Страница:
– Не думаю, что вы сумеете оценить все величие этой книги, потому что вы блоха в литературе. Но попробуйте сделать это, господин Томсон, хотя бы попробуйте. – Тут в его голосе прозвучали фальшивые отеческие нотки: – Вы никогда не сможете в полной мере отблагодарить меня за то, что я вам дал этот шедевр.
Он присел, помолчал, а потом начал говорить своим обычным язвительным тоном:
– Кстати сказать, где сегодня проходит западный фронт? Наши войска еще удерживают свои позиции? Или, быть может, мы уже потеряли Париж?
Однако я протянул ему книгу и сказал едким голосом:
– По чистой случайности я уже читал эту книгу, и поэтому вы можете не давать ее мне.
Но эти слова только еще больше настроили его против меня.
– Неужели? – спросил он удивленно. – Тогда скажите, господин Томсон, какова же, по-вашему, экзегеза сего произведения?
Я не знал, что такое «экзегеза». Хардлингтон рассмеялся.
– Какая же тогда сюжетная линия нравится вам больше всего? – произнес он с коварной улыбкой. – Искупление братьями своей вины? Преображение повара Гарвея? А может быть, победа английской расы над происками семитов?
Эти слова привели меня в некоторое замешательство:
– О каком искуплении вины вы говорите? Оба брата были бессердечными выродками! И книга достаточно ясно это показывает.
– Вы видите? Вы неспособны понять внутренние механизмы, которые скрываются за каждым великим произведением. Два благородных англичанина, вполне вероятно, допустили какие-то ошибки по отношению к обществу. Однако та борьба, которую они вели в Конго, искупает их вину.
Я не выдержал:
– Но ведь они просто хищники и ни во что не ставят человеческую жизнь! Мир спасает Гарвей. А оба брата, особенно Уильям, делают все возможное, чтобы помешать ему!
Хардлингтон, скорее всего, предвидел возражения, потому что заговорил, не дожидаясь конца моей фразы:
– Вот именно об этом преображении я и говорил. Даже простой повар, вдохновляемый примером двух благородных англичан, становится носителем славного духа английской расы.
– Но ведь Гарвей наполовину цыган! – воскликнул я. – О каком расовом духе вы говорите?
Хардлингтон с притворно огорченным видом развел руками и вздохнул:
– Ах, мой друг, я вижу, что вы абсолютно ничего не поняли. Это произведение, совершенно очевидно, написано в символическом ключе, и его надо уметь интерпретировать. Вы и в самом деле не понимаете, что земные недра, откуда появляются тектоны, являются метафорой той грозной опасности, которая нависла над миром в наше время? – Хардлингтон важно скрестил руки на груди и спросил: – А скажите-ка мне тогда, господин Томсон, какая раса скрывается в клоаках, выжидая удобного момента, чтобы нанести удар по интересам всего человечества?
– Но ведь тектоны вовсе не символизируют происки международного сионизма! – возразил я, потому что на несколько минут снова почувствовал себя автором книги. Мой вытянутый палец с силой постучал по обложке романа, словно хотел проделать в ней дырку, и я заключил: – В книге говорится только то, что там говорится, и ничего больше.
– Браво! – воскликнул иронично Хардлингтон и захлопал в ладоши.
Но я не обратил на это внимания и продолжил:
– Тектоны – это тектоны. И два благородных англичанина точно такие же, как они. Или, если вам угодно, наоборот. В этом-то и суть дела! – Тут я указал обоими большими пальцами на собственную грудь. – Мы сами тектоны.
Хардлингтон прищелкнул языком как-то особенно мерзко. Казалось, он дрессирует кенгуру. Мой начальник не желал признавать за мной способности к истолкованию литературных произведений и погрозил мне пальцем прямо перед носом:
– Нет, друг мой, нет. Ваша наивность поразительна. – Он помолчал, а затем продолжил: – Тогда скажите, в чем состоит, по мнению помощника редактора Томаса Томсона, ядро сюжета сего великого произведения?
