Здесь какой-то обыватель уже заранее приготовил для неизвестного ему белоглазого и беловолосого петербургского жителя пару отличных коней и чухонскую тележку на двух колесах.
Дирих уплатил за все двадцать пять рублей, сел в тележку, подобрал вожжи, взмахнул кнутом – и в этот момент преобразился. Сердце задрожало в прежнем ямщике, очутившемся вдруг «в своей тарелке», вдобавок с надеждой живо доскакать до тех пределов, где живет «она», та, о которой изнывал он более года.
Сначала, на первых верстах, где были заставы и рогатки, Игнатию Свенцинскому пришлось показывать свой вид. И везде, конечно, его пропускали.
Первую станцию Дирих ехал порядливо и степенно, жалеючи вновь приобретенных коней. Озираясь из своей таратайки на поля, луга и леса, на развернувшуюся перед ним серым холстом столбовую дорогу, Дирих не раз перекрестился, и не раз слезы восторга выступили у него на бледных, осунувшихся щеках. Человек этот был теперь самый счастливый из всех людей, живущих на свете.
Он стремительно и радостно вырвался из ненавистного ему Крюйсова дома, с золоченой мебелью и штофными материями по стенам. Так пташки выпархивают из золоченой клетки, где и корму, и воды вволю запасено, где даже есть сахар, воткнутый заботливой рукой, но для птицы небесной ненужный!..
Такого сахара много было в Крюйсовом доме, но он не имел никакого значения для Дириха.
Видя себя в кафтане с позументами на кресле с золотыми ножками у окна, где непонятно зачем висят какие-то материи, – якобы для того, чтобы закрываться от улицы, – Дирих чувствовал то же, что кот, посаженный в воду… Может быть, это кому и приятно, и нужно – да не для него.
Проехав верст двадцать от Петербурга, Дирих стал соображать, что за ним непременно после розысков будет погоня и что его будут искать, конечно, на этом тракте. Следовательно, нельзя ехать порядливо, как, бывало, езжал он, будучи ямщиком.
«Жаль бедных коней, да что делать! Надо гнать. Коли заморятся и падут, придется купить других».
Таким образом, не кормя, проехал он верст пятьдесят. Покормив лошадей на постоялом дворе, часов через пять Дирих погнал дальше. Через сутки, когда его хватились родственники, он был уже далеко.
А в то утро, когда сама государыня встревожилась по докладу Софьи и приказала разыскивать исчезнувшего графа Федора Самойловича, у Дириха уже пала одна лошадь, и Игнатий Свенцинский, разгуливая по базару в большом местечке, верст за двести пятьдесят от Петербурга, выискивал себе нового коня.
Когда посланцы петербургские доскакали по его следам до этого местечка, опрашивая по дороге о беглеце и давая его резкие приметы, то в местечке заявили, что видели такого человека, беловолосого и белоглазого, у которого от быстрой езды из столицы, якобы курьера, пал конь. Но имя этого курьера было известно только в трактире.
Опрошенные хозяин и люди трактира объяснили то же самое о проезжем и прибавили, что это был варшавский шляхтич Свенцинский.
Посланца это известие сбило с толку. Он был настолько наивен, что не догадался о возможности перемены имени.
Прошло более месяца, и в Петербурге не имели никаких сведений ни о графе Федоре Самойловиче Скавронском, ни о посланных за ним.
Этот месяц Игнатий Свенцинский, из боязни быть схваченным, держал себя осторожно, но странствовал из места в место. Будь он Дирихом Сковоротским, не только графом Скавронским, то, конечно, давно бы очутился в руках властей московских. Всюду в городах, по тайному приказанию из Петербурга, знали о «розыске, учиняемом неукоснительно, в предмете персоны господина графа Скавронского» всеми начальниками и властями Литвы и обеих Лифляндий.
Странствуя то на лошади, то пешком, из предосторожности, из одного города в другой, Дирих побывал в темную ночь и на той станции, где когда-то жил в ямщиках… Опросив о Трине, он двинулся далее… Но сердце его сжалось дурным предчувствием. Изба, где они жили когда-то так мирно и счастливо, предстала пред его очами в одних черных головнях. Следы этого, хотя и давнего уже, пожарища будто символически глянули на Дириха… Как огонь уничтожил эту избу, бывшую его гнездом, так, может быть, окажется порванной и его нравственная, сердечная связь с любимой женщиной.
Предзнаменование оказалось верным. Сгоревшая изба пророчески глянула в робкую и суеверную душу Дириха. Но разум Дириха, предугадывавший всевозможные несчастные случайности, все-таки не угадал, не мог даже представить себе, что его ожидает? Какое горе?! Горшее из всех! А между тем, самое заурядное на свете. Дирих боялся, что он нигде не найдет дорогую Трину. Всю Лифляндию и всю Литву не обыщешь как свой карман.
«Ну и ищи всю жизнь! – решил Дирих твердо. – Ищи, пока не помрешь в пути».
Затем Дирих боялся, что Трина снова сошлась со своим законным мужем, так как местопребывание его в рижском остроге было открыто, когда Репнин собрался было поженить их перед отправкой в Россию.
«От законного мужа как же сманивать! Грех. Да и не пойдет ради своих дочерей!» – рассуждал Дирих.
В Риге, после укрывательства и расспросов в продолжение двух дней, Дирих узнал, что муж Трины, знаменитый в своем роде «зиргазаглис», или конокрад и мошенник, уже наказан был кнутом и еле живой сослан куда-то за тысячи верст.
«Стало быть, Трина свободна, почти вдова, имеет право выходить замуж!» – возрадовался Дирих.
Но ему тут же сказали в Риге, что жена острожника очень хворала, живя в предместье с год назад.
«А если она умерла?» – с леденящим сердце ужасом подумал Дирих и двинулся далее, по указанию добрых людей.
– Ищи ее, коли она тебе нужна, на границе польской. Помнится, туда посылал ей денег острожник, на помин о себе, пред кнутованием, от которого чаял подохнуть!..
Однажды в богатом местечке поблизости границы королевства Дириху попалась на глаза девчонка лет тринадцати, и он вскрикнул. Это была младшая дочь Трины.
Девочка узнала и обрадовалась прежнему своему названому отцу. Она объяснила, что отдана матерью здесь в услужение, а что сама Трина живет в тридцати верстах, в латышской деревушке Лиалсмежс, среди дремучего леса. Самое название деревушки «Большой Лес» говорило это.
