Барон Корф, давясь от смеха, опустил голову. Ему на помощь пришёл другой любимец государя – генерал-адъютант Гудович, наипервейший по наглости и умению представить себя самым умным поборником державных интересов.
   – Но ваше величество – с упрёком сказал Гудович, – сколь бы быстро ни строились по вашему указу каменные домы, всё же остаётся ещё изрядное число деревянных. Стоит ли сожалеть, что они выгорают? Ведь через то столица ваша примет в наискорейшем времени желанный каменный облик.
   – Умница! – воскликнул государь. – Поистине, глупо мешать своему веселью. Всё, что ни деется, всё к лучшему. Вели, брат, нести ещё вина!..
   Лишь под утро не вяжущего лыка государя отнесли в хозяйскую кровать. Голштинцы храпели за столом, князь Мещерский вторил им, растянувшись на полу. Когда я, изнурённый бессонной ночью, собирался домой, мимо меня прошли Корф и Гудович. Ни один из них не был даже пиан: оба они, безусловно, пропускали тосты, тогда как государь и ретивые его слуги осушали бокал за бокалом.
   – Мой друг, – Гудович похлопал меня по плечу, – завтра твой черёд отдыхать. Но коли захочешь посмотреть церемонию спуска кораблей на воду, приходи ко мне сразу после обеда – позднее будет оцепление и никого уже не пропустят.
   – Весьма благодарен за приглашение, – отвечал я. – Если я сумею к тому времени оторвать голову от подушки, то уж непременно буду.
   – Отчего же и не быть, – подмигивая, подхватил барон Корф. – Государь перепился так, что уже себя в зеркале не узнаёт, и не спал точно так же, но к положенному сроку будет разбужен и возглавит всю церемонию. Правление есть не что иное, как принесение себя в жертву своим химерам.
   Интриганы, конечно, нарочно опаивали слабовольного государя. Таковой образ жизни не мог бы вынести и изрядно крепкий человек, а государь был довольно хил здоровьем.
   «Им мало неограниченного почти влияния, они ищут погубить царя, – зачем?»
   Участвовать в церемонии, подготавливаемой генералами и их многочисленными штатами в продолжение целого месяца, я не собирался. Я устал душою от посещений дворца и созерцания тамошней бестолковой жизни. Мне хотелось проведать Лизу, повидаться с князем Матвеевым.
   Едва ступив на порог жилища своего, я написал записку подьячему Осипову, коей давал знать о желательности неотложной встречи с князем. Послав человека с оною, я упал в постелю и проспал как убитый до одиннадцати часов дня. Быв разбужен, я не попил даже чаю и бросился в Мошков переулок.
   Князь Матвеев уже поджидал меня и в нетерпении метался по каморке, выходившей в сад. Сей раз я не испытывал перед князем благоговения, помня, как он пресмыкался в кругу сановников. Я прямиком сказал об этом. Услыша жестокие слова, князь, власно как ошеломлённый, долго покашливал и крутил головою.
   – Я бы мог пойти в атаку противу неприятеля с одною только верою и даже без сабли, – наконец промолвил он. – Но если лежать мне тотчас на куски изрубленному, много ли в том корысти несчастному отечеству? Когда берёшься за политику, уйми чувства, ибо не чувства решают, а интересы, какие можешь поставить за собою… Вот я наверняка знаю, что погубят меня вороги, оболгут облик мой и деяния мои, извратят жажду сердца моего, прибегая к самой низкой клевете, и никто не защитит меня, все отвернутся из-за страха и бесчестия. Знаю и всё же восстаю против покорности и гнусного насилия. И говорю: не страшусь и погибнуть безвестно, але ж только с прибылью делу своему!.. Государь плотно обложен – мне всё никак не прорваться для особной, с глазу на глаз беседы. До той поры и вынужден я прикидываться, применяться, помалкивать. А едва добьюсь аудиенции, выложу все карты… Каков ни есть государь, мы должны ему повиноваться. Да и то верно, что в России без государя ничего содеять неможно. Одного повалим, так тотчас нового и поднимем. Россиянам без государя шагу не ступить, ибо все мы пока по преимуществу либо отъявленные воры, либо негодные бездельники, а тем и другим надобен кнут!
   Тут я впервые резко разошёлся с князем.
   – Лишь холопы уповают на кнут! – негодуя, вскричал я. – Своими ли ушами слышу от вас гнусности, повторяемые в трактирах людьми самых негодных сословий?