Никогда раньше мне не доводилось столь решительно вступать в спор с Хардлингтоном. Возможно, именно мое поведение привлекло внимание всех сослуживцев, которые оставили свои дела и следили за развитием событий в качестве зрителей. Когда треск десяти пишущих машинок неожиданно замолкает, возникает оглушительная тишина. Хардлингтон ждал моего ответа. Сослуживцы ждали моего ответа. Я сам ждал своего ответа. После раздумий, которые длились целую вечность, я произнес:
– В том, что Гарвей и Амгам любят друг друга. И это вдобавок спасает мир.
Глаза Хардлингтона стали круглыми, как бильярдные шары. Они готовы были выкатиться из своих орбит и упасть на землю, точно спелые яблоки с ветки.
– Вы пытаетесь убедить меня в том, что вся сложнейшая повествовательная структура сего произведения создана лишь для того, чтобы рассказать о шашнях хромоногого цыгана и белокожей особы, которая далеко не блещет красотой?
Я заколебался, но в конце концов сказал:
– Именно так.
Мой ответ рассмешил его. Он так хохотал, что остальные сотрудники редакции немало удивились: обычно господин Хардлингтон был чрезвычайно серьезен и не тратил силу своих легких на такое бесполезное занятие, как смех. Потом он подошел ко мне поближе и трижды похлопал меня по спине дружелюбным жестом – хотя в действительности просто использовал ее в качестве тряпки, о которую вытер свои грязные руки, – и произнес:
– Вы сводите конфликт вселенского масштаба к истории плотской страсти. Увы, друг мой, увы. Высокая литература доступна далеко не всем.
Самым непростительным было то, что Хардлингтон на самом деле развлекался, язвительно подкалывая меня. Я был желторотым юнцом, и постоянное давление со стороны Хардлингтона привело к тому, что я начал сомневаться. В чем? Во всем.
Я не мог даже с точностью оценить свой вклад в создание книги. Истинным героем этой истории был Маркус Гарвей. И его ангел-хранитель, Эдвард Нортон. Без них никакой роман существовать не мог. Оба они были незаменимы. А я – нет. Писателей, способных изложить на бумаге рассказ Маркуса, на свете множество. А вот Маркус – только один. На свете также достаточно адвокатов. Но других адвокатов, способных провести дело Гарвея, как это сделал Нортон, в мире нет. Жизнь становилась серой и скучной, все было туманно.
Но вернемся к Хардлингтону. В то время я еще не знал, что посредственности любят окружать себя людьми еще более ограниченными. Таким образом им легче бывает объяснять собственные промахи вселенской несправедливостью. Они словно говорят нам: сравните мои интеллектуальные способности с уровнем окружающих меня людей, и вам станет ясно, что я с моим умом заслуживаю положения более достойного. Такие персонажи, как Хардлингтон, возвышают свои личные проблемы до уровня социально значимых явлений. (Мой начальник считал, что во всем виноваты евреи. Но это было связано с его специфическим взглядом на мир; в других случаях мы можем найти бесконечное разнообразие вариантов.) Самое смешное заключалось в том, что я не мог ничего возразить Хардлингтону, так как не был способен доказать свою правоту. Из-за этого мне даже не хотелось настаивать на своей точке зрения. Когда я думал об этом, меня охватывало отчаяние, и порой мне даже не хотелось вспоминать о том, что на самом деле книгу написал я сам. Возможно, эта нерешительность была связана с тем, что мою голову занимали иные мысли. Какие? Нетрудно догадаться: присутствие Хардлингтона огорчало меня так же сильно, как отсутствие Амгам.
Простая возможность того, что в это самое время она находилась где-то поблизости, в Лондоне, сводила меня с ума. Я не мог выбросить из головы воспоминание о высоком, тонком и таком черном силуэте, который удалялся, исчезая из вида. Мои пальцы чуть-чуть не коснулись ее, и на этот раз она не была видением, вызванным газовой атакой. Почему она убежала от меня? Любая оскорбленная женщина в подобных обстоятельствах выговорила бы мне за то, что я приблизил свои наглые пальцы к ее лицу. Она же, напротив, предпочла скрыться.
