А следующей ночью где-то между Ярославлем и Галичем, разбуженный храпом соседа по купе, он почему-то вспомнил её фразу: «Мне нужен муж старый, лет сорока пяти, и молодой любовник…» И вдруг понял, что никогда не простит себе эту встречу, отнявшую последние права у маленького школьника, сочинителя великой счастливой Возможности, до которого теперь уже точно никому нет дела.
Ещё он подумал, что признак взрослости – всеядность. Матёрому пьянице неважно, чем гнать своё похмелье: драгоценным старинным вином, огуречным лосьоном или теми же польскими духами. Взрослый спасается чем попало от тоски и невозможности жизни.
Он вернулся из Москвы к вечеру тридцать первого декабря и сразу очутился в нарядном предновогоднем доме, где пахло мандаринами, пирогами и хвоей. Где кухня потела над неизбывным «оливье», на вешалке не хватало мест и разномастные шубы лежали вповалку. Где красили губы, шептались в прихожей, готовились к неизбежному чуду, придирчиво оглядывая себя, как перед выходом из-за кулис. Среди красивших губы была его будущая жена – самая неяркая, но самая милая. Этот розовощёкий праздник захлёбывался в наивных клятвах и счастливо завирался. Гости кричали – каждый своё. Потом затихали, теснясь по двое в медленном танце.
И никого уже больше не ждали.
Если бы я был Спесивцевым
Катастрофа тела
Супер
Ещё он подумал, что признак взрослости – всеядность. Матёрому пьянице неважно, чем гнать своё похмелье: драгоценным старинным вином, огуречным лосьоном или теми же польскими духами. Взрослый спасается чем попало от тоски и невозможности жизни.
Он вернулся из Москвы к вечеру тридцать первого декабря и сразу очутился в нарядном предновогоднем доме, где пахло мандаринами, пирогами и хвоей. Где кухня потела над неизбывным «оливье», на вешалке не хватало мест и разномастные шубы лежали вповалку. Где красили губы, шептались в прихожей, готовились к неизбежному чуду, придирчиво оглядывая себя, как перед выходом из-за кулис. Среди красивших губы была его будущая жена – самая неяркая, но самая милая. Этот розовощёкий праздник захлёбывался в наивных клятвах и счастливо завирался. Гости кричали – каждый своё. Потом затихали, теснясь по двое в медленном танце.
И никого уже больше не ждали.
Если бы я был Спесивцевым
Если бы я был Спесивцевым, я бы женился на этой злющей зеленоглазой Лиде, с отличием закончил философский факультет, а затем с радостью и любопытством подался в крановщики. Что означенный Спесивцев и совершил, буквально не моргнув глазом. Но диалектика живой природы, изведанная при пособничестве Энгельса, давала странные сбои, ввиду которых лучше прикусить язык, чем рассуждать на тему «если бы я был Спесивцевым».
Сами посудите. Начало сентября, душистая теплынь. Погода жмурится в блаженстве. Улицы полны томными женщинами, забывшими одеться. Спесивцев со свежим философским дипломом и в новых джинсах идёт поступать на первую в своей жизни работу.
Ему обещали место в техникуме, кажется торговом, – преподавать провинциальным девочкам диалектический материализм. Им, видно, без этого нельзя. Вот они совершают перелёт через прохладный вестибюль, приникают к зеркалу жёсткими ресницами и строят глазки будущему своему наставнику. А он – молодой, но строгий – скоро доложит им всю заветную правду об эмпириокритицизме. Только вот сейчас дождётся завуча М. Т. Подзирук…
М. Т. является лишь после обеда. У неё красивая фигура и усы, как у поручика Лермонтова, окрашенные белоснежным кефиром. Спесивцев заметно волнуется.
– А ваше место уже заняли! – с ходу обнадёживает Подзирук.
– То есть… Кто занял?
– Ангелина Степановна, наша географичка. Ей же через два года на пенсию. Сами понимаете.
Он молчит, не в силах оторвать глаз от кефирных усов. М. Т. Подзирук понимает его взгляд как-то по-своему и нежно рдеет:
– Я вам даже лучше место могу предложить. Освобождённый комсомольский секретарь.
– Освобождённый? Никогда в жизни. В том смысле, что – спасибо.
– А почему?
– Пока не чувствую себя достойным.
В результате провинциальные девочки так и не узнают всей жгучей правды об эмпириокритицизме.
Через полчаса отчаянной безработицы Спесивцев натыкается на фанерный плакат, прислонённый к ларьку «Мороженое». Вкупе со стаканчиком талого пломбира объявление кажется ему симпатичным: «Ждём вас в тресте «Сталеконструкция» учиться! Машинисты кранов – 1) башенные 2) козловые. Зарплата во время учёбы!»
Насчёт козловых машинистов они, конечно, загнули, думает Спесивцев. Но в башенных явно слышатся высота и пафос. В конце концов – мужская специальность. И всё такое.
«Сталеконструкция» в лице мастера Коняшкина встречает Спесивцева пылко, словно ждала его много долгих лет – и вот они сошлись…
– Но никаких козловых! – сразу предупреждает новичок. – Только башенный.
– Ну так-ть! – умиляется Коняшкин.
– Когда начнём учиться?
Выясняется, что в команде крановщиков недобор – всего один человек, и тот Спесивцев.
– Ещё кто-нть нарисуется – и сразу начнём.
– Значит, я пока пойду…
– Стоять! – восклицает мастер. – Ты пока будешь слесарь 6-го разряда! И зарплата.
– Как насчёт должностных обязанностей? – спрашивает слесарь.
– В наличии. Ты, главно, держись Ивана и не бзди. Я тебе его завтра покажу.
– Вы страшно любезны.
… Идя домой, он воображал, что сделает жена Лида, узнав о резкой смене профориентации. Жена была немного старше Спесивцева и работала тренером по художественной гимнастике. Она так долго пыталась примириться с его философской придурью, что уже почти гордилась ею. И тут – н'а тебе.
Первое, что сделала Лида, это была окрошка.
– Если б ты знала, – начал Спесивцев, размешивая ложкой сметану, – как всё же тоскуют руки по штурвалу… Практически лишь одна у лётчика мечта. Знаешь какая? Лида, ты не поверишь, – высота.
Квас в бокале казался вкуснее, чем в тарелке.
– Только ты на это способен, – сказала Лида с ненавистью. – Окрошку запивать квасом.
… Его трикотажный пуловер среди рабочих спецовок наводил на мысль о хитроумном внедрении агента в ряды пролетариата. Внедрённый Спесивцев пока имел в виду одну служебную обязанность – держаться Ивана.
