– От мяса жир у человека заводится, а с жиру человек бесится. Вот твои тетки, да и отец с матерью тоже, стали мясо есть – и стали беситься. А я не хочу… Ну, говори мне. Что ты? Как живешь?
   – Ничего.
   – Ничего… хорошо? Ну тебе-то можно по молодости. Привыкнешь и к этой жизни… А я не могу… Я, Софья, уйду.
   – Куда?
   – К себе. Домой… В Литву или в Лифлянды.
   – Тебя, дядя, не пустят.
   – Я и проситься не стану…
   – Как же ты… Убежишь тайком?
   – Убегу… Что ж… Побоюсь, что ли?! Мне бы только за заставу выбраться, а раз в поле – меня ни с какими собаками не отыщут.
   – Государыня разгневается, дядя.
   – Ну так что ж. Гневайся на здоровье.
   – Если тебя поймают, то могут запереть в крепость, – солгала нарочно Софья.
   – Не поймают… А если и поймают – то сажай! Запирай! Я тогда удавлюся. Хуже будет.
   Дядя и племянница помолчали минуту.
   – Тебе скучно. Ты скучаешь по Трине? – заговорила Софья.
   На глазах Дириха от этих слов сразу навернулись слезы. Он не ответил и махнул рукой.
   – Попросить мне государыню, чтобы она велела разыскать и привезти Трину? – выговорила Софья.
   – Просили. Я просил. Прошение подавал. Сказала, что все пустое. Что она меня женит на дворянке. А это страшное дело.
   – Отчего страшное?
   – Я ее зарежу, эту дворянку.
   – Бог с тобой, дядя…
   – Они говорят: Трине негодно быть здесь со мной, что она мне чужая жена и что дочери Трины поганые латышки. А они сами здесь, дворяне и царедворцы, разве не живут с чужими женами. Разве не пьянствуют здесь разные боярыни…
   – Полно. Что ты…
   – Я правду говорю… Я все это знаю, от верного человека.
   И граф Федор Самойлович, оживясь, гневно и озлобленно стал подробно рассказывать девушке все, что знал о житье-бытье Петербурга.
   – У нас в Лифляндах на деревнях не живут так зазорно, как они, дворяне, здесь живут! – горячо окончил свою речь Дирих. – Люди все те же, Софья, во что ни выряди их. Вот я графом именуюсь, был и Фридрихом, теперь Федор… Платье и кафтаны тоже разные носил… А что ж, я перестал разве Дирихом быть? Ты вот графиня Скавронская, а не Софья Сковорощанка. Чин у тебя придворный, а разве ты другая стала? Ты была и в Дохабене барышней, и теперь все такая же. И не хуже их, дочерей вельможных. Ты в деревне была Яункундзе, а иная здесь рожденная важная старуха княгиня – совсем по-нашему «рагане», чистая ведьма.
   Побеседовав с дядей, Софья поспешила домой, так как в этот день ей надобно было присутствовать на вечере у государыни.
   Изредка, раза три или четыре в месяц, в малых апартаментах императрицы собирались самые близкие ей люди, человек до пятнадцати. В числе гостей бывал всегда и любимец государыни, магнат Сапега с сыном. Софье не раз поэтому случалось вступать в разговор со своим знакомцем еще по Вишкам. Однако эти беседы не клеились, так как Яункундзе из Дохабена, как тогда там, равно и здесь, продолжала все с той же неприязнью относиться к молодому магнату, не вынося его гордой и надменной манеры держаться со всеми.
   На этот раз Петр Сапега на вечере у государыни, увидя Софью в углу горницы одну и задумчивую, подошел к ней и сел.
   – О чем сгрустнулось, пани графиня? – участливо спросил он по-польски. – Вспоминаешь родину?
   Софье почудился в этом вопросе намек на ее прежнее крестьянское состояние.
   – Да, родину… – раздражительно отозвалась она. – Вспоминаю и жалею о ней. Там я была счастливее! – невольно вырвалось у девушки как бы на смех этому гордецу.
