замыслившая кровавый промысел, и, переодевшись в мужское платье, ехала к Понятовскому.
   Я слышал, англичане употребили своё влияние также и для того, чтобы сделать Понятовского польским послом, когда Екатерина родила девочку и возникла угроза нового скандала. Сплетни и слухи явились, по всей видимости, настоящей причиною скорой смерти сего несчастного существа. Девочка умерла, едва достигнув 15 месяцев. Впрочем, смерть объяснили ещё и тем, что Екатерина долго скрывала беременность и через то повредила естественному развитию плода.
   Многое можно было бы ещё припомнить здесь, вплоть до непристойностей, но я удерживаюсь, ибо цель моего повествования совершенно иная…
   Следует заметить, что беспутство распространилось в нашем дворянстве с тех пор, как Пётр Первый начал насаждать в империи новые нравы. Именно беспутство, как ни удивительно и ни прискорбно, стало считаться повсюду первым признаком просвещённых нравов. Окружавшие Петра Первого иноземцы настойчиво внушали монарху, что он не приведёт в движение спящих сил общества, доколе не разрубит на куски домостроевскую русскую семью. Именно с петровскими беспощадными ветрами вошли в обыкновение почти беспрестанные увеселения знати танцами, хмельными застольями и любовными волочениями и стали повсеместно употребляться кормилицы – не по необходимости, как бывало допрежь, а по капризной моде, считающей кормление детей матерью умалением её свободы и посягательством на её телесные прелести. Именно через то и воспоследовало, что среди столичных русских дворян преобладают не красивые и сильные люди, а всё больше хилые и слабодушные, не выделяющиеся ни изрядным умом, ни достаточной смелостию к предприятиям значительным и дерзаниям поистине высоким. Не ведаю, как были достигнуты столь ошеломляющие перемены в русском быте, но господин Хольберг неоднократно повторял мне, что без разрушения семьи как оплота христианской религии Орден не достигнет вожделенных идеалов. Я хорошо запомнил его слова: «Главное – укоренять повсюду идею шаткости авторитетов и идею вседозволенности как основного условия личной свободы! Когда мы достигнем, что брак станет сезонным и супруги не будут прилепляться более ни к друг другу, ни к совместно нажитым детям, наступит эпоха добровольного принятия верховной власти Ордена, избавляющего человека от самого себя!»
   Решившись на сие маленькое отступление, паки возвращаюсь к описанию моих уроков от придворной жизни.
   Недостатки в обыкновенных людях приносят неудобства лишь узкому кругу сообщающихся с ними лиц. Иное дело – государь великой страны: малейшая его слабость отзывается бесчисленными неустройками и неурядицами разного рода, оттого каждый народ, жаждущий процветания, прежде всего озабочивается разысканием себе предводителя мудрого, мужественного и сдержанного в страстях.
   Не скрою, временами мне было жалко Петра Фёдоровича: окружённый сплошь лицедеями, он, может, единственный среди всех оставался тем, кем был, – одиноким, ограниченным, чувствительным, доверчивым, вспыльчивым, неожиданно крутым, но чаще неоправданно терпеливым обывателем и фантазёром. Круглый сирота с одиннадцати лет; он жаждал участливого, доброго, поистине материнского к себе отношения и отцовского покровительства. Вот отчего, мне кажется, он так легко подпал влиянию интригана, каковым был прусский король, вот почему привязался к своему голштинскому дяде Георгу, существу никчемнейшему, вздорному, никогда не посещавшемуся просторными мыслями, необходимыми для управления русскими просторами. Вот почему, наконец, испытывая муки, он тем не менее не решился разорвать с Екатериною Алексеевной. Я полагаю даже, что он по-своему любил её, до самого последнего часа верил в доброту её сердца, верил в то, что она покается перед ним, и был готов с восторгом простить её. Увы, увы, он обманулся! И в существе, коему лишь грозил, не собираясь причинить ни малейшего вреда, встретил презрение, коварный расчёт и самый низкий обман.
