Реплика была расслышана многими, не выключая и государя, коему был понятен её сокровенный смысл.
   Желая, видимо, ослабить воздействие угодническое и показать свою скромность и великодушие, государь не измыслил ничего лучшего, как выйти из-за стола, нетвёрдой походкой добрести до портрета прусского короля, висевшего в зале, стать перед ним на колени и воскликнуть:
   – Если хотите знать, кто более всего достоин зваться великим, то вот он! И такового я бы желал иметь над собою!
   Не успел государь подняться с колен, что, впрочем, было ему весьма затруднительно, так что я пособил, как уже вокруг стояли, улыбаясь и хлопая, раскрасневшиеся от обильного стола вельможи и иноземные министры.
   Едва затихли хлопки, раздался голос лейб-гвардии Семёновского полку майора Нечаева. Сей благородный офицер, кавалер ордена Святого Александра Невского, полученного за доблесть на Кунерсдорфской баталии, вошёл в пиршественную залу, неся государю адрес от гвардейцев, подписанный подполковником Ватковским, и стал невольным свидетелем преудивительной сцены, вдвойне нестерпимой для подгулявшего воина.
   – Ваше величество! – был голос. – Неможно стоять на коленах победителю пред облагодетельствованным побеждённым!
   Неожиданные слова поразили всех – все замерли.
   – Откуда невежда прибрёл в залу? – опомнясь, возопил генерал-прокурор Глебов, случившийся к тому же ближе всех к майору. – Он забылся, где находится! Вывесть вон смутьяна и взять под стражу до чрезвычайного разбирательства!
   Бедный майор не вымолвил и слова, как был сбит с ног налетевшею стражей и волоком выброшен из залы. Двери её притворил с улыбкою, как бы завершая незначащий инцидент, генерал-адъютант Унгерн. Он успел отдать какое-то распоряжение офицерам охраны.
   Капельмейстер взмахнул руками, и музыканты вновь заиграли свои мелодии. Вновь, как ни в чём не бывало, говорились тосты, но чутким, насторожённым слухом я улавливал шум и крики, доносившиеся из-за закрытой двери. Да и другие, не слишком упившиеся, вытягивали шеи и украдкой взглядывали в ту сторону.
   Я жаждал узнать, что происходит, но ни на минуту не мог отлучиться от государя. Может, сие и сберегло меня, понеже приключившееся зверство, если бы я увидел его, несомненно, толкнуло бы меня на крайние действия.
   Вечером, едва меня сменили, я узнал от очевидцев историю, о которой запрещено было на другой день даже и упоминать. Когда бедного майора Нечаева выволокли из залы, пианые офицеры, слышав брань и крики, отчего-то заключили о покушении на государя. И понеже оное, по их соображению, окончилось неудачно, каждый старался поскорее доказать свою любовь самодержцу.
   Майор Нечаев, человек безупречной чести, не мог позволить столь унизительного с собою обхождения. Будучи вытащен охранниками в офицерскую залу, он попытался защититься от обидчиков. Тотчас завязалась преотвратительная драка, в которую вмешались лейб-гвардейцы, повскакивавшие из-за стола. Общей силой они повалили майора и били его ногами со свирепостию – в лицо, в грудь, в живот, так что когда наконец расступились, притомясь и убедившись, что жертва их более не сопротивляется, майор был уже мёртв. Он лежал в луже крови, и подле валялся адрес государю, в коем все гвардейские офицеры, не выключая и Нечаева, клялись храбро стоять за царя и отечество.
   Кто-то поднял адрес, перепачканный нечаевской кровью, кто-то спросил:
   – За что ж мы его, братцы, а? За каковую провинность?
   И вопрос вовсе остался безответным…
   Я словно предчувствовал преступление. После того как выволокли из залы майора Нечаева, я потерял интерес ко всему что творилось вокруг. Вместе с толпою вельмож механически последовал за государем на набережную реки Невы. Мне не хотелось смотреть иллюминацию, на которую были затрачены немыслимые суммы. Далеки и отвратительны были мне люди, окружавшие государя, и пуще всего сам государь. Я власно как вовсе не слыхал ни разговоров, ни восторгов, ни полевой музыки, игравшей в ожидании представления.
