Но ладно бы всё ограничивалось одним только ранцем. В школе, хотя бы и «средней», следовало получать кое-какие знания. Первые извлечённые из школы знания оказались для Сидельникова мучительны. Так, он узнал, что самые разные люди, ребята и девочки, симпатичные каждый в отдельности, собравшись в кучу, резко меняются, становятся какими-то одинаковыми и уж точно – хуже самих себя. При этом, что бы они ни делали, они всегда оглядываются по сторонам, ища глазами и ушами того, кого они выбрали над собой главным, кого побаиваются, кому хотят нравиться и подражать. Сидельников и сам раза два застиг себя хихикающим над заикой Семёновым, когда его передразнивал «ке-ке-ке» самый сильный человек в классе Вова Бартаев. Впрочем, Вова любил не только передразнивать, но и бить по зубам. Эти случаи Сидельников помнил, наверно, дольше, чем битый заика Семёнов.
   Стать главным он никогда не стремился – для этого надо было навязывать другим себя, свою прихоть и непременно кого-то принижать. Сидельникову пришлось прилагать отчаянные усилия, чтобы не остаться в числе хихикающих или унижаемых. Но других ролей просто не было. Поэтому ещё одно школьное знание заключалось в том, что теперь он – один и ему никто не поможет. Это во-вторых.
   А в-третьих, чтобы отстоять свой сомнительный нейтралитет, он вынужден был регулярно драться. Драки обычно сводились к тому, что нерешительный Сидельников, получив вызывающий удар по лицу, внезапно впадал в бешенство и начинал беспорядочно, вслепую колотить врага (как правило, это был подручный вождя) до тех пор, пока тот не сдавался. Такой результат состязания производил самое благоприятное впечатление на одноклассников, но Сидельников ни разу не воспользовался плодами победы. Забыв свой пресловутый ранец или шапку, он уходил домой тайно плакать в подушку, давясь, проглатывал солоновато-грязный вкус драки, лежал в беспамятстве несколько часов, а затем, очухавшись, твёрдо заявлял матери, что завтра он в школу не пойдёт и не пойдёт никогда. Мать, не добившись никаких объяснений, наконец переводила его в другую школу, где он пытался начать жить набело. Однако в новом классе заправлял точно такой же Вова Бартаев, и через некоторое время вся история повторялась. В общей сложности до получения аттестата зрелости со всеми пятёрками в меру созревший Сидельников успел сменить четыре школы.
   Будучи старшеклассником, он появлялся у Розы по субботам, в ночь на воскресенье, и хотел только одного – отмолчаться и выспаться. В отличие от матери Роза не ставила подкожных вопросов – он сам что-нибудь рассказывал, если появлялось желание. Здесь по-прежнему Сидельникову было хорошо и спокойно, но его уже выдернули из этой жизни, и она перестала быть решающей.
   К моменту знакомства с Лорой он находился в тяжёлом затяжном конфликте с матерью, причину которого, хоть убей, не мог вспомнить. О наличии конфликта напоминали громкие обращения к «сопляку» и «мерзавцу» – в тех случаях, когда мать была в плохом настроении. В весёлом расположении духа она говорила: «Ты прямо как порядочный!»
   В казённый дом, занимаемый городскими властями, Сидельников пришёл по поручению матери – взять у её знакомой обещанные журналы мод. В учреждении стоял треск пишущих машинок, пахло духами, новым паркетом и почему-то сливами. Обладательница журналов полдничала наспех за приоткрытой дверью с надписью «Отдел культуры». Кусочек кекса, упрятанный за щеку, помешал спросить строго и внятно: «Вы к кому?» Получилось: «Выка-ву?» Но и от неловкого ответа: «Наверно, к вам» – осталось только хрипловатое «ква». Что он успел увидеть? Почти ничего, кроме девчоночьих длинных ног, выглядывающих из-под стола, полусъеденной заодно с кексом розовой помады на губах и близоруких, неожиданно старых глаз. Её звали Лора. Целую неделю после этого знакомства он будет казнить себя за то, что быстро ушёл, отказавшись от предложенного чая. Он будет то и дело прикусывать себе язык, чтобы удержаться от вопроса: не пора ли отнести журналы назад? Причем сами эти залистанные журналы он украдкой поднесёт к лицу, пытаясь оживить сложный букет запахов – свежего паркета, сливы и духов, название которых так и не узнает.
