– Это подобие твоей дочки с ней, царицей, удивительно. И погляди, выйдет из этого что-либо хорошее для Софьи!
– Давай Бог… Только… когда? Может, когда Софье будет за сорок лет, а я буду на том свете…
VIII
IX
X
XI
– Давай Бог… Только… когда? Может, когда Софье будет за сорок лет, а я буду на том свете…
VIII
Брат с сестрой, доехав тихонько до Вишек, расстались и разъехались в разные стороны. Христина направилась к себе домой с замиранием сердца, но уже не от неведения судьбы семьи и не от боязни узнать что-либо худое, а от радостного, нетерпеливого ожидания обнять и расцеловать мужа и троих детей мал мала меньше.
Енриховы были крепостными, или хлопами, человека незлого, но строгого и взыскательного хозяина.
Пан Вульфеншильд, немец аккуратный и немного алчный на деньги, был сам хороший работник, деятельный и трудолюбивый, и потому был требователен во всем, что касалось труда.
Он заставлял трудиться и работать своих рабов больше, чем другие помещики по соседству. А между тем многие крестьяне околотка охотно бы перешли в крепость к пану Вульфеншильду от своих господ. Причина была простая…
Пан немец был справедлив относительно трудолюбивых хлопов и никогда никого из них не обижал. Он наказывал строго – но исключительно ленивых или пьяных.
Вульфеншильд был заклятый враг кабаков и гроза пьяниц. Это понимали все дельные крестьяне. Другое же, на что роптали рабы пана, – была его ненависть к праздникам. Будучи сам протестантом, пан не признавал никаких праздников, ни католических, ни православных. Поэтому, когда во всем околотке был пир горой от Миколы или от Ивана Купалы, от Введения или от Покрова – в деревушке Кегема было тихо и все население работало или по избам, или на поле.
Через три дня после отъезда из Дохабена Христина была уже дома и увидела со слезами радости ту хибарку, сколоченную из досок, в которой жила разоренная семья, кое-как устроившаяся на пепелище после прохода русских войск.
Она огляделась с радостным чувством. У нее на шее были зашиты в мешочке царицыны червонцы, на которые можно было выстроить избу и завести еще лучшее хозяйство. Узнав, что муж работает, несмотря на праздник, по приказанию пана Вульфеншильда, Христина, даже не поздоровавшись и не объяснившись с окружавшими ее крестьянами, побежала в поле.
Еще издалека узнала она фигуру Янко, признала и мысленно назвала детей. Шагов за пятьсот не только Янко, но даже ее маленькая девочка ахнули и замерли, боясь обмануться, боясь, что исчезнет дорогой призрак, потухнет сразу тот луч радостной надежды, который сверкнул сейчас у них на душе.
– Мама! Мама! – закричал, наконец, отчаянным голосом старший, восьмилетний, сын и со всех ног стрелою бросился по пашне навстречу к бегущей женщине. Но по дороге его обогнал отец и первый бросился обнимать жену, как бы воскресшую из мертвых.
И скоро все пятеро сидели среди пашни, усмехались и плакали, а маленькая девочка, обхватив мать руками, при малейшем движении ее сильнее льнула к ней, боясь, что мама опять пропадет надолго.
Мгновения, которые переживала эта семья, остаются памятны на всю жизнь.
Разумеется, тотчас же Христина была потребована к пану Вульфеншильду, конечно, тот расспросил обо всем Христину и порадовался за нее, узнав о подарке царицы.
– Увидим, – сказал он. – Может быть, она вас у меня и выкупит на волю. Стыдно ей будет, что вы простые хлопы, когда я сам перед ней ничто, червяк. А теперь – стройтесь на славу!.. Я вам тоже помогу лесом, за полцены дам.
Но Янко, обожавший жену, не радовался деньгам и будущей стройке.
– Мне хоть вовеки под кустом жить и зиму и лето, лишь бы с Христиной! – восклицал он радостно.
Путь Карлуса был много короче пути Христины, но буфетчику с постоялого двора, никогда не отлучавшемуся из Вишек, помимо поездок в родное гнездо в Дохабен, путь показался особенно долог и скучен. К тому же дорога шла по безлюдным местам, где все было мертво, тихо. Наконец, на крутом и высоком берегу небольшой речки показалась маленькая деревушка в несколько хижин, окруженных маленьким леском. Зато на противоположном берегу начинался высокий и густой лес, разраставшийся во все стороны и уходивший на несколько десятков верст. Среди хижин стоял один домик получше других, с большим двором, обнесенным тыном. Это были заезжий двор и станция, где проезжие по тракту меняли лошадей.
До существования двора и наемных лошадей место это было совершенно безлюдно и глухо.
На краю этой недавно выстроившейся деревушки была изба, в которой жил Дирих Сковоротский не с своей, а с чужой семьей, которую он любил как родную.
Дирих не был женат, но уже несколько лет жил с латышкою по имени Трина, у которой были свои две дочери. Отец их пропадал без вести. Может быть, был давно на том свете, но мог легко оказаться в живых и явиться невзначай. Поэтому Дирих и не мог жениться на Трине.
Занятие, которое избрал себе Дирих, ям, и должность ямщика не была ни особенно выгодна, ни приятна.
Лошадей содержатель не жалел и каждый год загнанных от тяжелой работы заменял свежими, но ямщики, которые тоже были в некотором смысле загнаны, сильно терпели от таких порядков. Долго никто здесь в ямщиках не хотел оставаться, один Дирих был старожил, то есть уже лет шесть ездил взад и вперед в обе стороны.
Редко приходилось ему, и то только в самую глухую пору зимы, на сутки оставаться дома, Обыкновенно же он почти не сходил с облучка или с козел и являлся домой, чтобы только поесть или отоспаться.
Разумеется, и Дирих давно бы ушел из этой глуши, но, несмотря на свои тридцать пять лет, был глуповат как ребенок, тяжел на подъем, крайне несообразителен и ничего не умел сделать, ничему не мог научиться. Единственно, что у него в руках ладилось, – были вожжи от двух-трех загнанных кляч.
Много раз, конечно, Дирих собирался бросить невыгодную работу, но Трина, женщина умная, всячески отговаривала своего сожителя от рокового шага, понимая, что Дирих никакого иного места не достанет. А если и посчастливится ему, то никакой хозяин его более месяца держать не станет, потому что Дирих любил выпить.
К несчастию, слабый во всякой работе, он был слаб и для чарки водки. Он падал мертво пьян от количества вина, которое другого мужика только чуть-чуть в жар бросит.