Эта война на два фронта оказалась не под силу бедному Томми Томсону. На протяжении следующих дней мною владела какая-то странная апатия. Приходя с работы, я укладывался на кровать в своей комнате или забивался в какой-нибудь уголок в пансионе и проводил время в полнейшем бездействии, если только кто-то не давал мне каких-то конкретных указаний. Я чувствовал себя таким же обескураженным, как человек, который наталкивается на стену в конце тупика. Все в этом мире было мне абсолютно безразлично. Я неожиданно для себя превратился в обесцвеченную копию господина Модепа с той лишь разницей, что он, по крайней мере, постоянно улыбался. Мы часто оказывались вместе в гостиной пансиона. Он улыбался своей счастливой идиотской улыбкой, а мне ничего не оставалось делать, как улыбаться ему в ответ, вступая в некий разговор без слов. Время от времени Мак-Маон выводил нас на прогулку. Мы шли втроем в ирландский паб, который был расположен в двух кварталах от пансиона, и пили там пиво в компании приятелей Мак-Маона, завсегдатаев этого места. Модепа вел себя так же пассивно, как всегда, и беззвучно улыбался. Мы оба являли собой разительный контраст по сравнению с крикливыми ирландцами, которые дружески обменивались ругательствами среди клубов табачного дыма.
Вывел меня из этой апатии человек, от которого я меньше всего ожидал получить помощь. Кто оказался этим доброжелателем? Вы бы никогда не догадались. Именно так: им был пресловутый господин Хардлингтон.
Не знаю сам, почему мое мнение о Хардлингтоне было таким скверным. Его роль в нашей истории оказалась далеко не последней. Слава книги росла, и та пытка, которой он меня постоянно подвергал, наконец заставила меня действовать. Это случилось, когда восхищение Хардлингтона по поводу романа достигло высшей точки. В первое время он восхищался его содержанием. Потом превозносил ее литературные достоинства, утверждая, что является единственным человеком на земле, способным правильно проанализировать суть книги. «Слово «читатель» не имеет множественного числа», – утверждал он. Затем наступило время снисходительного панибратства по отношению к автору, бездарный Хардлингтон стал критиковать его. «По правде говоря, следует признать, что в отдельных местах я бы мог отточить слог до большего совершенства», – говорил он. И своим язвительным пером вычеркивал или добавлял строки в своем экземпляре книги. Мне вспоминается, что именно в такую минуту я не сдержался и нанес ему удар:
– Если вам ничего не стоит исправить ошибки в чужом литературном шедевре, почему бы вам самому не написать свой собственный?
Он ответил мне, не отрывая глаз от книги, тоном абсолютного превосходства:
– Мне совершенно не к спеху заканчивать свое произведение. В наши дни всем владеют ростовщики. Евреи захватили издательский мир и не допускают выхода в свет произведений, которые не приносят им быстрой наживы. А моя цель – не обогащение, мне хочется обессмертить свое имя. Я не смешиваю искусство с финансовыми интересами. – Он поучительно поднял палец вверх и продолжил: – Разница между литературой и индустрией от литературы заключается в том, что первая оперирует буквами, а вторая – цифрами.
Это заставило меня задуматься. И глубоко задуматься. Мне никогда не приходило в голову, что книга, пользующаяся успехом, может приводить в движение огромные суммы денег. Но такой человек, как Нортон, конечно, имел это в виду. Подобная мысль полностью изменяла мои представления и о Нортоне, и о деле Гарвея, словно я вдруг увидел знакомый пейзаж с неожиданной точки зрения. Чем больше я думал об этом, тем сильнее меня охватывали горечь, негодование и ощущение того, что меня жестоко обманули. Через два дня я решил нанести адвокату визит. Дело было вечером, мой рабочий день в редакции «Таймс оф Британ» закончился поздно. Мне пришлось несладко, потому что Хардлингтон не оставлял меня в покое ни на минуту и язвил по поводу каждой опечатки. Тем лучше. Так он приводил в действие взрывной механизм. А бомбой был я сам.