   Ровно через неделю они столкнулись на трамвайной остановке «Площадь Гагарина». То есть она первая увидела Сидельникова, как он, сутулясь, подходит к остановке, узнала его и окликнула. Он не удивился встрече и забыл поздороваться, поскольку все эти дни как бы вообще не расставался. Он стоял натянутый как тетива в полутора метрах от Лоры, глядя ей в лицо, и не знал, с чего начать. К счастью, сентябрь в отчётном году выдался поразительно холодный, и, разумеется, это нельзя было не обсудить хотя бы вкратце, а лучше поподробнее. Но она вдруг сменила тему и озабоченно призналась, что сегодня утром сварила выдающийся борщ, который не то что оценить – даже съесть некому. Таким образом, изначальный любовный опыт Сидельникова показал, что счастье в личной жизни – это когда женщина, о которой грезишь, приглашает тебя отведать борщ собственного приготовления.
   … Ей уже было немало лет – двадцать девять. Из них шесть с половиной она встречалась с неким Мехриным, молчаливым, глубоко семейным человеком, который посещал её строго по четвергам и, видимо, намеревался это делать до глубокой старости. Каждый раз он приносил с собой в нагрудном кармане аптечный двухкопеечный пакетик с надписью цвета марганцовки «изделие № 2». Обычно минут через двадцать после его прихода программа визита была исчерпана. Мехринская молчаливость носила глобальный характер и вынуждала тех, кто с ним общался, невольно мельтешить, тем самым подтверждая закон о моральном превосходстве неподвижного предмета перед движущимися. Иногда он всё же открывал рот, чтобы, допустим, известить Лору, какая паразитка у него жена, называя при этом девичью фамилию супруги – Салова.
   Лора поначалу робела и волновалась, потом сильно недоумевала, потом плакала после его уходов, потом снова плакала, потом однажды послала его к чёрту вместе с его пакетиками. Но он вскоре пришёл опять, как ни в чём не бывало, и она даже обрадовалась, потому что не могла добиться от себя полного равнодушия к Мехрину, и уж лучше он, чем вообще никого. Настало время засушливое, бесслёзное, что-то вроде усыхания души.
   Сидельников свалился ей на голову как бестолковый июньский ливень, налетел как стихийное недоразумение, и она поняла почти сразу, что сопротивляться этому налёту не хочет и не будет. Привыкнув иметь дело с тоскливым ожиданием неизбежностей, она впервые ощутила, что это ожидание может иметь сладкий привкус и вызывать трепет, подобный трепыханью бабочки в животе.
   Но, кстати сказать, то, что поняла она, вовсе не было очевидно для него. И если с одной стороны возникшего уравнения во все глаза глядит, никак не может наглядеться Неизбежность по фамилии Сидельников, то с другой – под именем Лора живёт своей взрослой закрытой жизнью полная Невозможность.
   Он ни на что не имел права, потому что ходил всегда в одних и тех же зелёных брюках, кургузых, купленных матерью ещё в позапрошлом, восьмом классе, потому что был сопляк и мерзавец, потому что стеснялся самого себя рядом с этой длинноногой леди, – и на что, спрашивается, он мог надеяться? Но он, слава богу, ни на что и не надеялся, когда, вдохновлённый двумя тарелками счастья в личной жизни, на следующий день продал букинисту несколько любимых книг, что позволило четыре утра подряд покупать у любезных старушек пасмурные розы, которые он даже не решался вручать по назначению, а с оглядкой заталкивал, царапая руки до крови, в почтовый ящик Лоры.
   В те дни, когда Сидельников таскался по городу, как курица с яйцом, с этими полумёртвыми от страха розами, сужая круги в неотвратимой близости к одному-единственному на свете адресу, Лора предприняла хозяйственные меры, не вполне понятные ей самой. В среду, придя с работы, она позвонила ближайшей соседке Дарье Константиновне, чтобы узнать, просыхает ли в данный момент Дарьин муж Николаич. Оказалось, он уже вторые сутки отлично владеет собой. Через полчаса прямой, как штык, Николаич и его закадычный партнер по забиванию козла Пётр вынесли из квартиры Лоры старый, но крепкий диван, бережно спустили с третьего этажа и, как им было сказано, доставили его на помойку.