Простоватостью Дириха объяснялось и сожительство с латышкой Триной, женщиной уже за пятьдесят лет и замечательно некрасивой собой, и его обожание к ней. Даже в этом поселке душ в тридцать безобразие Трины было предметом шуток и прибауток соседей и соседок. Но, будучи крайне дурна лицом, она была женщина крайне смышленая и умела даже в своей трущобе зашибать копейку. Поэтому Трина со своими дочерьми и с другом жила лучше, чем другие семьи.
Енриховы были крепостными, или хлопами, человека незлого, но строгого и взыскательного хозяина.
Пан Вульфеншильд, немец аккуратный и немного алчный на деньги, был сам хороший работник, деятельный и трудолюбивый, и потому был требователен во всем, что касалось труда.
Он заставлял трудиться и работать своих рабов больше, чем другие помещики по соседству. А между тем многие крестьяне околотка охотно бы перешли в крепость к пану Вульфеншильду от своих господ. Причина была простая…
Пан немец был справедлив относительно трудолюбивых хлопов и никогда никого из них не обижал. Он наказывал строго – но исключительно ленивых или пьяных.
Вульфеншильд был заклятый враг кабаков и гроза пьяниц. Это понимали все дельные крестьяне. Другое же, на что роптали рабы пана, – была его ненависть к праздникам. Будучи сам протестантом, пан не признавал никаких праздников, ни католических, ни православных. Поэтому, когда во всем околотке был пир горой от Миколы или от Ивана Купалы, от Введения или от Покрова – в деревушке Кегема было тихо и все население работало или по избам, или на поле.
Через три дня после отъезда из Дохабена Христина была уже дома и увидела со слезами радости ту хибарку, сколоченную из досок, в которой жила разоренная семья, кое-как устроившаяся на пепелище после прохода русских войск.
Она огляделась с радостным чувством. У нее на шее были зашиты в мешочке царицыны червонцы, на которые можно было выстроить избу и завести еще лучшее хозяйство. Узнав, что муж работает, несмотря на праздник, по приказанию пана Вульфеншильда, Христина, даже не поздоровавшись и не объяснившись с окружавшими ее крестьянами, побежала в поле.
Еще издалека узнала она фигуру Янко, признала и мысленно назвала детей. Шагов за пятьсот не только Янко, но даже ее маленькая девочка ахнули и замерли, боясь обмануться, боясь, что исчезнет дорогой призрак, потухнет сразу тот луч радостной надежды, который сверкнул сейчас у них на душе.
– Мама! Мама! – закричал, наконец, отчаянным голосом старший, восьмилетний, сын и со всех ног стрелою бросился по пашне навстречу к бегущей женщине. Но по дороге его обогнал отец и первый бросился обнимать жену, как бы воскресшую из мертвых.
И скоро все пятеро сидели среди пашни, усмехались и плакали, а маленькая девочка, обхватив мать руками, при малейшем движении ее сильнее льнула к ней, боясь, что мама опять пропадет надолго.
Мгновения, которые переживала эта семья, остаются памятны на всю жизнь.
Разумеется, тотчас же Христина была потребована к пану Вульфеншильду, конечно, тот расспросил обо всем Христину и порадовался за нее, узнав о подарке царицы.
– Увидим, – сказал он. – Может быть, она вас у меня и выкупит на волю. Стыдно ей будет, что вы простые хлопы, когда я сам перед ней ничто, червяк. А теперь – стройтесь на славу!.. Я вам тоже помогу лесом, за полцены дам.
Но Янко, обожавший жену, не радовался деньгам и будущей стройке.
– Мне хоть вовеки под кустом жить и зиму и лето, лишь бы с Христиной! – восклицал он радостно.
Путь Карлуса был много короче пути Христины, но буфетчику с постоялого двора, никогда не отлучавшемуся из Вишек, помимо поездок в родное гнездо в Дохабен, путь показался особенно долог и скучен. К тому же дорога шла по безлюдным местам, где все было мертво, тихо. Наконец, на крутом и высоком берегу небольшой речки показалась маленькая деревушка в несколько хижин, окруженных маленьким леском. Зато на противоположном берегу начинался высокий и густой лес, разраставшийся во все стороны и уходивший на несколько десятков верст. Среди хижин стоял один домик получше других, с большим двором, обнесенным тыном. Это были заезжий двор и станция, где проезжие по тракту меняли лошадей.
До существования двора и наемных лошадей место это было совершенно безлюдно и глухо.
На краю этой недавно выстроившейся деревушки была изба, в которой жил Дирих Сковоротский не с своей, а с чужой семьей, которую он любил как родную.
Дирих не был женат, но уже несколько лет жил с латышкою по имени Трина, у которой были свои две дочери. Отец их пропадал без вести. Может быть, был давно на том свете, но мог легко оказаться в живых и явиться невзначай. Поэтому Дирих и не мог жениться на Трине.
Занятие, которое избрал себе Дирих, ям, и должность ямщика не была ни особенно выгодна, ни приятна.
Лошадей содержатель не жалел и каждый год загнанных от тяжелой работы заменял свежими, но ямщики, которые тоже были в некотором смысле загнаны, сильно терпели от таких порядков. Долго никто здесь в ямщиках не хотел оставаться, один Дирих был старожил, то есть уже лет шесть ездил взад и вперед в обе стороны.
Редко приходилось ему, и то только в самую глухую пору зимы, на сутки оставаться дома, Обыкновенно же он почти не сходил с облучка или с козел и являлся домой, чтобы только поесть или отоспаться.
Разумеется, и Дирих давно бы ушел из этой глуши, но, несмотря на свои тридцать пять лет, был глуповат как ребенок, тяжел на подъем, крайне несообразителен и ничего не умел сделать, ничему не мог научиться. Единственно, что у него в руках ладилось, – были вожжи от двух-трех загнанных кляч.
Много раз, конечно, Дирих собирался бросить невыгодную работу, но Трина, женщина умная, всячески отговаривала своего сожителя от рокового шага, понимая, что Дирих никакого иного места не достанет. А если и посчастливится ему, то никакой хозяин его более месяца держать не станет, потому что Дирих любил выпить.
К несчастию, слабый во всякой работе, он был слаб и для чарки водки. Он падал мертво пьян от количества вина, которое другого мужика только чуть-чуть в жар бросит.