Сутуловатый тощий Иван с торчащим кадыком и красными руками был тих и задумчив, как Будда. Он низошёл с крыльца «Сталеконструкции» и сел на скамью. Спесивцев присел рядом. С четверть часа Иван молчал так напряжённо, словно принимал стратегическое решение.
– Ну что, покурим? – вдруг спросил Иван.
– Покурим.
После безмерно долгой папиросы Иван ушёл в себя ещё минут на двадцать. Видимо, решение предстояло нелёгкое.
Спесивцев закрыл глаза и посмотрел на солнце сквозь веки. Солнце вело себя по-пляжному и по-субботнему.
– Ну что, съездим?… – вдруг спросил Иван.
– Спроста.
К ближайшей трамвайной остановке шли мерным, прогулочным шагом. Трамвай уходил из-под носа. Но Иван и не подумал ускориться. «Это правильно, – подумал Спесивцев. – Философ не должен расплёскивать себя».
Наконец они прибыли на какой-то адский громыхающий заводик. Во дворе среди лебеды и щебня виднелся ржавый агрегат, вроде разбитой римской катапульты. Иван подошёл осторожно и принюхался. Он тихо произнёс краткую фразу, вместившую сразу три половые аномалии, и выдрал из агрегата шаткую внутренность.
– Подержи, пожалуйста!
Слесарь 6-го разряда приступил к исполнению. Держать внутренность пришлось минуты две. Затем Иван отряхнул руки:
– Ну что, пообедаем? Да брось ты её на хрен…
Обед в заводской столовой прельстил Спесивцева большим количеством подливы к малосъедобному шницелю и добавочным компотом.
– В домино играешь? – поинтересовался Иван.
– Нет.
– Ну, гляди сам… – удивился Иван и ушёл играть.
И Спесивцев остался глядеть сам, сожалея лишь о том, что не захватил ничего почитать. Так прошёл первый день его пролетарской карьеры.
Утром следующего дня отрешённый, хмурый Иван, сидя на скамье, потратил ровно двадцать одну минуту, чтобы собрать в кулак весь свой могучий разум.
– Ну что, покурим? – неожиданно спросил он.
Проницательный Спесивцев сильно заподозрил, что на исходе папиросы последует приглашение съездить… «Что у нас вообще со временем творится? – думал он. – Либо его нет начисто, либо страшно много и оно уже стало пространством. А пространство только и делает, что ходит кругами – от себя к себе. Белки в своих колёсах витки не считают, незачем. Это у нас: позавчера, вчера, сегодня… Есть разница? Вчера вот у меня книжки с собой не было…»
– Ну что, съездим?… – вдруг спросил Иван.
– Это мысль.
И они поехали. Заводик всё так же громыхал. Лебеда пылилась.
«Если он сейчас не приблизится к этой ржавой железяке – кое-что в мировых базовых постулатах придётся срочно менять…» Но Иван при виде вчерашней катапульты лишь помянул негромко половые аномалии и свернул в сторону цеха.
Разговаривать в цехе было нельзя – только орать сквозь грохот. «… пусть себе засунет!!. «– докричал кому-то Иван, и они быстро вышли.
– Ну что, пообедаем?
После компотов Иван углубился в домино, а его соратник – в «Опыты» Монтеня.
Лида вечером говорила по телефону: «А у меня, знаешь, муж теперь простой слесарь». Он возразил: «Не простой, а 6-го разряда. Для нас, пролетариев, главное – точность».
Назавтра его уволили. Что-то смутило комсомольского секретаря «Сталеконструкции», чем-то ему грозило устройство молодого специалиста не по специальности… «Ты чего себе думаешь? Страна из кожи лезет, вас учит! Философы играют огромное значение. А ты??. Коняшкину за тебя уже попало… Теперь мне втык??»
– Не бзди! – сказал Спесивцев и ушёл.
… Дни, когда Лида совершала генеральную уборку, были страшнее гражданской войны. Во-первых, она не доверяла это святое дело никому, кроме себя. Любой намёк на помощь был равносилен оскорблению. Во-вторых, она раздевалась перед уборкой почти догола, чем затрудняла мужу всякое бесстрастное присутствие. А в-третьих, свирепела, как Сцилла и Харибда вместе взятые.
Итак, на сцене: стиральная машина воет, пылесос рычит, уют взорван якобы ради уюта. Лида в одних трусиках неистово драит и полирует поверхности. Спесивцев, только что уволенный из пролетариев, мостится у окна и поглядывает на жену. «В чем причина? – думает он. – Может ли тело быть умнее человека, которому оно принадлежит?» Лида со зверским лицом склоняется возле журнального столика. Выражение живота и грудей у неё гораздо лучше, чем выражение лица… И здесь возникает коварный план: невзначай приблизиться к столику, тоже наклониться, а потом схватить губами одну из двух тёмных черешен. «… Ты что?! – выпрямляясь, кричит Лида громче пылесоса. – Не видишь? Совсем уже?! Я тут вся в грязи, а ему лишь бы это!… Иди отсюда!!!» – «Хорошо, – говорит Спесивцев, заглушаемый воем бытовой техники. – Я уйду. Мне уже давно пора. Пойду умирать под забором. Но! На поминки ко мне не приходить! На могилу – тоже! Будешь пить кисель одна». И он уходит навсегда.
Если бы я был Спесивцевым, я бы, наверно, тоже ушёл. Или остался. Но тогда уж осуществил бы его план, невзирая на. И ряд других планов.
Достойного забора поблизости не нашлось. Нашлась пельменная, она же рюмочная. За столиком в уксусных разводах сидел Иван с подозрительно пустым стаканом. «Встреча прямо как в лучших русских романах, – подумал Спесивцев. – Автору, очевидно, так надо».
– Чья победа сегодня?
– Рыбу сделали… Примешь?
Стакан уплывает под стол и затем всплывает, уже полный. Тёплая водка ошпаривает пищевод. По законам жанра настаёт время надрывного разговора по душам. Но Иван молчит, всё круче пьянея. У него испаряются глаза, потом растворяется лицо.
– Хорошо бы куда-нибудь смыться, пока нас автор не оприходовал, – говорит плывущий вдаль Спесивцев.
– Один хрен – авторское право! – неожиданно уместно замечает Иван.
– Мы тут насочиняли себе… время и свободу… – Спесивцева мутит.
– Здесь свободно? – вежливо спрашивает уже одетая Лида с тарелкой пельменей в руке. Глаза у неё зеленее мировой тоски. Не дожидаясь ответа, она садится и придвигает тарелку Спесивцеву.