   Вечером в четверг прибыл неизменный Мехрин, он явно торопился и, не найдя в надлежащем месте нужную мебель, выказал лицом сначала оторопь, затем недовольство. В ответ он услышал, что – всё, на этот раз уж точно всё. Мало того, сюда, к ней домой, ему больше нельзя, могут быть последствия. Сам должен понимать. Ничего не понимающий Мехрин многозначительно кивнул, сказал «ну-ну» и удалился. Его озаботил намёк на последствия, худшим из которых могла быть огласка, недопустимая при его семейном, а главное – служебном положении. Но и терять то, чем давно овладел, отдавать своё неизвестно кому он не собирался. Не далее как вчера за бутылкой коньяка с приятелем, правда младшим по званию, он вдруг расчувствовался и от души похвастал, какие качественные груди у его любовницы. Да и всё остальное… Так что Лорой он дорожит. Но пока лучше воздержаться от посещений на дому до выяснения обстоятельств. А для этого можно заехать к ней на службу – завтра же, в обеденное время.
   Назавтра он вошёл в кабинет Лоры с тем же приятным чувством, с каким являлся к ней все эти годы, приезжая на своем «Москвиче» каждый четверг (день политучёбы, согласно легенде), – словно каждый раз делал ценный подарок этой странноватой непрактичной женщине, которую считал неудачницей. Мехрин не рисовался перед ней, но всё же был очень доволен собственным поведением: общаясь, голову держал в профиль, никакой суеты, ни одного лишнего слова (женщинам это вроде как нравится). И тут тоже, войдя, молча придвинул кресло, уселся поплотнее, поместил шляпу на стол и, глядя перед собой в сторону окна, немного выждал, чтобы дать возможность Лоре оценить сам факт его прихода, слегка понервничать (они без этого не могут), поискать слова для объяснений.
   Она и вправду нервничала, терзала носовой платочек, но объясняться почему-то не желала. Она только повторила слово «всё» и сухо добавила: «Уйди, пожалуйста». Мехрин, знающий цену капризам, предпочел не расслышать. Но что-то не срасталось. К тому же совсем не вовремя в дверь постучали, вошёл парень лет шестнадцати-семнадцати, давно не стриженный, в болоньевой куртке и коротковатых брюках защитного цвета. Шпана какая-то, отметил Мехрин, но, судя по выражению лица, вроде как смышлёный, начитанный… Вошедший застенчиво поздоровался и сразу отошёл к окну, где и притулился, опершись на подоконник, в позе терпеливого ожидания. Мехрину пришлось отвернуть голову от окна к столу и ради приличия хоть что-то произнести: «Ну-ну… Так, значит. И что?» Теперь не расслышала она. Платочек находился в критическом состоянии.
   Сидельникову незнакомец в кресле напоминал утёс. Хотелось, чтобы он поскорее ушёл. Но от утёса этого можно ждать вечно. А даже интересно, какое происшествие могло бы его стронуть с места?
   Еле слышным пустым голосом Лора снова попросила Мехрина уйти. Она была страшно красивая, но выглядела как наказанная школьница.
   Мехрин не шевельнулся.
   – Сударь, – сказал начитанный Сидельников, – вас просят покинуть помещение.
   Его уже осенила инженерная идея: если предмет неподъёмен, можно выносить по частям.
   – Это, вообще, кто здесь такой? – медленно спросил Мехрин, обращаясь к столу.
   В следующую минуту Сидельников испытал захватывающее чувство невесомости, когда, оттолкнувшись от подоконника, плавно подлетел к столу, ухватил двумя пальцами мехринскую шляпу, взмыл назад и вверх к открытой форточке и выпустил свою добычу на волю. Покуда шляпа, как жирная галка, косо рассекала воздушные слои толщиной в четыре этажа и садилась на асфальтовом побережье аккуратной лужи, Мехрин успел вскочить, сделать несколько хаотичных мелких движений и, ни слова не говоря, выбежать вон.
   Сидельников готовился к испытанию, более сложному, чем изгнание утёса.
   – Может быть, вы согласитесь, – начал он, – пойти со мной, если бы вот… В субботу. Потому что есть уже билеты. Просто я сегодня шёл…
   Она глядела на Сидельникова долгим взглядом снизу вверх, тем драгоценным взглядом, который останется в жизни одной из самых больших щедрот, прожитых необратимо. Но пока он всё ещё длится, и серо-голубые льдистые радужки, опрокинутые в невидимый жар, начинают плавиться и прибегают к защите слабой заресничной тени. Косноязычное приглашение Сидельникова вместе пойти на знаменитый французский фильм о любви уже казалось ему самому не то вульгарностью, не то детским лепетом. Его сейчас поставят на место, и надо будет что-то делать с этим горьким наждаком во рту.