   – Счастливее? – удивился магнат. – Не понимаю…
   Софья не ответила, и наступило молчание.
   – Помнишь ли, графиня, – заговорил Сапега задумчиво и серьезно, – как мы с тобой познакомились, помнишь ли нашу беседу в «виасибас намсе», все, что ты говорила…
   – Конечно, ничего не помню… – отвечала Софья насмешливо. – Такой пустяк помнить нельзя. Я даже забыла, что мы встретились тогда в Вишках! – солгала она.
   – Не верю… Право, не верю, что ты забыла даже про встречу, не только про беседу, – рассмеялся добродушно молодой человек.
   Софья молча пожала слегка плечами, но вспыхнула.
   – Ну, а я помню все… – улыбнулся Сапега, ласково глядя на девушку, волнующуюся от неприязненного к нему чувства, которое овладевало ею каждый раз, как молодой человек заводил с ней разговор.
   «Гордец! – думалось ей всегда. – Почитает себя превыше всех!»
   – Я помню, как ты насмеялась надо мной и даже оскорбительно отнеслась ко мне, – продолжал Сапега, – я потом долго вспоминал об этой Яункундзе и об ее обидных речах…
   – Да… Тогда в «виасибас намсе», при разговоре магната с крестьянкой, – заговорила Софья, – действительно некто надменно, грубо, хвастливо и самонадеянно вел речи.
   – Не я же, пани графиня.
   – Не я же, пан граф.
   – Что же я тогда сказал такого… грубого или дерзкого? Вспомни, скажи…
   – Вспомни сам. Я и помнить не хочу, потому что не стоит.
   – Я говорил, что если бы ты была моя крепостная, то я бы ни за кого тебя замуж не выдал, а взял бы за себя… Это значит, что ты мне…
   – Себе… А не за себя!.. – оборвала его речь Софья.
   – Но это значит, что ты мне понравилась. А разве девушке оскорбительно слышать такое. Ты же, наоборот, ответила мне презрительно, что знаешь одного ганца, который много краше и милее меня…
   – Мне… Да… Это правда… Это не оскорбление, а правдивое заявление. Ганц для меня – и теперь скажу – краше и много милее пана графа. Это правда!
   – Была правда, – с ударением произнес Сапега.
   – Была? Как была…
   – Ты сказываешь: это правда. Надо сказывать: это была правда.
   – Исправляй, пан, свою речь. Чужие речи исправлять уж очень самонадеянно. Я сказала и говорю: это правда!
   – Стало быть, надо понимать, что и теперь этот ганц для тебя краше меня… Ну и всех других, стало быть.
   Сапега улыбнулся, как бы поймав девушку на противоречии, но тотчас же перестал улыбаться, ибо увидел огненный взор молодой графини Скавронской, гневно и презрительно устремленный на него… Так же точь-в-точь когда-то глянула она на него в горнице постоялого двора.
   – Извини, графиня, – заговорил он, – но я никогда не поверю тебе, что теперь для тебя этот пастух так же мил, как был, может быть, тогда, в деревне, в твоем прежнем состоянии…
   – Извини, граф, но как был этот пастух для меня краше всех, так и остался…
   – Не говори же этого, скрывай… А то над тобой все смеяться станут, – вымолвил Сапега.
   – Скрывают только худое, а это не…
   – Будут на твой счет злоязычничать.
   – Я этого не испугаюсь… – надменно отозвалась Софья.
   – Могут ведь подумать, что ты говоришь правду.
   Софья с крайним изумлением поглядела на молодого магната.
   – Даже не верит! – вдруг прошептала она и тотчас вспомнила невольно, что то же самое восклицание вырвалось у нее когда-то на пороге горницы в Вишках.
   Сапега рассмеялся, ибо тоже вспомнил.
   – Графиня. Неужели же в самом деле это правда? Побожись… Ведь ты шутишь? – спросил он.
   – Незачем божиться. Графу это не нужно и не любопытно.
