— Даже не знаю почему… — говорю я. — Так как он до сих пор пока значится без вести пропавшим.
   Я повторяю свой вопрос:
   — Что это был за человек?
   — О, обычный тип, который крепко выпивал. Он живет в этом краю лет пятнадцать.
   — Вот как? Он не местный?
   — Нет. Он прибыл сюда откуда-то и остался здесь, я даже не знаю, как и почему. Он облюбовал и снял себе хибару… Начал подрабатывать то там, то там. Ухаживал за садами, чинил заборы — одним словом, брался за все.
   Я показываю на романтический двор, окруженный серой стеной в стиле Утрилло. Позеленевший фонтан, клумбы с кустами роз, лужайки образуют чарующий старомодный пейзаж.
   — Где он находился в день убийства, когда вы открыли окно, чтобы его позвать?
   Он указывает на лужайку в форме полумесяца, рядом с фонтаном, то есть почти что посреди двора.
   — Вон там.
   — Вы говорите, он подрезал кусты роз?
   — Да.
   Я чешу ухо.
   — Матье Матье приходил сюда после убийства?
   — Да. Впрочем, он оставался здесь все время в день убийства. Потом он приходил сюда каждый день вплоть до похорон. А после мы его больше не видели.
   Странный тип этот садовник! Я был бы не прочь с ним познакомиться.
   Я благодарю старика и решаю пройтись по саду. Я останавливаюсь у выступа розария и смотрю на окно библиотеки, где был убит Гаэтан. Что-то здесь не так. Я осматриваю двор. Нахожу на земле картонную коробку из-под завтрака. В ней еще сохранились остатки еды, приставшие к стенкам. В коробке полно земли и улиток. Матье Матье, видимо, ее забыл. Меня это настораживает. Меня все почему-то настораживает, но мне не удается до конца понять, как же все это произошло. Даже неспособность понять тоже настораживает меня. Обычно я соображаю лучше.
   Я возвращаюсь пообедать в Сен-Тюрлюрю. Обитатели гостиницы осаждают меня вопросами. Я вежливо их отшиваю, чтобы посвятить себя моей Фелиции. Когда я вижу маму рядом с ними, я могу оценить ее скромность.
   Она смотрит на меня своими добрыми ласковыми глазами.
   — Все идет как надо, мой малыш?
   — Не совсем. Это настоящая головоломка!
   Она говорит успокаивающим тоном:
   — У тебя часто так бывает сначала, а потом все становится на свои места, и дело проясняется. Меня это подбадривает.
   — Это правда, что господин Берюрье выставляет свою кандидатуру на выборы?
   — Правда, мама. Это какое-то безумие! Мне этот отпуск надолго запомнится! Дела складываются таким образом, что я не удивлюсь, если завтра Толстяк получит уведомление об увольнении.
   — Тебе бы следовало попытаться его отговорить.
   — Я пытался, но в глубине души считаю, что его предложение, каким бы безумным оно ни казалось, может обернуться полезным для следствия.
   — А если с Берюрье случится несчастье?
   — Риск действительно есть. Знаешь что, давай обойдемся без десерта, и я поведу тебя на его предвыборное выступление. На это стоит посмотреть!
* * *
   Куда ни посмотришь — всюду народ. От него даже площадь черна.
   Можно подумать, что не только город, но и весь департамент столпился здесь, чтобы увидеть и услышать отчаянного полицейского, который, рискуя жизнью, бросает вызов аполитичному убийце. Ему посвящена первая полоса газеты “Франссуар”. Это слава. Фотография, представляющая его в профиль, как на медали, вместе с героическим экс-унтер-офицером Морбле, занимает четыре колонки.
   Мне приходится предъявить свое удостоверение, чтобы проложить дорогу к залу. Эстрада украшена трехцветными государственными символами. За столиком стоят два стула, а на столе — две бутылки какого-то мутного напитка с перевернутым стаканом на горлышке.
