Страница:
Можно почти с полной уверенностью сказать: если бы состоялась встреча Сингаевского лицом к лицу с его бывшим кумиром Караевым, Сингаевский бы не выдержал и принес бы повинную. И с одинаковой уверенностью можно предположить, что Караев с его вспыльчивым, бурным характером, с его полным презрением ко всяким властям, никогда бы не потерпел вмешательства судьи и прокуроров, бесстыдно подсказывавших ответы Сингаевскому. А если бы ему не удалось остановить их маневры, он бы конечно произвел такой скандал, что эти маневры все равно потеряли бы какое бы то ни было значение.
"Мы протестовали", сказал Маклаков в заключительной речи, "но оцепенелое молчание Сингаевского было прервано, и тайна осталась нераскрытой". Не совсем так рассматривал инцидент "агент Д."; в ту же ночь, в письме к Щегловитову он писал "...хотя Сингаевский не признался в убийстве, он признал, что знает Махалина и подтвердил некоторые детали его показания; публика не сомневается, что Бейлис будет оправдан".
Девятнадцатый и последний день опроса свидетелей принес с собой высшую степень унижения для прокуратуры в результате показаний полковника Павла Иванова, помощника Шределя (главы жандармского управления). Тут надо (204) вспомнить, что под давлением начальства, именно полковник Иванов, в начале следствия, приступил к изготовлению улик против Бейлиса. Это он подсадил арестанта-шпиона Козаченко в камеру Бейлиса, и ничуть не изобличил дико-нелепого доноса Козаченко, будто бы Бейлис пытался его нанять для отравления фонарщика Шаховского и сапожника Наконечного. Будем помнить также, что вызванный на допрос к Иванову, Козаченко упал на колени и сознался, что он всю эту историю выдумал.
Легко понять, почему администрация не хотела пускать дурачка и пьяницу Козаченко в зал суда, но непонятно почему Иванов рассказал главному редактору "Киевлянина", Пихно, о признании Козаченко. Пихно умер до процесса, но он успел рассказать о разговоре с Ивановым другому журналисту, крещеному еврею Брайтману, в свою очередь беседовавшему по поводу этого эпизода с Ивановым.
На суде Карабчевский допрашивал Иванова по поводу этих разговоров:
Карабчевский: "Вы сказали, что говорили с Брайтманом по поводу бейлисовского дела; случалось ли вам говорить с ним об информации, полученной им от Пихно?"
Иванов: "Я не помню"
Карабчевский: "Вы никогда с ним не говорили о Козаченко?"
Иванов: "Я не могу с точностью припомнить разговоры происходившие два года тому назад".
Карабчевский: "Значит вы не упомянули о ложном обвинении Бейлиса и о признании Козаченко, что он солгал?"
Иванов: "Я этого" не помню".
В судебном отчете не значится прямого вопроса со стороны защиты: "Признался ли вам Козаченко, что он выдумал всю историю с отравлением?" Иванова только спросили, говорил ли он об этом с Пихно и с Брайтманом - мы только что видели, как он ответил на эти вопросы.
Роль, сыгранная Ивановы в эпизоде с "неудачным признанием" тоже показывает каковы были чувство чести и компетентность этого человека. Именно к нему Рудзинский обратился в свое время с намерением сознаться в грабеже, и Иванов его (205) направил куда следовало. Об этих обстоятельствах Грузенберг, главным образом, его и допрашивал.
Грузенберг: "Разве вы не спросили Рудзинского, почему сознание в грабеже, совершенном в ночь с 12 на 13-ое, дает ему алиби касательно убийства, совершенного в утро 12-го числа?"
Иванов: "Нет, я не спросил".
Грузенберг: "Но ведь в газетах уже появилось точное указание относительно времени убийства".
Иванов: "Мне об этом ничего не было известно".
Как мы уже ранее видели, в газетах сначала появились противоречивые сведения относительно времени, когда было совершено убийство. Более чем вероятно, что эти вводящие в заблуждение сведения в газетах были ловушкой со стороны полиции; однако, невозможно поверить, чтобы Иванов был неправильно информирован. И вот эта ложь тоже помогла вскрыть правду. Иванов решил сыграть хотя бы на частичном алиби и потому одобрил план Рудзинского сознаться в грабеже. Сам же, в своих показаниях спотыкался с одной лжи на другую; он производил впечатление человека погруженного в какой-то туман, и когда прокуратура пробовала ему подсказывать, как она подсказывала Сингаевскому, он не воспользовался ее помощью.
Его спросили работал ли кирпичный завод в день убийства. На этот вопрос он дал два ответа; первый - что от следователя Фененко получен был рапорт, что завод работал. Но такой ответ был нежелателен для прокуратуры; снова спрошенный, Иванов сказал, что он не смог этого выяснить. Тогда Виппер, едва скрывая свое отчаяние, спросил: "Разве этот вопрос вас не интересовал?" - "Да, но я не мог установить, работал ли завод", - был ответ.
Тогда Виппер решил переменить курс и вернулся к уже не раз испробованной тактике, стараясь доказать роль еврейского капитала и запугивания в защите Бейлиса.
Виппер: (обращаясь к Иванову) "Известно ли вам, что Бразуль, Махалин и Караев получали какие-либо суммы денег?"
Иванов: "У меня есть рапорт об этом. В киевской (206) жандармерии есть несколько заявлений, подтверждающих, что все лица занимавшиеся частным расследованием, получали денежные вознаграждения". - "Согласно этому рапорту", продолжал Иванов, "Бразуль в свое время получил три тысячи рублей, а Караев и Махалин получали регулярно по пятьдесят рублей в месяц".
Тут Грузенберг, защищавший Бейлиса без всякого вознаграждения, вскипел, и потребовал, чтобы Иванов раскрыл источник своей информации; он отвергал объяснения Иванова, что тот должен в этом вопросе сохранять служебную тайну. В это время вмешался судья Болдырев: "Свидетель заявил: жандармерия располагает точными и надежными сведениями, не оставляющими у него никаких сомнений, но служебный долг не позволяет ему об этом говорить".
"Вот я именно об этом и говорю", резко возразил Грузенберг, - "почему вы, ваше превосходительство, не объясняете ему, что его служебный долг состоит в том, чтобы говорить только правду, и что тут никаких секретов быть не может? Я прошу внести это в протокол".