   – Если бы я не был обрученным женихом княжны Марьи Александровны Меншиковой, то мне это было бы очень любопытно и очень нужно знать, – странно выговорил Сапега, не глядя на девушку.
   – Почему?.. – удивилась Софья.
   – Догадайтесь, пани графиня.
   – Не стоит голову ломать… – холодно произнесла она.
   – Если б я не был женихом другой, я бы стал, – тихо выговорил Сапега, – ревновать Яункундзе к этому ганцу, потому что она мне очень по сердцу.
   – Полно, граф… Пустые речи!.. Не старайся мой разум, хотя бы на единый миг, собою пленить ради безделья или похвальбы. Я не податлива на пустой звон! Да и знай, что мой разум, душа, сердце – все… – грустно прошептала Софья, – там, на родине, в Дохабене…
   – У простого ганца?..
   – Да. У нищего пастуха-латыша! – горячо воскликнула она.
   – Не сказывай этого никому, графиня… В скоморохи у всех попадешь! – заговорил резко Сапега, но как-то странно, будто раздражительно, будто с волнением. И тотчас же молодой магнат, быстро поднявшись, отошел от графини Скавронской, не дожидаясь ответа. Девушка осталась одна, взволнованная и гневная…
   На другой же день Софья, проволновавшись всю ночь, решилась снова переговорить с отцом. По приезде в Крюйсов дом вся храбрость ее пропала. Она решила, поболтав о пустяках, проститься и уехать, но, видя, что отец в хорошем расположении духа, не выдержала. Вдруг сразу и горячо стала она умолять отца сделать ее счастливой, то есть разыскать ганца Дауца Цуберку и, привезя в столицу, просить у государыни дозволения и согласия на ее брак с «новым» дворянином.
   – Ведь стали же мы считаться дворянами, да еще графами, потому что «такое» на бумаге написали, а царица свое имя проставила! – объяснила Софья. – Ведь это, право, легче, чем многое простое, пойми, отец. Мне было, право, мудренее заслужить прозвище Яункундзе от соседей по деревне, чем здесь получить прозвище графини Скавронской! – наивно, но метко и верно сообразила Софья.
   Карл Самойлович молчал угрюмо на все доводы дочери, и чем более оживлялась она, поминая имя милого ганца, чем более блестели ее глаза и румянилось лицо, тем угрюмее смотрел исподлобья граф Скавронский.
   – Хорошо. Я на сих днях поговорю о тебе с государыней! – сказал он, отсылая дочь во дворец, на все ее вопросы не захотел ничего добавить в объяснение. Софья уехала грустная и озабоченная.
   Действительно, Карл Самойлович получил аудиенцию у государыни и доложил ей, что дочь Софья очень желает быть выданной замуж.
   – Она полюбила кого-нибудь? – спросила Екатерина.
   – Да. Но этот человек ей не пара. Да это и пустое, – сказал вскользь граф Скавронский. – Вы лучше извольте сами найти достойного жениха.
   – Непременно. Отлично. На свадьбе попируем.
   И государыня взялась горячо за дело. Она объявила всем приближенным, что хочет выдать Софью за родовитого человека и даст за ней такое приданое, от которого ахнет вся столица.
   Сначала императрица вспомнила о предполагавшемся женихе своей дочери Елизаветы, на домогательства которого она отвечала отказом. Это был Мориц Саксонский. Если не для дочери, то для «новой» графини он был парой. Впрочем, вскоре Екатерина бросила мысль об этом браке, ибо ей захотелось, чтобы ее Яункундзе, как она звала Софью, оставалась с ней в Петербурге.
   «Надо выдать ее за кого-либо из сыновей здешних вельмож!» – решила царица и обратилась за советом и помощью к своему секретарю и доверенному лицу, Макарову. Чрез неделю уже весь Петербург знал, что «польской фрейлине» ищут жениха и что приданое ее хватит за миллион рублей.
   Софья тоже узнала от отца свою роковую судьбу и захворала с горя, а оправившись, бродила печальная.