   Несколько часов сряду горели фейерверки, являя то колёсы, то текущие реки, то взмывающие ввысь фонтаны, их зрелище было столь же грандиозным, сколь примитивным и бессмысленным. Фитильные щиты, расставленные по берегу Васильевского острова, вначале представили публике гербы Российской империи и прусского королевства, и надпись была по-латыни, что-то высокопарное о дружбе из Вергилия, чего не могли понять не токмо простые люди, запрудившие набережную, но и нарочитые мужи, кичившиеся просвещённостью. Даже государь спросил о точном переводе, заметив, что двадцать раз слышал его и двадцать раз позабывал.
   Потом два колосса, представлявшие Россию и Пруссию, светясь разноцветными огнями, сошлись и взялись за руки, и тотчас выросло на сём месте великое пальмовое древо. Все восхищались небывало роскошным зрелищем, а как в продолжение оного подлому народу вблизи дворца подавали бесплатно водку и мясо и толпище было несметное, все вельможи наперебой сравнивали государя с римскими императорами.
   Сменившись перед началом бала, я оставался ещё какое-то время во дворце. Повсюду из уст в уста передавалась история о Нечаеве, и бедный Нечаев уже был изображаем героем, посмевшим выговорить государю за унизительные поклоны перед пруссаками, самая смерть его окружалась завесою тайны, и сие меня более всего поражало. Не ведаю, просочилась ли к обывателям история о забитом насмерть лейб-гвардейце – в тот же вечер барон Корф повелел строго предупредить каждого, кто выходил из дворца, о непременном молчании в рассуждении о Нечаеве, – но история о пианом нашем государе, коленопреклонённо восклицавшем похвалы Фридриху, стала ходить по всем кабакам и харчевням.
   Государь, пожалуй, долгое время вообще ничего не знал о нелюбезной молве, будто нарочно подогреваемой, особенно среди армейских чинов…
   В один из дней, когда я, окончив дежурство, верхом возвращался из Ораниенбаума, мне повстречалась карета господина Хольберга. Он подал знак, и я последовал за каретой, свернувшей с главной дороги к роще среди зреющих хлебов.
   Мы остановились в уединённом месте, миновав крепостного мужика, пробовавшего подкашивать траву по опушке, и господин Хольберг, указав мне сесть на землю, сказал:
   – События близятся к решающей точке. Коли ты, Орион, исполнишь всё надлежаще, тебя ожидают степень мастера и новые просторы просвещения.
   Тепло светило солнце, и, незримые, звенели над полями жаворонки, летали шмели и порхали бабочки, сотни разных жучков и козявок беспечно сновали в траве и на цветах, так что мне не хотелось и слышать о жизни другой, насторожённой и беспощадной, подпольной и зловещей, противной Богу и солнцу и подвластной только алчности и тщеславию немногих, вероятно, вождей Ордена. Сии наместники сатаны жили неведомо где и представляли неведомо кого, но, подобно злым паукам, протягивали от своих нор повсюду липкую паутину, в коей погибали доверчивые жертвы.
   – Слушаю, учитель, – сказал я.
   – Среди наших врагов подле государя наиболее опасен сейчас князь Матвеев. Нам не удалось ни сломить его, ни отправить в Сибирь вице-губернатором. Более того, упрямый государь всерьёз заинтересовался глупыми рассуждениями князя о прошпективах правления и назначил ему на завтра приватную аудиенцию. Она имеет быть во время прогулки на государевой яхте. Тебе предстоит немедля вернуться в Ораниенбаум и ожидать в покоях для дежурных офицеров свиты. Придумай какой-либо предлог. Ты будешь взят государем на яхту. Таким образом ты услышишь его разговоры с Матвеевым. Нам надобно знать всё до единого слова!
   – Для прогулок государь обыкновенно употребляет морских офицеров, – возразил я, понимая, какая опасность нависла над князем Матвеевым и всем нашим праведным делом, – К тому же моё очередное дежурство воспоследует только через день, и сие ведомо генерал-адъютанту господину Унгерну. Наконец, завтра утром отъезжает из Петербурга моя несчастная Лиза, и я хотел бы проститься с нею.
   – Все указанные причины не имеют ни малейшего значения, – холодно возразил господин Хольберг, – Что касается госпожи Калидасовой, она уехала с мужем и единственным слугою сегодня утром – мы позаботились о том, понимая, как затруднительно тебе будет располагать собою в наступные дни. Относительно того, что государь пригласит на яхту именно тебя, изволь более не сомневаться: из двух офицеров, состоящих при особе государя во время морских прогулок, один в отъезде, а другой занемог.