Дирих тотчас купил пару лошадей, тележку и через три часа уже не ехал, а скакал, опрашивая всех встречных, как попасть в Лиалсмежс.
– Да вон он! – отвечали ему наконец. – А поселок в версте от опушки.
Действительно, по всему горизонту протянулся темно-синей полосой большой лес.
Скоро Дирих остановил запыхавшихся и взмыленных коней пред бедной лачугой. Поселяне, показавшиеся дикими даже Дириху, обступили удивительного и важного приезжего, который может позволить себе загонять таких дорогих зиргсов.
– Трина! Трина! – звал приезжий, соскочив с тележки…
На пороге явилась пожилая и некрасивая женщина и громко ахнула. Это была Трина. Но за ней тотчас же появился огромный молодой мужик, чуть не великан.
– Здравствуй! Добро пожаловать! – радостно сказала Трина, глядя на коней. – А вот мой муж.
Дирих был убит этим словом.
Действительно, законно овдовевшая Трина уже успела снова выйти замуж, да к тому же, как оказалось тотчас, боготворила своего молодого великана-мужа.
Обо всем передумал тосковавший Дирих, все предвидел, всего боялся, но «подобное» ни разу за целый год не пришло ему на ум.
X
XI
XII
Дирих уплатил за все двадцать пять рублей, сел в тележку, подобрал вожжи, взмахнул кнутом – и в этот момент преобразился. Сердце задрожало в прежнем ямщике, очутившемся вдруг «в своей тарелке», вдобавок с надеждой живо доскакать до тех пределов, где живет «она», та, о которой изнывал он более года.
Сначала, на первых верстах, где были заставы и рогатки, Игнатию Свенцинскому пришлось показывать свой вид. И везде, конечно, его пропускали.
Первую станцию Дирих ехал порядливо и степенно, жалеючи вновь приобретенных коней. Озираясь из своей таратайки на поля, луга и леса, на развернувшуюся перед ним серым холстом столбовую дорогу, Дирих не раз перекрестился, и не раз слезы восторга выступили у него на бледных, осунувшихся щеках. Человек этот был теперь самый счастливый из всех людей, живущих на свете.
Он стремительно и радостно вырвался из ненавистного ему Крюйсова дома, с золоченой мебелью и штофными материями по стенам. Так пташки выпархивают из золоченой клетки, где и корму, и воды вволю запасено, где даже есть сахар, воткнутый заботливой рукой, но для птицы небесной ненужный!..
Такого сахара много было в Крюйсовом доме, но он не имел никакого значения для Дириха.
Видя себя в кафтане с позументами на кресле с золотыми ножками у окна, где непонятно зачем висят какие-то материи, – якобы для того, чтобы закрываться от улицы, – Дирих чувствовал то же, что кот, посаженный в воду… Может быть, это кому и приятно, и нужно – да не для него.
Проехав верст двадцать от Петербурга, Дирих стал соображать, что за ним непременно после розысков будет погоня и что его будут искать, конечно, на этом тракте. Следовательно, нельзя ехать порядливо, как, бывало, езжал он, будучи ямщиком.
«Жаль бедных коней, да что делать! Надо гнать. Коли заморятся и падут, придется купить других».
Таким образом, не кормя, проехал он верст пятьдесят. Покормив лошадей на постоялом дворе, часов через пять Дирих погнал дальше. Через сутки, когда его хватились родственники, он был уже далеко.
А в то утро, когда сама государыня встревожилась по докладу Софьи и приказала разыскивать исчезнувшего графа Федора Самойловича, у Дириха уже пала одна лошадь, и Игнатий Свенцинский, разгуливая по базару в большом местечке, верст за двести пятьдесят от Петербурга, выискивал себе нового коня.
Когда посланцы петербургские доскакали по его следам до этого местечка, опрашивая по дороге о беглеце и давая его резкие приметы, то в местечке заявили, что видели такого человека, беловолосого и белоглазого, у которого от быстрой езды из столицы, якобы курьера, пал конь. Но имя этого курьера было известно только в трактире.
Опрошенные хозяин и люди трактира объяснили то же самое о проезжем и прибавили, что это был варшавский шляхтич Свенцинский.
Посланца это известие сбило с толку. Он был настолько наивен, что не догадался о возможности перемены имени.
Прошло более месяца, и в Петербурге не имели никаких сведений ни о графе Федоре Самойловиче Скавронском, ни о посланных за ним.
Этот месяц Игнатий Свенцинский, из боязни быть схваченным, держал себя осторожно, но странствовал из места в место. Будь он Дирихом Сковоротским, не только графом Скавронским, то, конечно, давно бы очутился в руках властей московских. Всюду в городах, по тайному приказанию из Петербурга, знали о «розыске, учиняемом неукоснительно, в предмете персоны господина графа Скавронского» всеми начальниками и властями Литвы и обеих Лифляндий.
Странствуя то на лошади, то пешком, из предосторожности, из одного города в другой, Дирих побывал в темную ночь и на той станции, где когда-то жил в ямщиках… Опросив о Трине, он двинулся далее… Но сердце его сжалось дурным предчувствием. Изба, где они жили когда-то так мирно и счастливо, предстала пред его очами в одних черных головнях. Следы этого, хотя и давнего уже, пожарища будто символически глянули на Дириха… Как огонь уничтожил эту избу, бывшую его гнездом, так, может быть, окажется порванной и его нравственная, сердечная связь с любимой женщиной.
Предзнаменование оказалось верным. Сгоревшая изба пророчески глянула в робкую и суеверную душу Дириха. Но разум Дириха, предугадывавший всевозможные несчастные случайности, все-таки не угадал, не мог даже представить себе, что его ожидает? Какое горе?! Горшее из всех! А между тем, самое заурядное на свете. Дирих боялся, что он нигде не найдет дорогую Трину. Всю Лифляндию и всю Литву не обыщешь как свой карман.
«Ну и ищи всю жизнь! – решил Дирих твердо. – Ищи, пока не помрешь в пути».
Затем Дирих боялся, что Трина снова сошлась со своим законным мужем, так как местопребывание его в рижском остроге было открыто, когда Репнин собрался было поженить их перед отправкой в Россию.
«От законного мужа как же сманивать! Грех. Да и не пойдет ради своих дочерей!» – рассуждал Дирих.
В Риге, после укрывательства и расспросов в продолжение двух дней, Дирих узнал, что муж Трины, знаменитый в своем роде «зиргазаглис», или конокрад и мошенник, уже наказан был кнутом и еле живой сослан куда-то за тысячи верст.