   – Если бы правда давалась только тем, кто разумеет премудрости наук, было бы всё просто, – ответствовал князь Матвеев. – Ты, мил-человек, того ещё не ведаешь, что государю уже повсюду готовят петлю и народ ропщет против него не сам собою, а волнуемый тайными поджигателями… И если вчера я одобрил бы покушение на государя, ныне усердной его защитою уповаю пробудить в нём добрые чувства касательно россиян и России…
   Я поведал князю о своих масонских проделках, но он остался безучастным.
   – Всё сие мало значит ныне, – сказал он. – Доставь известие, как и когда замышляют устранить государя, и тем окажешь мне знатную услугу!
   – Ваше сиятельство, – воззвал я в отчаянии, что нет у меня единомышленников, а князь хоть и честный, но не такой человек, который понимает всё верно. – Много ли перемен произведёт известие, если даже я и доставлю его? Государь наш не отличается отменными наклонностями к управлению, и каким образом вы тешите себя надеждой употребить его к пользе империи, для меня неразрешимая загадка! Весь штат его вспомощников, как я убедился, ещё более бестолков и беспомощен, многие напрочь лишены совести. Видя повсеместный развал и крайнюю неспособность поправить дела, толковые люди и не помышляют заниматься всерьёз делами или же ловят себе рыбу во взмученных водах. Я видел резолюцию, учинённую фельдмаршалом Минихом на челобитной, поданной государю коллежским советником господином Ломоносовым – касательно творимых беззаконий и вывоза богатств империи за границу. «От России никак не убудет, – начертал сей сановный мошенник, – а дерзких злоязычников, возбуждающих противные чувства к иноземцам надобно казнить на площадях!» Разве сие не глумление над здравым смыслом и над российской гордостью? Челобитная великого мужа даже не попала на глаза государю, и господина Ломоносова, как я слыхал, понуждают к полной отставке!
   Князь видимо загрустил.
   – Никто из нас не провидит, как устроить державные дела, даже и убедив государя не потакать более проходимцам… Россия давно сделалась казармой, ныне же казарма вдвойне, и не будет облегчений её участи, пока не прибавится в ней свободы… Самым верным средством разрешить все сложности было бы освобождение холопов с землёю и с уплатами помещикам в рассрочку, но кто же согласится? Я первый же и восстану!
   Крайнее огорчение отобразилось на лице князя Василья Васильича.
   – О, не всё ты знаешь, – продолжал он тихо, скрестив руки на груди, и на глазах его проступили слёзы. – Пожалуй, и нет смысла узнавать всё: никакая душа тут не выдюжит, никакое сердце не убережётся… Была у меня любимая жена Теофила, да разрушили вороги дом мой самым коварным образом!.. Чуть приметили они, что я встал поперёк дороги, тотчас нанесли удар и по подлому масонскому обыкновению выбрали самое чувствительное для меня место. Стали шельмовать и совращать Теофилу, существо, к сожалению, нетвёрдое и без душевной скрепы. Я смеялся напусканию колдовских чар и астральных истечений, да только горек оказался смех. В несколько недель княгиню было уже вовсе не узнать – прониклась она ко мне подозрениями во всех смертных грехах и бросалась на меня, аки львица арамейская. Ни уговоры, ни увещевания не действовали – глаза у неё столбенели, изо рта изрыгалась пена – так она меня возненавидела, и всякая правда моя отныне принималась ею за гнусную ложь. Сколь пережил я, принимая поругание от бывшей возлюбленной! Пала она государыне в ноги, донося ей, будто я злодейски погубляю невинные христианские души и сам оборотень – в лунные ночи выхожу на кровлю усадьбы по лучу света и летаю выпью над свежими могилами. Нагрянули ко мне из Тайного приказа с обыском – немцы Тауберг и Лемке, а с ними ещё некий спирит, тутошний ростовщик и изрядный мучитель бедного народа. А у самих всё наготове – подбросили мне в подполье пёсьи мощи. Полагали, я взбеленюсь от наглости, они меня свяжут, аки одержимого, попотчуют серой и ртутью со всякими сатанинскими подмесами, так что я уже во всю жизнь внятного слова не вымолвлю. И я бы попался, да спасибо одному человеку – овестил меня в крайний час. Помчался я к государыне, и понеже она сама крепко была настращена от масонов, то и поверила мне, зная меня не по наговорам, а по многолетней службе. Снарядила она тотчас комиссию, поехали мы и всех злочинцев задержали вместе с приказной тюремной командою – и команду уже заготовили, чтобы взять меня в сыск и пытку. Люди мои, хотя и были подкуплены, увидев коварство, всё, чем меня обнесла жена по наущению ворогов, отвергли. Удачно, удачно повернулось, не я оказался перед лицом палачей, а палачи мои перед лицом закона. И всё бы тогда открылось, да вороги обрубили концы: отравили и Лемке, и Тауберга. И жена моя внезапно преставилась от сердечного приступа. В ту роковую ночь надоумил меня Бог из дворца вовсе не отлучаться, так что новый заговор потерпел неудачу – паки ведь замышляли обвиноватить… Много, много унизительнейших обид перенёс я и с той поры женский пол вблизи себя не терплю… Не перечесть, скольких достойных российских мужей поразила змея в их собственном дому! Великое число их утонуло в хмельной отчаянной толбухе или окончило дни на железной тюремной постеле! А сколько умнейших утратило природный разум, прибегнув к помощи иноземных лекарей!..