   Сооружение является одновременно колокольчиком и графинчиком для утоления жажды.
   Атмосфера наэлектризована до предела. Народ перешептывается, вздыхает. Проем сцены, который известный певец Лео Ферре назвал бы неоновой блузкой, обрамляют три сверкающие буквы, являющиеся эмблемой новой партии, PAF. Вдруг совершенно неожиданно для присутствующих гремит музыка, исполняющая мотив песенки Иностранного легиона: “Вот и девочки пришли!” Зал встает. Из-за кулис слышится икотка, а затем появляется изрядно пьяный унтер-офицер Морбле, одетый в свою старую униформу. Ему аплодируют, он приветствует публику, укрощает ее неистовство и объявляет: “Дамы, девушки, господа и присутствующие здесь жандармы! Мне выпала честь, великая честь представить вам вашего нового кандидата. Его мужество вдохнет в вас новую жизнь, его программа вас очарует, и вы все проголосуете за…” Он откашливается и возвещает: “Александра… Бенуа… БЕ — РЮ — РЬЕ!"
   Настоящий гром, дети мои! В сравнении с этой бушующей волной Гитлер в Мюнхене показался бы жалким дебютантом в салоне поэтов!
   Звучит барабанная дробь, и в свете искусно направленного прожектора появляется Берю-Отважный. Мой Толстяк окружен героическим нимбом. Его подтяжка по-прежнему свисает до пяток, а шляпа (которую он так и не снял) сияет, как устрица на солнце. Он делает четыре шага и оказывается в центре эстрады. Он снимает шляпу для приветствия в стиле д'Артаньяна. Но шляпа выскальзывает у него из пальцев и, к несчастью, летит на яйцевидную и совершенно безволосую голову какого-то господина, сидящего в самом первом ряду. Господин срывает с себя этот гнусный головной убор. Я дрожу от ужаса. Шляпа Берю действительно соответствует своему названию, поскольку украсила как раз голову шефа.
   Именно так: Большой босс находится здесь собственной персоной, более бледный, чем испуганная посадочная льдина в Арктике, более мрачный, чем смертный приговор. Он не поленился прибыть из Парижа в Белькомб, чтобы разобраться во всем на месте.
   — Но, Антуан, послушай, неужели это?.. — бормочет мама.
   — Ужели, мама, это в самом деле Старик. Могу предсказать головомойку, которая войдет в анналы полиции. Мне кажется, что скоро нам с тобой придется покупать галантерейную лавку. Ты будешь сидеть за кассой, а я — отмерять клиентам резинку.
   Берю поднимает вверх руки в форме буквы “V”. Ему устраивают настоящую овацию. Он элегантно откашливается и начинает:
   — Белькомбежцы и белькомбежки… Если я предстаю пред вами по известному вам поводу, то не потому, что я металломай. Я считаю, что режим неверия и апатии ни к чему хорошему не приводит и что если с ним смириться, то это не достойно француза.
   Публика неистовствует.
   — У него не так плохо получается, — улыбается моя нежная, великодушная Фелиция.
   Ободренный публикой, Берю еще более усиливает свой голос бродячего торговца рыбой:
   — Из-за того, что какой-то недоносок, которого все равно рано или поздно схватит мой шеф, знаменитый комиссар Сан-Антонио, изображает из себя неуловимого злодея, все партии наклали в штаны. Они думают, что представляют французский народ, а сами сразу прячутся в кусты, как только возникает опасность!
   Его прерывает шквал оваций. Умеет же он говорить с народом простым и прекрасным языком, этот Верзила! Он находит такие слова и выражения, которые публика заглатывает с ходу.
   — Тихо! — гремит Морбле, которому не терпится напомнить о себе. Он наливает стакан вина и подвигает его Берю.
   — Держи, друг мой, выпей это!
   Берю выпивает стакан одним глотком, и публика достойно приветствует этот подвиг. Войдя в раж, Толстяк хватает бутылку и, потрясая ею, поднимает вверх, словно боевое знамя и символ надежд.