«Стало быть, Трина свободна, почти вдова, имеет право выходить замуж!» – возрадовался Дирих.
Но ему тут же сказали в Риге, что жена острожника очень хворала, живя в предместье с год назад.
«А если она умерла?» – с леденящим сердце ужасом подумал Дирих и двинулся далее, по указанию добрых людей.
– Ищи ее, коли она тебе нужна, на границе польской. Помнится, туда посылал ей денег острожник, на помин о себе, пред кнутованием, от которого чаял подохнуть!..
Однажды в богатом местечке поблизости границы королевства Дириху попалась на глаза девчонка лет тринадцати, и он вскрикнул. Это была младшая дочь Трины.
Девочка узнала и обрадовалась прежнему своему названому отцу. Она объяснила, что отдана матерью здесь в услужение, а что сама Трина живет в тридцати верстах, в латышской деревушке Лиалсмежс, среди дремучего леса. Самое название деревушки «Большой Лес» говорило это.
Дирих тотчас купил пару лошадей, тележку и через три часа уже не ехал, а скакал, опрашивая всех встречных, как попасть в Лиалсмежс.
– Да вон он! – отвечали ему наконец. – А поселок в версте от опушки.
Действительно, по всему горизонту протянулся темно-синей полосой большой лес.
Скоро Дирих остановил запыхавшихся и взмыленных коней пред бедной лачугой. Поселяне, показавшиеся дикими даже Дириху, обступили удивительного и важного приезжего, который может позволить себе загонять таких дорогих зиргсов.
– Трина! Трина! – звал приезжий, соскочив с тележки…
На пороге явилась пожилая и некрасивая женщина и громко ахнула. Это была Трина. Но за ней тотчас же появился огромный молодой мужик, чуть не великан.
– Здравствуй! Добро пожаловать! – радостно сказала Трина, глядя на коней. – А вот мой муж.
Дирих был убит этим словом.
Действительно, законно овдовевшая Трина уже успела снова выйти замуж, да к тому же, как оказалось тотчас, боготворила своего молодого великана-мужа.
Обо всем передумал тосковавший Дирих, все предвидел, всего боялся, но «подобное» ни разу за целый год не пришло ему на ум.
X
Во дни Екатерины I был в Петербурге человек, положение которого можно назвать безысходным, мудреным и тяжелым. Он стоял на той высоте государственной иерархической лестницы, на которой трудно удержаться… Ступить выше не было уже возможности! При малейшем же толчке он мог легко скатиться вниз. Взоры всей России были устремлены на него, а вместе с тем всеобщее негодование и всеобщая ненависть избрали его мишенью.
Двор и сенат, столбовое дворянство Петербурга и Москвы, все духовенство и весь простой народ, от столицы до крайних пределов великой империи, – все равно злобствовали на этого человека, проклиная его и обвиняя во всевозможных преступлениях.
Человек этот был полновластный вельможа, временщик, князь Ижорский.
Когда-то, лет тридцать тому назад, пытливый и зоркий глаз Великого Петра вывел из темной толпы молодого парня, мастера на все руки, веселого собеседника и острого шутника. Молодец этот был сыном конюха потешного Преображенского войска – Данилы Меншикова.
Так как весь люд, состоявший в то время в потешном войске молодого царя, перебивался с трудом, не имея порядочного жалованья, то каждый старался зашибить деньгу посторонним занятием.
Таким образом сын конюха, мастер на все руки, принимался за всякого рода обороты и, наконец, нашел самое выгодное – продавать среди потешного войска пироги и калачи.
Пришлось, конечно, с этим товаром входить в сношения с важными боярами, и скоро все знали Алексашку-пирожника. После бояр пришел и черед царю покушать пирожков Алексашкиных; но зато скоро после этого малый, бросив свой лоток, попал уже в число служителей молодого государя. Все полюбили его, а вскоре стали особенно покровительствовать ему два сильных у царя человека, иностранцы – Гордон и Лефорт.
Спустя несколько лет после первой кампании, неудачной и неумелой, против шведов, но в которой офицер Алексашка отличился несколько раз, он был уже в чине капитана.
Однажды весною лейтенант Петр Михайлов, то есть сам царь, взявший себе это прозвище и доблестно выслуживший этот чин, с несколькими людьми, в том числе и с капитаном Александром Меншиковым, пустился странствовать по дебрям безлюдного края. Он внимательно изучал устье широкой реки, полной островов, болот, прибрежной травы осоки и всяких трясин, растянувшихся на далекое пространство кругом караульного шведского поста Ниеншанца.
Однажды в сумерки немногочисленная русская команда увидела нечто среди широкой реки и невольно оробела. Это были два военных корабля, и следовательно – шведы.
Только двое молодых командиров: лейтенант Михайлов и капитан Меншиков – не оробели, а, напротив, задумали дерзкую до ребячества затею… Сразиться с этими кораблями – и что Бог даст.
В эту же ночь Бог послал невероятное приключение в истории морских сражений. Сам герой-царь, отписывая грамоту в Москву к боярам и думным людям, назвал это морское дело «никогда бываемою викториею».
Маленькая кучка удальцов, окружив оба корабля на шлюпках, привела шведов в состояние паники, ибо они считали себя среди этих дебрей в полной безопасности. Это был такой закоулок мира, где и рыбаков видали изредка. А тут вдруг среди темной ночи гудят голоса русских, гремят выстрелы… Шведы сдались неприятелю и были все перебиты.
День этот навсегда остался достопамятным, дорогим, святым воспоминанием в сердце царя Петра. Ни к какому своему великому деянию впоследствии не относился он с тем же теплым чувством, с тою же чуть не юношескою восторженностью, с какими мысленно обращался к этому дню. А, между тем, больше всех и с ним рядом отличился в том же подвиге капитан Алексашка. Быть может, с этого дня сердце Петра избрало Меншикова своим любимцем.
Тогда же здесь, на берегу, повалили они вместе несколько дерев, обтесали их топорами и положили фундамент для строящейся караульной избы.
Это было 16 мая 1703 года. Эти несколько бревен были основанием порта Санкт-Петербург.
С тех пор прошло двадцать с лишком лет. Тогдашний капитан Меншиков, начавший уже мечтать о том, чтобы стать, пожалуй, и полковником, и генералом, теперь был им давно и уже мечтал лишь о том, чтобы только удержаться на той высоте, которой он достиг. Положение его было настолько высоко, имя его настолько прогремело в России и в чужих пределах, что молва народная, зная честолюбие прежнего пирожника, приписывала ему дальнейшие дерзкие мечты, жажду дальнейших трофеев.