   Обречённость душила меня. «Вот, в родном отечестве и не знаешь, как быть, как уберечься от происков наглых развратителей и заговорщиков!..»
   Воротясь домой, я не находил себе места. «Что делать? Где отыскать безопасное укрылище?» Я уже не полагался с бездумной надеждой на князя Матвеева, довольно убедясь, что и он лишён мощной опоры единомышленников…
   Перебирая в уме сотни дорог своей судьбы и все оные перечёркивая с возмущением и обидою, я догадывался, как догадывался и князь Матвеев, что гибель моя неизбежна, понеже способы противостояния ворогу были робки, слабы и не напористы.
   «Но почему? Почему?..»
   Не хотелось ни есть, ни пить. Я даже подумал о том, что не могу более любить Лизу: торжествовавшее повсюду насилие отравливало мои чувствия, в них сквозила уже бессмысленность. Я увидел, что в несовершенном мире не отыскать простору для совершенной любви, ибо ничто уже не спасёт душу от гибели её.
   Поджечь дворец? Но огонь потушили бы прежде, нежели бы он набрал силу. Убить главных масонов? Но я не знал и никогда бы не узнал, кто из них главные, а и узнав, не добрался бы до них. Все же прочие не имели для Ордена ровно никакого значения: они были заменяемы, как кирпичи, из коих выкладывают стены…
   За окном шумно ликовала свободная, никем не утеснённая жизнь – посеред зелёного дворика цвели буйным цветом яблони. «Зачем, зачем, Господи, сия несказанная роскошь для глаз, если сердце каждую минуту чует червя, точащего лучшие из завязей?..»
   Видя, что я ко всему безразличен, мой слуга попросился на набережную. «Весь народ сбегается поглазеть на спуск кораблей. Дозвольте и мне, ваша милость, увидеть этакое чудо!»
   – Ничего ты не увидишь. И ты одурачен, как и прочие, – раздражённо сказал я, занятый своими мыслями. – Что бы ты ни увидел, то, что есть на самом деле, выглядит совершенно иначе!
   Он, разумеется, не понял и ушёл, оставив во мне ещё более жгучую досаду. «Не я ли дурак более, чем он? Он не ведает гнусных тайн мира и доверчиво уповает на Бога, я же знаю немногие из тайн и уже понимаю безосновательность упований там, где люди не могут сообща восстановить попранные его заповеди!..»
   В доме, кроме меня, никого уже не оставалось. Я спустился, чтобы затворить входные двери на задвижку, и – увидел на пороге Лизу. Одетая простой служанкою, она прошмыгнула в дверь, прошептав: «Посмотри, не следит ли кто за мною?»
   Я вышел на крыльцо, но не приметил ничего подозрительного. Прыгали невдали беспечные воробьи, боярами расхаживали зобастые голуби. У горки наколотых дров сидел дворник, отставной солдат, попыхивая трубочкой, а возле него, как обычно, толпились прачкины дети – слушали его бесконечные россказни.
   – Кто мог преследовать тебя? – спросил я, воротясь и целуя руки милой Лизы, которая вся дрожала. – Когда ты раскроешь свои несносные тайны? Что с тобою происходит?
   – Ах, друг мой, – отвечала Лиза, – всего менее в жизни хотела бы я быть окружена тайнами. Знай, я отказалась принадлежать тебе, чтобы спасти тебя, ибо ты дороже мне всего на свете, единственный супруг мой и единственное утешение сердца моего!
   – Странные речи, – изумился я.