Замысловский решил, что это подходящий момент, чтобы подразнить Грузенберга и напомнить ему, что ведь Иванов давал свое показание по настоянию защиты. Грузенберг сейчас же парировал: "Безразлично, какая сторона вызвала свидетеля; не существуют свидетели обвинения и защиты - есть только честные и бесчестные свидетели".
- Замечание это было сделано в знаменитой грузенберговской манере - с прямолинейностью, граничащей с дерзостью. Нельзя было позволить защитнику делать намеки в суде, что ответственный государственный чиновник лжет. Судья Болдырев назначил перерыв заседания, чтобы обсудить этот и другие вопросы со своими коллегами. По возвращении судей, Болдырев обратился к Грузенбергу: "Я вас должен предупредить, что если с вашей стороны будут повторяться подобные замечания, я, к сожалению должен буду прибегнуть к крайним мерам". Грузенберг отступил на один шаг: "мое замечание ни кому лично не относилось".
Болдырев: "Вы себе позволили непозволительное выражение; вы отлично знаете, что такие инсинуации запрещены, (207) поэтому ваше замечание было абсолютно неуместным; я предупреждаю вас, что если вы будете продолжать, я буду вынужден прибегнуть к крайним мерам". - Но Грузенберг больше не позволил себя запугивать. Он ответил: "Я повторяю, что не признаю разделения: свидетели обвинения и свидетели защиты; все свидетели дают показание в суде, и они могут только быть честными и бесчестными - я остаюсь при этом мнении". Болдырев на это ничего не возразил.
Уже после процесса, киевская ассоциация адвокатов сочла себя обязанной сделать Грузенбергу выговор за его резкий тон в обращении с Ивановым; однако, это не могло помочь Иванову на суде.
4.
Но где же сам Бейлис? В течение длительной борьбы за реабилитацию Чеберяк и "тройки", Бейлис фактически исчез из виду своих судей. Шли бесконечные рассуждения касательно куска наволоки, касательно седельного шила, возможно использованного для убийства, или касательно забора во дворе зайцевского завода, или толщины стен и пола в квартире Чеберяк и в винной лавке, в которой находилась Малецкая; шли разговоры о том, что Катерина Дьяконова видела в известное утро, и что Аделя Равич рассказывала обеим сестрам, об еврейских обычаях, о процессах в прошлом касавшихся ритуальных убийств, а ...интерес к самому Бейлису, казалось, уменьшался со дня на день...
Иванов давал свое показание на девятнадцатый день, а на двадцатый были вызваны эксперты; начиная с этого момента и вплоть до двадцать девятого дня, когда стороны приступили к заключительным речам, имя Бейлиса упоминалось все реже и реже.
Он был забыт. Его все возрастающее отсутствие (если не считать что он все сидел в зале суда в качестве безмолвного и незаметного объекта) делалось все более и более трагикомичным.
В газетах все чаще повторялся вопрос: "Где Бейлис?" и в середине процесса Карабчевский задал тот же вопрос в (208) зале суда, и судья Болдырев резко призвал его к порядку за легкомыслие, и немедленно объявил перерыв на десять минут. Один из наблюдателей* так описывает этот инцидент: когда председательствующий судья, во главе своих коллег, проходил во внутренние помещения, публика видела как прокурор Виппер покатывался со смеха. Получилось впечатление, что судья объявил перерыв, чтобы публика не видела, как он сам смеется. Публика, с трудом себя сдерживавшая когда Карабчевский сделал свое замечание, начала смеяться, как только судьи покинули зал суда.
(209)
Глава семнадцатая
ЧЕРТОВЩИНА ДЛЯ БЕСПРАВНЫХ
Когда на двадцатый день процесса вызвали медиков-экспертов, прокуратура, по всей видимости, находилась в тяжелом положении. Заговорщики, (к которым надо причислить судью Болдырева и всех обвинителей) казалось начинали сомневаться, не слишком ли много они требуют от присяжных, хотя состав их и был так ловко подобран. Медицинская экспертиза, продолжавшаяся четыре дня, ничем обвинению не помогла, разве что притупила в мыслях у присяжных неблагоприятное впечатление от всего ранее происходившего.
Помимо всего уже сказанного в шестой главе по поводу экспертизы врачей, достаточно будет отметить, что из пяти экспертов только один Косоротов, получивший взятку в 4.000 рублей, объяснял подробности вскрытия тела, как якобы соответствовавшие практике ритуального убийства; трое других ему противоречили, один воздержался; шестой, Сикорский, который соглашался с Косоротовым, был психиатром, а не медицинским экспертом, да и вообще не в здравом уме. Вся дискуссия так утопала в медицинской терминологии, что присяжным невозможно было следить за ней и понять заключение экспертов.
На двадцать пятый день процесса были вызваны эксперты по религиозным вопросам, и тут надежды обвинения несколько ожили. Наступил бенефис отца Пранайтиса и "агент Д." писал Щегловитову, что он опорная точка всего процесса. Это, однако, не значит, что он смог поразить присяжных своей эрудицией. Но каков бы ни был его образовательный ценз и его умение ссылаться на исторические данные, они были бы вне (210) компетенции тех двенадцати украинских мужиков и мещан, т.е. присяжных.
Нет, прокуроры надеялись на "страстную веру" отца Пранайтиса, на то что она увлечет с собой присяжных и приведет их к убеждению о наличии ритуального убийства, и может быть по инерции, к обвинению Бейлиса.
Все-таки некоторую степень эрудиции, приличия ради надо было показать, и отец Пранайтис это сделал в своем вступительном слове. Он всех утомил такими словами как: хасидизм, цадик, каббала, Зогар, Шулхан Арух и т.п. - Причем в самой манере его речи заключался намек на какой-то тайный мир, в котором люди соблюдали мрачные обряды под аккомпанемент невразумительных бормотании. От времени до времени Пранайтис так приоткрывал завесу над этим тайным, полным ужасов миром, чтобы у его слушателей волосы становились дыбом, расширялись бы глаза, по спине бежала бы дрожь.
Возможно, что присяжные и сочли его, в конце концов, глубоко образованным человеком, но единственное, что могло до них дойти, это описание евреев, исповедующих религию вампиров и изуверов, скрываемую за обыкновенной человеческой оболочкой.
В своей вступительной речи, Пранайтис привел довольно много цитат из книги, будто бы написанной в Румынии в начале девятнадцатого столетия; нашел он эту книгу в библиотеке Духовной Академии Святейшего Синода в Петербурге. Об авторе этой книги, писавшем под псевдонимом "Неофит" и выдававшим себя за крещеного еврея, имевшего доступ ко всем тайнам еврейского ритуала, никому ничего не было известно.