Но о чем же может он мечтать? Он первое лицо в империи, главный советник императрицы, которая его указаниям слепо повинуется, с которым она дружна уже около тридцати лет.
Молва, однако, нашла, что навязать общему врагу и нелюбимцу, в чем заподозрить его, в чем обвинить. Одно слово, прозвище меткое, злобное, клеветническое пролетело по всей России, из края в край, и определило ясно то, чего православный люд ожидал от этого человека и злобно клеймил его.
– Годунов!.. – говорил и стар, и млад, и сановник, и простой мещанин. – Быть на Руси новому Годунову, быть новому царевичу Дмитрию.
Одним словом, все ненавистники всемогущего честолюбца-временщика громко обвиняли его в том, что, возведя на престол императрицу Екатерину, помимо того, кто имел неоспоримые права наследственные, Меншиков не удовольствуется этим. Он отделается от этого царственного отрока для того, чтобы, следуя примеру Годунова, самому сесть на всероссийский престол.
Меншиков видел и чувствовал с высоты, на которой он стоял, всю злобу, обращенную к нему, читал в ежедневных подметных письмах и листках, в чем подозревают его и в чем клеймят всенародно.
Выйти из этого положения было мудрено.
Чтобы снять с себя клевету и подозрение, оставалось одно: явно перейти на сторону молодого царевича, записаться в его приверженцы.
Этим путем он прямо попадал со временем, быть может и скоро, в роль руководителя судеб Российской империи в качестве регента за малолетством несовершеннолетнего императора. Но как это сделать? Ведь это действие возбудит только еще горшее замешательство, еще пущее подозрение со стороны всех сословий государства.
Достаточно было князю Меншикову отправиться однажды с ребенком-царевичем на охоту в Ропшу, чтобы весь Петербург повторил грозную шутку:
– Поехали они…
– Куда?
– В Углич.
«Поехали в Углич», – горько повторил сам про, себя князь Меншиков… Что же делать? Как подойти к царевичу, стать его приверженцем и пестуном, заставить полюбить себя, содействовать будущему воцарению его на основании священных прав, помимо сестер-цесаревен?.. И в то же время сделать это так, чтобы вся Россия не заговорила: «Он замышляет Углич!»
Двор и сенат, столбовое дворянство Петербурга и Москвы, все духовенство и весь простой народ, от столицы до крайних пределов великой империи, – все равно злобствовали на этого человека, проклиная его и обвиняя во всевозможных преступлениях.
Человек этот был полновластный вельможа, временщик, князь Ижорский.
Когда-то, лет тридцать тому назад, пытливый и зоркий глаз Великого Петра вывел из темной толпы молодого парня, мастера на все руки, веселого собеседника и острого шутника. Молодец этот был сыном конюха потешного Преображенского войска – Данилы Меншикова.
Так как весь люд, состоявший в то время в потешном войске молодого царя, перебивался с трудом, не имея порядочного жалованья, то каждый старался зашибить деньгу посторонним занятием.
Таким образом сын конюха, мастер на все руки, принимался за всякого рода обороты и, наконец, нашел самое выгодное – продавать среди потешного войска пироги и калачи.
Пришлось, конечно, с этим товаром входить в сношения с важными боярами, и скоро все знали Алексашку-пирожника. После бояр пришел и черед царю покушать пирожков Алексашкиных; но зато скоро после этого малый, бросив свой лоток, попал уже в число служителей молодого государя. Все полюбили его, а вскоре стали особенно покровительствовать ему два сильных у царя человека, иностранцы – Гордон и Лефорт.
Спустя несколько лет после первой кампании, неудачной и неумелой, против шведов, но в которой офицер Алексашка отличился несколько раз, он был уже в чине капитана.
Однажды весною лейтенант Петр Михайлов, то есть сам царь, взявший себе это прозвище и доблестно выслуживший этот чин, с несколькими людьми, в том числе и с капитаном Александром Меншиковым, пустился странствовать по дебрям безлюдного края. Он внимательно изучал устье широкой реки, полной островов, болот, прибрежной травы осоки и всяких трясин, растянувшихся на далекое пространство кругом караульного шведского поста Ниеншанца.
Однажды в сумерки немногочисленная русская команда увидела нечто среди широкой реки и невольно оробела. Это были два военных корабля, и следовательно – шведы.
Только двое молодых командиров: лейтенант Михайлов и капитан Меншиков – не оробели, а, напротив, задумали дерзкую до ребячества затею… Сразиться с этими кораблями – и что Бог даст.
В эту же ночь Бог послал невероятное приключение в истории морских сражений. Сам герой-царь, отписывая грамоту в Москву к боярам и думным людям, назвал это морское дело «никогда бываемою викториею».
Маленькая кучка удальцов, окружив оба корабля на шлюпках, привела шведов в состояние паники, ибо они считали себя среди этих дебрей в полной безопасности. Это был такой закоулок мира, где и рыбаков видали изредка. А тут вдруг среди темной ночи гудят голоса русских, гремят выстрелы… Шведы сдались неприятелю и были все перебиты.
День этот навсегда остался достопамятным, дорогим, святым воспоминанием в сердце царя Петра. Ни к какому своему великому деянию впоследствии не относился он с тем же теплым чувством, с тою же чуть не юношескою восторженностью, с какими мысленно обращался к этому дню. А, между тем, больше всех и с ним рядом отличился в том же подвиге капитан Алексашка. Быть может, с этого дня сердце Петра избрало Меншикова своим любимцем.
Тогда же здесь, на берегу, повалили они вместе несколько дерев, обтесали их топорами и положили фундамент для строящейся караульной избы.
Это было 16 мая 1703 года. Эти несколько бревен были основанием порта Санкт-Петербург.
С тех пор прошло двадцать с лишком лет. Тогдашний капитан Меншиков, начавший уже мечтать о том, чтобы стать, пожалуй, и полковником, и генералом, теперь был им давно и уже мечтал лишь о том, чтобы только удержаться на той высоте, которой он достиг. Положение его было настолько высоко, имя его настолько прогремело в России и в чужих пределах, что молва народная, зная честолюбие прежнего пирожника, приписывала ему дальнейшие дерзкие мечты, жажду дальнейших трофеев.
Но о чем же может он мечтать? Он первое лицо в империи, главный советник императрицы, которая его указаниям слепо повинуется, с которым она дружна уже около тридцати лет.