Простоватостью Дириха объяснялось и сожительство с латышкой Триной, женщиной уже за пятьдесят лет и замечательно некрасивой собой, и его обожание к ней. Даже в этом поселке душ в тридцать безобразие Трины было предметом шуток и прибауток соседей и соседок. Но, будучи крайне дурна лицом, она была женщина крайне смышленая и умела даже в своей трущобе зашибать копейку. Поэтому Трина со своими дочерьми и с другом жила лучше, чем другие семьи.
IX
Дирих собрался на станционном дворе закладывать в дышловую телегу пару пегих лошадок и не спеша мазал колесо, когда к нему прибежала из дому старшая девочка, по имени Мадде, еще издали крича ему по-латышски:
– Дядя, дядя… У нас важный купец в избе… Важный… Приехал сейчас.
Дирих не сразу понял. Он бросил мазанье, вздел колесо на ось и, вынув подпорку из-под телеги, спросил у девочки:
– Что ты болтаешь?
– Купец. У нас. На своей лошади. Хорошая лошадь.
– Ты, Мадде, во сне видела?
– Не во сне, дядя. Иди скорее… Мама зовет.
Мадде была настолько встревожена и даже перепугана, что Дирих поневоле должен был верить, если не словам, то лицу девочки. Он попросил другого ямщика отправиться с проезжим вместо себя, а сам быстро пошел домой.
– Да кто же такой этот приезжий? – спрашивал он у девочки.
Но Мадде сама не знала ничего.
Когда Дирих вошел в горницу низенькой и темной избенки, то увидел хорошо одетого человека, с виду купца, а его сожительница Трина вскрикнула с веселым лицом:
– Ну, отгадай, Дирих! Отгадай, кто этот человек? Кто наш гость?
Дирих стал как вкопанный, а купец подошел и вымолвил, смеясь добродушно:
– Немудрено тебе меня не узнать. И я бы тебя теперь не узнал, если бы встретил где на дороге. Прежде всего поцелуемся… Вот так… Ну, погляди теперь мне в лицо хорошенько. Не узнаешь?
– Нет. Виноват… – пробурчал Дирих, смущаясь.
– Есть у тебя брат?
– Есть.
– Как его зовут?
– Карлус…
– Ну вот… Догадываешься теперь?..
Но Дирих стоял истуканом. Он был слишком простоват, чтобы догадаться.
– Да я… Я Карлус. Твой брат Карлус, – воскликнул приезжий.
Дирих ахнул и бросился обнимать брата.
Оглядев друг друга внимательно, братья обоюдно подивились перемене, которая в них произошла.
Карлус тотчас передал брату подарок от Христины – два червонца, и подробно рассказал о свидании ее с царицей. Но, видя, что брат все тот же простяк, неспособный даже понять вполне все то, что он считал необходимым ему передать, Карлус, невольно и незаметно для самого себя, перестал в беседе обращаться к брату, а предпочел все подробно объяснить умной Трине и ее старшей дочери.
Главное заключалось, конечно, в том, чтобы Дирих вел себя осторожнее и не разглашал ничего о себе даже в такой трущобе, как его деревушка.
Трина очень обрадовалась большим деньгам, но весть Карлуса о могущей произойти перемене в судьбе Дириха не только не обрадовала женщину, но даже испугала. Карлус заметил ее тревожный взгляд и набежавшую на лицо тень. Умная латышка поняла тотчас, что в случае какой-либо перемены ее сожительство с Дирихом будет невозможно.
– Ты что пригорюнилась? – спросил Карлус.
– Я ничего… Все это диковинно… И от всего этого, что ты рассказываешь, надо всяких напастей ждать, – ответила Трина.
– Это почему?
– Вас всех: тебя, Дириха, Христину и Анну с вашими детьми – только погубит это свидание Христины. Я тебе говорю верно. Счастия от этого не будет никакого, а беды будут…
В голосе женщины звучала такая уверенность, что Карлус задумался, как бы взвешивая ее слова…
Целый день проспорил с ней Карлус, но кончилось тем, что умная женщина не убедилась доводами Карлуса, а убедила его быть настороже и наготове спасаться от козней русского царя.
Карлус выехал от брата менее довольный и веселый. Он решился быть как можно осторожнее и не только ничего не разглашать о себе, но даже никому не рассказывать о свидании сестры с русской царицей.
По возвращении Карлуса в Вишки он вскоре, однако, заметил, что его положение изменилось. Хозяин стал ласковее, знакомые доброжелательнее.
Его поездка для свидания с братом по делу, которую он, конечно, не скрыл, затем известное теперь всем посещение Христины, а равно имя Екатерины, данное новорожденной девочке, наконец россказни и нескромность местного ксендза – все привело к тому, что в деревушке Дохабен и в самих Витках стали уже чаще поминать и болтать.
Вскоре в шутку стали называть Карлуса «цара бралис», то есть царским шурином, и совершенно незаметно, в каких-нибудь несколько недель, эти два слова стали уже прозвищем. «Цара бралис» говорили все, и все ждали для Карлуса события!..
Так прошло целых два года, которые, однако, не принесли ничего нового, ни хорошего, ни худого…
Прозвище, данное Карлусу серьезно, а не ради насмешки, за это время понемногу перешло уже в шутливую кличку.
– Дядя, дядя… У нас важный купец в избе… Важный… Приехал сейчас.
Дирих не сразу понял. Он бросил мазанье, вздел колесо на ось и, вынув подпорку из-под телеги, спросил у девочки:
– Что ты болтаешь?
– Купец. У нас. На своей лошади. Хорошая лошадь.
– Ты, Мадде, во сне видела?
– Не во сне, дядя. Иди скорее… Мама зовет.
Мадде была настолько встревожена и даже перепугана, что Дирих поневоле должен был верить, если не словам, то лицу девочки. Он попросил другого ямщика отправиться с проезжим вместо себя, а сам быстро пошел домой.
– Да кто же такой этот приезжий? – спрашивал он у девочки.
Но Мадде сама не знала ничего.
Когда Дирих вошел в горницу низенькой и темной избенки, то увидел хорошо одетого человека, с виду купца, а его сожительница Трина вскрикнула с веселым лицом:
– Ну, отгадай, Дирих! Отгадай, кто этот человек? Кто наш гость?
Дирих стал как вкопанный, а купец подошел и вымолвил, смеясь добродушно:
– Немудрено тебе меня не узнать. И я бы тебя теперь не узнал, если бы встретил где на дороге. Прежде всего поцелуемся… Вот так… Ну, погляди теперь мне в лицо хорошенько. Не узнаешь?
– Нет. Виноват… – пробурчал Дирих, смущаясь.