   — Вот что движет нашей партией!
   Он пьет из горлышка, вытирает губы рукавом и продолжает:
   — Я, Берюрье, говорю убийце, если он находится в этом зале, — я жду тебя, приятель, и я не боюсь тебя! Попробуй меня убрать, я к твоим услугам!
   Я отказываюсь продолжать описание вызванного этим заявлением восторга собравшихся.
   Его Величество продолжает свою речь:
   — Если мой приятель Морбле и я создали PAF, то лишь для того, чтобы высказать свою точку зрения на местную проблему…
   И шутливо добавляет:
   — И даже на проблему столичного департамента! В зале громко смеются. Толстяк в это время приступает ко второй бутылке. По его красной пылающей роже струится пот.
   — Белькомбежцы и белькомбежки! Надо смотреть будущему в глаза, а не играть в бирюльки! Нужно принимать неотложные меры, или мерки, как сказал бы мой портной. Сейчас я вам их перечислю по порядку.
   Он поднимает большой палец.
   — Начнем сначала: рабочий класс.
   Раздаются бешеные аплодисменты, поскольку эта формулировка всегда встречает отклик в любой аудитории.
   — Вот как мне это все представляется: повышение зарплаты на восемьдесят процентов…
   Публика неистовствует. Он успокаивает ее и продолжает:
   — Телевизоры на всех заводах. Нет никаких оснований, чтобы бедняги, которые надрываются у сверлильных и токарных станков, не могли посмотреть футбольный матч, если он проходит после обеда! То же самое для регби, пениса, атеизма, пенк-понга и тому подобного. Затем обязательный винный перерыв два раза в смену с бесплатной раздачей напитков и дегустацией новых марок…
   Публика заходится от восторга.
   — После рабочего класса — крестьянский класс! — провозглашает он, выбрасывая вперед указательный палец. — Крестьяне — это же негры и рабы, которые круглый год гробят свое здоровье под солнцем и в непогоду, чтобы вырастить хлеб или картошку. Правильно? Пора с этим покончить. Надо немедленно перейти к бесплатному распределению хлеба и картофеля! Почему бы и нет? А что делать с их землей, скажете вы мне?
   Так вот, на своей земле они построят стадионы и бассейны, так как всего этого не хватает молодежи.
   Толстяк выжидает, пока затихнет ураган аплодисментов. Его средний колбасоподобный палец присоединяется к большому и указательному.
   — А сейчас я с вами поговорю о коммерсантах. С ними все просто: больше никаких налогов! Правительство пудрит нам мозги с понижением цен, а само повышает налоги. Это же надо! Если я упраздню налоги, цены сами упадут — это само собой понятно! А если цены понижаются, тут же наступает эпоха изобилия!
   Снова раздаются аплодисменты. Он улыбается, довольный тем, что приносит людям столько радости.
   — Спасибо, спасибо! Я вижу по вашей редакции, что вы согласны с программой PAF, и вы правы: PAF принесет вам счастье и довольство.
   — В-четвертых, внутренняя политика. Здесь надо принимать срочные меры: дать анатомию Бретани, Савойе, Эльзасу. Все Пиренеи, будь они Верхние, Нижние или Восточные, присоединить к Испании, которая сидит в дерьме. Увеличить дружественную Бельгию, в которой не прекращаются драки, за счет департаментов Сомма, Север, Эна, Мез, Мозель и Мерт-и-Мозель! (Он читает по бумажке, поскольку его память не могла бы удержать подобные детали.) А потом, раз уж мы друзья с фрицами и так как эти бедолаги разрезаны надвое, их надо компенсировать, передав им Лотарингию и Франш-Конте. Но это еще не все. Чтобы избежать раздоров по поводу того, что лучше — туннель под Ламаншем или мост над ним, достаточно отдать Па-де-Кале английцам. Таким образом, Англия перестанет быть изолированной страной, и не будет больше действовать нам на нервы огромная переправа. Только после того, как мы примем эти решения, мы сможем считать, что, наконец, мы, французы, у себя дома, и у нас начнется прекрасная жизнь, поверьте мне!