Молва, однако, нашла, что навязать общему врагу и нелюбимцу, в чем заподозрить его, в чем обвинить. Одно слово, прозвище меткое, злобное, клеветническое пролетело по всей России, из края в край, и определило ясно то, чего православный люд ожидал от этого человека и злобно клеймил его.
– Годунов!.. – говорил и стар, и млад, и сановник, и простой мещанин. – Быть на Руси новому Годунову, быть новому царевичу Дмитрию.
Одним словом, все ненавистники всемогущего честолюбца-временщика громко обвиняли его в том, что, возведя на престол императрицу Екатерину, помимо того, кто имел неоспоримые права наследственные, Меншиков не удовольствуется этим. Он отделается от этого царственного отрока для того, чтобы, следуя примеру Годунова, самому сесть на всероссийский престол.
Меншиков видел и чувствовал с высоты, на которой он стоял, всю злобу, обращенную к нему, читал в ежедневных подметных письмах и листках, в чем подозревают его и в чем клеймят всенародно.
Выйти из этого положения было мудрено.
Чтобы снять с себя клевету и подозрение, оставалось одно: явно перейти на сторону молодого царевича, записаться в его приверженцы.
Этим путем он прямо попадал со временем, быть может и скоро, в роль руководителя судеб Российской империи в качестве регента за малолетством несовершеннолетнего императора. Но как это сделать? Ведь это действие возбудит только еще горшее замешательство, еще пущее подозрение со стороны всех сословий государства.
Достаточно было князю Меншикову отправиться однажды с ребенком-царевичем на охоту в Ропшу, чтобы весь Петербург повторил грозную шутку:
– Поехали они…
– Куда?
– В Углич.
«Поехали в Углич», – горько повторил сам про, себя князь Меншиков… Что же делать? Как подойти к царевичу, стать его приверженцем и пестуном, заставить полюбить себя, содействовать будущему воцарению его на основании священных прав, помимо сестер-цесаревен?.. И в то же время сделать это так, чтобы вся Россия не заговорила: «Он замышляет Углич!»
XI
У князя Меншикова были, конечно, приверженцы и друзья, хотя большинство их обманывало его и под маской приязни и лести завидовало ему и клеветало на него.
Единственные люди в России, относившиеся к могущественному князю Ижорскому искренно, были большею частью иностранцы. Один из них действительно любил Меншикова – это был дипломат, датский посланник Вестфален, человек, изучивший нравы страны, в которой он деятельно преследовал цели своего правительства.
Дания была в особенных отношениях к России, так как старшая цесаревна Анна была замужем за Голштинским принцем. Вестфален, человек умный, надумал то простое средство для князя Меншикова, которое было нужно, чтобы всенародно очистить себя от всяких подозрений и клевет.
– Объявите свою дочь невестой великого князя Петра! – сказал он. – Тогда все распутается и уладится.
Разумеется, Меншиков сначала был ошеломлен, но затем, после нескольких дней совещания с Вестфаленом, убедился его доводами.
– Примеры такого рода бракосочетаний в истории многочисленны, – говорил тот, – конечно, ради высших государственных соображений.
Князь Меншиков, всесторонне обдумав это предложение, должен был сам сознаться, что это было не только лучшее, но единственное для него средство спасения.
Конечно, он решился приступить к действиям неотложно, но сама судьба помогла… Слепая фортуна иногда, как будто бессмысленно, любит играть в людей как в игрушки, любит сочетать самые разнородные случайные обстоятельства и из двух мелочей склеить иногда великое событие, имеющее историческое значение.
Секретарь государыни, Макаров, встретился однажды с князем Меншиковым и, ухмыляясь, шепнул ему на ухо:
– Знаешь ли, князь, чем я на сих днях занимался, голову себе сломал?
– А чем? – угрюмо спросил Меншиков, занятый своим великим предприятием.
– Лист про молодцов-парней составлял.
– Что так? Зачем?
– А вот так. Выбирал я изо всех молодцов российских, петербургских и московских, здесь обретающихся и отсутствующих, – полдюжины. При выборе руководился тем, чтобы каждый-то был старинного рода, благородной крови, с иждивением, да чтобы был собою красив, и умен, и нравом ласковый.
– Вот как! – улыбнулся князь Меншиков.
– Да, князь. И этаких-то витязей, Иванов-царевичей, понадобилось мне найти полдюжины.
– Да зачем?! – спросил князь. – На кой прок?
– Государыня указала.
– Начто? – удивился Меншиков.
– Государыня указала сделать оный лист из шести молодцов, богатых дворян, знатных и добронравных, и поднести ей ныне в полдень.
– Зачем! Господь с тобой! Зачем?
– Догадайся, князь.
– Хоть убей, не могу…
– Мои шесть молодцов на выбор – для невесты.
– Для кого?
– А для той самой, которую уже прочили за Маврикия, князя Саксонского.
– Софья Карлусовна Скавронская?
– Она самая. Государыня восхотела непременно и неотлагательно выдать ее замуж. И так как у оной Софьи Карлусовны, полагательно мне, ни к кому из придворных и боярских молодцов сердце еще не лежит, то государыня обещала ей прислать на выбор по листу. И вот ныне «польская фрейлина» будет чинить свой выбор из моей полудюжины.
– Кого же ты набрал?
Макаров перечислил несколько знатных русских имен, где были и Апраксины, и Трубецкие, и Голицыны.
– Как же это? – возразил Меншиков. – Ведь вот некоторые из них, я знаю, не захотят жениться на Софье Карлусовне.
– Ну, это их дело, князь! Государыня дала любимице своей крепкое слово, что кого Софья Карлусовна выберет – тот и будет ее мужем, хоть бы пришлось для того свет вывернуть наизнанку. Ты знаешь, что за последние дни государыня от хворости стала иметь удивительные прихоти, которых за всю ее жизнь не бывало… Вынь да положь, что в душу запало – то и подавай.
– Это правда сущая… – задумчиво произнес Ментиков.
Макаров продолжал что-то говорить, но князь уже не слушал; он внутренно страшно взволновался. Новая мысль, диковинная, блеснула у него в голове.
Князю Меншикову показалось, что этот случай, эта встреча с Макаровым, есть какое-то указание свыше, веление судьбы.
Задумчиво распростившись с Макаровым, князь Меншиков тотчас, не теряя ни единого мгновения, двинулся в ту сторону дворца, где в двух горницах помещалась любимая фрейлина императрицы.