VIII

   Однажды в серый пасмурный день один из праздных, сонных лакеев доложил Анне Самойловне, сидевшей у себя в горнице, что опять приехала та же «сердитая» барыня, которая уже раз была.
   – Ростовская? – воскликнула Анна радостно.
   – Не знаю… А та, что вот была уже раз… Сердитая такая. Спрашивает вас по делу.
   На этот раз Михайло, явившийся в комнату вслед за лакеем, глядел весело. Увидав в окно, что старостиха опять пожаловала к ним, Ефимовский даже рассмеялся и пошел доложить жене.
   – Любопытно, Анна, зачем опять к нам лезет эта ведьма? – сказал он.
   Анна сидела и молчала, очевидно, она что-то обдумывала. Наконец, она встала и выговорила мужу строго:
   – Я пойду… Мне нужно. А ты выйди к панне старостихе и проводи ее в ту зеленую комнату, в угловую, и с ней там сядь и толкуй. Толкуй о чем хочешь, но жди, пока я не приду.
   – А ты? – странно спросил Михайло, вдруг съежившись.
   – А что?.. Да ты, никак, опять оробел… Вот дурак-то… И вправду всю жизнь дураком слыл.
   – Нет, я ничего… – выговорил Михайло таким голосом, который его выдавал.
   – Да что ж она, прибьет тебя, что ли!..
   – Да нет… Я не про то… А ты-то куда же?
   – Ну, слушай, бестолковый! Я тебе приказываю: веди ее в зеленую горницу и сиди там, пока я не приду… Слышишь ты?
   Голос Анны был так строг, что муж несколько смутился, но уже не от предстоящей беседы наедине со старостихой, а от гнева жены.
   – Ну, ладно… ладно. Все сделаю. Ты долго проходишь?
   – Долго, долго… Но сколько бы я ни проходила, ты все с ней сиди! Хоть до завтра!.. – уже резко и грозно выговорила Анна.
   Михайло отправился к парадной лестнице и, вежливо встретив старостиху, повел ее в горницу, про которую говорила жена.
   Старостиха выступала с важным видом, с гневным взглядом, и по лицу ее можно было догадаться, что она явилась с каким-то решительным намерением… Вдобавок у нее была палка в руках, и она, слегка прихрамывая, опиралась на нее. Михайло вспомнил, что никогда от роду он не видал старостиху хромающей… И он был теперь глубоко убежден, что это была одна игра, ради того чтобы узаконить присутствие толстой и здоровенной палки.
   «А ведь она меня, пожалуй, отколотит, – думал Михайло, провожая гостью. – Всё наши на смех подымут. А что тут с ней поделаешь? Долго ли ударить».
   – Куда же ты меня ведешь? – вымолвила старостиха.
   – А вот, пожалуй, сюда вот… Там не так просторно, – выговорил Михайло, не зная, что сказать. – Так лучше будет, – прибавил он, спохватившись, что соврал.
   Старостиха, важно шагая, старалась слегка прихрамывать. Гордо закинув голову назад, с величественным выражением лица, медленно проследовала она в зеленую горницу, которая была на самом краю большого дома.
   Здесь она уселась в большое кресло и, поглядев на Михаилу, спросила:
   – А Анна?..
   – Жена сейчас придет.
   – То-то… А с тобой, дураком, я и говорить ни о чем не стану. Мне ее нужно, а не тебя, осел!
   – Она сейчас придет, – повторил Михайло предупредительнее.
   И робкий от природы человек не сел, а, стоя перед старостихой, соображал:
   «Чудное это дело… Диковинное!.. Ведь вот сама русская царица сказала, чтобы нам не бояться. А я все боюсь… Так вот мне и кажется, что она сейчас меня разложит и велит пороть».
   Прошло около четверти часа в полном молчании. Старостиха сидела не двигаясь и только как-то фыркала и отдувалась. Бурные мысли и чувства, волновавшие ее, вырывались этим фырканьем наружу.