   Государь не предвидел свой бессмысленный и ужасный конец. Да и кто из нас предвидит сие неотвратимое и роковое событие?..
   Накануне спуска на воду осьмидесятипушечных кораблей «Король Фридрих» и «Принц Георг» случилось мне дежурить с середины дня. Я приехал в Ораниенбаум и тотчас приметил необыкновенную суматоху. И вот узнаю от камердинера Шпрингера Карла Ивановича, что государь отправляется в дом генерал-прокурора и фельдмаршала князя Никиты Юрьевича Трубецкого. И как ни был я утомлён дорогою, пришлось мне снова садиться на лошадь. А тут посыпался дождь, и довольно спорый. Государь не пожелал переждать, и весь царский поезд отправился в путь.
   К Трубецкому государь явился на двадцати каретах и тотчас поднялся на второй этаж, где были накрыты пиршественные столы, оставив промокших адъютантов, караульных офицеров и ординарцев галанить[92] в передних покоях первого этажа.
   Хозяин дома встречал гостя – краснолицый низенький старичок в золотом мундире со звёздами на груди и голубой лентою под палевым кафтаном Сего крупнейшего из вельмож связывали с государем весьма близкие, но не прояснённые мною отношения. Во всяком случае, милости от государя Трубецкой получал не только за льстивые речи и не только за то, что поднимал голос в пользу наследника при Елисавете Петровне.
   Облобызав хозяина дома, государь, по-мальчишески весёлый и задорный, велел притащить в покой перед пиршественной залой корзину с курительными голландскими трубками и немедля закурил. Следом за ним угодливо раскурил трубку генерал-полицеймейстер Корф. Как шеф кирасирского полка, он был в великолепном белом мундире с зелёным воротником. Покуда я разглядывал серебряные нашивки, аксельбант и разные прочие баляндрясы,[93] кругом распространился отвратительнейший запах кнастера, комната стала наполняться густым дымом, ибо сиятельные господа всё прибывали и никто не отваживался отстать в курении табака, зная, что сие угодно государю. За трубку взялся даже канцлер и первый государственный министр Михайло Ларионович Воронцов, большой приятель барону Корфу и к тому же свояк, хотя жена барона давно уже преставилась. Один князь Матвеев не курил табака и пробовал разгонять над собою дым, чем весьма смешил государя.
   Между анекдотами говорили о том, что перед вечерним кушаньем выступят знаменитые певцы, выписанные князем Трубецким из Ломбардии. Поелику же случилась задержка, государь велел подать англицкого пива, и вот уже начались громкие, возбуждённые разговоры, и более всех слышался высокий голос государя. Он говорил по-немецки, хотя часть окружавших его царедворцев не понимала сего языка.
   – А не дозволите ли, ваше величество, сказать презабавнейший ещё анекдотец? – спросил барон Корф. – Сам тому я живой свидетель.
   – Извольте, – кивнул государь. – Кому как не главному полицейскому империи знать и подлинные истории? Государство не способно жить в дыму одних вымыслов!
   – Ваше величество, – Корф поклонился с усмешкою, – некий коллежский асессор во Владимирской губернии подал челобитную, прося наказать комаров и мух, ему досаждающих!
   Государь уже началу тому не мог довольно нахохотаться.
   – Надеюсь, генерал, челобитная была принята к исполнению?
   – Точно так! В России, как известно, нет ничего немыслимого… Пошла бумага по канцелярии с резолюциею тамошнего начальника: «Принявшему к рассмотрению оную челобитную произвести розыск и удовлетворить истца!»
   Когда общий смех ослабел, канцлер Воронцов, разведя руки в стороны, заметил:
   – Барон способен до смерти уморить своими шутками. Полагаю, ваше величество, сие великим преимуществом российской полицейской службы перед всеми прочими!