Вот малая часть информации, представленной Пранайтисом на суде:
"Моисей наложил проклятие на еврейский народ сказавши: "Господь поразит вас египетскими язвами"! Мы ясно видим, что проклятие исполнилось так как все евреи страдают экземой седалища; у азиатских евреев парши на голове, у африканских нарывы на ногах, у американских болезнь глаз вследствие чего они все безобразны и придурковаты. Злобные раввины нашли лечение: стоит только помазать пораженные места христианской кровью...
(211) При убийстве христианина они преследуют троякую цель:
1) при их великой ненависти к христианам, они считают что этим убийством они приносят жертву Богу; 2) этой кровью они совершают разные магические обряды; 3) раввины не уверены, что Христос, Сын Марии, не был действительно Мессией, и они считают, что могут быть спасены если будут обрызганы этой кровью".
Перечень случаев, когда евреи имели обыкновение употреблять христианскую кровь казался бесконечным; вот что пишет "Неофит":
"Четыре раза в году на еврейской пище появляется нечто вроде крови и если еврей такую пищу съест - он умрет. Раввины обмакивают вилку в крови замученного христианина, покрывают ею свою пищу и таким образом предохраняют ее от выше упомянутой крови.
Когда евреи женятся, раввин дает невесте и жениху вареное яйцо посыпанное пеплом от сожженной тряпки, предварительно смоченной в христианской крови. Когда евреи оплакивают Иерусалим, они посыпают свою голову этим же пеплом. На свою Пасху они готовят особое блюдо, к которому они примешивают кровь замученного христианина. Когда над младенцем (мальчиком) производится обряд обрезания, раввин опускает в чашу с вином одну каплю крови, полученную от обрезания; смешав вино с кровью он кладет палец сначала в бокал, а затем младенцу в рот".
Прослушав все это, корреспондент лондонского "Таймса" счел необходимым написать в свою газету: "Если "Неофит" прав, то непонятно, каким образом такой обширный спрос на кровь и не менее обширное предложение могли быть до сих пор скрыты от всеобщего внимания?"
Покончив с "Неофитом", Пранайтис стал излагать свои собственные сведения относительно практики ритуального убийства; он сказал, что им был найден текст в Талмуде, санкционирующий ритуальное убийство христианина в день двойного праздника, т.е. когда Судный день приходится на субботу. Он говорил о разлитой по специальным бутылкам христианской крови, и о каббалистических знаках производимых над жертвами.
(212) "Мне известно, продолжал Пранайтис, что ладонь новорожденного еврейского младенца мажется кровью; когда он вырастет и разбойник нападет на него, ему достаточно показать свои ладони, чтобы разбойник убежал".
В таком духе разглагольствовал он одиннадцать часов подряд, коснувшись в течение этого времени и других дьявольских ритуалов с явным расчетом подействовать на нервы своей суеверной аудитории. Судья его часто прерывал, но не по существу его речей, а только из-за чрезмерного его многословия.
2.
Перед защитой возникла задача: как разоблачить Пранайтиса в простых выражениях, понятных едва грамотным присяжным? - У защиты конечно имелись собственные ученые - эксперты, которые легко могли доказать что "цитаты" Пранайтиса просто были его вымыслом. Но одно заявление такого рода было бы недостаточным.
Конечно Пранайтису предложили предъявить книги и указать в них приведенные цитаты, но он ссылался на то что не привез книг с собой; защита предложила тут же их доставить (Талмуд и прочее). Пранайтис и от этого отказался; он не собирался пускаться в пререкания относительно текстов: пусть защита доказывает что его цитаты не существуют. Что тут было делать?
Задача эта была довольно тонко разрешена Бен-Цион Кацом, еврейским ученым и писателем, присутствовавшим на процессе в качестве советника в комитете защиты. Слушая Пранайтиса, он уже после нескольких минут понял, что этот человек шарлатан, разбиравшийся в древнееврейском языке только самым поверхностным образом, и без всякого знания арамейского, т.е. языка Зогара и большей части Талмуда. Всякий еврейский мальчик посещавший хедер (элементарную еврейскую школу) немедленно бы понял невежественность Пранайтиса, но у присяжных, конечно, не было и такой подготовки.
Как было им объяснить? - План Бен-Циона был прост (213) и смел: так как Пранайтис с ученым видом ссылался на выдержки из Талмуда, он предложил чтобы кто-нибудь из адвокатов-христиан спросил его для разъяснения о точном значении таких выражений и терминов в его "цитатах" как Хуллин (учение о животных, дозволенных для пищи) или Эрубин (границы передвижения в субботу), или Эбамот (закон семейных отношений).
На заседании адвокатов Бейлиса, предшествовавшем началу судебных прений, все они (Грузенберг, Карабчевский, Зарудный, и другие члены комитета защиты) отвергли план Бен-Циона, считая его слишком опасным. Что если Пранайтис ответит правильно на заданные ему вопросы? В таком случае его престиж только возрастет. Но Бен-Цион был настойчив и не сдавался; он ни минуты не сомневался, что Пранайтис не сможет ответить. Уже по одному тому как он произносил эти слова, было очевидно, что всю свою эрудицию он почерпнул из ругательных и непристойных памфлетов, хорошо известных Кацу.
Более того, утверждал Кац, - после нескольких невинных вопросов, должна была последовать западня, в которую Пранайтис непременно должен был попасться и которая потом будет выяснена: его надо спросить: "А когда жила "Баба Батра", и в чем состояла ее деятельность?". - "Баба Батра" (Нижние Ворота) - один из самых известных трактатов Талмуда, - касается законов о собственности; даже полуграмотные евреи, если они знают еврейский язык, имеют о нем понятие, хотя бы понаслышке.
Такой вопрос был не только неуважительным по отношению к суду, но он еще и смахивал на провокацию, и если бы "трюк" провалился, последствия могли бы быть серьезными. Кацу долго пришлось убеждать членов комитета; он хотел, чтобы адвокаты, не евреи, задали бы несколько невинных вопросов, или хоть один. Пранайтис был потрясающий невежда; он должен был попасться на слове "Баба" столь близкому русской деревенской бабе...