   Сколь ни взбешён я был, всё же сумел рассудить, что всякий иной, подосланный подслушать разговор князя Матвеева, причинил бы неизмеримо больше беды. Однако досада на моём лице не осталась незамеченной.
   – Брат мой, – сказал господин Хольберг, – стоит ли печалиться о житейских мелочах, занимающих сейчас твоё сердце? Все они проходят бесследно, тогда как предстоящее тебе дело будет навечно вписано в книгу подвигов орденских братьев.
   – Вы видели таковую книгу?
   – Её могут видеть только те, кто удостоен высших ступеней посвящения. Наиболее достойные непрерывно пишут историю Ордена, ведя тщательный учёт всем значительным масонским работам.
   «Очередная ложь для приманки тщеславцев и оглупления простофиль! Тайна, молчание, безвестность – вот главная ось Ордена! И назначение её слишком понятно – сделать непроницаемой и анонимной власть его главных князей!..»
   – Жить и чувствовать надобно выше, нежели живут и чувствуют профаны, – витийствовал господин Хольберг, глядя в небо и покусывая при сём былинку. – История не рассмотрит профанов и в увеличительные стёкла, понеже они чураются подлинного знания и великих свершений, сравниваясь между собою лишь гнусными страстями, богатством и причудами, – им некуда приложить ум и некому посвятить нежность сердца… Впрочем, приучись ценить профанов как почву, в которой вырастают наши плодовые деревья. Кто живёт для себя, тот уже живёт для нас. Непосвящённым нужно настойчиво навязывать идею смерти, бренности сущего, ничтожества человека и бесцельности всех его усилий. Для нас опасны профаны, слишком задумывающиеся о тайнах мира. Мы пресечём их жизни, а жалкой нелюди, червям, копошащимся в навозной яме, внушим: не отвлекайтесь от своих забот! И так их застращаем, что они станут молить о покое. Все двери откроются перед ними, когда люди будут видеть преступления и делать вид, что вовсе не видят их…
   – А что, если государь не допустит меня в каюту, где будут беседовать?
   – Может статься. – Камергер легко переключился на иную тему. – Я полагаю даже, они будут разговаривать не в гостиной каюте – всё, что происходит там, нам хорошо известно, – а где-либо в ином месте. При безветрии государь выйдет на палубу, но если случится ветер или дождь, то, подверженный простудам, он несомненно предпочтёт наиболее удобную комнату, например свою уютную спальню.
   – Что же мне тогда делать?
   – Не мешать нашему человеку слушать у воздушной трубы, проходящей через гостиную каюту… Но палуба – за тобой!
   Итак, братья всё крепче брали меня за горло. Наступал момент, когда скрывать подлинные чувства было уже неможно. Что ж, у меня хватало наблюдений и улик, чтобы выставить на обозрение такие грехи масонов, в которых ещё никогда со дня сотворения мира люди не обвиняли сговорившуюся шайку.
   – А как же моя комиссия относительно государя?
   – Всё идёт своим чередом, – уклончиво ответствовал господин Хольберг, поднимаясь с земли и отряхиваясь. – Ещё не все плоды созрели, не все повара согласились с нужным набором блюд для торжественного обеда… Теперь надобно особенно бдительно следить за государем. Если просочатся зловредные слухи и он поверит им, пожалуй, он ещё сможет подкупить наиболее слабых своих противников, чтобы вернее одолеть сильных.
   Мы направились прямиком к нашим лошадям.
   – Самое верное средство предотвратить сие, – продолжал камергер, ступая среди ромашек так, чтобы они обивали пыль с башмаков, – занимать государя мелочами. Даже у гения в сутках двадцать четыре часа, из которых он должен вычесть на сон, на еду, на туалет, на молитву… Всякая непредвиденная неприятность выбивает его из колеи и тем роковым образом сокращает шансы… А всякий человек, не подумавший три дни подряд, и не пожелает в четвёртый напрягать размягчившийся ум… Отныне к государю потекут толпищи челобитчиков из коллегий и даже из Сената. Мы убедили его взять на себя рассуживание тяжб между боярами. Он отбивался, ссылаясь на недосужность, но мы доказали, что таков давний обычай в русском государстве. Скажу тебе, великолепный обычай. Чем меньше задумывается государь, тем бесполезнее размышления его верных сановников…
   Я поскакал обратно в Ораниенбаумский дворец, сожалея что не держу там ни слуги, ни особной каморки, как другие дежурные офицеры, и что мне придётся опочивать кое-как, терпя всяческие неудобства.