   «Грабители, схизматики, варвары!..» – повторяла про себя старостиха на все лады.
   Михайло перешел тихонько и стал у окошка, переминаясь с ноги на ногу и не спуская глаз с панны старостихи.
   «И когда это жена придет?» – думал он, тоскуя как собака, неожиданно привязанная на веревочке.
   Просидев еще минут десять, старостиха, глубоко задумавшаяся, вдруг пришла в себя, грозно вскинула очами и, стукнув палкой об пол, строго крикнула:
   – Беги за женой!.. Скажи ей, что она не смеет заставлять свою панну так долго дожидаться… Беги!..
   Михайло только этого и ждал, чтобы вырваться из горницы. Он опрометью бросился по дому, разыскивать жену, но в прихожей он наскочил на Анну, которая шла ему навстречу. Лицо ее было какое-то особенное. Михайло остановился, стал как вкопанный и, удивляясь, глядел на жену.
   – Что с тобой? – спросил он.
   – Ничего, – отозвалась Анна.
   – У тебя лицо какое-то…
   – А, пошел ты, дурак!.. Где она?..
   – Да там, в зеленой горнице.
   – Ладно… Мы вот сейчас увидим кто… Я или она…
   Но Анна не успела договорить… В ту же дверь вошло четверо слуг, дюжих парней, и у двоих из них в руках были пучки розог.
   – Что ты, Анна… Что ты!.. – прошептал Михайло, потерявшись.
   – Цыц… Не твое дело!.. – отозвалась гневно жена, двигаясь далее.
   Пройдя несколько комнат, Ефимовская обернулась к лакеям и приказала им запереть за собой двери на ключ. Затем, пройдя в следующую комнату, она приказала то же самое…
   Наконец, вступая в угловую горницу, где сидела старостиха, Анна велела людям войти за ней и сразу запереть на ключ.
   В одну секунду обомлевшая и окаменевшая, как истукан, старостиха очутилась лицом к лицу с Анной и с четырьмя молодцами.
   Михайло, воспользовавшись быстрым передвижением жены, умышленно остался в соседней горнице.
   Анна выступила перед старостихой и от своего напускного гнева или от давнишней злобы и ненависти, от жажды мести выросла на целую голову.
   – Ну, пани… Долг платежом красен!.. Вы! Живо!.. – обратилась она к двум холопам, у которых руки были свободны. – Раздевайте эту ведьму.
   Старостиха стремглав кинулась со своего кресла на молодцов, которые двинулись к ней, и палка ее засвистала по воздуху. Но это был поступок для старостихи самый неосторожный. Оба молодца, выступив несколько нерешительно, обозлились сразу, когда каждый получил несколько здоровых тукманок по голове. Завязалась борьба, длившаяся, конечно, полминуты.
   При первых же воплях старостихи Михайло Ефимовский потерял окончательно голову; он чуял, что Анна затеяла погибельное дело. Он стал звать жену и ломиться в дверь зеленой гостиной, но понял, что она была заперта на ключ. Тогда Ефимовский бросился в другие двери, отпер их и побежал к Карлусу.
   Через минуту весь дом всполошился. И женщины, и дети, и люди – все были на ногах! Все бросились к горнице, где продолжала зверем орать старостиха.
   Карл Самойлович прежде всех стал стучать что есть силы в дверь и кричать:
   – Анна, отопри!..
   Разумеется, через несколько мгновений старостиха была освобождена от своих палачей.
   Несколько людей вывели гостью из дому и посадили ее в тележку, в которой она приехала. Панна, сине-багровая от злобы и от испытанного в первый раз в жизни наказания, смотрела как обезумевшая.
   Если бы люди, посадившие ее в тележку, не приказали кучеру везти барыню домой, то она, казалось, не смогла бы сделать это сама.
   Карл Самойлович сначала сердился, бранил и упрекал Анну в самоуправстве. Он боялся, что может дело дойти до царицы и разгневать ее. Но затем, видя у всех веселые лица и сдерживаемый смех, невольно и Карл Самойлович стал смеяться.