После долгих убеждений Кац победил; на другой день, в суде, вся сцена была проведена без сучка, без задоринки, так как будто обе стороны заранее прорепетировали ее.
(214) Первым выступил Карабчевский: "Можно попросить эксперта любезно разъяснить нам смысл слова Хуллин" - Болдырев сейчас же вмешался: "Эксперты не подвергаются перекрестному допросу". На это Карабчевский весьма почтительно ответил, что у него никогда и не было такого намерения, он только задал вопрос, чтобы иметь возможность проследить за изложением ученого отца. Он получил на это разрешение Болдырева и тут-то начался разгром Пранайтиса:
Вопрос: "Каково значение слова "Хуллин"?
Ответ : "Не знаю"
Вопрос: "А что значит слово "Эрубин"?
Ответ : "Не знаю"
Вопрос: А слово "Исбамот"?
Ответ : "Не знаю"
Православные защитники распределили между собой вопросы, этот разговор продолжался довольно долго, пока ловушка за Пранайтисом окончательно не захлопнулась: "Когда жила "Баба-Батра" и в чем заключалась ее деятельность?"
"Я не знаю"!
В публике, где присутствовало немало евреев, раздался взрыв смеха, сопровождавшийся счастливым возгласом, вырвавшимся из груди Каца; за это его сейчас же вывели из зала суда. "Но я ничуть не огорчился этим", писал он позже в своих мемуарах.
Были еще и другие вопросы на которые Пранайтис отвечал "не знаю", но этот последний (впоследствии "тактично" разъясненный) оказался для него роковым. "Агент Д." дал в эту ночь полную горечи телеграмму в Санкт-Петербург: "Показание Пранайтиса после его допроса адвокатами потеряло всякую убедительность; выяснилось, что он не знает ни Талмуда, ни еврейской литературы; ввиду его невежественности и беспомощности, показание его мало чего стоит".
3.
Пять известных ученых, знатоков еврейской религии (из них только один, Яков Мазе, главный раввин московской синагоги, был евреем) выступили с обоснованной защитой (215) еврейства против клеветы Пранайтиса, Сикорского и обвинителей. Все обвинители (Шмаков, Виппер, Замысловский) не ограничивали себя своей ролью, но в течение всего процесса делали в своих речах длинные отступления от существа дела, силясь доказать преступные свойства и порочность еврейского народа.
Сикорский, вызванный в суд в качестве эксперта-психиатра, вместо психиатрии занялся фольклором, расовыми характеристиками и демонологией в еврейской религии, а также "историей и теорией" ритуальных убийств. Он пытался доказать, что в прошлом, в каждом случае, когда обвинение в ритуальном убийстве прекращалось, это было результатом еврейских махинаций.
Четверо православных ученых, опираясь на свои знания еврейской истории и культуры, спокойно опровергали возможность ритуальных убийств, как совершенно противоречащую принципам этического учения иудаизма. Раввин Мазе, глубже их знакомый с религией своего народа, проявил больше эрудиции в своем выступлении, но сильно нервничал и порой был эмоционально возбужден в своей речи - его положение было особенно трудным.
В общем то, что тут происходило, было возвратом к знаменитым средневековым дискуссиям, когда герцоги и прелаты принуждали уклонявшихся раввинов к участию в этих диспутах. Но тут была и существенная разница - защитниками евреев на этом суде были главным образом христиане, Пранайтис же не только не был уполномочен говорить от имени своей церкви, но он еще был ею и дезавуирован.
Аудитория, к которой обе спорящие стороны обращались, не состояла из кардиналов, она состояла из малограмотных мужиков, выбранных именно потому (как "агент Д." с таким удовлетворением отметил), что они не были способны понять происходящее и следить за прениями; и еще потому, что с ними можно было рассчитывать на обвинительный приговор Бейлису вследствие свойственных им примитивно-националистических предрассудков.
То, что раввин принужден был защищать свою религию и своих собратьев в таких условиях, было одно из самых оскорбительных особенностей этого возмутительного дела.
(216) Прения топтались на одном месте. Сикорский рассказал о прочтенной им лекции по поводу "традиционной еврейской практики" убивать христианских детей!
Адвокаты защиты задали ему вопрос: "Можете ли вы нам указать в судебной медицине или же в психиатрии на источник, где мы могли бы найти информацию о практикуемом евреями методе убийства детей, методе примененном, согласно вашему убеждению, в деле Ющинского?" - Сикорский ответил: "Цензура не разрешает публикацию такого материала". Он указал на судебное дело в Дамаске, в 1840 году, касавшееся ритуального убийства и закончившееся оправданием подсудимых; он сказал, что по этому делу существовали документы, доказывающие бесспорную виновность подсудимых. Защита хотела знать, где эти документы находились; на это последовал ответ, что они были скрыты французским правительством. Сикорский добавил: "Талмудисты, еврейский капитал и еврейская пресса так объединены и вооружены, что преступления эти не могли быть обнаружены".
Позже, в 1917 г. Чрезвычайная Комиссия Временного Правительства была озадачена (да и читатель, возможно, тоже будет) почему царская администрация выбрала Пранайтиса в качестве эксперта по иудаизму? Неужели она не могла выудить из своих дебрей образованного негодяя, знакомого с еврейской историей и культурой, способного сфальсифицировать талмудические тексты и старинные документы? Он бы по крайней мере сумел парировать экспертов, приглашенных защитой, и "агенту Д." не пришлось бы отправлять в Петербург свои отчаянные телеграммы...
В том же 1917 г., Щегловитова допрашивали в Комиссии:
"Почему вам пришло в голову привезти эксперта из Ташкента? Было бы понятнее, если бы вы его искали в Петрограде или Москве, или в каком-либо другом культурном центре, каковым Ташкент никогда не был".
"Этот Пранайтис, ответил Щегловитов, - был исключительно хорошим экспертом".
Но в Чрезвычайной Комиссии продолжали настаивать: "Разве вы не спрашивали себя, почему этот "ученый муж" находится в Ташкенте? Разве он занимал должность, соответствующую его осведомленности в (217) еврейской религии? Разве не было такого ученого в Академии Наук или в Духовной Академии? Разве вам неизвестно было, что защита заручилась экспертизой известных ученых специалистов по древнееврейской литературе и религии, и что она искала их и нашла, здесь, в Петрограде?" Когда Щегловитов ответил на это, что приглашение Пранайтиса исходило от Чаплинского в Киеве, ему довольно резко напомнили, что министр юстиции мог давать распоряжения прокуратуре.