– Есть у тебя брат?
– Есть.
– Как его зовут?
– Карлус…
– Ну вот… Догадываешься теперь?..
Но Дирих стоял истуканом. Он был слишком простоват, чтобы догадаться.
– Да я… Я Карлус. Твой брат Карлус, – воскликнул приезжий.
Дирих ахнул и бросился обнимать брата.
Оглядев друг друга внимательно, братья обоюдно подивились перемене, которая в них произошла.
Карлус тотчас передал брату подарок от Христины – два червонца, и подробно рассказал о свидании ее с царицей. Но, видя, что брат все тот же простяк, неспособный даже понять вполне все то, что он считал необходимым ему передать, Карлус, невольно и незаметно для самого себя, перестал в беседе обращаться к брату, а предпочел все подробно объяснить умной Трине и ее старшей дочери.
Главное заключалось, конечно, в том, чтобы Дирих вел себя осторожнее и не разглашал ничего о себе даже в такой трущобе, как его деревушка.
Трина очень обрадовалась большим деньгам, но весть Карлуса о могущей произойти перемене в судьбе Дириха не только не обрадовала женщину, но даже испугала. Карлус заметил ее тревожный взгляд и набежавшую на лицо тень. Умная латышка поняла тотчас, что в случае какой-либо перемены ее сожительство с Дирихом будет невозможно.
– Ты что пригорюнилась? – спросил Карлус.
– Я ничего… Все это диковинно… И от всего этого, что ты рассказываешь, надо всяких напастей ждать, – ответила Трина.
– Это почему?
– Вас всех: тебя, Дириха, Христину и Анну с вашими детьми – только погубит это свидание Христины. Я тебе говорю верно. Счастия от этого не будет никакого, а беды будут…
В голосе женщины звучала такая уверенность, что Карлус задумался, как бы взвешивая ее слова…
Целый день проспорил с ней Карлус, но кончилось тем, что умная женщина не убедилась доводами Карлуса, а убедила его быть настороже и наготове спасаться от козней русского царя.
Карлус выехал от брата менее довольный и веселый. Он решился быть как можно осторожнее и не только ничего не разглашать о себе, но даже никому не рассказывать о свидании сестры с русской царицей.
По возвращении Карлуса в Вишки он вскоре, однако, заметил, что его положение изменилось. Хозяин стал ласковее, знакомые доброжелательнее.
Его поездка для свидания с братом по делу, которую он, конечно, не скрыл, затем известное теперь всем посещение Христины, а равно имя Екатерины, данное новорожденной девочке, наконец россказни и нескромность местного ксендза – все привело к тому, что в деревушке Дохабен и в самих Витках стали уже чаще поминать и болтать.
Вскоре в шутку стали называть Карлуса «цара бралис», то есть царским шурином, и совершенно незаметно, в каких-нибудь несколько недель, эти два слова стали уже прозвищем. «Цара бралис» говорили все, и все ждали для Карлуса события!..
Так прошло целых два года, которые, однако, не принесли ничего нового, ни хорошего, ни худого…
Прозвище, данное Карлусу серьезно, а не ради насмешки, за это время понемногу перешло уже в шутливую кличку.
X
Однажды летом в Вишках, появился целый поезд, три экипажа и большой фургон с поклажей. Проезжал важный сановник, по имени, хорошо известному в Литве, знатный и богатый магнат, а по мундиру – русский генерал. И действительно, это оказался поляк граф Сапега, фельдмаршал русской службы, отправлявшийся из России на побывку в Варшаву. С ним ехал его сын, красивый и статный молодой человек.
Магнат, вероятно с усталости от дальнего пути или от того, что на дворе стояла отвратительная погода и лил без конца как бы осенний дождь, остановился в Вишках на несколько часов. Затем, найдя в гостинице сравнительную с другими станциями опрятность, хорошую кухню и порядочную обстановку, граф решил остаться ночевать. Наутро была та же скверная погода и старику нездоровилось; он опять решил остаться еще на сутки.
– Там дальше, по пути, опять пойдут, пожалуй, курные избы, так уже лучше вам здесь побыть и отдохнуть, – советовал и молодой Сапега отцу.
Вечером чрез многочисленную свиту, состоявшую, помимо лакеев, из адъютанта, двух секретарей, капеллана и трех егерей, до сведения магнатов достиг удивительный слух, которому они, конечно, сразу не поверили. В этой трущобе, будто бы оказался, – прислуживающий их лакеям, не появляясь в ту горницу, где они сидели, – простой крестьянин, которого считают здесь все близким родственником…
– Что за глупое вранье! – строго сказал фельдмаршал. Приняв известие за дерзкую выдумку, Сапега сначала не обратил на это никакого внимания. Но затем его секретарь, повидавший по собственной охоте лакея Карлуса, явился к сановнику и объяснил ему ради курьеза, да и ради неимения чем заняться на отдыхе, что лакей сам серьезно заявил ему о своем родстве.
Конечно, граф велел тотчас позвать к себе лакея, и Карлус, немножко оправившись, причесавшись и оглядевшись, предстал пред именитым проезжим. Молодой Сапега стал его подробно расспрашивать, с оттенком насмешки в голосе и даже презрения; фельдмаршал молча слушал, но глядел, строго хмуря брови.
Карлус отвечал робко, но естественно и просто объяснил все. И все, что услышали Сапеги, поразило их своим правдоподобием.
Кончилось тем, что фельдмаршал сам заступил место своего сына в качестве допросчика по пунктам.
– Как же тебя звать? – спросил Сапега.
– Карлус.
– Слышал!.. Фамилия твоя как – я спрашиваю. Семейное прозвище?
– Зовут разно… Меня зовут Сковоротский, а сестру старшую до замужества всегда звали Сковорощанкой… Отец назывался Самуилом, а прозвище его было Скавронек.
– А мать… Ее имя как было?..
– Мать звалась Доротеей, по девичеству или по имени отца своего Ган.
– Это немецкое имя: Доротея Ган.
– Она и была немкой, а сестра ее меньшая, Марианна, вышла за русского шляхтича Веселовского, а средняя за Гейденберга. Эту звали Софьей… Да еще брат был Вильгельм… Да еще сестра была, и тоже была за Веселовским.
– Так две сестры были Веселовскими по фамилии мужей? – спросил вельможа.
– Да. Одна за отцом, а другая, меньшая, за сыном его, Яном.
– У которой же воспитывалась твоя сестра, которую ты называешь Мартой?