   – Нет, брат, – заговорила молчавшая Анна. – Если бы даже я наказание какое претерпела от царицы, то все-таки раскаиваться не буду… Пускай лучше меня сошлют или запрут в крепость! Все-таки я буду знать, что этому людоеду отплатила и за себя, и за мужа, и за детей. Сколько раз она, проклятая, нас этак наказывала! А пуще всего мне дорога отместка за детей… Сколько раз она за пустяки старших детей порола… А теперь на себе испробовала.
   Долго в Крюйсовом доме раскатистый, веселый хохот раздавался во всех горницах. Хохотали господа, хохотали дети, хохотали холопы.
   – Ай да угостили польскую гостью!.. – радовались все.
   – Поделом этой «рагане» проклятой! – говорил и Карл Самойлович. – Но я боюсь, подаст она жалобу государыне. Не нажить бы нам беды.
   Через два дня графу Скавронскому, несколько оторопевшему, доложили, что к нему пожаловал от государыни генерал Девьер.
   Карл Самойлович быстро вышел к зятю могущественного князя Меншикова и понял тотчас причину посещения такого лица.
   Девьер вежливо, но холодно расспросил все, касающееся до приключения с польской панной в Крюйсовом доме.
   – Я должен тебе, господин граф Карл Самойлович, передать, – сказал Девьер, – в случае если все оное приключение правдиво, что ее величество сим поступлением вашим очень будет огорчена… Дворянин пори холопа. Это законы статские одобряют. Но дворянин дворянина или дворянку пороть не должен. Оное деяние соблазнительно для холопов стать может.
   Девьер уехал, говоря, что подробно доложит все государыне, а Скавронский волновался целый день и попрекал не менее смущенную Анну.
   – Всего лишить могут, – говорил он сестре.
   Но ввечеру приехала Софья и рассказала, что хотя не присутствовала при докладе Девьера, но слышала все в растворенные двери.
   – Что же государыня?! – воскликнуло враз несколько голосов.
   – Государыня все качала головой! – наивно вымолвила Софья. – Все качала головой, но ни слова не сказала.

IX

   Однажды, вскоре после этого приключения, все обыватели Крюйсова дома, плотно пообедав, собрались в большую гостиную, чтобы съесть десять фунтов калужского теста, подаренного им накануне одним из питерских сановников.
   Сановник этот был из числа тех, которые считают святым долгом, актом великой философии обыденного разума ухаживать заранее, вовремя, за каждой личностью, которая может со временем оказаться полезной.
   Появление в столице членов «оной фамилии» заставило многих петербургских дворян заискивать у них с первых же дней. «Почем знать!»
   Коробка с калужским тестом, из которой нарезались здоровенные порции на взрослых и детей трех семей, быстро опорожнилась.
   – А дяде Дириху? – произнес вдруг двенадцатилетний Мартын Скавронский.
   – Его нету. Не пришел, так и поделом, – отозвалась Анна. – Валяется небось у себя на постели пьяный.
   – Его там нет, – заметил кто-то из сыновей Ефимовских.
   – Его и ночью не было, – сказал Антон Скавронский.
   – Как! Ночью не было?! – отозвались несколько человек зараз.
   – Да так. Я был вчера ввечеру у него в горнице – его не было. Нынче, рано поутру, опять пришел – все его нет, – объяснил юноша. – Я уж спрашивал всех холопов – говорят, со вчерашнего дня дяди Дириха нет.
   – Что ты врешь!.. – воскликнул Карл Самойлович несколько тревожно.
   – Ей-Богу, отец!.. – отозвался Антон.
   – Что же ты мне не сказал?.. Что ты махонькой, что ли, не понимаешь, что это дело важное.
   – Да думал – вернется к обеду.
   Карлус тотчас же вскочил и пошел опрашивать людей. Вслед за ним поднялись и другие, и скоро опросы пошли по всем горницам, у всех дворовых мужчин и женщин.