Конечно, самое простое объяснение было, что царская прокуратура не была заинтересована в образовательном цензе своего эксперта; они искали человека способного произвести нужное впечатление на данный состав присяжных заседателей, и думали, что в лице Пранайтиса они его нашли.
"Мы протестовали", сказал Маклаков в заключительной речи, "но оцепенелое молчание Сингаевского было прервано, и тайна осталась нераскрытой". Не совсем так рассматривал инцидент "агент Д."; в ту же ночь, в письме к Щегловитову он писал "...хотя Сингаевский не признался в убийстве, он признал, что знает Махалина и подтвердил некоторые детали его показания; публика не сомневается, что Бейлис будет оправдан".
Девятнадцатый и последний день опроса свидетелей принес с собой высшую степень унижения для прокуратуры в результате показаний полковника Павла Иванова, помощника Шределя (главы жандармского управления). Тут надо (204) вспомнить, что под давлением начальства, именно полковник Иванов, в начале следствия, приступил к изготовлению улик против Бейлиса. Это он подсадил арестанта-шпиона Козаченко в камеру Бейлиса, и ничуть не изобличил дико-нелепого доноса Козаченко, будто бы Бейлис пытался его нанять для отравления фонарщика Шаховского и сапожника Наконечного. Будем помнить также, что вызванный на допрос к Иванову, Козаченко упал на колени и сознался, что он всю эту историю выдумал.
Легко понять, почему администрация не хотела пускать дурачка и пьяницу Козаченко в зал суда, но непонятно почему Иванов рассказал главному редактору "Киевлянина", Пихно, о признании Козаченко. Пихно умер до процесса, но он успел рассказать о разговоре с Ивановым другому журналисту, крещеному еврею Брайтману, в свою очередь беседовавшему по поводу этого эпизода с Ивановым.
На суде Карабчевский допрашивал Иванова по поводу этих разговоров:
Карабчевский: "Вы сказали, что говорили с Брайтманом по поводу бейлисовского дела; случалось ли вам говорить с ним об информации, полученной им от Пихно?"
Иванов: "Я не помню"
Карабчевский: "Вы никогда с ним не говорили о Козаченко?"
Иванов: "Я не могу с точностью припомнить разговоры происходившие два года тому назад".
Карабчевский: "Значит вы не упомянули о ложном обвинении Бейлиса и о признании Козаченко, что он солгал?"
Иванов: "Я этого" не помню".
В судебном отчете не значится прямого вопроса со стороны защиты: "Признался ли вам Козаченко, что он выдумал всю историю с отравлением?" Иванова только спросили, говорил ли он об этом с Пихно и с Брайтманом - мы только что видели, как он ответил на эти вопросы.
Роль, сыгранная Ивановы в эпизоде с "неудачным признанием" тоже показывает каковы были чувство чести и компетентность этого человека. Именно к нему Рудзинский обратился в свое время с намерением сознаться в грабеже, и Иванов его (205) направил куда следовало. Об этих обстоятельствах Грузенберг, главным образом, его и допрашивал.
Грузенберг: "Разве вы не спросили Рудзинского, почему сознание в грабеже, совершенном в ночь с 12 на 13-ое, дает ему алиби касательно убийства, совершенного в утро 12-го числа?"
Иванов: "Нет, я не спросил".
Грузенберг: "Но ведь в газетах уже появилось точное указание относительно времени убийства".
Иванов: "Мне об этом ничего не было известно".
Как мы уже ранее видели, в газетах сначала появились противоречивые сведения относительно времени, когда было совершено убийство. Более чем вероятно, что эти вводящие в заблуждение сведения в газетах были ловушкой со стороны полиции; однако, невозможно поверить, чтобы Иванов был неправильно информирован. И вот эта ложь тоже помогла вскрыть правду. Иванов решил сыграть хотя бы на частичном алиби и потому одобрил план Рудзинского сознаться в грабеже. Сам же, в своих показаниях спотыкался с одной лжи на другую; он производил впечатление человека погруженного в какой-то туман, и когда прокуратура пробовала ему подсказывать, как она подсказывала Сингаевскому, он не воспользовался ее помощью.
Его спросили работал ли кирпичный завод в день убийства. На этот вопрос он дал два ответа; первый - что от следователя Фененко получен был рапорт, что завод работал. Но такой ответ был нежелателен для прокуратуры; снова спрошенный, Иванов сказал, что он не смог этого выяснить. Тогда Виппер, едва скрывая свое отчаяние, спросил: "Разве этот вопрос вас не интересовал?" - "Да, но я не мог установить, работал ли завод", - был ответ.
Тогда Виппер решил переменить курс и вернулся к уже не раз испробованной тактике, стараясь доказать роль еврейского капитала и запугивания в защите Бейлиса.
Виппер: (обращаясь к Иванову) "Известно ли вам, что Бразуль, Махалин и Караев получали какие-либо суммы денег?"
Иванов: "У меня есть рапорт об этом. В киевской (206) жандармерии есть несколько заявлений, подтверждающих, что все лица занимавшиеся частным расследованием, получали денежные вознаграждения". - "Согласно этому рапорту", продолжал Иванов, "Бразуль в свое время получил три тысячи рублей, а Караев и Махалин получали регулярно по пятьдесят рублей в месяц".
Тут Грузенберг, защищавший Бейлиса без всякого вознаграждения, вскипел, и потребовал, чтобы Иванов раскрыл источник своей информации; он отвергал объяснения Иванова, что тот должен в этом вопросе сохранять служебную тайну. В это время вмешался судья Болдырев: "Свидетель заявил: жандармерия располагает точными и надежными сведениями, не оставляющими у него никаких сомнений, но служебный долг не позволяет ему об этом говорить".
"Вот я именно об этом и говорю", резко возразил Грузенберг, - "почему вы, ваше превосходительство, не объясняете ему, что его служебный долг состоит в том, чтобы говорить только правду, и что тут никаких секретов быть не может? Я прошу внести это в протокол".
Замысловский решил, что это подходящий момент, чтобы подразнить Грузенберга и напомнить ему, что ведь Иванов давал свое показание по настоянию защиты. Грузенберг сейчас же парировал: "Безразлично, какая сторона вызвала свидетеля; не существуют свидетели обвинения и защиты - есть только честные и бесчестные свидетели".