– У меньшой, Марианны… Старшая, Катерина, уехала в Курляндию и вышла вторично замуж за Дукласа.
– И ты всю эту родню свою знавал и помнишь хорошо? – спросил подозрительно Сапега.
– Еще бы… Ведь я их всех знал, когда мне было уже лет с двадцать, – ухмыляясь, отозвался Карлус. – В честь тетки Софьи Гейденберг, я свою дочь назвал так же.
– Ну, а Марта от тетки Веселовской перешла, говоришь ты, к пастору лютеранскому?
– Да. К пастору Глюку в Мариенбург, а от него попала в плен к русским драгунам.
– Почему же, однако, любезный, ты знаешь, что это твоя сестра Марта? – лукаво заметил молодой Сапега.
– Этого я не знаю…
– Ну, вот видишь ли, голубчик, – строго заговорил фельдмаршал, – все это выдумки, и опасные выдумки. Напрасно ты такой вздор о себе болтаешь. У тебя пропала взятая русскими в плен сестра – и на этом одном случае ты основываешь целую глупую историю. Мало ли женщин в Лифляндах во время войны были взяты в плен московскими войсками. Так всем родственникам их всякую из них и почитать теперь русской императрицей?
– В Крейцбурге и в Мариенбурге все так говорят, – оправдывался Карлус, – что именно наша Марта и есть царица Екатерина.
– Все это одно вранье. И ты за такое разглашение о себе можешь дорого поплатиться. Прекрати это вранье. Худо будет. Вот тебе мой добрый совет! – строго сказал Сапега, отпуская лакея.
Однако магнат польский и фельдмаршал русской армии, много живший в России и знавший все, что знали обе столицы, да и вся империя, о загадочном происхождении русской императрицы, не мог равнодушно отнестись к рассказу буфетчика постоялого двора.
Карлус, решивший быть по совету сестры осторожным, умышленно не все передал магнату, очевидно допрашивавшему его ради праздности и пустого любопытства.
Карлус предпочел лучше прослыть в глазах графа Сапеги за болтуна, нежели упомянуть о свидании в Риге. Он не проронил поэтому ни слова о беседе Христины с государыней.
Но на этот раз осторожность Карлуса ему только повредила. Если бы Сапега узнал от него, что недавно сама русская императрица виделась с Христиной, подарила ей денег, расспрашивала о судьбе всех других членов семьи, то он наверно не сделал бы того, что он теперь счел долгом сделать немедленно.
Здесь же через час после беседы с буфетчиком магнат написал подробно о своей встрече в гостинице местечка Вишки. Он передал все человеку придворному и влиятельному, генералу Девьеру, женатому на родной сестре князя Меншикова.
Между тем пока вельможа писал письмо, сын его был в соседней горнице, куда один из секретарей привел красивую молоденькую девушку, пойманную им случайно в коридоре. Молодой Сапега осматривал чернобровую и востроглазую девушку, как любопытного зверька. Дичок-самородок забавлял его своей манерой держаться и своими бойкими ответами.
Молодая девушка отзывалась тихо, но резко, едва шевеля губами, гордо закидывая красивую кудрявую головку и как бы неприязненно меря взглядом обоих собеседников с головы до ног.
– Правду говорит он, – сказал Сапега, показывая на секретаря, – что ты себя называешь Яункундзе?
– Неправда!
– Как неправда! – воскликнул секретарь. – Ты сейчас в коридоре мне сказала, что это твое прозвище.
– Ну, да.
– А теперь ты говоришь: неправда.
– Вы что спросили? Как я себя зову? Я себя зову Софьей. А другие меня зовут Яункундзе. Не я же себе это прозвище дала.
– Есть у тебя жених? Собираешься ты замуж? – спросил Сапега.
– А у вас есть невеста? Собираетесь вы жениться?.. – отозвалась Софья.
– Да тебе это не любопытно, я полагаю.
– Ну и вам тоже про меня знать это не любопытно.
– Вишь какая сердитая. А красива… Ты очень красива, Яункундзе.
– Да.
– Что да?
– Красива.
– Сама знаешь это…
– Конечно. Кому же это и знать, как не мне!
Сапега рассмеялся, секретарь тоже.
Около получасу проболтал так молодой граф с молоденькой крестьянкой и, дав ей коробку сластей, отпустил со словами:
– Будь ты моя крепостная, я бы тебя ни за кого замуж не выдал, а взял бы себе.
– Насильно? – отозвалась тихо Софья, презрительно усмехаясь и идя к дверям.
– Нет… Может быть, ты… Я думаю, что ты бы сама… Вероятно, ты бы меня…
Сапега запутался и смолк, удивляясь внутренне самому себе, то есть своему легкому смущению.
– Пан уж очень много о себе воображает! – вымолвила Софья на пороге. – Я знаю одного пастуха, который много красивее пана графа.
Сапега рассмеялся громко и весело. Софья искоса глянула на него своими угольными глазами из-под опущенных наполовину ресниц, и взгляд ее выразил одно гордое презренье.
– Даже не верит, – воркнула она и исчезла за дверью.
Наутро рано один из егерей графа Сапеги выехал из Вишек с письмом в обратный путь, в Россию. Около полудня все экипажи были заложены и поданы. Именитые проезжие отправлялись далее.
Когда граф-фельдмаршал вышел на крыльцо в сопровождении сына и всей свиты, густая толпа поселян с обнаженными головами окружила постоялый двор и экипажи.
– Вон она, батюшка! – тихо сказал по-немецки молодой Сапега, указывая отцу глазами на красивую девушку, стоявшую близ крыльца впереди других крестьянок. Фельдмаршал пристально пригляделся и вымолвил на том же языке:
– Странно. Очень странно!
– Что? – спросил сын.
– Сходство.
– С кем, батюшка?..
Но старый граф не ответил и пошел садиться в экипаж.
Молодой человек сел вслед за отцом, затем выглянул из окна кареты на Софью и ласково кивнул ей головой.