В этот момент Иван скоропостижно оживает. У него рождается лицо. Он глядит на Лиду как младенец, изумлённый самим фактом жизни:
– Девушка, вы это!… Вам бы вообще!… По телевизору! Или в Америке…
– Так, всё. Уход, приход, фиксация… – Спесивцев чуть не опрокидывает столик и движется на воздух.
Лида идёт за ним. Иван, словно приклеенный, – за Лидой. Все трое, как беспризорники, неловко топчутся на крыльце пельменной.
– Идём домой! – вдруг просит Лида голосом, опережающим слёзы.
Иван открывает рот и уже больше не закрывает никогда.
– Не могу я, мне ещё надо сегодня… – Спесивцев силится припомнить нечто упущенное.
– Куда ещё? Умирать под забором? Тогда я пойду лягу там с тобой.
И вот они уходят своим кремнистым, асфальтовым путём, настолько верным, что если вдруг Спесивцева заносит влево на газоны, то Лиде всё равно с ним по пути, и он оглядывается раза два туда, где в сумерках сутулится Иван с открытым ртом, застигнутый навек неизъяснимой страстью.
Сами посудите. Начало сентября, душистая теплынь. Погода жмурится в блаженстве. Улицы полны томными женщинами, забывшими одеться. Спесивцев со свежим философским дипломом и в новых джинсах идёт поступать на первую в своей жизни работу.
Ему обещали место в техникуме, кажется торговом, – преподавать провинциальным девочкам диалектический материализм. Им, видно, без этого нельзя. Вот они совершают перелёт через прохладный вестибюль, приникают к зеркалу жёсткими ресницами и строят глазки будущему своему наставнику. А он – молодой, но строгий – скоро доложит им всю заветную правду об эмпириокритицизме. Только вот сейчас дождётся завуча М. Т. Подзирук…
М. Т. является лишь после обеда. У неё красивая фигура и усы, как у поручика Лермонтова, окрашенные белоснежным кефиром. Спесивцев заметно волнуется.
– А ваше место уже заняли! – с ходу обнадёживает Подзирук.
– То есть… Кто занял?
– Ангелина Степановна, наша географичка. Ей же через два года на пенсию. Сами понимаете.
Он молчит, не в силах оторвать глаз от кефирных усов. М. Т. Подзирук понимает его взгляд как-то по-своему и нежно рдеет:
– Я вам даже лучше место могу предложить. Освобождённый комсомольский секретарь.
– Освобождённый? Никогда в жизни. В том смысле, что – спасибо.
– А почему?
– Пока не чувствую себя достойным.
В результате провинциальные девочки так и не узнают всей жгучей правды об эмпириокритицизме.
Через полчаса отчаянной безработицы Спесивцев натыкается на фанерный плакат, прислонённый к ларьку «Мороженое». Вкупе со стаканчиком талого пломбира объявление кажется ему симпатичным: «Ждём вас в тресте «Сталеконструкция» учиться! Машинисты кранов – 1) башенные 2) козловые. Зарплата во время учёбы!»
Насчёт козловых машинистов они, конечно, загнули, думает Спесивцев. Но в башенных явно слышатся высота и пафос. В конце концов – мужская специальность. И всё такое.
«Сталеконструкция» в лице мастера Коняшкина встречает Спесивцева пылко, словно ждала его много долгих лет – и вот они сошлись…
– Но никаких козловых! – сразу предупреждает новичок. – Только башенный.
– Ну так-ть! – умиляется Коняшкин.
– Когда начнём учиться?
Выясняется, что в команде крановщиков недобор – всего один человек, и тот Спесивцев.
– Ещё кто-нть нарисуется – и сразу начнём.
– Значит, я пока пойду…
– Стоять! – восклицает мастер. – Ты пока будешь слесарь 6-го разряда! И зарплата.
– Как насчёт должностных обязанностей? – спрашивает слесарь.
– В наличии. Ты, главно, держись Ивана и не бзди. Я тебе его завтра покажу.
– Вы страшно любезны.
… Идя домой, он воображал, что сделает жена Лида, узнав о резкой смене профориентации. Жена была немного старше Спесивцева и работала тренером по художественной гимнастике. Она так долго пыталась примириться с его философской придурью, что уже почти гордилась ею. И тут – н'а тебе.
Первое, что сделала Лида, это была окрошка.
– Если б ты знала, – начал Спесивцев, размешивая ложкой сметану, – как всё же тоскуют руки по штурвалу… Практически лишь одна у лётчика мечта. Знаешь какая? Лида, ты не поверишь, – высота.
Квас в бокале казался вкуснее, чем в тарелке.
– Только ты на это способен, – сказала Лида с ненавистью. – Окрошку запивать квасом.
… Его трикотажный пуловер среди рабочих спецовок наводил на мысль о хитроумном внедрении агента в ряды пролетариата. Внедрённый Спесивцев пока имел в виду одну служебную обязанность – держаться Ивана.
Сутуловатый тощий Иван с торчащим кадыком и красными руками был тих и задумчив, как Будда. Он низошёл с крыльца «Сталеконструкции» и сел на скамью. Спесивцев присел рядом. С четверть часа Иван молчал так напряжённо, словно принимал стратегическое решение.
– Ну что, покурим? – вдруг спросил Иван.
– Покурим.
После безмерно долгой папиросы Иван ушёл в себя ещё минут на двадцать. Видимо, решение предстояло нелёгкое.
Спесивцев закрыл глаза и посмотрел на солнце сквозь веки. Солнце вело себя по-пляжному и по-субботнему.
– Ну что, съездим?… – вдруг спросил Иван.
– Спроста.
К ближайшей трамвайной остановке шли мерным, прогулочным шагом. Трамвай уходил из-под носа. Но Иван и не подумал ускориться. «Это правильно, – подумал Спесивцев. – Философ не должен расплёскивать себя».
Наконец они прибыли на какой-то адский громыхающий заводик. Во дворе среди лебеды и щебня виднелся ржавый агрегат, вроде разбитой римской катапульты. Иван подошёл осторожно и принюхался. Он тихо произнёс краткую фразу, вместившую сразу три половые аномалии, и выдрал из агрегата шаткую внутренность.
– Подержи, пожалуйста!
Слесарь 6-го разряда приступил к исполнению. Держать внутренность пришлось минуты две. Затем Иван отряхнул руки:
– Ну что, пообедаем? Да брось ты её на хрен…
Обед в заводской столовой прельстил Спесивцева большим количеством подливы к малосъедобному шницелю и добавочным компотом.
– В домино играешь? – поинтересовался Иван.
– Нет.
– Ну, гляди сам… – удивился Иван и ушёл играть.
И Спесивцев остался глядеть сам, сожалея лишь о том, что не захватил ничего почитать. Так прошёл первый день его пролетарской карьеры.