   Его мизинец присоединяется к остальным пальцам.
   — Последний пункт моей программы — внешняя политика: содружество со всеми! Можно же есть черную икру и пить виски, так?
   Зачем набрасываться на китайцев, спрашиваю я вас? Вы что, не любите рис? Я люблю. В плове или мясном рагу домашнего приготовления — это же королевская еда!.. Я ничего не имею против мирного договора с Монако.
   Я приглашаю Насера приехать провести отпуск в Рамбуйе, чтобы раз и навсегда уладить спор о Суэцком канале. Я проведу нефтепровод из Сахары прямо в особняк Бен Беллы, так как нет никаких оснований, чтобы он кормил компанию “Шелл”. Я организую партию в белот между Хрущевым и Кеннеди в пивной “Липп”. Я приглашу Его Святейшество Поля VI в Авиньон, правда, от этого у него могут отвалиться руки и ноги, и он превратится в Поль-Трона.
   Он смеется, в зале тоже смеются. Устанавливается атмосфера непринужденности. Берю просто великолепен. Он — провидец. Он перекраивает мир по своей прихоти. Он месит и мнет его, словно резиновую жвачку.
   — Все, что я вам говорю, это в общих чертах. Я знаю, можно сделать лучше. И, если вы меня изберете, я это сделаю. Каждый будет иметь свою долю, в детских садах зимой бесплатно будут выдавать по стаканчику кальвадоса. Для учащихся средних учебных заведений будет введено обязательное посещение борделей. Жандармы (он поворачивается к своему заместителю) будут получать двойную зарплату на Рождество и 14 июля.
   Морбле благодарит его поклоном и смахивает кстати набежавшую слезу.
   — Отменим платные стоянки! Построим дороги, автострады, паркинги и мосты. Кино будет бесплатным. Транспорт — тоже. Одним словом, PAF это спасение! PAF, белькомбежцы и белькомбежки, это единственное, за что вам следует держаться! Скоро PAF будет на всех устах и во всех сердцах! Да здравствует PAF! Да здравствует Белькомб! Вперед!
   И он приканчивает вторую бутылку под неописуемый восторг публики.


Глава 14


   Я чувствую необходимость поприветствовать Старика, потому что следует относиться с уважением к вышестоящему, а кроме того, я хочу подтвердить, что не утратил интерес к Берюрье.
   Он задумчив. Он низко кланяется маме, затем говорит мне, вяло пожимая мою превосходную, снабженную пятью пальцами, всегда готовыми к действию, руку, которую я ему протягиваю:
   — Совершенно очевидно, мой дорогой, что ваш Берюрье уволен со службы с сегодняшнего вечера!
   Как бы вы ни были ко всему готовы, подобная новость не может не потрясти, не правда ли? Ощущение такое, будто я получил прямой удар в солнечное сплетение.
   — Послушайте, господин директор…
   Я гляжу на удрученное лицо Фелиции. Что-то бормочу. Мой Толстяк уволен из полиции! Нет, я не могу этого допустить! Без Берю эта собачья работа ничего не стоит. Он — это радость, улыбка и, следовательно, немного душа этой работы.
   К директору неожиданно обращается мама.
   — Господин директор, — четко говорит она тихим голосом, — вы можете мне сказать, что я вмешиваюсь не в свои дела, но мне кажется, что господин Берюрье поступил так для пользы дела. Если вы его дезавуируете, уволив с работы, то газеты ухватятся за это дело, раздуют его, и полиция от этого ничего не выиграет.
   Большой босс удивленно поворачивается к маме. В те редкие случаи, когда они встречались, Фелиция не произнесла ни слова. По натуре она робкая женщина. Когда она покидает пределы нашего особнячка, она чувствует себя потерянной. Наверное, она в самом деле испытывает глубокую симпатию к Верзиле, чтобы осмелиться противопоставить свое мнение столь важному лицу.