   – Ваше величество, – продолжал барон Корф с самым безвинным видом, довольный, однако, что угодил государю, – случается мне, исполняя свою нелёгкую комиссию, ходить по Петербургу, наблюдать за порядком и нравами. И вот представьте сцену на Невской прошпективной. Выходит из шинка некий поручик и, завидев меня, – а я был в статском и неузнаваем, – с трудом отворяет опухшие вежды и говорит; «Одолжи, любезный, рубль! Завтра на это место я доставлю тебе совершенный план к процветанию Российской империи!» Так я ему ответил: «Возьми, друг мой, гривенник и оставь совершенный план при себе!»
   Все весело расхохотались, но государь вдруг нахмурился.
   – Велико невежество в России, и я бы дал подлинно миллион червонцев, если бы кто представил мне не пустой прожект, а неоспоримо разумный план скорейшего просвещения оной!
   Тут князь Трубецкой с поклоном вмешался:
   – В нашем отечестве неможно принимать законы, тем более хорошие, потому что в губерниях к ним непременно присочиняют новые и самые худшие. Или соблюдение законов обставляют таковыми требованиями от себя, что всё пропадает. Вот в Польше полно виселиц для воров, а кражи не переводятся.
   – И всё же возможно покончить с любым идиотизмом, – промолвил государь, постукивая тростью. – Дисциплина и только дисциплина! Надо давить порядком, артикулом, заведённым правилом! Отчего, скажите мне, господа, так медленно продвигается у нас дело с переводом уложения на манер прусского? Все бесчисленные указы толь запутаны, что их скорейшее упразднение несомненно благополезно, а тем не менее повсюду препоны!
   – Ваше величество, – отвечал барон Корф, – относительно законов российских вами замечено необыкновенно верно. Осмелюсь добавить, однако, что препоны проистекают от самой естественной причины – из-за крайней запутанности русского языка.
   – Но мы никогда не сумеем перевести Россию на немецкий или шведский язык! – воскликнул государь. – Надо исходить из того, что существует!
   – Следовательно, приходится мириться с постепенностью, – сказал на это канцлер.
   – Ваше величество, – подал голос князь Матвеев, протеснясь поближе к государю, – нет никакой надобности переменять природный язык в той или иной стране. Довольно утвердить в ней те же науки, пользою которых благоденствуют сильнейшие из народов!
   – Ах, что с них возьмёшь, с наук? – перебил молчавший доселе князь Мещерский. – Сама наука не плодоносит. Изъян в душе и безделие от неё имеют быть. Шулеры одни верят в науку, жиды-трактирщики да заимодавцы! Академии наук нам вместо наук предостаточно. И вообще, господа, я не вполне понимаю, как может Россия уступать в чём-либо другим державам, если у нас столь просвещённый самодержец и за него каждодневно молится весь народ!
   – Вам, князь, никак нельзя подавать в отставку, – с досадою сказал государь, обращаясь к Мещерскому. – Ваши речи тяжелы, как пироги… Но хорошо украшают стол!
   Тут он встал, давая знак перейти в гостиную, куда слуги снесли кресла, обитые затейливым розовым штофом. Перед концертом к гостям добавилось изрядное число сиятельных особ, среди которых приметил я принца Голштинского, генерал-фельдцейхмейстера Вильбоа, господина Хольберга, которого все величали Павлом Фёдоровичем, а также нескольких боярынь, включая блистающую изысканным нарядом графиню Елисавету Романовну Воронцову, племянницу канцлера и фаворитку государя, полноватую женщину с крупными чертами лица и волооким взором. Все расселись по креслам – Елисавета подле Петра Третьего, – и в залу впорхнули весёлые люди. То были италианские музыканты: певица, две танцовщицы и толмач, горбоносый, чёрный, как жук, господин, довольно хорошо знавший по-русски. Толмач громко объявил о концерте и полной уверенности актёров, что их скудные гонорары пополнятся щедрыми пожертвованиями величайшего и мудрейшего монарха Европы.
   – Скажите им, что я не поскуплюсь, – отвечал толмачу государь, хотя от него вовсе не требовалось вступать в беседу со столь низкородными и наглыми людьми.