Девушка не шевельнулась и даже бровью не двинула в ответ. Экипажи тронулись шибкой рысью и скоро исчезли за домами и околицей. Софья задумчиво смотрела вослед. На сердце ее что-то происходило. Она в один миг вчера возненавидела молодого вельможу. Ну, так что ж? Ведь он уехал! Она никогда более за всю жизнь не встретит его и не увидит. Да, кажется… Вероятно…
В это же мгновение молодой граф Сапега, глядя из экипажа на унылую дорогу, думал об этой Яункундзе из Вишек… И удивлялся, что он думает о ней. Красивая крестьянка! Мало ли их было по дороге. Отчего же об этой думается ему как бы против воли? Он и не увидит ведь ее более никогда. Да, кажется… Вероятно…
Магнат, вероятно с усталости от дальнего пути или от того, что на дворе стояла отвратительная погода и лил без конца как бы осенний дождь, остановился в Вишках на несколько часов. Затем, найдя в гостинице сравнительную с другими станциями опрятность, хорошую кухню и порядочную обстановку, граф решил остаться ночевать. Наутро была та же скверная погода и старику нездоровилось; он опять решил остаться еще на сутки.
– Там дальше, по пути, опять пойдут, пожалуй, курные избы, так уже лучше вам здесь побыть и отдохнуть, – советовал и молодой Сапега отцу.
Вечером чрез многочисленную свиту, состоявшую, помимо лакеев, из адъютанта, двух секретарей, капеллана и трех егерей, до сведения магнатов достиг удивительный слух, которому они, конечно, сразу не поверили. В этой трущобе, будто бы оказался, – прислуживающий их лакеям, не появляясь в ту горницу, где они сидели, – простой крестьянин, которого считают здесь все близким родственником…
– Что за глупое вранье! – строго сказал фельдмаршал. Приняв известие за дерзкую выдумку, Сапега сначала не обратил на это никакого внимания. Но затем его секретарь, повидавший по собственной охоте лакея Карлуса, явился к сановнику и объяснил ему ради курьеза, да и ради неимения чем заняться на отдыхе, что лакей сам серьезно заявил ему о своем родстве.
Конечно, граф велел тотчас позвать к себе лакея, и Карлус, немножко оправившись, причесавшись и оглядевшись, предстал пред именитым проезжим. Молодой Сапега стал его подробно расспрашивать, с оттенком насмешки в голосе и даже презрения; фельдмаршал молча слушал, но глядел, строго хмуря брови.
Карлус отвечал робко, но естественно и просто объяснил все. И все, что услышали Сапеги, поразило их своим правдоподобием.
Кончилось тем, что фельдмаршал сам заступил место своего сына в качестве допросчика по пунктам.
– Как же тебя звать? – спросил Сапега.
– Карлус.
– Слышал!.. Фамилия твоя как – я спрашиваю. Семейное прозвище?
– Зовут разно… Меня зовут Сковоротский, а сестру старшую до замужества всегда звали Сковорощанкой… Отец назывался Самуилом, а прозвище его было Скавронек.
– А мать… Ее имя как было?..
– Мать звалась Доротеей, по девичеству или по имени отца своего Ган.
– Это немецкое имя: Доротея Ган.
– Она и была немкой, а сестра ее меньшая, Марианна, вышла за русского шляхтича Веселовского, а средняя за Гейденберга. Эту звали Софьей… Да еще брат был Вильгельм… Да еще сестра была, и тоже была за Веселовским.
– Так две сестры были Веселовскими по фамилии мужей? – спросил вельможа.
– Да. Одна за отцом, а другая, меньшая, за сыном его, Яном.
– У которой же воспитывалась твоя сестра, которую ты называешь Мартой?
– У меньшой, Марианны… Старшая, Катерина, уехала в Курляндию и вышла вторично замуж за Дукласа.
– И ты всю эту родню свою знавал и помнишь хорошо? – спросил подозрительно Сапега.
– Еще бы… Ведь я их всех знал, когда мне было уже лет с двадцать, – ухмыляясь, отозвался Карлус. – В честь тетки Софьи Гейденберг, я свою дочь назвал так же.
– Ну, а Марта от тетки Веселовской перешла, говоришь ты, к пастору лютеранскому?
– Да. К пастору Глюку в Мариенбург, а от него попала в плен к русским драгунам.
– Почему же, однако, любезный, ты знаешь, что это твоя сестра Марта? – лукаво заметил молодой Сапега.
– Этого я не знаю…
– Ну, вот видишь ли, голубчик, – строго заговорил фельдмаршал, – все это выдумки, и опасные выдумки. Напрасно ты такой вздор о себе болтаешь. У тебя пропала взятая русскими в плен сестра – и на этом одном случае ты основываешь целую глупую историю. Мало ли женщин в Лифляндах во время войны были взяты в плен московскими войсками. Так всем родственникам их всякую из них и почитать теперь русской императрицей?
– В Крейцбурге и в Мариенбурге все так говорят, – оправдывался Карлус, – что именно наша Марта и есть царица Екатерина.
– Все это одно вранье. И ты за такое разглашение о себе можешь дорого поплатиться. Прекрати это вранье. Худо будет. Вот тебе мой добрый совет! – строго сказал Сапега, отпуская лакея.
Однако магнат польский и фельдмаршал русской армии, много живший в России и знавший все, что знали обе столицы, да и вся империя, о загадочном происхождении русской императрицы, не мог равнодушно отнестись к рассказу буфетчика постоялого двора.
Карлус, решивший быть по совету сестры осторожным, умышленно не все передал магнату, очевидно допрашивавшему его ради праздности и пустого любопытства.
Карлус предпочел лучше прослыть в глазах графа Сапеги за болтуна, нежели упомянуть о свидании в Риге. Он не проронил поэтому ни слова о беседе Христины с государыней.
Но на этот раз осторожность Карлуса ему только повредила. Если бы Сапега узнал от него, что недавно сама русская императрица виделась с Христиной, подарила ей денег, расспрашивала о судьбе всех других членов семьи, то он наверно не сделал бы того, что он теперь счел долгом сделать немедленно.
Здесь же через час после беседы с буфетчиком магнат написал подробно о своей встрече в гостинице местечка Вишки. Он передал все человеку придворному и влиятельному, генералу Девьеру, женатому на родной сестре князя Меншикова.
Между тем пока вельможа писал письмо, сын его был в соседней горнице, куда один из секретарей привел красивую молоденькую девушку, пойманную им случайно в коридоре. Молодой Сапега осматривал чернобровую и востроглазую девушку, как любопытного зверька. Дичок-самородок забавлял его своей манерой держаться и своими бойкими ответами.
Молодая девушка отзывалась тихо, но резко, едва шевеля губами, гордо закидывая красивую кудрявую головку и как бы неприязненно меря взглядом обоих собеседников с головы до ног.
– Правду говорит он, – сказал Сапега, показывая на секретаря, – что ты себя называешь Яункундзе?
– Неправда!
– Как неправда! – воскликнул секретарь. – Ты сейчас в коридоре мне сказала, что это твое прозвище.