   — Не считаете ли вы, дорогая мадам, — с горечью говорит Старик, — что сегодня вечером он в достаточной мере выставил полицию в смешном виде?
   Фелиция отрицательно качает головой.
   — Берюрье человек простой, господин директор. Его выдвижение своей кандидатуры действительно напоминает фарс. Следовательно, те, кто смеется, на его стороне. Во время выступления я была поражена его обходительностью и присущим ему чувством юмора. Этот человек умеет нравиться людям, потому что у него чистая душа под — бог мой, как бы это сказать?.. — отталкивающей внешностью.
   Старик поражен.
   — Мадам, — говорит он, — вы мне кажетесь слишком снисходительной.
   Он прочищает горло.
   — Ладно, мой дорогой Сан-Антонио, давайте заключим договор: вы мне находите преступника в течение двух суток, а я забываю то, что сказал по поводу вашего старого сообщника.
   Он кланяется, целует маме руку, отчего она краснеет, смутившись, и растворяется в ночи.
   Я разыскиваю Его Величество. Он просто цветет! Он лучезарен и слегка навеселе.
   — Классно получилось, приятель! — ликует он.
   — Прекрасно, — соглашаюсь я. — Даже сам Пужад не смог бы выступить лучше!
   — Думаю, дело в мешке, как говорят при английском дворе.
   — Что в мешке, мой румяный малыш?
   — Мое избрание в палату депутатов.
   Я раскрываю от удивления рот.
   — Ты что, в самом деле хочешь стать депутатом?
   — Ну и хрен же ты собачий! — взрывается Ромовая баба. — Нет, ты слышишь, Пополь? — говорит он, обращаясь к Морбле. — Он еще сомневается, хочу ли я стать депутатом! Да если посмотреть да разобраться, как складываются мои дела сейчас, я, может быть, еще и министром буду. В политике — это не то, что в полиции, тут продвигаешься благодаря своей глотке. Я, конечно, не хочу хвастать, приятель, но что касается моей глотки, то она у меня — слава богу, разве нет? Если хочешь, уметь болтать — это особый дар!
   — В ожидании депутатского кресла, — обрываю я его, — побереги свои перышки, Толстый. Не забывай, что убийца все еще разгуливает на свободе и подкарауливает тебя!
   Он хохочет, потом своим согнутым указательным пальцем манит меня в сторону. Я повинуюсь.
   — Послушай, Сан-А, — наклоняется он ко мне, дыша в лицо перегаром, который заставляет подумать о винодельческом кооперативе, — я не верю в историю о чокнутом. Мое глубокое убеждение, что все эти преступления являются нормальными. Но последнее — вовсе не преступление.
   — Значит, это эскимо на палочке? — шучу я, поскольку шутить полезно.
   — Несчастный случай, я тебе уже говорил об этом.
   — А два первых?
   — Согласен, похоже на это, как сказала бы Далила, но это не дело рук сумасшедшего. Если бы я поверил в сумасшедшего, надеюсь, ты понимаешь, что я бы не стал выставлять свою кандидатуру. У меня всего лишь одна шкура, и я за нее держусь, приятель! Ты можешь представить Берту без меня? Ей больше некому будет наставлять рога!
   Я кладу руку на плечо Тучному — На твоем месте, Толстый, я бы все-таки предусмотрел и эту возможность. Представь, что ты ошибаешься?
   Но он уже закусил удила. Дай бог, чтоб это были милосердные удила!
   — Если ты беспокоишься о моем здоровье, можешь передохнуть, приятель я пью рыбий жир каждое утро!
   После того как произошел обмен этими любезностями, мы все возвращаемся в Сен-Тюрлюрю, чтобы предаться целительному сну.