   – Откройся я раньше тебе, изнурённому любовию, ты бы не удержал возмущения и наделал роковых глупостей. Теперь, когда ты поостыл, ты легче примешь мои слова. Знай же, против тебя замышляют недоброе, и оттого я здесь.
   – Кто же ополчился против меня и что тому за причины?
   – Сущий негодяй, но он негласно управляет огромной шайкою, в которой состоят и самые первые люди…
   Мало-помалу мне открылась ещё одна чудовищная правда, подоплёка коей была совершенно неизвестна Лизе. Оказалось, масонские братья орудуют не только в верхах общества, но действуют и в низах его, заражая своею гнилью нравы, сея повсюду продажность и равнодушие к страданиям ближнего, безбожное вольнодумство, страх перед силой и почтение к богатству. Ничтожный из смертных, виденный мною возле аптеки, когда я провожал Лизу после первого нашего любовного свидания, по всему Петербургу соблазнял благородных девушек для развратного притона. Притон же предназначался для уловления в сети главных вельмож империи. Каждый из них за сию мерзкую услугу обязан был услугою содержателю притона, и таким образом преступник оказывался самым влиятельным из всех.
   Понеже для притона требовалось постоянное пополнение свежих сил, совращение вершилось как некое предприятие, многие люди были его пособниками. В ход шли деньги, угрозы и насилие. Бедные девушки попадали в лапы соблазнителей и, обесчещенные, делались безвольными игрушками коварных негодников. Иные из несчастных исчезали вовсе от своих близких, их почитали похищенными и разбойно убитыми, другие, подпавшие пагубному ремеслу, являлись в притон, как в присутствие, будучи нередко замужем и тщательно сокрывая от всех свои занятия. Когда гнусный совратитель впервые увидел очаровательную Лизу, он посчитал её весьма заманчивым приобретением для притона, тем более что она, сирота, не имела никакой защиты. Брат Волынщик раскрыл передо мной связь совратителя с масонами, за что поплатился жизнью. Однако мне удалось через посредство господина Хольберга приостановить дальнейшие посягательства на Лизу. Я почитал историю оконченной, тогда как она всё ещё имела продолжение. Случайная знакомица Лизы, дочь разорённого и застрелившегося через то тверского помещика, попавшая в притон, под великим секретом донесла о подслушанных от своего хозяина словах о том, что я буду «устранён» в самом коротком времени, тем более если посмею соединиться с Лизою.
   – Друг мой, – сказала Лиза, завершая свои объяснения, – я уже решила обвенчаться и уехать с Петром Петровичем к своей матери в деревню. Сие тем более важно, что я ношу под сердцем благословенный плод нашей любви и думаю, что в деревне лучше уберегу его. Петро Петрович ужасно болен, и жить ему осталось, к сожалению, до крайности немного. Если обстоятельства переменятся и ты пожелаешь владеть мною и ребёнком, помни, я верно ожидаю тебя!..
   Едва начало смеркаться, раздался стук в дверь – то вернулся мой слуга, ходивший смотреть церемонию спуска кораблей на воду. Велев ему поскорее ставить самовар и подавать чаю, я продолжал изливать Лизе свою радость. Лиза, однако, ни на миг не могла забыть о происках негодяев. О чём бы она ни заговаривала, сворачивала к загадке, что именно они замыслили. «А что, если вздумают как-либо оженить тебя и подыскали уже богатую невесту? – спрашивала она. – Что, если намерены услать тебя в дальнюю губернию или вовсе за море, в иноземщину?..» Но всего более пугало её, разумеется, что меня могут лишить жизни.
   – Умоляю, будь осторожен и побереги себя, – упрашивала она, обливаясь слезами, делавшими её лицо ещё прекраснее, ещё нежнее, ещё восхитительнее. – В странные сети угодили мы, друг мой, и я виною твоих нынешних бедствий, но я верю, что Господь сохранит нашу любовь.
   Не мог и не хотел я сказать Лизе жуткую правду, оная ещё более обеспокоила бы её.
   – Конечно, – отвечал я, – здесь, в Петербурге, я зависим от влиятельных особ, но даю слово, постараюсь как можно скорее испросить отставку, и тогда уже не будет препятствий для нашей радости, ибо я тоже мечтаю об уединённой деревенской жизни среди простого труда и людей, наполненных помыслами о милосердии Бога. Только вот…
   – Что «только вот»? – вскричала Лиза, обнимая мои колени. – Не мучай меня, поведай о сомнениях, быть может, я лучше всех сумею разрешить их!