Софья Карлусовна была у себя, сидела грустная у окошка и ожидала вызова к государыне.
Через несколько минут потребуют ее к государыне, и она должна будет выбрать себе мужа из числа нескольких, равно ей чуждых, равно неизвестных. С одним из них она должна на всю жизнь связать свою судьбу.
Голос горничной привел фрейлину в себя, та что-то говорила, но графиня Софья не сразу могла понять. Докладывавшая девушка была смущена, оторопела; лицо у ней было почти испуганное.
– Князь… Сам князь Александр Данилович, – повторяла девушка.
– Что?.. Где?.. – отозвалась наконец Софья.
– Князь Александр Данилович вот тут. Он желает тебя, боярышня, видеть по важнейшему делу.
Софья тоже смутилась при этом имени. Она избегала всемогущего Меншикова, видалась с ним почти ежедневно, но издали, ибо она, как многие другие, боялась его. И если в ней было какое-нибудь чувство к этому временщику, то чувство это было скорее неприязненное, нежели дружелюбное. Она не любила его, сама не зная почему. Вероятно, общая ненависть к вельможе, проникавшая повсюду, сообщилась без повода и душе молодой девушки.
– Как же быть? – шепнула она, теряясь.
В то же самое мгновенье на пороге ее горницы показался сам князь и, ласково улыбаясь, протянул ей руки.
– Здравствуй, графинюшка моя! – ласково произнес он. – Не дивись, что я пришел к тебе… Нужно нам толково побеседовать о важнеющих делах, от которых зависит твоя судьба.
Софья настолько была смущена, что не могла даже отвечать. Она молча встала, поклонилась и села.
Меншиков сел против нее, потрепал ее по щеке, ласка, котирую он часто позволял себе с девицами как пожилой человек и всемогущий вельможа.
Единственные люди в России, относившиеся к могущественному князю Ижорскому искренно, были большею частью иностранцы. Один из них действительно любил Меншикова – это был дипломат, датский посланник Вестфален, человек, изучивший нравы страны, в которой он деятельно преследовал цели своего правительства.
Дания была в особенных отношениях к России, так как старшая цесаревна Анна была замужем за Голштинским принцем. Вестфален, человек умный, надумал то простое средство для князя Меншикова, которое было нужно, чтобы всенародно очистить себя от всяких подозрений и клевет.
– Объявите свою дочь невестой великого князя Петра! – сказал он. – Тогда все распутается и уладится.
Разумеется, Меншиков сначала был ошеломлен, но затем, после нескольких дней совещания с Вестфаленом, убедился его доводами.
– Примеры такого рода бракосочетаний в истории многочисленны, – говорил тот, – конечно, ради высших государственных соображений.
Князь Меншиков, всесторонне обдумав это предложение, должен был сам сознаться, что это было не только лучшее, но единственное для него средство спасения.
Конечно, он решился приступить к действиям неотложно, но сама судьба помогла… Слепая фортуна иногда, как будто бессмысленно, любит играть в людей как в игрушки, любит сочетать самые разнородные случайные обстоятельства и из двух мелочей склеить иногда великое событие, имеющее историческое значение.
Секретарь государыни, Макаров, встретился однажды с князем Меншиковым и, ухмыляясь, шепнул ему на ухо:
– Знаешь ли, князь, чем я на сих днях занимался, голову себе сломал?
– А чем? – угрюмо спросил Меншиков, занятый своим великим предприятием.
– Лист про молодцов-парней составлял.
– Что так? Зачем?
– А вот так. Выбирал я изо всех молодцов российских, петербургских и московских, здесь обретающихся и отсутствующих, – полдюжины. При выборе руководился тем, чтобы каждый-то был старинного рода, благородной крови, с иждивением, да чтобы был собою красив, и умен, и нравом ласковый.
– Вот как! – улыбнулся князь Меншиков.
– Да, князь. И этаких-то витязей, Иванов-царевичей, понадобилось мне найти полдюжины.
– Да зачем?! – спросил князь. – На кой прок?
– Государыня указала.
– Начто? – удивился Меншиков.
– Государыня указала сделать оный лист из шести молодцов, богатых дворян, знатных и добронравных, и поднести ей ныне в полдень.
– Зачем! Господь с тобой! Зачем?
– Догадайся, князь.
– Хоть убей, не могу…
– Мои шесть молодцов на выбор – для невесты.
– Для кого?
– А для той самой, которую уже прочили за Маврикия, князя Саксонского.
– Софья Карлусовна Скавронская?
– Она самая. Государыня восхотела непременно и неотлагательно выдать ее замуж. И так как у оной Софьи Карлусовны, полагательно мне, ни к кому из придворных и боярских молодцов сердце еще не лежит, то государыня обещала ей прислать на выбор по листу. И вот ныне «польская фрейлина» будет чинить свой выбор из моей полудюжины.
– Кого же ты набрал?
Макаров перечислил несколько знатных русских имен, где были и Апраксины, и Трубецкие, и Голицыны.
– Как же это? – возразил Меншиков. – Ведь вот некоторые из них, я знаю, не захотят жениться на Софье Карлусовне.
– Ну, это их дело, князь! Государыня дала любимице своей крепкое слово, что кого Софья Карлусовна выберет – тот и будет ее мужем, хоть бы пришлось для того свет вывернуть наизнанку. Ты знаешь, что за последние дни государыня от хворости стала иметь удивительные прихоти, которых за всю ее жизнь не бывало… Вынь да положь, что в душу запало – то и подавай.
– Это правда сущая… – задумчиво произнес Ментиков.
Макаров продолжал что-то говорить, но князь уже не слушал; он внутренно страшно взволновался. Новая мысль, диковинная, блеснула у него в голове.
Князю Меншикову показалось, что этот случай, эта встреча с Макаровым, есть какое-то указание свыше, веление судьбы.
Задумчиво распростившись с Макаровым, князь Меншиков тотчас, не теряя ни единого мгновения, двинулся в ту сторону дворца, где в двух горницах помещалась любимая фрейлина императрицы.
Софья Карлусовна была у себя, сидела грустная у окошка и ожидала вызова к государыне.
Через несколько минут потребуют ее к государыне, и она должна будет выбрать себе мужа из числа нескольких, равно ей чуждых, равно неизвестных. С одним из них она должна на всю жизнь связать свою судьбу.
Голос горничной привел фрейлину в себя, та что-то говорила, но графиня Софья не сразу могла понять. Докладывавшая девушка была смущена, оторопела; лицо у ней было почти испуганное.