– Ну, да.
– А теперь ты говоришь: неправда.
– Вы что спросили? Как я себя зову? Я себя зову Софьей. А другие меня зовут Яункундзе. Не я же себе это прозвище дала.
– Есть у тебя жених? Собираешься ты замуж? – спросил Сапега.
– А у вас есть невеста? Собираетесь вы жениться?.. – отозвалась Софья.
– Да тебе это не любопытно, я полагаю.
– Ну и вам тоже про меня знать это не любопытно.
– Вишь какая сердитая. А красива… Ты очень красива, Яункундзе.
– Да.
– Что да?
– Красива.
– Сама знаешь это…
– Конечно. Кому же это и знать, как не мне!
Сапега рассмеялся, секретарь тоже.
Около получасу проболтал так молодой граф с молоденькой крестьянкой и, дав ей коробку сластей, отпустил со словами:
– Будь ты моя крепостная, я бы тебя ни за кого замуж не выдал, а взял бы себе.
– Насильно? – отозвалась тихо Софья, презрительно усмехаясь и идя к дверям.
– Нет… Может быть, ты… Я думаю, что ты бы сама… Вероятно, ты бы меня…
Сапега запутался и смолк, удивляясь внутренне самому себе, то есть своему легкому смущению.
– Пан уж очень много о себе воображает! – вымолвила Софья на пороге. – Я знаю одного пастуха, который много красивее пана графа.
Сапега рассмеялся громко и весело. Софья искоса глянула на него своими угольными глазами из-под опущенных наполовину ресниц, и взгляд ее выразил одно гордое презренье.
– Даже не верит, – воркнула она и исчезла за дверью.
Наутро рано один из егерей графа Сапеги выехал из Вишек с письмом в обратный путь, в Россию. Около полудня все экипажи были заложены и поданы. Именитые проезжие отправлялись далее.
Когда граф-фельдмаршал вышел на крыльцо в сопровождении сына и всей свиты, густая толпа поселян с обнаженными головами окружила постоялый двор и экипажи.
– Вон она, батюшка! – тихо сказал по-немецки молодой Сапега, указывая отцу глазами на красивую девушку, стоявшую близ крыльца впереди других крестьянок. Фельдмаршал пристально пригляделся и вымолвил на том же языке:
– Странно. Очень странно!
– Что? – спросил сын.
– Сходство.
– С кем, батюшка?..
Но старый граф не ответил и пошел садиться в экипаж.
Молодой человек сел вслед за отцом, затем выглянул из окна кареты на Софью и ласково кивнул ей головой.
Девушка не шевельнулась и даже бровью не двинула в ответ. Экипажи тронулись шибкой рысью и скоро исчезли за домами и околицей. Софья задумчиво смотрела вослед. На сердце ее что-то происходило. Она в один миг вчера возненавидела молодого вельможу. Ну, так что ж? Ведь он уехал! Она никогда более за всю жизнь не встретит его и не увидит. Да, кажется… Вероятно…
В это же мгновение молодой граф Сапега, глядя из экипажа на унылую дорогу, думал об этой Яункундзе из Вишек… И удивлялся, что он думает о ней. Красивая крестьянка! Мало ли их было по дороге. Отчего же об этой думается ему как бы против воли? Он и не увидит ведь ее более никогда. Да, кажется… Вероятно…
XI
Однажды появился в Витках молодой человек, красивый, ловкий, говоривший одинаково хорошо по-польски и по-русски, вскоре доказавший, что он был молодец на все руки. Новый житель Вишек, по имени Яков, вскоре стал всеобщим любимцем, но в особенности сошелся он быстро с Карлусом и всячески доказывал ему свою дружбу; Вместе с тем он проговаривался приятелю, что у него есть средства и что он богатый жених и не прочь бы найти себе невесту… Вот вроде Софьи…
Вскоре Карлус любил своего нового друга так же, как если бы, знал его уже несколько лет, а между тем Яков был в гостинице не более месяца. О браке с Яковом шестнадцатилетней Софьи он тоже мечтал уже часто и подолгу.
Наконец, однажды Яков объяснил Карлусу, что тот должен ему доказать на деле свою дружбу и помочь в одном очень простом, хотя и важном обстоятельстве.
– Дело самое глупое и простое, – объяснил Яков, – но я могу просить помощи только у человека, которому я вполне верю, который меня не обманет и не погубит, который, пожалуй, и моим родственником стать может.
И в откровенной беседе Яков сообщил Карлусу, что у него есть деньги, и большие, на которые он может не только двор и «виасибас намс» на себя, уплативши содержателю необходимую сумму.
Карлус поверил приятелю и убедил его, что он может вполне положиться на него. Тогда Яков признался откровенно, что деньги зарыты им в лесу, в нескольких верстах от Вишек.
– Деньги эти надо отправиться вырыть, и так как мешок с золотыми червонцами и с серебряными рублями очень тяжел, то один человек никак не может из леса дотащить его, хотя бы через несколько саженей, до телеги. Следовательно, надо ехать вдвоем, разумеется, вечером, и таким образом ночью все сработать и привезти мешок с деньгами домой.
Карлус объяснил, что нет ничего проще дела и что, конечно, он исполнит свято главное условие и никому ничего не скажет о деньгах.
– Больше мне ничего и не нужно. А за эту услугу, – сказал Яков, – я тебе сделаю подарок, который может переменить твою обстановку.
Друзья тотчас уговорились добыть в Вишках небольшую тележку с парой хороших зирксов, или лошадей, сильных и бойких, чтобы съездить за деньгами.
После этого уговора Яков медлил, однако, целую неделю. Карлус сообразил, что друг просто боится и подозревает его, быть может, даже раскаивается, что сообщил о своей тайне.
Но однажды вечером Яков объяснил другу, что на другой день вечером они должны выезжать. Так как тележка и пара отличных лошадей были уже давно найдены, уговор с хозяином был сделан под предлогом поездки в Дохабен, то Карлус отвечал, что он готов и очень рад.
– Я уж думал, что ты меня подозреваешь и опасаешься, – сказал он. – Но мне это было обидно.
– По правде сказать – да… – отвечал Яков. – Но теперь я решился. Доставай лошадей… да получше. Скакунов!
– Это уж готово. Лучшие зирксы всех Вишек! – пошутил Карлус.
Поселянин, у которого надо было взять лошадей, конечно, очень удивился, что двум здоровым молодцам понадобилась пара бойких коней для простой поездки в Дохабен. Однако, подумав побольше, он решил, что, по всей вероятности, этот Яков едет в деревню, где семья Карлуса, в качестве жениха. Разумеется, ради такого случая хочется ему и пофрантить.