Утром следующего дня отрешённый, хмурый Иван, сидя на скамье, потратил ровно двадцать одну минуту, чтобы собрать в кулак весь свой могучий разум.
– Ну что, покурим? – неожиданно спросил он.
Проницательный Спесивцев сильно заподозрил, что на исходе папиросы последует приглашение съездить… «Что у нас вообще со временем творится? – думал он. – Либо его нет начисто, либо страшно много и оно уже стало пространством. А пространство только и делает, что ходит кругами – от себя к себе. Белки в своих колёсах витки не считают, незачем. Это у нас: позавчера, вчера, сегодня… Есть разница? Вчера вот у меня книжки с собой не было…»
– Ну что, съездим?… – вдруг спросил Иван.
– Это мысль.
И они поехали. Заводик всё так же громыхал. Лебеда пылилась.
«Если он сейчас не приблизится к этой ржавой железяке – кое-что в мировых базовых постулатах придётся срочно менять…» Но Иван при виде вчерашней катапульты лишь помянул негромко половые аномалии и свернул в сторону цеха.
Разговаривать в цехе было нельзя – только орать сквозь грохот. «… пусть себе засунет!!. «– докричал кому-то Иван, и они быстро вышли.
– Ну что, пообедаем?
После компотов Иван углубился в домино, а его соратник – в «Опыты» Монтеня.
Лида вечером говорила по телефону: «А у меня, знаешь, муж теперь простой слесарь». Он возразил: «Не простой, а 6-го разряда. Для нас, пролетариев, главное – точность».
Назавтра его уволили. Что-то смутило комсомольского секретаря «Сталеконструкции», чем-то ему грозило устройство молодого специалиста не по специальности… «Ты чего себе думаешь? Страна из кожи лезет, вас учит! Философы играют огромное значение. А ты??. Коняшкину за тебя уже попало… Теперь мне втык??»
– Не бзди! – сказал Спесивцев и ушёл.
… Дни, когда Лида совершала генеральную уборку, были страшнее гражданской войны. Во-первых, она не доверяла это святое дело никому, кроме себя. Любой намёк на помощь был равносилен оскорблению. Во-вторых, она раздевалась перед уборкой почти догола, чем затрудняла мужу всякое бесстрастное присутствие. А в-третьих, свирепела, как Сцилла и Харибда вместе взятые.
Итак, на сцене: стиральная машина воет, пылесос рычит, уют взорван якобы ради уюта. Лида в одних трусиках неистово драит и полирует поверхности. Спесивцев, только что уволенный из пролетариев, мостится у окна и поглядывает на жену. «В чем причина? – думает он. – Может ли тело быть умнее человека, которому оно принадлежит?» Лида со зверским лицом склоняется возле журнального столика. Выражение живота и грудей у неё гораздо лучше, чем выражение лица… И здесь возникает коварный план: невзначай приблизиться к столику, тоже наклониться, а потом схватить губами одну из двух тёмных черешен. «… Ты что?! – выпрямляясь, кричит Лида громче пылесоса. – Не видишь? Совсем уже?! Я тут вся в грязи, а ему лишь бы это!… Иди отсюда!!!» – «Хорошо, – говорит Спесивцев, заглушаемый воем бытовой техники. – Я уйду. Мне уже давно пора. Пойду умирать под забором. Но! На поминки ко мне не приходить! На могилу – тоже! Будешь пить кисель одна». И он уходит навсегда.
Если бы я был Спесивцевым, я бы, наверно, тоже ушёл. Или остался. Но тогда уж осуществил бы его план, невзирая на. И ряд других планов.
Достойного забора поблизости не нашлось. Нашлась пельменная, она же рюмочная. За столиком в уксусных разводах сидел Иван с подозрительно пустым стаканом. «Встреча прямо как в лучших русских романах, – подумал Спесивцев. – Автору, очевидно, так надо».
– Чья победа сегодня?
– Рыбу сделали… Примешь?
Стакан уплывает под стол и затем всплывает, уже полный. Тёплая водка ошпаривает пищевод. По законам жанра настаёт время надрывного разговора по душам. Но Иван молчит, всё круче пьянея. У него испаряются глаза, потом растворяется лицо.
– Хорошо бы куда-нибудь смыться, пока нас автор не оприходовал, – говорит плывущий вдаль Спесивцев.
– Один хрен – авторское право! – неожиданно уместно замечает Иван.
– Мы тут насочиняли себе… время и свободу… – Спесивцева мутит.
– Здесь свободно? – вежливо спрашивает уже одетая Лида с тарелкой пельменей в руке. Глаза у неё зеленее мировой тоски. Не дожидаясь ответа, она садится и придвигает тарелку Спесивцеву.
В этот момент Иван скоропостижно оживает. У него рождается лицо. Он глядит на Лиду как младенец, изумлённый самим фактом жизни:
– Девушка, вы это!… Вам бы вообще!… По телевизору! Или в Америке…
– Так, всё. Уход, приход, фиксация… – Спесивцев чуть не опрокидывает столик и движется на воздух.
Лида идёт за ним. Иван, словно приклеенный, – за Лидой. Все трое, как беспризорники, неловко топчутся на крыльце пельменной.
– Идём домой! – вдруг просит Лида голосом, опережающим слёзы.
Иван открывает рот и уже больше не закрывает никогда.
– Не могу я, мне ещё надо сегодня… – Спесивцев силится припомнить нечто упущенное.
– Куда ещё? Умирать под забором? Тогда я пойду лягу там с тобой.
И вот они уходят своим кремнистым, асфальтовым путём, настолько верным, что если вдруг Спесивцева заносит влево на газоны, то Лиде всё равно с ним по пути, и он оглядывается раза два туда, где в сумерках сутулится Иван с открытым ртом, застигнутый навек неизъяснимой страстью.
Катастрофа тела
Клавдия Григорьевна была вдовой знатного пожарника. Она любила говорить: «Я за ним жила как за каменной спиной!» Мне она тоже это сообщила. И поглядела странными глазами – не как на зятя, а как на мужчину. И этот мужчина ей точно не понравился. Да я, вообще-то, и сам в курсе. Не собирался обиженку строить. Потому что внешность у меня – как раз для контрразведки. Фиг запомнишь. То есть внешность отсутствует. Заработная плата, если конкретно, так себе. Короче, никакая не спина и не стена. Непонятно, почему Эльвира за меня замуж согласилась. Может, потому что возраст наступил критический, она считала. Двадцать девять лет. Спину мне, кстати, ещё в армии повредили. Так что, в случае новоселья, к примеру, холодильник некому тащить.