– Князь… Сам князь Александр Данилович, – повторяла девушка.
– Что?.. Где?.. – отозвалась наконец Софья.
– Князь Александр Данилович вот тут. Он желает тебя, боярышня, видеть по важнейшему делу.
Софья тоже смутилась при этом имени. Она избегала всемогущего Меншикова, видалась с ним почти ежедневно, но издали, ибо она, как многие другие, боялась его. И если в ней было какое-нибудь чувство к этому временщику, то чувство это было скорее неприязненное, нежели дружелюбное. Она не любила его, сама не зная почему. Вероятно, общая ненависть к вельможе, проникавшая повсюду, сообщилась без повода и душе молодой девушки.
– Как же быть? – шепнула она, теряясь.
В то же самое мгновенье на пороге ее горницы показался сам князь и, ласково улыбаясь, протянул ей руки.
– Здравствуй, графинюшка моя! – ласково произнес он. – Не дивись, что я пришел к тебе… Нужно нам толково побеседовать о важнеющих делах, от которых зависит твоя судьба.
Софья настолько была смущена, что не могла даже отвечать. Она молча встала, поклонилась и села.
Меншиков сел против нее, потрепал ее по щеке, ласка, котирую он часто позволял себе с девицами как пожилой человек и всемогущий вельможа.
XII
– Послушай меня, Софья Карлусовна! – заговорил князь. – Мы с тобой до сей поры видались только издали, не сдружились и никогда ни о чем не беседовали… Ты меня полагаешь быть таким человеком, что, почитай, не лучше самого черта. Да и как же тебе иначе мыслить обо мне, когда все здесь – мои ненавистники… Но ты выбрось дурные мысли: Александр Данилович страшен тем, кого невзлюбит, тебя же я полюбил с первого дня, равно как и твоего отца. Слыхала ли ты когда что дурное обо мне от государыни, которую ты любишь, или же хоть от своих родителей?
– Нет, – через силу выговорила Софья. – Батюшка вас почитает. А государыня еще того более…
– Ну вот, подумай: кому же тебе больше верить? Родным или чужим людям и их злоязычию? Признайся мне теперь: можешь ли ты поверить, что я пришел к тебе для доброго дела? Коли веришь, то отвечай мне по душе, по правде… Скажи мне, ты просила царицу о том, чтобы она тебя выдала замуж?
– Не я… Я не просила! – быстро отозвалась Софья.
И по этой живости проницательный ум царедворца, искушенного жизнью, явно угадал немудреную тайну девушки.
– Кто же просил? Не сама же она надумала? – спросил князь.
– Отец просил.
– По твоей просьбе? Ты послала его?
Софья упорно молчала, опустив глаза на руки. Тайна ее была совсем отгадана царедворцем.
– И вот тебя теперь выдадут замуж против воли за нелюбого… вместо любого.
Молчание Софьи было красноречивым ответом.
– А желала бы ты выйти за своего любого? – наудачу выговорил Меншиков и, разумеется, попал верно.
– Сейчас бы пошла, – прошептала Софья.
– Ну, так слушай, графинюшка. Я беру все на себя. И все уладится по твоему желанию. Скажи мне первое дело: кто твой возлюбленный? Авось он холост, а не женатый? – пошутил князь, смеясь.
– Вестимо. Нешто можно женатого полюбить, – смущаясь, вымолвила Софья.
– Кто ж он? Офицер гвардии, придворный, наш питерский или какой приезжий из Москвы? Знатный он российский дворянин?
– Нет, – отозвалась Софья.
– Как то ись нет! Не русский?
– Нет. Не русский!
– Вона как! – удивился князь. – Что ж, кто-либо из канцелярий наших резидентов чужестранных? Какой-нибудь секретарь цесарского посла, графа Рабутина, или из легации короля французского? Да говори же, золотая моя.
– Нет. Он просто – пастух! – робея и тихо вымолвила Софья.
– Что?! – воскликнул князь.
– Пастух… – еще тише отозвалась девушка.
– Да как же то ись… пастух… Я не понимаю тебя. Какой такой пастух.
– Да вот что стадо пасет… Таких называют пастухами. По-латышски: ганц.Их дело всегда за стадом смотреть…
Князь сидел отчасти ошеломленный и совершенно не понимал, что говорит Софья.
– Где стадо?.. Какое стадо?.. Господь с тобой!.. – произнес он.
– В Дохабене… Там, где я родилась. В нашей деревне!
– В Дохабене… пастух? В Лифляндах?..
И вдруг Меншиков невольно вскрикнул:
– А!.. Вот оно что!.. А я-то, глупый, не догадался… Ты, моя пташка, полюбила пастуха там, у себя, полюбила, еще в крестьянском состоянии будучи, и по сю пору любишь… Ну это иное дело… Уж не знаю, в честь ли оно тебе или в осуждение?..
Меншиков замолчал и думал, а затем проговорил:
– Нет, графинюшка, это тебе в честь. Если после всего, что пережила, после всех перемен, которые свершились, после того, что из крестьянок стала ближайшей к государыне фрейлиной, ты любишь все так же простого пастуха… Нет, это тебе в честь, а не в осуждение… Так вот ты какая!.. Много раз я тебя видал издали, а не знал, что ты такая… Ну, а что же теперь – ты бы за него пошла?
– Вестимо.
– Да как же это сделать?.. Ведь это, родная моя, мудренее мудреного… На это царица соизволения не даст, да, поди, и твои отец с матерью никогда не дадут своего согласия. Надо, чтобы он из крестьян стал дворянином.
– Если бы государыня пожелала, то ведь это в один миг можно сделать, – оживляясь, заговорила Софья. – Ведь стал же батюшка графом Скавронским, даже дядя Дирих стал графом… А Цуберка не хуже…
– Какая Цуберка?.. Кто такая?
– Цуберка… Он то ись… Чем он хуже нас! А стали же мы графами, потому что одну бумагу написали про нас…
– Да про кого ты сказываешь?
– Да про моего любого. Не хуже он…
– Верю, что не хуже… А я спрашиваю: она-то кто?..
– Кто? – повторила тоже вопросом Софья.
– Она, которую ты поминаешь… Приятельница твоя, что ли? Сейчас говорила: Бурцилка какая-то!
– Цуберка. Это мой жених и был. Имя его такое: Дауц Цуберка.