* * *
   На следующее утро мы встаем рано. Я чувствую себя бодрым, хотя не могу объяснить причину этой бодрости. У меня складывается впечатление, что период маразма заканчивается. Мой персональный внутренний голос предсказывает ясную погоду и нашептывает мне добрые обещания Берю распевает во весь голос. Он появляется на лестничном повороте, выбритый, в свежей рубашке, с улыбкой победителя Аустерлицкой битвы на губах Мне отрадно видеть, что мы настроены на одну и ту же волну.
   — Ты, кажется, в отличной форме, Толстый? — обращаюсь я к нему, дуя на обжигающий кофе.
   — Да, — соглашается он. — Сегодня утром у меня пресс-конференция в кафе “Индустрия и Монумент — объединенным мертвецам”. И мне пришлось просмотреть основные направления моей программы, по поводу которой я держал речь вчера вечером.
   Я ничего не отвечаю. Он мне начинает надоедать, этот Берю. Пока он поглощает свой завтрак, состоящий из сала, ветчины, яичницы-глазуньи, сыра и литра красного вина, я спускаюсь, чтобы вывести автомобиль после этого возвращаюсь, чтобы поцеловать Фелицию Когда я вновь вхожу в столовую, Тучный вытирает лезвие своего перочинного ножа изнанкой галстука, засовывает свой рабочий инструмент в карман и встает.
   — Придется утром купить другую шляпу, — решает он, снимая свой фетровый ореол с вешалки.
   — Да, — поощряю я его, — придется.
   Мы занимаем места в моей машине — и погоняй, водитель! Направление — Белькомб.
   — Ох и возгордится моя толстуха, когда я стану депутатом, мечтательно говорит Постыдный. — Представляешь, какой эффект это произведет на соседей!
   Я не говорю ему, что думаю по этому поводу во-первых, потому что не хочу его обидеть, во-вторых, потому что мое внимание сосредоточено на опасных выкрутасах, которые проделывает какой-то мальчишка, оседлавший слишком большой для него велосипед. При нашем приближении он теряет уверенность в себе. Я беру как можно правее и останавливаюсь. Но возникшая опасность приводит его в полную растерянность, и он устремляется прямо на машину. Напрасно пытаясь вывернуть в последний момент руль, он цепляется за мое левое переднее крыло и отлетает в сторону Его переднее колесо выписывает несколько “восьмерок”, потом велосипед падает в пятидесяти метрах от машины. Мальчишка совершает планирующий полет и приземляется на обочине Мы с Толстым выходим из машины, чтобы оказать ему помощь. Нам достаточно одного взгляда, чтобы убедиться, что он всего лишь поцарапался. Тем не менее от волнения он плачет.
   — И не стыдно ездить на старом велосипеде без тормозов, выговаривает Его депутатствующее Величество. — Ты же мог разбиться, малыш!
   Берю умолкает и достает из кармана записную книжку. Это совершенно новая записная книжка, которая недолго останется таковой, ибо карман Берю — отнюдь не то место, где предметы сохраняют свою девственность.
   Он сосет кончик карандаша и делает на белой странице какие-то таинственные записи.
   — Что ты делаешь? — удивленно спрашиваю я.
   — Это штука, которую я включу в свою программу: проверить тормоза детских велосипедов!
   Я утешаю мальчишку и сую ему в руку два банкнота, чтобы он поставил новые тормоза на свою кучу железного хлама. Он тут же вытирает слезы, а затем использует свой влажный носовой платок, чтобы унять кровь, которая сочится из его царапин.
   — Все в порядке, малыш?
   — Да, месье, спасибо.
   Мы направляемся к машине. Мы делаем два шага, и тут происходит непредвиденное. Взрыв раскалывает деревенскую тишину. Клубится черный дым, и взвивается пламя! Моя машина взлетела на воздух и пылает, как в американских фильмах.
   Я бегу к пожарищу. Но поздно. Машина объята сплошным огнем. Кто-то мне подложил под сиденье воспламеняющуюся мину.