   Но она сказала:
   – Я пойду с тобой куда захочешь.

Глава седьмая

   В субботу вечером они так и не вспомнили о билетах в кино, потому что сидеть вдвоём дома на кухне было не менее завидной участью, чем в темноте зрительного зала. Оказалось, что можно, не дожидаясь поводов или разрешений, выпить вдвоём бутылку вина с мужественным названием «рислинг». (Пробку, за неимением штопора, протиснули внутрь.)
   Оказалось, что дико проголодаться на ночь глядя – обычный случай для обоих и можно в аккурат к полуночи нажарить целую сковороду картошки, чтобы вдвоём её приговорить.
   Ни с того ни с сего оказалось уместным забраться в ванну вдвоём и вымыть друг друга с головы до ног, при этом стесняясь целоваться и не стесняясь намыливать сразу четырьмя ладонями всё головокружительно женское и чересчур мужское. «А вот слушай…» – начинал Сидельников, то есть продолжал тысячу первый кухонный разговор. «Отдел культуры слушает», – отвечала она, вытряхивая воду из уха. И в этот момент для обоих не было ничего смешнее, чем сочетание слов «отдел культуры». Оказалось, что уже поздно, полвторого, трамваи выдохлись, но он может остаться. (Сидельников с радостью вспомнил, что суббота, значит, дома не ждут – он как бы ночует у Розы.)
   Внезапно они смолкли – сразу оба. Она расстилала на полу что-то тёплое, а он, обжигая лбом оконное стекло, пытался если не приглушить, то хотя бы замедлить гулкие межрёберные удары слева. Лора сказала: «Не стой там, тебя продует», – и потушила свет. Сделав четыре долгих шага в темноту, он чуть не наступил на изголовье их общей постели. И когда после нежных неудобств, причиняемых носами и подбородками, коленками и ступнями, они сумели наконец обняться и совпасть так, что, казалось, ближе и точнее не бывает, она раскрыла медленно-медленно ещё одно объятье, горячее и страшное, словно раскрывшаяся рана. Оказалось, он способен быть лодкой, лёгкой, но мощной, которая несётся в тесном русле, раскачивая эту кромешность, где нечаянный крик и свет какой-то сумасшедшей зарницы предвосхищают почти астрономическое содроганье.
   Перед тем как они уснули, уже под утро, Лора зачем-то призналась, что ночует с мужчиной впервые в жизни, но Сидельников не сразу понял, что это его она так называет, и даже глуповато переспросил: «С кем?» Ещё она шептала, пряча лицо к нему в ямку возле ключицы, будто некто красивый и сильный одарил собой, осчастливил некую дурную тётку. Тётка сидела с туманным заплаканным лицом на кондукторском месте во втором вагоне самого раннего трамвая, а он, безбилетный, не мог подойти и уплатить ей три копейки за проезд, потому что был совершенно голый, одеяло сбилось к ногам, и занемело плечо, облюбованное спящей Лорой.
   Воскресный Сидельников заметно отличался от субботнего. Например, он стал выше сразу на несколько сантиметров – и обнаружил это утром, сбегая по лестнице, когда заглянул мимоходом в прорезь цветочного, то есть почтового, ящика, ещё вчера высоковатого для глаз. (Этот железный связник скоропостижно устарел. События минувшей ночи давали Сидельникову некоторую надежду на пожизненное право дарить Лоре цветы собственноручно.) Столь стремительное сидельниковское возрастание могло быть, с точки зрения физиолога Павлова, следствием распрямления осанки, что, с нашей ненаучной точки зрения, имело причиной, скажем так, внутреннее распрямление. Сам же Сидельников, не мучаясь поиском объяснений, уверенно полагал, что чьё-то великое обещание, всегда носившееся в воздухе, теперь начинает сбываться. Обмана быть не может. У него появилось чувство вхожести, допущенности к потайным, сокровенным покоям, где, собственно, и решается всё самое главное.
   Кроме того, он испытывал непобедимую жалость к любому встречному, который как-то умудряется существовать в своих буднях и праздниках, не обладая тем, что есть у него, у Сидельникова. Может быть, хоть кого-то из этих мужиков, стоящих в бесконечной очереди за пивом, перед уходом из дома поцеловали в губы со словами: «Приходи скорей, я буду скучать»? Короче говоря, он искренне жалел каждого мужчину, у которого нет Лоры, и каждую женщину, ничем не похожую на неё.