   Оказалось то же, что говорил старший Скавронский отцу. Люди отвечали, что графа Федора Самойловича нет со вчерашнего дня.
   – Да как же вы все молчка!.. Ах, черти! – отчаянно воскликнул Карлус.
   Таким образом, уже сутки как Дирих исчез из дому, и никто о нем не хватился. Все обитатели Крюйсова дома, видя чрезвычайно встревоженное лицо Карлуса, поняли сразу, что исчезновение их полоумного родственника имеет значение события.
   Разумеется, граф Скавронский тотчас же принял всякие меры, поехал сам и послал старшего сына, а равно зятя Михаилу Ефимовского к начальствующим лицам в городе, чтобы заявить о случившемся.
   Начальство поднялось на ноги, но более или менее лениво и неохотно.
   – Может, где-нибудь в городе, – говорили они. – Вечером вернется.
   На другой день, рано утром, все столичное начальство не только было на ногах, но усиленно хлопотало и озабоченно рыскало по городу.
   Случилось это потому, что императрица, которой доложила обо всем Софья, встревожилась и приказала разыскать пропавшего как можно скорее.
   Но все поиски в столице оказались тщетны. Обшарили и обыскали все мышиные норки – но нигде графа Федора Самойловича Скавронского не оказалось, никто его даже не видал. Он канул как топор в воду.
   – Уж и впрямь не утопился ли, – встревожился Карлус.
   – Хорошее бы дело… – заявляла Анна.
   – Нет, не утопился… – говорила Марья Скавронская. – Верно вам говорю… Я знаю. Он мне не раз проговаривался… Он убежал, и искать его нечего… Бог с ним! Он здесь помрет от тоски.
   – С ума ты сошла! – отозвался Карлус. – Разве можно дозволить, чтобы граф Скавронский в ямщики опять пошел и с латышкой жить стал!.. Надо его разыскать и хоть на веревке привести обратно.
   – Ну, а если разыскивать, – объяснила Марья, – то ищите его там, где Трина.
   – Где Трина? Да черт ее знает, где она теперь!
   Карлус снова отправился по начальству, заявил о своем предположении, что брат вышел или выехал из столицы и что искать его нужно на большом тракте во вновь завоеванный край.
   Два курьера были тотчас же отправлены в русскую Лифляндию и Эстляндию, а двух других отправили в Литву и польскую Лифляндию.
   Каждому из посланцев было обещано по сто рублей награды за находку… А это было суммой очень большой!..
   Между тем, пока в столице хватились графа Федора Скавронского, беспокоились и искали, сам белобрысый Дирих мирно двигался по большому тракту на Псков.
   Торжественность в лице и недоброе выражение в глазах, которое заметил недавно в брате Карлус, были следствием его внутреннего решения, о котором Дирих признавался Софье и только вскользь намекал Марье, – женщинам, к которым он относился сердечно.
   Накануне того дня, когда вся семья собралась есть калужское тесто, Дирих вышел из дому как бы для прогулки. И если бы лакеи, сидевшие в передней, были повнимательнее – все равно бы ничего не заметили. Уходя из дому, Дирих ничего не взял с собою, только в кафтане его что-то топорщилось сбоку. Это был мешочек с деньгами, золотом и серебром, которые он добыл себе на путешествие.
   Глуповатый человек сумел еще за неделю до побега достать себе в Петербурге у иностранца-полуеврея двести рублей взаймы.
   Ростовщик с удовольствием ссудил его этой суммой под документ, по которому Скавронский обязался уплатить через год вдвое. Прямо из Крюйсова дома Дирих дошел пешком до подьяческой улицы, там повидался с одним приказным и получил от него правильно написанный вид на имя уроженца города Варшавы, шляхтича Свенцинского.
   Сделавшись сразу, хотя бы и подложным, но тем не менее польским подданным, граф Скавронский – Игнатий Свенцинский – отправился к устью речки Фонтанки в деревушку Мятеловку, где имели пребывание в то время разные сомнительные личности и в том числе конокрады.