   Лиза не выходила из головы моей…
   Вечерело, когда я миновал часовых. Подъехав к конюшням, велел к завтрашнему дню приготовить коня. Конюх, почёсываясь под расстёгнутым мундиром, принялся ворчать, говоря, что лошадь моя не значится в поданных списках и что по форме надо бы столковаться прежде с господином шталмейстером Бирном, а как «они» в Петербурге, то, пожалуй, надо идти по инстанциям и повыше…
   – Послушай, любезный, – оборвал я его, раздражаясь от таковой наглости, но, впрочем, зная, что конюхи – самый разбалованный народ, – не идти же стать мне сговариваться с государем о лошади, этак он велит взбодрить нерадивого слугу фухтелем!
   Конюх пожал плечами и тяжко вздохнул, заметив, что свободных стойл почти что и нет, а русский мужик ко всему привычен, сыскалась бы чарочка горе запить.
   Тут я рассмеялся своей недогадливости, пожаловал разбойнику гривенник, и вмиг моя лошадь получила и стойло, и овёс, и конюх уже другим голосом пообещал, что почистит и коня, чего, кстати говоря, не сделал. Но я простил ему обман или лень, вспомнив, как он сказал, провожая меня к служебному флигелю:
   – Вот вы, барин, пожалуй, и упрекнули меня в душе за малый сей поборец, а примите в счёт, что мужик гнёт спину, едва твёрдо встанет на ноги, и уж до той поры не разгибается, пока держится на оных. И разве не золотом да серебром оборачиваются его труды? Да его, поди, на сотни червонцев того злата да серебра, так что не разживётся вовсе мужик с вашей великодушной копейки, может, пуще позабудет горе-печаль…
   Уклался я спать вовсе без ужина – хлебнул лишь холодного чаю в буфете, чтобы утолить жажду, для чего растолкал спящего буфетчика.
   Конечно, я мог бы вмиг раздобыть себе хорошей еды, прибегнув к только что испытанному способу, но, признаться, был так истомлён думами о Лизе и о предстоящем дне, что почти и не чувствовал голода.
   Встал я рано. Вышед во двор, натолкнулся на знакомого мне ротмистра, привозившего в Ораниенбаум почту – заготовленные для его величества тайным секретарём Волковым различные государственные бумаги.
   – А слыхал ли новость? – сказал он. – Вот же не везёт князю Матвееву! Мало что племянника гноят в узилище только потому, что не могут доказать его вину, мало что самого обходят должностями, несчастье приключилось и с сыном капитана Изотова, единственным теперь князевым наследником!
   Сердце моё забилось: не зная о том, что знал ротмистр, я знал о том, чего он наверняка не знал и об чём не догадывался.
   – Вот же горе какое! Сунул пятилетний отрок зелёное яблочко себе в горло да и задохнулся!
   – Как же возможно? И годовалый ребёнок суёт всё в рот, а не в горло!
   – Да так и возможно, коли случилось.
   – А были ли тому свидетели?
   – Какие свидетели? Гулял в саду да и высмотрел для погибели своей самое великое яблочко…
   Нужно было отыскать князя Матвеева, всенепременно отыскать. Но что было сказать ему помимо того, что взят он уже на прицел гнусною шайкою и вот-вот грянет выстрел?
   За себя я не опасался: разве можно опасаться злейших врагов, тех, с которыми нет и не будет замирения? Враги погубляли всё лучшее в моём отечестве, как было бояться сразиться с ними? Грустил я только, что мало одной доблести, чтобы нанести им чувствительный удар.
   Я не окончил ещё утренней трапезы, как передали, что генерал-адъютант Гудович требует меня к себе.
   – Знаю, на сегодня ты свободен от службы, – сказал Гудович, – но так получилось, что некому сопроводить государя на яхте. Соберись с духом, позабудь об усталости, тебе таковое усердие зачтётся…
   Я ожидал выхода государя из покоев главного дворца, понеже в его особном доме, едва построенном, перебирали пол и перетягивали обои. Вдруг в приёмную залу почти вбежал князь Матвеев. С состраданием и вопросом взглянул я на него, но он не приметил меня. Глаза его блуждали, лицо было мраморно бело, но мундир, как всегда, безупречен.