   Через два месяца ежедневных встреч и еженедельных ночей, проведённых якобы у Розы, случилось то, что и должно было случиться. Обеспокоенная Роза однажды вечером позвонила из телефона-автомата невестке, с которой почти не поддерживала отношений, и поинтересовалась, почему Сидельников так давно не кажет носа.
   Та заговорила педагогическим голосом: «Вам что, выходных дней мало?», но тут же осеклась – день был субботний, и Сидельников закономерно отсутствовал.
   … О том, что ему надо зайти к тёте Вале Шевцовой, мать сказала как бы между прочим, непринуждённо, даже слишком. Тёть Валя просила, чтоб зашёл. Надо зайти.
   Снег выпал рано, ещё до ноябрьских праздников. Его спешно убирали с проспекта Ленина, сгребая на обочины, как что-то чуждое предстоящей демонстрации трудящихся. Шевцова жила в пяти минутах беззаботной ходьбы. По пути Сидельников припоминал родительские разговоры о легендарной молодости женщины-инспектора, чуть ли не в одиночку побеждавшей целые банды. Запах кошачьей мочи и темень в подъезде возбудили конспиративные фантазии. Захотелось поднять воротник и сунуть руки в карманы.
   Шевцова возникла из-за дверной цепочки во фланелевом халате, с жидкой химической завивкой.
   – Раздевайся, проходи в комнату. Я сейчас.
   В комнате господствовал оранжевый абажур, нависший над обеденным столом. На трюмо распускались пластмассовые гвоздики. Из соседней комнаты тянулся тяжёлый мужской храп.
   – Садись.
   Шевцова была уже в милицейском кителе, застёгнутом на все пуговицы, но под ним в рукавах и на груди топорщился малиновый халат. Она села на противоположной стороне стола, кинула взгляд, попавший Сидельникову точно в переносицу, и заявила:
   – Нам стало известно.
   В ту же минуту храп за стеной прервался. Кто-то животным голосом проговорил с упрёком: «Валька… сука… драная!» По лицу Шевцовой поползли пятна.
   Сидельников предположил, что одного из пойманных бандитов она пригрела у себя дома в воспитательных целях.
   – Нам стало известно, что ты. Пользуясь доверием.
   «Валька, в натуре, кончай базарить!!.»
   Воспитание, видимо, шло туго.
   – Антон! – крикнула Шевцова. – Сейчас же прекрати!… Что ты неоднократно ночевал вне дома.
   Сидельников молчал.
   – Нам необходимо нужно знать, где ты был. С кем. И чем вы занимались. Не вздумай врать, мы всё равно узнаем.
   Сидельников молчал. Храп за стеной возобновился.
   Она вздохнула и заговорила помягче.
   – Ты ведь не понимаешь, какое значение сейчас играет проблема подростков…
   Сидельников с тоской вглядывался в трюмо, где отражалась её круглая спина и маленькая светлая лысина между кудряшками.
   – Ведь сейчас многие подростки курят, занимаются безобразиями. А некоторые даже ведут грязные отношения. Может быть, – она повысила голос, – ты с женщиной был?
   Сидельников опустил глаза под стол и начал вызволять пальцы, запутавшиеся в бахроме скатерти.
   – Ах, вот оно что! – вдруг обрадовалась Шевцова. – Сейчас ты мне скажешь её имя. Фамилию. И что вы с ней делали.
   Шевцова просто сияла.
   – А если будешь запираться, мы её сами найдём. И вызовем куда надо! Говори правду.
   Сидельников с трудом вынул взгляд из-под стола и сказал свою последнюю правду:
   – У нас не было грязных отношений.
   То, что появилось на её лице, было больше, чем разочарование. Казалось, она видит перед собой убогого калеку, к тому же вполне слабоумного, который даже не подозревает, как его обидела природа.
   Впрочем, какая-то надежда у инспекторши оставалась. Уже не домогаясь ничьей фамилии, она задала вопрос, прозвучавший лебединой песнью:
   – Но ведь у вас с ней роман? Скажи честно, роман?
   Он впал в добросовестное раздумье, в частности о свойствах жанров. Вопрос был не из лёгких.
   – Нет, – сказал наконец Сидельников, – у нас, наверно, повесть.
   Спустя минуту он ушёл из этого дома без оглядки, оставив за спиной зверский узел на бахроме скатерти, морскую качку абажура, задетого головой, и горько разочарованную женщину, ненавидевшую свою жизнь по причине многолетнего отсутствия того, что она называла грязными отношениями.