Элю, Эльвиру я, говоря по-простому, обожал. Пушок у неё на затылке. И то, что она при ходьбе ноги ставила на манер киноактрисы, фамилию забыл. Правда, у неё была одна противная привычка – руки обо всех вытирать. Если повозилась, допустим, на кухне или там поела курицу руками, потом обязательно подойдёт приобнять, огладить, типа нежность такая. Но видно же, что вытирается ладонями и тыльной стороной об свитер или рубашку!
Ну пусть, чёрт с ним, со свитером. Потому что дела начались похуже, чем вытирание рук. Они с матерью учредили против меня сборную команду. Центральная нападающая, конечно, Клавдия Григорьевна. Эльвира – вроде как правый полузащитник, на той стороне поля. А я вечно левый крайний. И всегда в обороне, всегда в чём-то виноватый. Хоть лампочки электрические подорожали, хоть Горбачев перестройку объявил, всё равно – злоба на меня. Дуются, и взгляды зверские. И приводят примеры: «Вон Лев Аронович – еврей, но хороший человек. Четырёхкомнатную с доплатой выменяли». Что я могу ответить? Короче, стал я у себя дома опущенный, как на зоне говорят. Может, кто не поверит: на кухню заходить неловко стало. Ночью дожёвывал куски. Иной раз Клавдия Григорьевна угощает пельменями, накладывает в тарелку, но между восьмым и девятым пельменем как бы задумчивость проявляет. До десяти штук я ни разу не дотянул в её глазах.
Вот почему я дома не рискнул про увольнение сказать. (У нас в конторе все переругались, я родного босса не поддержал, не поддакнул. Он мне сгоряча, но трезво: «Катись по собственному желанию! Иначе я тебя – по тридцать третьей». Незаконно, конечно. Можно было пойти рулиться. Но всё равно – как я с ним дальше работать буду?) В общем, ушёл. А дома не сказал.
И вот, значит, наступает мой первый понедельник без работы. Я с утра, такой деловой, побрился, пью чай, гляжу на часы: всё, дескать, мне пора… Чуть сам себя не обдурил! На восьмой остановке схожу с трамвая, обогнул памятник Попова, открывателя радио, сажусь на скамью голубей наблюдать и мыслить о жизни, как пенсионер. Настроение – не то чтобы тяжёлое. Легче повеситься. Именно тогда я и заподозрил, что про душу – это всё для эстрадных певиц сочинили, а в природе только тело обитает, которое на скамейке мается и хочет в туалет. А тут ещё открыватель радио сутулится, с каменной спиной.
… Стал я теперь сматываться каждое утро. Домой возвращаюсь вовремя, без задержек. Первые недели по-честному читал объявленья и в отделах кадров собеседовал. То я им симпатию не внушаю, то они на меня ужас нагоняют. Потом настаёт день аванса – я пошёл у матери денег занял. Хожу дальше.
Тут ноябрь кончается. Погода, если конкретно, чисто зимняя, без прояснений. Сидеть на скамейках больше не климатит. Перебрался в подъезды, к батареям парового отопления. Греют они, прямо скажу, фиговато. Еле-еле. Пусть на меня даже городские власти обидятся. Но я молчать не буду, не в моих правилах! Поэтому я говорю в глаз, а не в бровь: батареи на лестничных площадках греют крайне хреново! Ладно, стою.
Однажды во вторник на ул. Серафимы Дерябиной (не знаю, кто такая) стою на втором этаже, возле почтовых ящиков, в обнимку с паровым отоплением. Прессу чью-то почитал, «Огонёк» и «Труд», назад положил. Спускается мимо школьница, толстенькая, и на бегу бросает ключи в ящик № 29. Ну, пусть бы там замок был. А то вообще незапертый. Я даже возмутился. Молча повозмущался минут пятнадцать, потом отправился в гости. В двадцать девятую квартиру.
Какой же у людей бардак бывает на дому! В прихожке на полу капроновые колготки, какие-то мотки, лак от ногтей разлитый, чуть не навернулся. Богато живут люди, это явно. Но в квартире чёрт ногу сломит. Хоть переверни всё – не заметят. Я первым делом пошёл на кухню, отогрелся, попил кофе растворимое «Пеле». Чашку после себя вымыл, несмотря что посуды грязной до потолка. Деньги почти на виду лежали, в полированном серванте – сразу аж 920 рублей. Я, конечно, сомневался, не мог решиться. 200 брать или 300? Так и не решил. Взял 400. Потом запер дверь и ключи назад в ящик опустил.
Ту квартиру я ещё на два раза посетил. Но дело не в этом.
Если кто не знает, доисторический факт: железные двери население для себя ещё тогда не придумало. Зато была одна общая хитрость: ложить ключи под коврик. Или половик. На пять этажей в подъезде сразу три квартиры – входи не хочу. Трижды пять, итого пятнадцать на весь дом. Цифры проверены. Завещаю для учёных.
Скажу ради справедливости: ни одного раза я нигде моральный и физический ущерб не нарушал. Вещей не пачкал, не ломал. Если, например, лежит две пары золотых серёжек и различные кольца в вазочке – возьму одну серёжку или одно кольцо. Ясно же, что потеряли. Лежит в другой раз 82 руб. 35 коп. Беру 23 руб. – самые потрёпанные. И никому в голову не приходит про мои официальные визиты. Ключи куда ложили, туда и ложат.
Был у меня, правда, один прокол безобразный, в январе, на ул. Долорес Ибаррури. От уличной ходьбы простыл, горло болит, спать хочу, как сволочь. Зашёл куда попало, даже запереться забыл изнутри. Уютная такая квартира, маломерка. Ничего не взял, прилёг на диванчик, думаю: малость покемарю.
Очнулся – не знаю, через сколько. Ё-мое… В окнах уже темно. Слышу, в санузле вода льётся из душа и хозяйка заливается явно женским голосом: «Лава-а-нда, гордая лава-анда…» Ванную принимает. Я по-быстрому на выход, только обулся – она кричит: «Лапуня, ключ на место повесь!» Могла ведь разораться, милицию позвать. То ли приняла за другого, то ли у ней все спят, кому охота. Но «лапуня» в жизни мне ещё никто не говорил.
В общем, денег у меня стало – прятать некуда.
Дома сказал, что нашёл другую работу, более лучшую. Обе стали смотреть как-то гораздо внимательней.
Эльвире шубу купили с рук – чистокровная цигейка.
Клавдия Григорьевна не преминула вставить, что пожарник ей тоже покупал, в специальном распределителе.
Эля страшно ласковая, но руки ещё больше вытирает.
Я себе снял квартиру возле вокзала. Хочу – домой иду, хочу – туда на пару дней (срочная командировка). Или вообще в Сочи езжу.