   И вот начался концерт: певица пела, а две её подруги танцевали, то трясясь и подпрыгивая, то кружась на одном месте, то становясь на колени и согибаясь до пола, то бегая друг за дружкой как угорелые и беспрестанно размахивая руками. В первую же паузу государь, взяв у одного из музыкантов скрипицу, стал наигрывать в такт с прочими, так что концерт завершился рукоплесканиями в адрес государя.
   Радостно смеясь, государь пригласил на ужин всю италианскую труппу. Ловкие проходимцы, нимало не смущаясь, то и дело пили здоровье государя, и он не манкировал, так что графиня Воронцова принуждена была сделать развязным актёрам строгое внушение, обнаружив при этом изрядные познания в италианском языке.
   – Ах, не гоните прочь бедное искусство! – воскликнул хмельной уже государь. – Пусть повеселятся на кошт российского императора! Кто же ещё больше сумеет угостить их?
   – Ваше величество, – твёрдо сказала графиня, – дурной тон – покровительствовать проходимцам! Велите тотчас убрать их, они мне ужасно как наскучили пустой весёлостию! Третьего дня они выступали в дому графа Шувалова, и для них была собрана с гостей тысяча рублей. Ради таковых денег тысяча ваших подданных того же подлого сословия принуждена трудиться круглый год. Поверьте, доброта вашего нрава несоразмерна вашему здоровью, так что придётся расплачиваться днями, целиком посвящёнными лекарям и постели.
   Сие весьма смелое замечание развеселило государя до чрезвычайности.
   – Ах, душа моя, – вскричал он, целуя руку Елисавете, – одна ты в целом свете столь печёшься о здоровье государя! Но так и быть, пусть шалуны голштинцы, состязаясь с италианцами, поберегут силы российского императора!
   Веселие продолжалось, и вскоре прибыли голштинцы, десяток самых любимых государем офицеров, все краснолицые задиры и скалозубы.
   Разговоры сделались бессвязнее, и вскоре государь вместе с голштинцами уже извлекал, яко из флейты, звуки из опорожнённых пивных бутылок, и италианские женщины, сбросивши туфли, танцевали, извиваясь во всех суставах.
   Мало-помалу гости разбредались. Наконец пожелала уехать графиня Воронцова, и государь, нетвёрдо ступая, отправился провожать её. Встав перед ней на колени, он попросил прощения за разнузданное застолье, но едва она ушла, принялся танцевать под хлопки и потерял булавки, отчего один его чулок спустился ниже панталон. Когда же камердинер нагнулся, чтобы исправить погрешность, государь пнул старика ногою и сорвал с него парик, который затем бросил на стол пирующим офицерам, а те под вопли несчастного разорвали парик на мелкие клочья.
   Испытывая стыд за государя и за себя самого, я не решался, однако, образумить хмельного повелителя, догадываясь, что вероломная крутость его без границ. Стоя истуканом за креслом государя или следуя за ним на расстоянии трёх-четырёх шагов, я ощущал гнетущую бессмысленность своей службы.
   – А хочешь, сукин сын, – заплетающимся языком произнёс государь, обращаясь к толмачу, – хочешь, я дам тебе вотчину с холопами? Так, сотенки две мужиков. И попрошу остаться в России с твоею славною труппою?
   – Очень люблю Россию, – сказал толмач, притворясь пианым, хотя был трезв и внимал всему вокруг с насторожённостью. – Я исправно служил бы тебе, великий монарх.
   – Каналья! – вскричал государь. – Россию любить неможно – сие лишь огромное пространство и ничего более! Здесь, в пустыне, погибают великие люди!.. Вот тебе вотчина! – и поднёс к носу толмача фигу…
   Наконец из сиятельных особ остались только генерал Вильбоа, барон Корф, князья Мещерский и Матвеев. Вместе с голштинцами они перешли на зелено вино, и пошла попойка, каких я немало видывал прежде у себя в полку. Италианки неожиданно стали раздеваться под пьяный мужской гогот, но государь, скучая, велел голштинцам вышвырнуть в окно женщин или увести их прочь, заплатив серебром за его счёт.