   Он прошёл прямо в кабинет императора, на ходу говоря часовым:
   – По высочайшему дозволению, а всех других велено пока не впускать!
   Таковой приказ в самом деле был уже получен. И хотя князь явно нарушал заведённую церемонию, никто не стал спорить с ним. Часовой офицер-голштинец покосился на меня, но я, кивнув ему, промолчал.
   Какие думы сотрясали князя в сей ответственный миг? То, что он добился наконец, одолев все рогатки, личных объяснений с государем, было его победой. Но было ли то победою дела?
   С тревогой заглядывал я в изрядно просторный и светлый государев кабинет с видом на сад и пруд, в котором плавали лебеди.
   Василь Васильич, собираясь с мыслями, прохаживался по кабинету от стола до окна и обратно, что выдавало необыкновенное его волнение.
   «Нет-нет, не погибнет вовсе отечество! Каждый из нас должен брать на себя всю ответственность яко самодержец своей совести!.. Препятствовать разрушителям на каждом шагу!»
   То мне приходило на ум присоединиться к князю и выложить перед государем собственные козыри, то, спохватываясь, вспоминал я, что не имею на то дозволения и мой безрассудный поступок может принести не пользу, а вред.
   Томительно шло время. Раздражающе медленно тикали голландские часы в громадном, в рост человека, футляре, помещавшиеся напротив царского стола.
   Наконец появился государь. Наклонясь, шептал ему на ухо Гудович, но государь морщился и махал руками, возражая, и по гримасам его лица я легко заключил, что ему испортили настроение, что он не в духе и бедный князь Матвеев вряд ли будет выслушан до конца…
   – Никакой морской прогулки! – воскликнул государь. – Я отменил даже вахт-парад, вы понимаете? Объясните наконец дамам, что я не волен в выборе своих занятий!.. Не всегда волен!.. Все растаскивают моё время, как если бы оно было бесконечным!.. Здравствуйте, здравствуйте, милый князь!.. Да, я должен помнить, чёрт возьми, обо всём на свете, другим дозволяется забывать о своих обещаниях!.. Гудович, оставьте нас наедине. Мы договорились беседовать с глазу на глаз по делу совершенно приватного свойства!
   Двери были закрыты. Гудович минуту постоял в приёмной, улыбаясь несколько смущённо. Потом вдруг смахнул с лица улыбку и, будто о чём-то вспомнив, быстро ушёл.
   Своим капризом государь расстроил диспозицию заговорщиков. Но не таковы они были, чтобы исходить только из одной возможности. Конечно же, они уже давно приспособились подслушивать государя в его ораниенбаумском кабинете так же, как подслушивали в Зимнем дворце.
   Миновал час, тревога моя росла. Временами из-за дверей доносились пронзительные возгласы государя. Он, конечно, неистовствовал. Но по какой причине? Возмущался коварством своих врагов? Или негодовал, слушая неприятные для себя рассуждения?
   Наконец двери с шумом распахнулись, едва не зашибив часового. Князь Матвеев с искажённым лицом пробежал мимо. «Беда!..»
   Растерянно глядя в окно, я увидел, как промчалась матвеевская карета, взметая на дороге изрядную пыль. Почти вскачь лошади вынесли её за ворота.
   День, с утра туманный, неожиданно прояснился, и сделалось довольно жарко. На сей случай, верно, была какая-то особая договорённость – к государю пожаловали гомонливые голштинские офицеры, и он, оставив ожидать в приёмной вице-канцлера князя Александра Михайловича Голицына и обер-прокурора Синода Алексея Семёновича Козловского, поехал на плац для экзерцирования войск и оставался там до обеда.
   Вернулся он в самом прескверном расположении духа, понеже измученные жарою роты перестраивались с большой задержкою, к тому же два солдата упали в обморок и едва пришли в себя.
   Обедал государь в малахитовом зале, где кроме помянутых Голицына и Козловского присутствовали также принц Пётр Гольшнтейн-Бекский, тайный секретарь Дмитрий Васильевич Волков и генерал Корф, а из государевых адъютантов – Гудович.
   – Был у меня утром для приватного рапорта князь Матвеев, – объявил вдруг государь, нагрузившись французским вином, привезённым ему в подарок бароном Корфом. – Он убеждён, что самодержавная власть лишилась почти всех своих опор и вот-вот должна рухнуть. Доказательством он выставляет четыре главные причины: возмущение русского духовенства моим подчёркнутым равнодушием к ортодоксии, возмущение гвардии моими призывами к более ревностной службе, крайнее недовольство общества моею дружбою с Фридрихом и, главное, опасными интригами масонских лож. Что вы на сие скажете?