В марте там в гостинице одна ко мне пристала, на букву «бэ», откровенно говоря. Платье типа комбинация, и помада блестит из перламутра. Посидели в баре. Угостил её. Потом ещё в номере у меня. Оказывается, лифчики вообще не носит. Только чулки в сеточку. Она интересуется: «А чё ты, Серёж, такой хмурый?» Я говорю: «Очень много работы. И семья на мне». – «А что за работа?» Говорю: «Видишь, родные рубежи на замке? Скажи за это спасибо мне и моим товарищам». Удивить хотел. А ей пофиг. Перед уходом отвечает: «Насчет родных рубежей, спасибо, конечно. Но все люди, Серёж, от рождения свободные. Хотя не знают об этом. А я знаю». Такие в природе умные попадаются на букву «бэ».
И вот, значит, перед концом лета случается этот подлый ковёр – дефицит всех времён. Эльвира мне намекала: срочно давай ищи в залу для пола, четыре на три! Ладно. Посещаю ветеранский магазин на Луначарского, там все толпятся, ведут запись на ковёр. И слышу, две женщины возле прилавка обмениваются вкусами. Одна в сарафане, но под мальчика стриженная, вздыхает: «Мне бы вот с этим узором, только чтобы голубой с коричневым. Обыскалась уже». Уже, типа, любые деньги отдала бы. И тут мне контрразведческая память сказала: «Стоп, Сергей. Проспект Космонавтов. Дом возле остановки. Третий этаж». Я им говорю голосом специалиста: «Есть у меня такой ковёр, дорого не возьму». Она сразу: «Ой, правда?» Всё, замётано. «Куда мне подойти?» – «Никуда, – говорю, – не подходите, сам сюда привезу, к магазину». Договорились на среду. А в пятницу, перед выходными, уже в девять тридцать утра я ковёр с проспекта Космонавтов снял со стены и к себе в штаб-квартиру доставил. Пыльный, зараза.
Раньше ведь я всё незаметное брал, никто и не искал. А ковёр – почти что государственный предмет. Слепой обнаружит. И совпадение вышло хуже, чем в кино. У стриженной в сарафане муж из милиции. Она ему хвастается насчёт меня – а у них там заява про ковёр ещё с пятницы лежит. Короче, в среду на Луначарского они меня с ковром уже поджидали. И взяли как миленького.
На допросе я сразу сказал: «Признаюсь в чистосердечном раскаянии». Помощь следствию – пожалуйста, всеми силами. Даже интересно. Мне даже стало жаль, что их всего лишь эпизод с ковром беспокоит, безо всяких других событий… На суде Эльвира с Клавдией Григорьевной молчали как вкопанные. А свиданием побрезговали. Одна только мама передачи носила на больных ногах.
Присудили, если конкретно, совсем немного общего режима. Но там со мной и стряслась ерунда психологическая. Казалось бы, откуда: кругом физические недостачи, лишь бы поесть, покурить, поспать. Кто меня за язык тянул? У нас в бараке Эдик был один. Я его сразу не различил – не то честный битый фраер, не то блатной инвалид. Всё кривое, сплошные костыли – прямо не человек, а катастрофа тела. Но тары-бары заводил душевные. Ему-то я сдуру излил автобиографию жизни. Такое недержание доверия… А он куму нашему в кабинет сведенья носил. Меня оперативно хватают за одно место: давай колись! Приступаю колоться, во всех подробностях. Снова подняли дело.
И тут – прикинь! – меня сажают в самолёт, сопровождают, как официальное лицо, дают кушать котлеты и лимонад! Прилетаем назад в родимый город. Я им бесплатно – все мои преступные эпизоды по порядку. Однако, извиняюсь, адресов не помню. Только наглядно могу показать.
И началась картина Репина «Не ждали»… Двое молодых культурных в штатском возят меня по квартирам в нерабочее вечернее время (чтобы хозяев застать на дому). Вернее сказать – я их вожу. И на Серафиму Дерябину, и на Гагарина, и на Фурманова, и на Ботаническую, и на 40 лет Октября. Наконец-то я всех в лицо повидал, к кому в гости ходил! В майках, в трико, в передниках, лысые, тощие, пухлые, крашеные, с похмелья, в бигудях… Очень различные граждане. Но все абсолютно как сговорились: «Ничего не помню!» Их уже почти что просят: «Ну вспомните, ну постарайтесь! Такое-то кольцо с красным камнем, тогда-то, в январе – ну? пропадало?» Ни фига! «Двести рублей, четыре полтинника, из ящика вот этого стола… Ну?» – «Не было такого». Хрен знает. Или милицию боятся, или меня им жалко. Или склероз населения.
На двенадцатом адресе мои ребята-телохранители смотрят на меня плохо. Даже очень плохо. Типа я всё придумал, чтобы летать на самолёте и питаться котлетами с лимонадом, пока другие на зоне корячатся. Тут меня как словно что-то стукает. «Спокойно! – говорю. – Едем на Долорес Ибаррури. Ошибки не будет». Сам думаю: «Могу же я лично для себя съездить? Ну и что, что я там ничего не спёр, только спал и песню «Лаванда» прослушивал. Терять уже ничего не осталось».
Приезжаем – я диванчик свой сразу узнал. Она худая, в халате (наверно, опять ванную принимала), на лицо – как мама в молодости. Но зовут Света Вишева. Говорю грубо: «Здесь я телевизор похитил и стиральную машину». Она говорит: «Телевизор у меня чёрно-белый, кому он нужен, а машины стиральной нету, я сроду на руках стираю». Но глядит на меня, будто пёс домашний потерялся, а вот нашёлся – и привели.
Эти двое психуют: «Всё ясно! Поехали». Она вдруг заволновалась: «Его посадят? Надолго? Вы что, не видите, он же толком украсть ничего не может!» По лестнице идём вниз, она из двери высунулась и кричит: «Лапуня! Не подписывай им ничего!» Просят её…
В общем, ребята мои культурные в тот вечер довезли меня до учреждения и завели в пустую комнату. Они меня так отхерачили ногами, что половину рёбер сломали, извините за выраженье. Если бы я был мой адвокат, я бы сказал: «Тяжкие телесные, с угрозой обезображивания внешности». Хотя опять же – какая там внешность?…
Поэтому я почти весь остаток срока пролежал в больничке. Спал себе и спал, пока тело выздоравливало. Сны видел вкусные, один цветней другого. В одном сне даже стиральную машину покупал.