   – А что, если Петро Петрович, привыкнув, не захочет расстаться с таковою очаровательной хозяйкой?
   – Ax, глупый, – рассмеялась Лиза, – да ты, верно, и не представляешь себе, как благороден Петро Петрович! Так знай, на меня он не посягает вовсе, ему известно о моей любви, и он почитает тебя за самого порядочного и достойного человека! Петро Петрович – рыцарь, каких уже немного на свете. Искалеченный на баталиях, он не ропщет даже на бессердечие и волокиту чиновников Военной коллегии, а оные, скажу тебе, подлинно преступны!
   – Постой же, – перебил я горячо – Быть может, я не столь благороден, как Петро Петрович, не столь терпим и бескорыстен – он примирился с жестоким течением событий, а я всё ещё горю безумием переменить их, он научился видеть жизнь вне себя, а я всего-то и умею, что видеть внутри себя общую нашу жизнь и ощущать её оскорбительное несовершенство! Но ведь и я не питаю к Петру Петровичу ревности, а испытываю одно лишь сострадание. Третьего дня я встретил во дворце господина Яковлева, бригадира Военной коллегии, и замолвил перед ним словцо за Петра Петровича. Если он ещё и не получил приглашения в коллегию, то всенепременно получит, и дела его устроятся наилучшим образом!
   Тут Лиза бросилась ко мне на грудь, восклицая:
   – Я не ошиблась в тебе, мой друг! Теперь только об одном беспокоюсь – сумею ли я сохранить всегда в сердце твоём достойно положенный мне уголок?
   Я упрашивал Лизу взять денег ввиду предстоящего отъезда. Она наотрез отказывалась, уверяя, что домик Петра Петровича вместе с земельным участком уже покупает купец-домостроитель и выручки достанет, чтобы без мытарств добраться до родных мест.
   – И однако же, – рассудил я, – теперь ты рискуешь не только собою или Петром Петровичем, но и нашим ребёнком. Случись что непредвиденное и не окажись у тебя достаточно денег, мы никогда не простим себе оплошки!
   Мы расстались, толь восхищаясь друг другом, что с той поры я почитаю себя навек счастливейшим в свете человеком. Если бы те благостные минуты одни только подарены были мне в жизни, то и тогда я не переставал бы славить судьбу за бесконечную щедрость!
   Распрощавшись с Лизою, пребывал я уже гораздо в ином состоянии: судьба не казалась мне более невыносимою и вовсе лишённою прошпективы. Твёрдо я рассчитывал как либо одолеть ворогов. Во всяком случае, знал, что сокрушу многих из них, прежде нежели паду бездыханным. Такова сила духа: она воспаряет над тяготами бытия и манит победою, когда всё вокруг ещё сплошь неудача и поражение.
   Я предавался своим мыслям, когда слуга доложил, что свидеться со мною хочет некий человек.
   То был лакей господина Хольберга, тощий высокорослый немец с гладким, власно как окаменевшим лицом, не выражавшим ни единого живого чувства. Поклонясь, он подал записку. «Немедля приезжайте, – значилось в ней. – Ожидаю вас к себе тотчас всенепременно!»
   Я наскоро облачился в мундир и последовал за лакеем. В соседнем переулке ожидала знакомая чёрная карета. Мы сели, и кучер погнал лошадей по мостовой едва ли не вскачь.
   Господина Хольберга я застал в небывало мрачном настроении. Он пытался держать себя в руках, но сие мало удавалось ему.
   – Мы строим башни, уверенные, что они-то и нужны для великого дела, – начал он, рассеянно глядя перед собою. – И вот оные разрушают как бесполезные, и мы не имеем права посожалеть. Мы лишены права поплакать даже о потерянной жизни!
   Небывалые слова. Миг слабости. Миг потери власти над собою. Или хитрая уловка? Но нет, камергер на сей раз, кажется, не ловчил. И я слишком догадывался, что таковое его состояние объясняется отнюдь не размолвкой с женою и не лишним стаканом пунша. «Может, он узнал, что меня хотят „устранить“, и жалеет потраченных на просвещение сил?»
   – Помните, вы пощадили меня там, в Померании? И я, чувствуя ваше благородное сердце, поступился клятвой на верность?..
   Как я и ожидал, господин Хольберг рассердился.
   – Какого чёрта ты вспомнил о том, что было, – гневно стукнул кулаком по столу. – Всё, всё проходит, нет смысла о чём-либо жалеть! Жалость – чувство тех, кто не понимает, что все мы умираем каждую минуту!