- Замечание это было сделано в знаменитой грузенберговской манере - с прямолинейностью, граничащей с дерзостью. Нельзя было позволить защитнику делать намеки в суде, что ответственный государственный чиновник лжет. Судья Болдырев назначил перерыв заседания, чтобы обсудить этот и другие вопросы со своими коллегами. По возвращении судей, Болдырев обратился к Грузенбергу: "Я вас должен предупредить, что если с вашей стороны будут повторяться подобные замечания, я, к сожалению должен буду прибегнуть к крайним мерам". Грузенберг отступил на один шаг: "мое замечание ни кому лично не относилось".
Болдырев: "Вы себе позволили непозволительное выражение; вы отлично знаете, что такие инсинуации запрещены, (207) поэтому ваше замечание было абсолютно неуместным; я предупреждаю вас, что если вы будете продолжать, я буду вынужден прибегнуть к крайним мерам". - Но Грузенберг больше не позволил себя запугивать. Он ответил: "Я повторяю, что не признаю разделения: свидетели обвинения и свидетели защиты; все свидетели дают показание в суде, и они могут только быть честными и бесчестными - я остаюсь при этом мнении". Болдырев на это ничего не возразил.
Уже после процесса, киевская ассоциация адвокатов сочла себя обязанной сделать Грузенбергу выговор за его резкий тон в обращении с Ивановым; однако, это не могло помочь Иванову на суде.
4.
Но где же сам Бейлис? В течение длительной борьбы за реабилитацию Чеберяк и "тройки", Бейлис фактически исчез из виду своих судей. Шли бесконечные рассуждения касательно куска наволоки, касательно седельного шила, возможно использованного для убийства, или касательно забора во дворе зайцевского завода, или толщины стен и пола в квартире Чеберяк и в винной лавке, в которой находилась Малецкая; шли разговоры о том, что Катерина Дьяконова видела в известное утро, и что Аделя Равич рассказывала обеим сестрам, об еврейских обычаях, о процессах в прошлом касавшихся ритуальных убийств, а ...интерес к самому Бейлису, казалось, уменьшался со дня на день...
Иванов давал свое показание на девятнадцатый день, а на двадцатый были вызваны эксперты; начиная с этого момента и вплоть до двадцать девятого дня, когда стороны приступили к заключительным речам, имя Бейлиса упоминалось все реже и реже.
Он был забыт. Его все возрастающее отсутствие (если не считать что он все сидел в зале суда в качестве безмолвного и незаметного объекта) делалось все более и более трагикомичным.
В газетах все чаще повторялся вопрос: "Где Бейлис?" и в середине процесса Карабчевский задал тот же вопрос в (208) зале суда, и судья Болдырев резко призвал его к порядку за легкомыслие, и немедленно объявил перерыв на десять минут. Один из наблюдателей* так описывает этот инцидент: когда председательствующий судья, во главе своих коллег, проходил во внутренние помещения, публика видела как прокурор Виппер покатывался со смеха. Получилось впечатление, что судья объявил перерыв, чтобы публика не видела, как он сам смеется. Публика, с трудом себя сдерживавшая когда Карабчевский сделал свое замечание, начала смеяться, как только судьи покинули зал суда.
(209)
Глава семнадцатая
ЧЕРТОВЩИНА ДЛЯ БЕСПРАВНЫХ
Когда на двадцатый день процесса вызвали медиков-экспертов, прокуратура, по всей видимости, находилась в тяжелом положении. Заговорщики, (к которым надо причислить судью Болдырева и всех обвинителей) казалось начинали сомневаться, не слишком ли много они требуют от присяжных, хотя состав их и был так ловко подобран. Медицинская экспертиза, продолжавшаяся четыре дня, ничем обвинению не помогла, разве что притупила в мыслях у присяжных неблагоприятное впечатление от всего ранее происходившего.
Помимо всего уже сказанного в шестой главе по поводу экспертизы врачей, достаточно будет отметить, что из пяти экспертов только один Косоротов, получивший взятку в 4.000 рублей, объяснял подробности вскрытия тела, как якобы соответствовавшие практике ритуального убийства; трое других ему противоречили, один воздержался; шестой, Сикорский, который соглашался с Косоротовым, был психиатром, а не медицинским экспертом, да и вообще не в здравом уме. Вся дискуссия так утопала в медицинской терминологии, что присяжным невозможно было следить за ней и понять заключение экспертов.
На двадцать пятый день процесса были вызваны эксперты по религиозным вопросам, и тут надежды обвинения несколько ожили. Наступил бенефис отца Пранайтиса и "агент Д." писал Щегловитову, что он опорная точка всего процесса. Это, однако, не значит, что он смог поразить присяжных своей эрудицией. Но каков бы ни был его образовательный ценз и его умение ссылаться на исторические данные, они были бы вне (210) компетенции тех двенадцати украинских мужиков и мещан, т.е. присяжных.
Нет, прокуроры надеялись на "страстную веру" отца Пранайтиса, на то что она увлечет с собой присяжных и приведет их к убеждению о наличии ритуального убийства, и может быть по инерции, к обвинению Бейлиса.
Все-таки некоторую степень эрудиции, приличия ради надо было показать, и отец Пранайтис это сделал в своем вступительном слове. Он всех утомил такими словами как: хасидизм, цадик, каббала, Зогар, Шулхан Арух и т.п. - Причем в самой манере его речи заключался намек на какой-то тайный мир, в котором люди соблюдали мрачные обряды под аккомпанемент невразумительных бормотании. От времени до времени Пранайтис так приоткрывал завесу над этим тайным, полным ужасов миром, чтобы у его слушателей волосы становились дыбом, расширялись бы глаза, по спине бежала бы дрожь.
Возможно, что присяжные и сочли его, в конце концов, глубоко образованным человеком, но единственное, что могло до них дойти, это описание евреев, исповедующих религию вампиров и изуверов, скрываемую за обыкновенной человеческой оболочкой.
В своей вступительной речи, Пранайтис привел довольно много цитат из книги, будто бы написанной в Румынии в начале девятнадцатого столетия; нашел он эту книгу в библиотеке Духовной Академии Святейшего Синода в Петербурге. Об авторе этой книги, писавшем под псевдонимом "Неофит" и выдававшим себя за крещеного еврея, имевшего доступ ко всем тайнам еврейского ритуала, никому ничего не было известно.