Элю, Эльвиру я, говоря по-простому, обожал. Пушок у неё на затылке. И то, что она при ходьбе ноги ставила на манер киноактрисы, фамилию забыл. Правда, у неё была одна противная привычка – руки обо всех вытирать. Если повозилась, допустим, на кухне или там поела курицу руками, потом обязательно подойдёт приобнять, огладить, типа нежность такая. Но видно же, что вытирается ладонями и тыльной стороной об свитер или рубашку!
Ну пусть, чёрт с ним, со свитером. Потому что дела начались похуже, чем вытирание рук. Они с матерью учредили против меня сборную команду. Центральная нападающая, конечно, Клавдия Григорьевна. Эльвира – вроде как правый полузащитник, на той стороне поля. А я вечно левый крайний. И всегда в обороне, всегда в чём-то виноватый. Хоть лампочки электрические подорожали, хоть Горбачев перестройку объявил, всё равно – злоба на меня. Дуются, и взгляды зверские. И приводят примеры: «Вон Лев Аронович – еврей, но хороший человек. Четырёхкомнатную с доплатой выменяли». Что я могу ответить? Короче, стал я у себя дома опущенный, как на зоне говорят. Может, кто не поверит: на кухню заходить неловко стало. Ночью дожёвывал куски. Иной раз Клавдия Григорьевна угощает пельменями, накладывает в тарелку, но между восьмым и девятым пельменем как бы задумчивость проявляет. До десяти штук я ни разу не дотянул в её глазах.
Вот почему я дома не рискнул про увольнение сказать. (У нас в конторе все переругались, я родного босса не поддержал, не поддакнул. Он мне сгоряча, но трезво: «Катись по собственному желанию! Иначе я тебя – по тридцать третьей». Незаконно, конечно. Можно было пойти рулиться. Но всё равно – как я с ним дальше работать буду?) В общем, ушёл. А дома не сказал.
И вот, значит, наступает мой первый понедельник без работы. Я с утра, такой деловой, побрился, пью чай, гляжу на часы: всё, дескать, мне пора… Чуть сам себя не обдурил! На восьмой остановке схожу с трамвая, обогнул памятник Попова, открывателя радио, сажусь на скамью голубей наблюдать и мыслить о жизни, как пенсионер. Настроение – не то чтобы тяжёлое. Легче повеситься. Именно тогда я и заподозрил, что про душу – это всё для эстрадных певиц сочинили, а в природе только тело обитает, которое на скамейке мается и хочет в туалет. А тут ещё открыватель радио сутулится, с каменной спиной.
… Стал я теперь сматываться каждое утро. Домой возвращаюсь вовремя, без задержек. Первые недели по-честному читал объявленья и в отделах кадров собеседовал. То я им симпатию не внушаю, то они на меня ужас нагоняют. Потом настаёт день аванса – я пошёл у матери денег занял. Хожу дальше.
Тут ноябрь кончается. Погода, если конкретно, чисто зимняя, без прояснений. Сидеть на скамейках больше не климатит. Перебрался в подъезды, к батареям парового отопления. Греют они, прямо скажу, фиговато. Еле-еле. Пусть на меня даже городские власти обидятся. Но я молчать не буду, не в моих правилах! Поэтому я говорю в глаз, а не в бровь: батареи на лестничных площадках греют крайне хреново! Ладно, стою.
Однажды во вторник на ул. Серафимы Дерябиной (не знаю, кто такая) стою на втором этаже, возле почтовых ящиков, в обнимку с паровым отоплением. Прессу чью-то почитал, «Огонёк» и «Труд», назад положил. Спускается мимо школьница, толстенькая, и на бегу бросает ключи в ящик № 29. Ну, пусть бы там замок был. А то вообще незапертый. Я даже возмутился. Молча повозмущался минут пятнадцать, потом отправился в гости. В двадцать девятую квартиру.
Какой же у людей бардак бывает на дому! В прихожке на полу капроновые колготки, какие-то мотки, лак от ногтей разлитый, чуть не навернулся. Богато живут люди, это явно. Но в квартире чёрт ногу сломит. Хоть переверни всё – не заметят. Я первым делом пошёл на кухню, отогрелся, попил кофе растворимое «Пеле». Чашку после себя вымыл, несмотря что посуды грязной до потолка. Деньги почти на виду лежали, в полированном серванте – сразу аж 920 рублей. Я, конечно, сомневался, не мог решиться. 200 брать или 300? Так и не решил. Взял 400. Потом запер дверь и ключи назад в ящик опустил.
Ту квартиру я ещё на два раза посетил. Но дело не в этом.
Если кто не знает, доисторический факт: железные двери население для себя ещё тогда не придумало. Зато была одна общая хитрость: ложить ключи под коврик. Или половик. На пять этажей в подъезде сразу три квартиры – входи не хочу. Трижды пять, итого пятнадцать на весь дом. Цифры проверены. Завещаю для учёных.
Скажу ради справедливости: ни одного раза я нигде моральный и физический ущерб не нарушал. Вещей не пачкал, не ломал. Если, например, лежит две пары золотых серёжек и различные кольца в вазочке – возьму одну серёжку или одно кольцо. Ясно же, что потеряли. Лежит в другой раз 82 руб. 35 коп. Беру 23 руб. – самые потрёпанные. И никому в голову не приходит про мои официальные визиты. Ключи куда ложили, туда и ложат.
Был у меня, правда, один прокол безобразный, в январе, на ул. Долорес Ибаррури. От уличной ходьбы простыл, горло болит, спать хочу, как сволочь. Зашёл куда попало, даже запереться забыл изнутри. Уютная такая квартира, маломерка. Ничего не взял, прилёг на диванчик, думаю: малость покемарю.
Очнулся – не знаю, через сколько. Ё-мое… В окнах уже темно. Слышу, в санузле вода льётся из душа и хозяйка заливается явно женским голосом: «Лава-а-нда, гордая лава-анда…» Ванную принимает. Я по-быстрому на выход, только обулся – она кричит: «Лапуня, ключ на место повесь!» Могла ведь разораться, милицию позвать. То ли приняла за другого, то ли у ней все спят, кому охота. Но «лапуня» в жизни мне ещё никто не говорил.
В общем, денег у меня стало – прятать некуда.
Дома сказал, что нашёл другую работу, более лучшую. Обе стали смотреть как-то гораздо внимательней.
Эльвире шубу купили с рук – чистокровная цигейка.
Клавдия Григорьевна не преминула вставить, что пожарник ей тоже покупал, в специальном распределителе.
Эля страшно ласковая, но руки ещё больше вытирает.
Я себе снял квартиру возле вокзала. Хочу – домой иду, хочу – туда на пару дней (срочная командировка). Или вообще в Сочи езжу.