   Все сановники, прервав трапезу, напряжённо уставились на государя.
   – Чепуха какая-то, – промолвил наконец принц Пётр. – То, что вы, ваше величество, обыкновенно предпочитаете говорить на немецком, а не на природном российском языке, отнюдь не свидетельствует о том, что вы не уважаете православного закона.
   – В самом деле, – подхватил обер-прокурор, – кто, как не вы, позаботились о несчастных, обижаемых попами и прочей церковной властью? Прежде вашего указа челобитные отсылались Синодом на рассмотрение епархиальным архиереям, на которых и указывали жалобщики. Ныне таковое беззаконие объявлено государственным преступлением. Челобитчики обрели защиту, которой были лишены прежде!
   Государь наморщился.
   – Что скажет полицеймейстер?
   – Я полагаю, – с достоинством отвечал Корф, – князь Матвеев стал усиленно выискивать врагов трона с той поры, как уличён в преступлениях его племянник Изотов.
   – Положим, вина не вполне доказана, – сказал государь.
   – Я веду речь не о доказательствах, – продолжал Корф, – но о свойствах человеческой натуры, тем упорнее обвиняющей других, чем очевиднее для всех её собственные грехи. Да и по правде сказать, князь Василий, коий был некогда моим лучшим другом, ныне почти невменяем!.. Жаль, жаль его! Господин Франц Кушник, знаменитый в Европе доктор медицины, едва увидев князя Матвеева, вынес диагноз, что ум у князя размягчён. Да и как не размягчиться уму от столь сильных переживаний? На днях умер пятилетний наследник князя.
   – Вот как, – удивился государь, – он мне об том не говорил.
   – Помешанные умом многое забывают, – развёл руками барон. – Мальчишка подавился яблоком, обыкновенным яблоком, представляете?
   – Вы о существе дела, барон, – напомнил государь, вновь пробуя вино. – Сие вино убеждает. А доктор медицины – не убеждает.
   – Что же до существа дела, ваше величество, то я уже докладывал вам: есть, есть настроения ропота, но преувеличивать их было бы наивно и опасно. Я уже сообщал, что аустрийцы и французы, недовольные переменами нашей политики, распускают злонамеренные слухи о предательстве Россией своих соузников и о подарении нами прусскому королю двадцатитысячного корпуса Чернышёва… Подлинно мудрое правление не обходится без наказания одних и похвал в адрес других, отчего случаются и недовольные. Вы же за короткий срок осчастливили империю и подданных столь глубокими преобразованиями, каковых в других нациях достигают обычно помощию кровавых революций за столетия!
   Тайный советник Волков опустил голову, чтобы скрыть невольную усмешку. Сам ловкий льстец, он не выносил слишком явных преувеличений.
   – И всё же признайте, барон, – промолвил он, не поднимая глаз, – что в лейб-гвардии ропот не утихает, но усиливается. Мне доводилось слыхивать об этом от князя Волконского.
   – «Усиливается», «утихает» – определения учёного мужа, недостаточно разумеющего практические особенности человеческих нравов, особливо в недрах толпищ, – сухо возразил барон Корф. – Как им и не усиливаться в предвидении скорого похода, объявленного государем на конец июня? Дворянские дети, они привыкли к праздности, кутежам, танцеваниям и амурам с барышнями, а военные действия требуют дисциплины и тягот. Чем выше гений полководца, тем неукоснительнее должны соблюдаться все его наставления!
   – Я вообще думаю со временем расформировать гвардию, – озабоченно сказал государь. – Слишком великие расходы несёт казна, содержа полки, пригодные для парадов, но совершенно бесполезные на баталиях. Нам не нужна пустая российская храбрость, нам нужны дисциплина и методичность действий, то, что составляет славу лучших армий мира. Мой друг Фридрих высказывается на сей счёт весьма определённо. Двое регулярных, то есть самых обыкновенных солдат не устоят противу одного храбреца, не признающего вовсе дисциплины. Пятеро таковых храбрецов с позором погонят прочь полтора десятка регулярных солдат. Но регулярный полк без труда разобьёт три полка храбрых, но неорганизованных воинов!