   – А если затрачены безмерные силы души? Мне кажется, человек хочет, чтобы его вклад не остался незамеченным. Человек хочет, чтобы его усилия приводили к результату, о котором он мечтает. Сие вечный закон, и кто не удовлетворит чаяниям человека, ничего от него не получит.
   – Ты мог бы, мог стать великим инспектором, – покачав головою, в раздумье произнёс господин Хольберг. – У тебя чертовсакя интуиция. Немного тренировки, немного практики, и ты превзошёл бы проницательностью иных из мастеров Великого Востока!
   Замечание меня обеспокоило: значит, предположение верно! Мне показалось, что настал час, о котором предупреждала Лиза. Но Боже, я не испытывал страха. Таково свойство моей натуры: я спокоен, едва опасность делается непреложным фактом.
   – Спасибо, учитель, – сказал я с поклоном. – Если я чего-то достиг, я обязан только вашей мудрости, вашему терпению и вере в мои силы!
   – Моя вера уже ничего не значит. – Он сделал едва приметный знак лакею, и лакей протянул мне внушительный свёрток.
   – Бьюсь об заклад, ты не догадываешься, что за подарок пожалован тебе свыше. Здесь костюм главнейшей ложи, куда нам надлежит вскоре явиться.
   Было уже никак не увильнуть – приглашение напоминало приказ. Вот когда я понял, что ничего не значу для Ордена, ровным счётом ничего. Но тем важнее было держаться до конца.
   – Учитель, я последую за вами хоть в преисподнюю!
   – Нет, туда уже без меня, – усмехнулся камергер. – Переодевайся немедля. Все свои вещи оставь здесь на кресле.
   Я достал из одного кармана деньги, из другого пистолет. Отстегнул шпагу. И только после этого развернул свёрток. В нём оказался голубой камзол с серебряными галунами, жилет, батистовая рубашка, белые панталоны и чулки, белый замшевый запон и круглая чёрная шляпа, знак масонского вольномыслия.
   «Круглое – значит, никогда не удаляющееся от центра…»
   – Недостаёт пары башмаков, – сказал господин Хольберг. – Но ты можешь воспользоваться моими. Размер одинаков, и я оные ещё не употреблял… А вообще, – прибавил он, – никогда не принимай ни башмаков, ни туфель от братьев. Для уничтожения изменников среди своих мы часто пользуемся особенным ядом. Сей яд растворяется от тепла ноги и входит в кровь через кожу. Жертва падает в обморок и, прежде чем подле окажется лекарь, останавливается сердце.
   Лакей проворно принёс и поставил передо мною синие башмаки из толстой англицкой кожи с замысловатою бархатной пряжкой, на которой были вышиты серебром капли – слёзы Господни. Я знал, что оные символизируют печаль по исчезновению истины среди людей и как-то связаны с преданием об убийстве Адонирама, великого мастера, строителя Соломонова храма.
   «А если братья пронюхали про встречи с князем Васильем и собираются судить меня?»
   Облачась в масонский наряд, я взглянул в зеркало и невольно засмеялся – я был неузнаваем.
   – Побольше пудры, чёрную мушку на левую щёку. И хорошенько подвить парик, – морщась, распорядился камергер.
   Пока слуга приводил в порядок мой парик и моё лицо, камергер успел облачиться в подобный же наряд.
   – У нас ещё есть время, – проговорил он, взглянув на часы. – Мы можем хлебнуть ещё по глоточку пунша.
   – В виде исключения…
   – Мне надобно знать, – проговорил господин Хольберг, смакуя любимый напиток, – подлинно ли ты усвоил мою науку? Какую идею Ордена следует назвать главною?
   – Я вижу две равноценных, – смело ответствовал я. – Сокрытие тайны. Всякий несогласный – враг.
   – Пожалуй. И всё же тебе никогда не освободиться от ереси: ты жаждешь главной тайны…
   – Но ведь и вы жаждали её, пока не убедились, что она недоступна?
   Камергер долго молчал.
   – Во всей жизни есть нечто унизительнейшее – жить лишь для себя.
   – Превосходная мысль! – искренне восхитился я. – Вы назвали мне то, учитель, что всегда было невыразимым страданием моей души! Но ведь и то унизительно, согласитесь, когда приходится жить лишь для других!
   – А если другие – правда?
   – Но если ложь?
   – Ты еретик.
   – Мятеж – свойство великих истин – ответствовал я. – Нет мятежа, нет и величия. Всё, что не расцветает, должно увянуть.