Глава восьмая

   В картинах той осени и безвременно затеянной зимы проступала кое-как загрунтованная основа, на которую эти зима и осень были наспех положены. Едва ли не каждое событие жёстко намекало на простую подоплёку: если изображение, то есть безусловно видимое, живёт по своим цветущим законам, со светотенями, изгибами, складками возле губ, то холст – ничего не поделаешь – по своим, с неизбежным вкрадчивым тлением этой льняной мешковины.
   Эпизод с телефонной книгой станет началом чистого горя и долго будет напоминать о себе, словно привычный вывих, искажающий походку. Хотя, собственно, ничего и не было. Был новый диван, купленный взамен почившего на помойке. Была сидящая на диване и безотрывно читающая телефонную книгу прелестная молчунья, в которой Сидельников не узнавал вчерашнюю Лору. Нельзя сказать, что она читала так уж запойно, нет, но очень внимательно перелистывала, иногда возвращаясь к пройденным страницам, что не мешало ей брать из тарелки на ощупь и грызть кукурузные хлопья с видом задумчивой белочки. На ней была голубая затрапезка, не длиннее мужской сорочки. Правую голую ногу она спрятала под себя, а левую, такую же голую, выпустила, как самостоятельное существо, на волю, всю – от полудетских пальцев до замшевой выемки в паху.
   Это бессмысленное чтение продолжалось так долго, что Сидельников физически почувствовал убывание времени. Он успел ненароком починить выключатель в прихожей, поприсутствовать рядышком на диване, сурово подышать ей в затылок, огладить ногу – ту, что на свободе, и заодно удостовериться в неминуемом переходе от буквы «р» к букве «с». Савельев, Савицкая, Савкин, ну сколько их ещё!
   Он сел напротив Лоры, скопировал её позу, развернул свежую «Литературную газету», несколько минут подержал перед собой вверх тормашками и осторожно спросил, не случилось ли чего-нибудь. С дивана ответили неопределённым пожатием плеча.
   Он попытался читать передовую статью, долго с ожесточением разглядывал слово МЗИЛАЕР в заголовке, но, подчиняясь невыносимой тревоге, отбросил газету. Он уже знал, задавая свой вопрос, что ответа не будет.
   – Что произошло?
   Ему предложили погрызть кукурузные хлопья.
   Он вышел из комнаты, бесконечно долго шарахался по тёмному коридорчику до кухни и обратно, потом застыл у дверного косяка, глядя на неё в упор. Она только что отлистнула страниц тридцать назад и продолжала углубленное чтение. Ему захотелось кинуться к её драгоценным коленям, прося прощения за все свои несуществующие грехи, но помешало ощущение, что где-то он уже видел подобную сцену…
   – Может, мне лучше уйти? – шёпотом спросил Сидельников, брезгуя собственным голосом и надеясь, что она не услышит. Но она услышала и снова пожала плечом – теперь уже абсолютно внятно.
   И тут его даже не повело, а потащило прочь, в декабрьскую темноту. Он гнал сам себя взашей через пять ступенек, по сугробам, и пустой рукав полунадетого пальто хлопал его по спине. Когда он оглянулся, на третьем этаже ни одно окно уже не светилось.
   Назавтра он проснулся за минуту до телефонного звонка. Утро ничем не отличалось от вечера – та же синяя темень за окном, то же чувство непоправимой потери. Позвонить должна была мать, чтобы проверить, сел ли он за уроки. На самом деле для большей части домашних заданий ему хватало школьных перемен.
   Трубка была ледяная. Незнакомый мужской голос раздраженно спросил:
   – Сидельникова Роза Валентиновна – ваша родственница?
   – Наша, – хрипло сказал Сидельников.
   – Тогда забирайте её. Оперировать бесполезно, пусть дома долёживает. У нас нету мест.
   – Где она? – крикнул Сидельников.
   – Здрасьте! В Чкаловской, в хирургии.
   Сразу после позвонила мать.
   – Почему телефон был занят?
   Он пересказал ей разговор. Выслушав, мать спросила:
   – У тебя много уроков?
   – Много, – сказал Сидельников и положил трубку.
   До Чкаловской больницы он бежал через безлюдный парк культуры и отдыха, где все деревья замерли с закрытыми глазами. В голове у него зияло страшное слово МЗИЛАЕР непонятного происхождения. Уже на крыльце больничного корпуса этот скользкий монстр, повёрнутый задом наперёд, станет более понятным, но не менее тошным.