   – А что, господа, – уныло сказал император, когда возгласы италианок и голштинцев затихли в дальних покоях, – а не поиграть ли нам в карты или хоть в чехарду?
   – Как угодно, ваше величество, – с поклоном отозвался хозяин дома князь Трубецкой. – Велите принести карты!..
   – Терпение моё до крайности истощилось. Завтра же подпишу указ генералу Чернышёву в Померанию, чтобы он готовил диспозицию для атаки противу моих давних врагов! – неожиданно объявил государь.
   – Каких именно? – спросил толмач из-под стола, куда спрятался на всякий случай, боясь быть выброшенным в окно.
   – Толмач – шпион! – зарычал князь Матвеев, шаря своей тростью под столом. – Вели схватить и пытать негодяя, государь!.. А ну, вылазь на свет Божий, шиш недосмоленный, медвежий втулок!..
   – Оставьте, князь. – Глаза государя наполнились слезами. – У меня нет секретов от всего мира. И все мои враги должны знать, что я не желаю ничего, кроме справедливости. Я доставил помощию сердца справедливость королю Фридриху, теперь доставлю её помощию оружия датчанам, прикарманившим мои наследные земли.
   – Ваше величество, я готов немедленно ехать курьером к его превосходительству в Померанию! – воскликнул князь Мещерский. – Велите мне в действующую армию, я почту за величайшее счастье умереть за своего государя на баталии!
   – Ну вот, – с брезгливой усмешкою сказал старый и сухой генерал Вильбоа. – Напиваясь, русские лобызаются, уверяя друг друга в прекрасных чувствах, а протрезвев, поносят приятелей самым немилосердным образом.
   – И вовсе не надобно умирать вам, князь, – сказал государь. – Вы не бойтесь, я не потребую вашей отставки, пока вы не пристроите своих дочек-дурнушек.
   – Выдал бы хоть за француза, – горько сказал князь Мещерский, прижимая к груди обе руки. – Не берёт и татарин!
   – Вы единственный здесь человек, в котором я уверен до конца, – сказал государь.
   Князь Мещерский бухнулся на колени, чтобы поцеловать протянутую ему руку.
   Между тем слуги зажгли в люстрах свечи, так как сделалось довольно сумрачно.
   – Я человек открытый и честный, – зевая, сказал барон Корф. – Пуще всего мне надоели разговоры. Чем больше я познаю Россию, тем яснее вижу, что её символ – пустое слово.
   – Подлинно великий зверь живёт бездомно, – согласно кивая присовокупил князь Мещерский. – Или слон роет нору? Или кит вьёт гнездо?
   – Здесь любят болтать, – продолжал барон Корф, – здесь не могут действовать, потому что над каждым командиром стоит ещё и другой командир, и каждый из них слуга, и каждого можно выпороть и раздавить, как клопа, и каждый боится, как бы с него не спросили – за дело или за безделку, сие равнозначно. Если иноземцы не подтолкнут Россию, она ещё два века продремлет в невежестве, лени и поклонении идолам! Край кучеров и пианиц!
   – Именно, батюшка, Николай Андреич, – подхватил князь Мещерский, – Именно, родимый: край кучеров и пианиц!
   – А потому, – твёрдо заключил Корф, пристально глядя на государя, – лучше всего управлять Россией, никак вовсе не управляя ею!
   В сию как раз минуту послышались тягучие и тревожные колокольные звоны. Государь поморщился: он колоколов не терпел.
   Караульный офицер, вошед, объявил, что в городе большой пожар.
   – Оттого и звонят, – промолвил в тишине князь Мещерский.
   Государь жестом отпустил офицера.
   – А дождь, что же дождь? – в растерянности произнёс он. – Пожар в дождливый день – заговор нечистой силы, никак не иначе! – И обернулся к барону Корфу. – Вы главный болтун, сударь, и то, что вы пользуетесь моей дружбой, не умаляет вашей вины! Я ещё в апреле указал строить в столице только каменные домы! Ради безопасности от пожаров!