В марте там в гостинице одна ко мне пристала, на букву «бэ», откровенно говоря. Платье типа комбинация, и помада блестит из перламутра. Посидели в баре. Угостил её. Потом ещё в номере у меня. Оказывается, лифчики вообще не носит. Только чулки в сеточку. Она интересуется: «А чё ты, Серёж, такой хмурый?» Я говорю: «Очень много работы. И семья на мне». – «А что за работа?» Говорю: «Видишь, родные рубежи на замке? Скажи за это спасибо мне и моим товарищам». Удивить хотел. А ей пофиг. Перед уходом отвечает: «Насчет родных рубежей, спасибо, конечно. Но все люди, Серёж, от рождения свободные. Хотя не знают об этом. А я знаю». Такие в природе умные попадаются на букву «бэ».
И вот, значит, перед концом лета случается этот подлый ковёр – дефицит всех времён. Эльвира мне намекала: срочно давай ищи в залу для пола, четыре на три! Ладно. Посещаю ветеранский магазин на Луначарского, там все толпятся, ведут запись на ковёр. И слышу, две женщины возле прилавка обмениваются вкусами. Одна в сарафане, но под мальчика стриженная, вздыхает: «Мне бы вот с этим узором, только чтобы голубой с коричневым. Обыскалась уже». Уже, типа, любые деньги отдала бы. И тут мне контрразведческая память сказала: «Стоп, Сергей. Проспект Космонавтов. Дом возле остановки. Третий этаж». Я им говорю голосом специалиста: «Есть у меня такой ковёр, дорого не возьму». Она сразу: «Ой, правда?» Всё, замётано. «Куда мне подойти?» – «Никуда, – говорю, – не подходите, сам сюда привезу, к магазину». Договорились на среду. А в пятницу, перед выходными, уже в девять тридцать утра я ковёр с проспекта Космонавтов снял со стены и к себе в штаб-квартиру доставил. Пыльный, зараза.
Раньше ведь я всё незаметное брал, никто и не искал. А ковёр – почти что государственный предмет. Слепой обнаружит. И совпадение вышло хуже, чем в кино. У стриженной в сарафане муж из милиции. Она ему хвастается насчёт меня – а у них там заява про ковёр ещё с пятницы лежит. Короче, в среду на Луначарского они меня с ковром уже поджидали. И взяли как миленького.
На допросе я сразу сказал: «Признаюсь в чистосердечном раскаянии». Помощь следствию – пожалуйста, всеми силами. Даже интересно. Мне даже стало жаль, что их всего лишь эпизод с ковром беспокоит, безо всяких других событий… На суде Эльвира с Клавдией Григорьевной молчали как вкопанные. А свиданием побрезговали. Одна только мама передачи носила на больных ногах.
Присудили, если конкретно, совсем немного общего режима. Но там со мной и стряслась ерунда психологическая. Казалось бы, откуда: кругом физические недостачи, лишь бы поесть, покурить, поспать. Кто меня за язык тянул? У нас в бараке Эдик был один. Я его сразу не различил – не то честный битый фраер, не то блатной инвалид. Всё кривое, сплошные костыли – прямо не человек, а катастрофа тела. Но тары-бары заводил душевные. Ему-то я сдуру излил автобиографию жизни. Такое недержание доверия… А он куму нашему в кабинет сведенья носил. Меня оперативно хватают за одно место: давай колись! Приступаю колоться, во всех подробностях. Снова подняли дело.
И тут – прикинь! – меня сажают в самолёт, сопровождают, как официальное лицо, дают кушать котлеты и лимонад! Прилетаем назад в родимый город. Я им бесплатно – все мои преступные эпизоды по порядку. Однако, извиняюсь, адресов не помню. Только наглядно могу показать.
И началась картина Репина «Не ждали»… Двое молодых культурных в штатском возят меня по квартирам в нерабочее вечернее время (чтобы хозяев застать на дому). Вернее сказать – я их вожу. И на Серафиму Дерябину, и на Гагарина, и на Фурманова, и на Ботаническую, и на 40 лет Октября. Наконец-то я всех в лицо повидал, к кому в гости ходил! В майках, в трико, в передниках, лысые, тощие, пухлые, крашеные, с похмелья, в бигудях… Очень различные граждане. Но все абсолютно как сговорились: «Ничего не помню!» Их уже почти что просят: «Ну вспомните, ну постарайтесь! Такое-то кольцо с красным камнем, тогда-то, в январе – ну? пропадало?» Ни фига! «Двести рублей, четыре полтинника, из ящика вот этого стола… Ну?» – «Не было такого». Хрен знает. Или милицию боятся, или меня им жалко. Или склероз населения.
На двенадцатом адресе мои ребята-телохранители смотрят на меня плохо. Даже очень плохо. Типа я всё придумал, чтобы летать на самолёте и питаться котлетами с лимонадом, пока другие на зоне корячатся. Тут меня как словно что-то стукает. «Спокойно! – говорю. – Едем на Долорес Ибаррури. Ошибки не будет». Сам думаю: «Могу же я лично для себя съездить? Ну и что, что я там ничего не спёр, только спал и песню «Лаванда» прослушивал. Терять уже ничего не осталось».
Приезжаем – я диванчик свой сразу узнал. Она худая, в халате (наверно, опять ванную принимала), на лицо – как мама в молодости. Но зовут Света Вишева. Говорю грубо: «Здесь я телевизор похитил и стиральную машину». Она говорит: «Телевизор у меня чёрно-белый, кому он нужен, а машины стиральной нету, я сроду на руках стираю». Но глядит на меня, будто пёс домашний потерялся, а вот нашёлся – и привели.
Эти двое психуют: «Всё ясно! Поехали». Она вдруг заволновалась: «Его посадят? Надолго? Вы что, не видите, он же толком украсть ничего не может!» По лестнице идём вниз, она из двери высунулась и кричит: «Лапуня! Не подписывай им ничего!» Просят её…
В общем, ребята мои культурные в тот вечер довезли меня до учреждения и завели в пустую комнату. Они меня так отхерачили ногами, что половину рёбер сломали, извините за выраженье. Если бы я был мой адвокат, я бы сказал: «Тяжкие телесные, с угрозой обезображивания внешности». Хотя опять же – какая там внешность?…
Поэтому я почти весь остаток срока пролежал в больничке. Спал себе и спал, пока тело выздоравливало. Сны видел вкусные, один цветней другого. В одном сне даже стиральную машину покупал.
Супер
Звонит мне Саша Супер в шесть утра, когда я ещё не совсем живой, и говорит: «Надо встретиться. Возле дендрария. Вопрос жизни и смерти». А меня даже такой вопрос в шесть утра интересует слабо…