   Будущий депутат зеленеет, как испорченная селедка. Его бескровные губы дрожат.
   — Что это значит? — бормочет он.
   — Это значит, что сумасшедший, существование которого ты отрицаешь, пытался убрать тебя, — заверяю я его. — А поскольку ему недолго резвиться, он заодно решил убрать и меня. Не случись происшествия с этим сопляком, нам бы пришлось жарковато!
   — Ты.., ты.., ты.., ты… — начинает Толстяк.
   — Ты в заику играешь? — иронизирую я.
   — Ты.., ты считаешь, что это он меня имел в виду?
   — Готов заключить с тобой пари на тысячу против одного, дурачок! Ты бы должен был уже сообразить, что в этом краю профессия кандидата обеспечивает человеку покой. Вечный покой!
   Мы смотрим, как догорает моя колесница, окруженная толпой крестьян.
   Нас расспрашивают.
   — Это самовозгорание, — поясняю я уверенно, чтобы не дать им повода для сомнений.
   Ничего не скажешь, день начинается прекрасно. А я был так оптимистически настроен!
   — Ты хоть застраховал машину? — ворчит Ужасный.
   — Да, мой Толстоморденький. Но, что касается тебя, ты должен застраховать свою жизнь.
   Берю молчит. Его философия терпит крах. То be or not to be, that the question!
   Это как раз то, что он себе сейчас говорит…
   По-французски…
   И на свой манер!


Глава 15


   Я оставляю Берюрье заботу комментировать для прессы и для моих коллег перипетии покушения, избежать которого нам удалось по воле провидения, и запираюсь в комиссариате, отдав дежурным приказ никого ко мне не впускать.
   — Сегодня с утра, господин комиссар, вам уже дважды звонил Ляплюм, предупреждает меня секретарь. — Он оставил номер телефона, по которому вы можете его отыскать.
   Я прошу соединить меня с ним. Вскоре торопливый голос инспектора Ляплюма ласкает мою евстахиеву трубу.
   — Готово, месье комиссар. Я отыскал автора телефонного звонка.
   — Не может быть!
   — Честное слово!
   Он сияет от счастья. Должен признаться, что если он в самом деле нашел корреспондента графа Гаэтана де Марто-и-Фосий, то сделал отличное дело.
   — Кто это?
   — Женщина. Некая Наташа Баннэ, славянского происхождения. Проживает в одном семейном пансионате на бульваре Пор-Руаяль.
   — Чем она занимается?
   — Насколько мне известно, ничем. Она красивая блондинка двадцати пяти лет, с большущими голубыми глазами и пепельнорусыми волосами.
   — Она живет сама?
   — Да.
   — Где остановился ты?
   — В этом самом пансионате, что и она. Я снял комнату через две двери от ее номера. Жду ваших указаний.
   Я размышляю. Ляплюм думает, что нас прервали, и в отчаянии повторяет: “Алло! алло! алло!"
   — Успокойся, сынок. Я думаю. Ты должен попытаться с ней познакомиться.
   Мое предложение не вызывает у него энтузиазма.
   — Безнадежное дело, месье комиссар! Я не обладаю вашей артистичной внешностью. Женщины не бросаются на меня, а когда мне случается овладеть ими, мне достается больше упреков, чем благодарностей.
   — Прекрасно, следи за ней, я приеду сам.
   Вот так. Это решение пришло неожиданно. Совершенно неожиданно! Я услышал, как говорю это, не испытывая необходимости что-то решать. Что меня подтолкнуло? Желание понюхать парижский воздух.
   Я записываю адрес Ляплюма, вешаю трубку, чтобы тут же попросить номер хибары Приди-Папуля.
   — Соедините меня с Пино, — прошу я телефонистку после того, как представляюсь.
   Звонки принимаются разыскивать этого доходягу. Наконец до меня долетает его насморочный голос, едва различимый, настолько заложены его носовые пазухи.