В сумерки ясного дня два приятеля выехали из Вишек по большой дороге. На другое утро вернулся домой один из старожилов Вишек и, встретясь с хозяином нанятых лошадей, спросил у него с удивлением:
– Это ведь твоих коней я видел с Карлусом?
– Да. Мои кони, – отвечал тот.
– Охота давать гонять…
– Я за деньги дал.
– Все равно. Это портит коня – сорок верст не кормя гонять.
– Как сорок верст?
– Да так. Я их встретил за большим Янковым бором… Видно ведь, что кони бегут без роздыха, заморенные.
– Они в Дохабен наняли! – воскликнул поселянин.
– Хорош Дохабен за Янковым бором!
Между тем, Карлус и Яков действительно были в это время очень далеко от Вишек…
Отъехав от местечка верст за десять, Яков приостановил лошадей и, пустив их шагом, обернулся к приятелю:
– Слушай, Карлус… Я ведь тебя обманул.
– Как? В чем? – отозвался этот.
– Я тебя обманул, но ты не гневися. Я тебе сказал, что мой клад зарыт тут неподалеку. Это неправда.
– А где же он?
– До него от Вишек верст сто…
– Как сто! – воскликнул Карлус.
– Так. Он у меня на родной стороне. Около деревни, где я родился. Да ты чего же так оторопел? Не все ли равно? Лошади у нас хорошие, доедем мы исправно, хозяину заплатим вдвое, хоть даже вчетверо. Он пенять не будет. Я же тебя потому обманул, что боялся твоей лени. Скажи я тебе ехать за сто верст, ты бы, пожалуй, и отказался.
– Пожалуй, что так! – отозвался Карлус, смеясь. – Даже и теперь страшно. Сто верст! Шутка!
Вскоре Карлус любил своего нового друга так же, как если бы, знал его уже несколько лет, а между тем Яков был в гостинице не более месяца. О браке с Яковом шестнадцатилетней Софьи он тоже мечтал уже часто и подолгу.
Наконец, однажды Яков объяснил Карлусу, что тот должен ему доказать на деле свою дружбу и помочь в одном очень простом, хотя и важном обстоятельстве.
– Дело самое глупое и простое, – объяснил Яков, – но я могу просить помощи только у человека, которому я вполне верю, который меня не обманет и не погубит, который, пожалуй, и моим родственником стать может.
И в откровенной беседе Яков сообщил Карлусу, что у него есть деньги, и большие, на которые он может не только двор и «виасибас намс» на себя, уплативши содержателю необходимую сумму.
Карлус поверил приятелю и убедил его, что он может вполне положиться на него. Тогда Яков признался откровенно, что деньги зарыты им в лесу, в нескольких верстах от Вишек.
– Деньги эти надо отправиться вырыть, и так как мешок с золотыми червонцами и с серебряными рублями очень тяжел, то один человек никак не может из леса дотащить его, хотя бы через несколько саженей, до телеги. Следовательно, надо ехать вдвоем, разумеется, вечером, и таким образом ночью все сработать и привезти мешок с деньгами домой.
Карлус объяснил, что нет ничего проще дела и что, конечно, он исполнит свято главное условие и никому ничего не скажет о деньгах.
– Больше мне ничего и не нужно. А за эту услугу, – сказал Яков, – я тебе сделаю подарок, который может переменить твою обстановку.
Друзья тотчас уговорились добыть в Вишках небольшую тележку с парой хороших зирксов, или лошадей, сильных и бойких, чтобы съездить за деньгами.
После этого уговора Яков медлил, однако, целую неделю. Карлус сообразил, что друг просто боится и подозревает его, быть может, даже раскаивается, что сообщил о своей тайне.
Но однажды вечером Яков объяснил другу, что на другой день вечером они должны выезжать. Так как тележка и пара отличных лошадей были уже давно найдены, уговор с хозяином был сделан под предлогом поездки в Дохабен, то Карлус отвечал, что он готов и очень рад.
– Я уж думал, что ты меня подозреваешь и опасаешься, – сказал он. – Но мне это было обидно.
– По правде сказать – да… – отвечал Яков. – Но теперь я решился. Доставай лошадей… да получше. Скакунов!
– Это уж готово. Лучшие зирксы всех Вишек! – пошутил Карлус.
Поселянин, у которого надо было взять лошадей, конечно, очень удивился, что двум здоровым молодцам понадобилась пара бойких коней для простой поездки в Дохабен. Однако, подумав побольше, он решил, что, по всей вероятности, этот Яков едет в деревню, где семья Карлуса, в качестве жениха. Разумеется, ради такого случая хочется ему и пофрантить.
В сумерки ясного дня два приятеля выехали из Вишек по большой дороге. На другое утро вернулся домой один из старожилов Вишек и, встретясь с хозяином нанятых лошадей, спросил у него с удивлением:
– Это ведь твоих коней я видел с Карлусом?
– Да. Мои кони, – отвечал тот.
– Охота давать гонять…
– Я за деньги дал.
– Все равно. Это портит коня – сорок верст не кормя гонять.
– Как сорок верст?
– Да так. Я их встретил за большим Янковым бором… Видно ведь, что кони бегут без роздыха, заморенные.
– Они в Дохабен наняли! – воскликнул поселянин.
– Хорош Дохабен за Янковым бором!
Между тем, Карлус и Яков действительно были в это время очень далеко от Вишек…
Отъехав от местечка верст за десять, Яков приостановил лошадей и, пустив их шагом, обернулся к приятелю:
– Слушай, Карлус… Я ведь тебя обманул.
– Как? В чем? – отозвался этот.
– Я тебя обманул, но ты не гневися. Я тебе сказал, что мой клад зарыт тут неподалеку. Это неправда.
– А где же он?
– До него от Вишек верст сто…
– Как сто! – воскликнул Карлус.
– Так. Он у меня на родной стороне. Около деревни, где я родился. Да ты чего же так оторопел? Не все ли равно? Лошади у нас хорошие, доедем мы исправно, хозяину заплатим вдвое, хоть даже вчетверо. Он пенять не будет. Я же тебя потому обманул, что боялся твоей лени. Скажи я тебе ехать за сто верст, ты бы, пожалуй, и отказался.
– Пожалуй, что так! – отозвался Карлус, смеясь. – Даже и теперь страшно. Сто верст! Шутка!