Вот малая часть информации, представленной Пранайтисом на суде:
"Моисей наложил проклятие на еврейский народ сказавши: "Господь поразит вас египетскими язвами"! Мы ясно видим, что проклятие исполнилось так как все евреи страдают экземой седалища; у азиатских евреев парши на голове, у африканских нарывы на ногах, у американских болезнь глаз вследствие чего они все безобразны и придурковаты. Злобные раввины нашли лечение: стоит только помазать пораженные места христианской кровью...
(211) При убийстве христианина они преследуют троякую цель:
1) при их великой ненависти к христианам, они считают что этим убийством они приносят жертву Богу; 2) этой кровью они совершают разные магические обряды; 3) раввины не уверены, что Христос, Сын Марии, не был действительно Мессией, и они считают, что могут быть спасены если будут обрызганы этой кровью".
Перечень случаев, когда евреи имели обыкновение употреблять христианскую кровь казался бесконечным; вот что пишет "Неофит":
"Четыре раза в году на еврейской пище появляется нечто вроде крови и если еврей такую пищу съест - он умрет. Раввины обмакивают вилку в крови замученного христианина, покрывают ею свою пищу и таким образом предохраняют ее от выше упомянутой крови.
Когда евреи женятся, раввин дает невесте и жениху вареное яйцо посыпанное пеплом от сожженной тряпки, предварительно смоченной в христианской крови. Когда евреи оплакивают Иерусалим, они посыпают свою голову этим же пеплом. На свою Пасху они готовят особое блюдо, к которому они примешивают кровь замученного христианина. Когда над младенцем (мальчиком) производится обряд обрезания, раввин опускает в чашу с вином одну каплю крови, полученную от обрезания; смешав вино с кровью он кладет палец сначала в бокал, а затем младенцу в рот".
Прослушав все это, корреспондент лондонского "Таймса" счел необходимым написать в свою газету: "Если "Неофит" прав, то непонятно, каким образом такой обширный спрос на кровь и не менее обширное предложение могли быть до сих пор скрыты от всеобщего внимания?"
Покончив с "Неофитом", Пранайтис стал излагать свои собственные сведения относительно практики ритуального убийства; он сказал, что им был найден текст в Талмуде, санкционирующий ритуальное убийство христианина в день двойного праздника, т.е. когда Судный день приходится на субботу. Он говорил о разлитой по специальным бутылкам христианской крови, и о каббалистических знаках производимых над жертвами.
(212) "Мне известно, продолжал Пранайтис, что ладонь новорожденного еврейского младенца мажется кровью; когда он вырастет и разбойник нападет на него, ему достаточно показать свои ладони, чтобы разбойник убежал".
В таком духе разглагольствовал он одиннадцать часов подряд, коснувшись в течение этого времени и других дьявольских ритуалов с явным расчетом подействовать на нервы своей суеверной аудитории. Судья его часто прерывал, но не по существу его речей, а только из-за чрезмерного его многословия.
2.
Перед защитой возникла задача: как разоблачить Пранайтиса в простых выражениях, понятных едва грамотным присяжным? - У защиты конечно имелись собственные ученые - эксперты, которые легко могли доказать что "цитаты" Пранайтиса просто были его вымыслом. Но одно заявление такого рода было бы недостаточным.
Конечно Пранайтису предложили предъявить книги и указать в них приведенные цитаты, но он ссылался на то что не привез книг с собой; защита предложила тут же их доставить (Талмуд и прочее). Пранайтис и от этого отказался; он не собирался пускаться в пререкания относительно текстов: пусть защита доказывает что его цитаты не существуют. Что тут было делать?
Задача эта была довольно тонко разрешена Бен-Цион Кацом, еврейским ученым и писателем, присутствовавшим на процессе в качестве советника в комитете защиты. Слушая Пранайтиса, он уже после нескольких минут понял, что этот человек шарлатан, разбиравшийся в древнееврейском языке только самым поверхностным образом, и без всякого знания арамейского, т.е. языка Зогара и большей части Талмуда. Всякий еврейский мальчик посещавший хедер (элементарную еврейскую школу) немедленно бы понял невежественность Пранайтиса, но у присяжных, конечно, не было и такой подготовки.
Как было им объяснить? - План Бен-Циона был прост (213) и смел: так как Пранайтис с ученым видом ссылался на выдержки из Талмуда, он предложил чтобы кто-нибудь из адвокатов-христиан спросил его для разъяснения о точном значении таких выражений и терминов в его "цитатах" как Хуллин (учение о животных, дозволенных для пищи) или Эрубин (границы передвижения в субботу), или Эбамот (закон семейных отношений).
На заседании адвокатов Бейлиса, предшествовавшем началу судебных прений, все они (Грузенберг, Карабчевский, Зарудный, и другие члены комитета защиты) отвергли план Бен-Циона, считая его слишком опасным. Что если Пранайтис ответит правильно на заданные ему вопросы? В таком случае его престиж только возрастет. Но Бен-Цион был настойчив и не сдавался; он ни минуты не сомневался, что Пранайтис не сможет ответить. Уже по одному тому как он произносил эти слова, было очевидно, что всю свою эрудицию он почерпнул из ругательных и непристойных памфлетов, хорошо известных Кацу.
Более того, утверждал Кац, - после нескольких невинных вопросов, должна была последовать западня, в которую Пранайтис непременно должен был попасться и которая потом будет выяснена: его надо спросить: "А когда жила "Баба Батра", и в чем состояла ее деятельность?". - "Баба Батра" (Нижние Ворота) - один из самых известных трактатов Талмуда, - касается законов о собственности; даже полуграмотные евреи, если они знают еврейский язык, имеют о нем понятие, хотя бы понаслышке.
Такой вопрос был не только неуважительным по отношению к суду, но он еще и смахивал на провокацию, и если бы "трюк" провалился, последствия могли бы быть серьезными. Кацу долго пришлось убеждать членов комитета; он хотел, чтобы адвокаты, не евреи, задали бы несколько невинных вопросов, или хоть один. Пранайтис был потрясающий невежда; он должен был попасться на слове "Баба" столь близкому русской деревенской бабе...
После долгих убеждений Кац победил; на другой день, в суде, вся сцена была проведена без сучка, без задоринки, так как будто обе стороны заранее прорепетировали ее.