– Жениха так звать? Вот оно что… Ну что ж, ладно! – рассмеялся князь. – Коли Цуберка, так и будь Цуберкой. Так, стало быть, чтобы тебе с ним повенчаться, надо сильному человеку тебе помочь. Хочешь ли ты меня в помощники?
Софья молчала, но глаза ее, все лицо, покрывшееся ярким румянцем, слезы, выступившие на ресницах, движенье ее рук, которые сами собой порывисто протянулись к князю, – все отвечало за нее.
– Ну вот и ладно. Так слушай теперь меня и не пророни ни единого словечка.
И князь Ижорский, после недолгой паузы собравшись с мыслями, заговорил и передал изумившейся девушке длинную и для нее путанную историю.
Софья хорошо поняла главное. Князь потребовал от нее, чтобы она не обмолвилась ни единым словом кому-либо об их тайной беседе и об их уговоре, шла к царице просить себе в мужья одного молодого человека, которого он назовет ей. Ей следовало объяснить государыне, что она любит этого молодца и только за него одного пойдет с радостью замуж.
– Нет, – через силу выговорила Софья. – Батюшка вас почитает. А государыня еще того более…
– Ну вот, подумай: кому же тебе больше верить? Родным или чужим людям и их злоязычию? Признайся мне теперь: можешь ли ты поверить, что я пришел к тебе для доброго дела? Коли веришь, то отвечай мне по душе, по правде… Скажи мне, ты просила царицу о том, чтобы она тебя выдала замуж?
– Не я… Я не просила! – быстро отозвалась Софья.
И по этой живости проницательный ум царедворца, искушенного жизнью, явно угадал немудреную тайну девушки.
– Кто же просил? Не сама же она надумала? – спросил князь.
– Отец просил.
– По твоей просьбе? Ты послала его?
Софья упорно молчала, опустив глаза на руки. Тайна ее была совсем отгадана царедворцем.
– И вот тебя теперь выдадут замуж против воли за нелюбого… вместо любого.
Молчание Софьи было красноречивым ответом.
– А желала бы ты выйти за своего любого? – наудачу выговорил Меншиков и, разумеется, попал верно.
– Сейчас бы пошла, – прошептала Софья.
– Ну, так слушай, графинюшка. Я беру все на себя. И все уладится по твоему желанию. Скажи мне первое дело: кто твой возлюбленный? Авось он холост, а не женатый? – пошутил князь, смеясь.
– Вестимо. Нешто можно женатого полюбить, – смущаясь, вымолвила Софья.
– Кто ж он? Офицер гвардии, придворный, наш питерский или какой приезжий из Москвы? Знатный он российский дворянин?
– Нет, – отозвалась Софья.
– Как то ись нет! Не русский?
– Нет. Не русский!
– Вона как! – удивился князь. – Что ж, кто-либо из канцелярий наших резидентов чужестранных? Какой-нибудь секретарь цесарского посла, графа Рабутина, или из легации короля французского? Да говори же, золотая моя.
– Нет. Он просто – пастух! – робея и тихо вымолвила Софья.
– Что?! – воскликнул князь.
– Пастух… – еще тише отозвалась девушка.
– Да как же то ись… пастух… Я не понимаю тебя. Какой такой пастух.
– Да вот что стадо пасет… Таких называют пастухами. По-латышски: ганц.Их дело всегда за стадом смотреть…
Князь сидел отчасти ошеломленный и совершенно не понимал, что говорит Софья.
– Где стадо?.. Какое стадо?.. Господь с тобой!.. – произнес он.
– В Дохабене… Там, где я родилась. В нашей деревне!
– В Дохабене… пастух? В Лифляндах?..
И вдруг Меншиков невольно вскрикнул:
– А!.. Вот оно что!.. А я-то, глупый, не догадался… Ты, моя пташка, полюбила пастуха там, у себя, полюбила, еще в крестьянском состоянии будучи, и по сю пору любишь… Ну это иное дело… Уж не знаю, в честь ли оно тебе или в осуждение?..
Меншиков замолчал и думал, а затем проговорил:
– Нет, графинюшка, это тебе в честь. Если после всего, что пережила, после всех перемен, которые свершились, после того, что из крестьянок стала ближайшей к государыне фрейлиной, ты любишь все так же простого пастуха… Нет, это тебе в честь, а не в осуждение… Так вот ты какая!.. Много раз я тебя видал издали, а не знал, что ты такая… Ну, а что же теперь – ты бы за него пошла?
– Вестимо.
– Да как же это сделать?.. Ведь это, родная моя, мудренее мудреного… На это царица соизволения не даст, да, поди, и твои отец с матерью никогда не дадут своего согласия. Надо, чтобы он из крестьян стал дворянином.
– Если бы государыня пожелала, то ведь это в один миг можно сделать, – оживляясь, заговорила Софья. – Ведь стал же батюшка графом Скавронским, даже дядя Дирих стал графом… А Цуберка не хуже…
– Какая Цуберка?.. Кто такая?
– Цуберка… Он то ись… Чем он хуже нас! А стали же мы графами, потому что одну бумагу написали про нас…
– Да про кого ты сказываешь?
– Да про моего любого. Не хуже он…
– Верю, что не хуже… А я спрашиваю: она-то кто?..
– Кто? – повторила тоже вопросом Софья.
– Она, которую ты поминаешь… Приятельница твоя, что ли? Сейчас говорила: Бурцилка какая-то!
– Цуберка. Это мой жених и был. Имя его такое: Дауц Цуберка.
– Жениха так звать? Вот оно что… Ну что ж, ладно! – рассмеялся князь. – Коли Цуберка, так и будь Цуберкой. Так, стало быть, чтобы тебе с ним повенчаться, надо сильному человеку тебе помочь. Хочешь ли ты меня в помощники?
Софья молчала, но глаза ее, все лицо, покрывшееся ярким румянцем, слезы, выступившие на ресницах, движенье ее рук, которые сами собой порывисто протянулись к князю, – все отвечало за нее.
– Ну вот и ладно. Так слушай теперь меня и не пророни ни единого словечка.
И князь Ижорский, после недолгой паузы собравшись с мыслями, заговорил и передал изумившейся девушке длинную и для нее путанную историю.
Софья хорошо поняла главное. Князь потребовал от нее, чтобы она не обмолвилась ни единым словом кому-либо об их тайной беседе и об их уговоре, шла к царице просить себе в мужья одного молодого человека, которого он назовет ей. Ей следовало объяснить государыне, что она любит этого молодца и только за него одного пойдет с радостью замуж.