(214) Первым выступил Карабчевский: "Можно попросить эксперта любезно разъяснить нам смысл слова Хуллин" - Болдырев сейчас же вмешался: "Эксперты не подвергаются перекрестному допросу". На это Карабчевский весьма почтительно ответил, что у него никогда и не было такого намерения, он только задал вопрос, чтобы иметь возможность проследить за изложением ученого отца. Он получил на это разрешение Болдырева и тут-то начался разгром Пранайтиса:
Вопрос: "Каково значение слова "Хуллин"?
Ответ : "Не знаю"
Вопрос: "А что значит слово "Эрубин"?
Ответ : "Не знаю"
Вопрос: А слово "Исбамот"?
Ответ : "Не знаю"
Православные защитники распределили между собой вопросы, этот разговор продолжался довольно долго, пока ловушка за Пранайтисом окончательно не захлопнулась: "Когда жила "Баба-Батра" и в чем заключалась ее деятельность?"
"Я не знаю"!
В публике, где присутствовало немало евреев, раздался взрыв смеха, сопровождавшийся счастливым возгласом, вырвавшимся из груди Каца; за это его сейчас же вывели из зала суда. "Но я ничуть не огорчился этим", писал он позже в своих мемуарах.
Были еще и другие вопросы на которые Пранайтис отвечал "не знаю", но этот последний (впоследствии "тактично" разъясненный) оказался для него роковым. "Агент Д." дал в эту ночь полную горечи телеграмму в Санкт-Петербург: "Показание Пранайтиса после его допроса адвокатами потеряло всякую убедительность; выяснилось, что он не знает ни Талмуда, ни еврейской литературы; ввиду его невежественности и беспомощности, показание его мало чего стоит".
3.
Пять известных ученых, знатоков еврейской религии (из них только один, Яков Мазе, главный раввин московской синагоги, был евреем) выступили с обоснованной защитой (215) еврейства против клеветы Пранайтиса, Сикорского и обвинителей. Все обвинители (Шмаков, Виппер, Замысловский) не ограничивали себя своей ролью, но в течение всего процесса делали в своих речах длинные отступления от существа дела, силясь доказать преступные свойства и порочность еврейского народа.
Сикорский, вызванный в суд в качестве эксперта-психиатра, вместо психиатрии занялся фольклором, расовыми характеристиками и демонологией в еврейской религии, а также "историей и теорией" ритуальных убийств. Он пытался доказать, что в прошлом, в каждом случае, когда обвинение в ритуальном убийстве прекращалось, это было результатом еврейских махинаций.
Четверо православных ученых, опираясь на свои знания еврейской истории и культуры, спокойно опровергали возможность ритуальных убийств, как совершенно противоречащую принципам этического учения иудаизма. Раввин Мазе, глубже их знакомый с религией своего народа, проявил больше эрудиции в своем выступлении, но сильно нервничал и порой был эмоционально возбужден в своей речи - его положение было особенно трудным.
В общем то, что тут происходило, было возвратом к знаменитым средневековым дискуссиям, когда герцоги и прелаты принуждали уклонявшихся раввинов к участию в этих диспутах. Но тут была и существенная разница - защитниками евреев на этом суде были главным образом христиане, Пранайтис же не только не был уполномочен говорить от имени своей церкви, но он еще был ею и дезавуирован.
Аудитория, к которой обе спорящие стороны обращались, не состояла из кардиналов, она состояла из малограмотных мужиков, выбранных именно потому (как "агент Д." с таким удовлетворением отметил), что они не были способны понять происходящее и следить за прениями; и еще потому, что с ними можно было рассчитывать на обвинительный приговор Бейлису вследствие свойственных им примитивно-националистических предрассудков.
То, что раввин принужден был защищать свою религию и своих собратьев в таких условиях, было одно из самых оскорбительных особенностей этого возмутительного дела.
(216) Прения топтались на одном месте. Сикорский рассказал о прочтенной им лекции по поводу "традиционной еврейской практики" убивать христианских детей!
Адвокаты защиты задали ему вопрос: "Можете ли вы нам указать в судебной медицине или же в психиатрии на источник, где мы могли бы найти информацию о практикуемом евреями методе убийства детей, методе примененном, согласно вашему убеждению, в деле Ющинского?" - Сикорский ответил: "Цензура не разрешает публикацию такого материала". Он указал на судебное дело в Дамаске, в 1840 году, касавшееся ритуального убийства и закончившееся оправданием подсудимых; он сказал, что по этому делу существовали документы, доказывающие бесспорную виновность подсудимых. Защита хотела знать, где эти документы находились; на это последовал ответ, что они были скрыты французским правительством. Сикорский добавил: "Талмудисты, еврейский капитал и еврейская пресса так объединены и вооружены, что преступления эти не могли быть обнаружены".
Позже, в 1917 г. Чрезвычайная Комиссия Временного Правительства была озадачена (да и читатель, возможно, тоже будет) почему царская администрация выбрала Пранайтиса в качестве эксперта по иудаизму? Неужели она не могла выудить из своих дебрей образованного негодяя, знакомого с еврейской историей и культурой, способного сфальсифицировать талмудические тексты и старинные документы? Он бы по крайней мере сумел парировать экспертов, приглашенных защитой, и "агенту Д." не пришлось бы отправлять в Петербург свои отчаянные телеграммы...
В том же 1917 г., Щегловитова допрашивали в Комиссии:
"Почему вам пришло в голову привезти эксперта из Ташкента? Было бы понятнее, если бы вы его искали в Петрограде или Москве, или в каком-либо другом культурном центре, каковым Ташкент никогда не был".
"Этот Пранайтис, ответил Щегловитов, - был исключительно хорошим экспертом".
Но в Чрезвычайной Комиссии продолжали настаивать: "Разве вы не спрашивали себя, почему этот "ученый муж" находится в Ташкенте? Разве он занимал должность, соответствующую его осведомленности в (217) еврейской религии? Разве не было такого ученого в Академии Наук или в Духовной Академии? Разве вам неизвестно было, что защита заручилась экспертизой известных ученых специалистов по древнееврейской литературе и религии, и что она искала их и нашла, здесь, в Петрограде?" Когда Щегловитов ответил на это, что приглашение Пранайтиса исходило от Чаплинского в Киеве, ему довольно резко напомнили, что министр юстиции мог давать распоряжения прокуратуре.
Конечно, самое простое объяснение было, что царская прокуратура не была заинтересована в образовательном цензе своего эксперта; они искали человека способного произвести нужное впечатление на данный состав присяжных заседателей, и думали, что в лице Пранайтиса они его нашли.