Нортон, естественно, не ожидал моего визита. На нем были шлепанцы и домашний халат. Однако он пригласил меня в свой кабинет. Я даже не стал ждать, пока он сядет в кресло. В голове у меня стояла картина увиденного в последний раз в тюрьме, и я начал с этого:
– Вы должны сделать что-нибудь ради Маркуса. Бедняга не сможет долго терпеть такую жизнь. Еще немного – и он станет просто несчастным идиотом.
Нортон был очень умным человеком. Я ненавидел его ум. У меня ушло много времени на подготовку этой речи, но стоило ему открыть рот, и он разрушил все мои тщательно выстроенные доводы:
– Вы явились сюда не для того, чтобы говорить со мной о Гарвее.
Я пришел в замешательство, но потом в негодовании воздел к потолку сжатые кулаки. Никогда раньше я не представлял себе, что умею воздевать кулаки над головой.
– И да и нет! – закричал я. – Вы меня надули!
Один его ус и обе брови пришли в движение, и эта гримаса взбесила меня еще больше. Жест человека, воздевающего к небу два сжатых кулака, означает, что он ведет войну против целого мира; но когда один его сжатый кулак находится на уровне носа стоящего перед ним собеседника, это означает, что он готов вступить в бой с противником. Я сказал:
– Не делайте вид, что не понимаете, о чем я говорю! Если один из нас – ловкач, то, безусловно, это не я. А если один из нас разиня, то, безусловно, это не вы!
Терпение Нортона иссякло, но он просто попытался перевести разговор в другое русло:
– Вы не желаете рюмку коньяка?
И адвокат жестом указал на дверь, которая вела в жилые комнаты его квартиры.
Мы прошли в уютную маленькую гостиную. Там стояли два кресла и был даже небольшой камин. Он угостил меня коньяком. Мне казалось невероятным, что такой человек, как Нортон, прислуживает мне. Смена обстановки действительно возымела свое действие. Мы сидели по обе стороны от камина, и я несколько успокоился, хотя по-прежнему испытывал негодование. Однако Нортон вовсе не желал заставить меня замолчать; поднеся к губам свою рюмку коньяка, он сделал свободной рукой жест, означавший: объясните, пожалуйста, в чем дело, я вам разрешаю.
– Я считаю, что вы нас предали, – начал я. – И Маркуса, и меня! Мне кажется, что вы никогда не желали видеть во мне помощника для решения юридических вопросов. По-моему, вы никогда не думали, что мои усилия помогут Гарвею. – Мое негодование росло. Я указал на него пальцем жестом прокурора. – По моему мнению, вы с самого начала действовали исходя из меркантильных соображений и рассматривали ситуацию с точки зрения хитрого предпринимателя, предоставив нам с Маркусом играть роль эксплуатируемых пролетариев. И, хотя мы были пролетариями пера и цепей, но мы все же были пролетариями!
– Вы действительно придерживаетесь такого мнения?
– А какого еще мнения я могу придерживаться? Вы сразу поняли, что история Гарвея была многообещающей. Но вы не писатель. Поэтому вы наняли меня, бедного двадцатилетнего паренька. Если бы никакое издательство не заинтересовалось книгой, вы бы ничем не рисковали. Но если книга будет иметь коммерческий успех – а все говорит о том, что именно так и произойдет, – вы заработаете кучу денег!
Я вздохнул и сделал большой глоток коньяка. Мне не столько нравился этот напиток, сколько хотелось немного передохнуть. Потом я продолжил:
– От меня вы отделались, заплатив незначительную сумму. Поскольку мы никогда не составляли никакого договора, как я могу чего-либо требовать от вас? Если бы я попытался протестовать, кто бы поверил, что молодой автор, ничем не отличившийся раньше, мог написать книгу такого уровня? С того самого дня, когда мы с вами познакомились на кладбище, вы прекрасно знали, что доктор Флаг никогда не даст мне никаких рекомендаций. Правда, есть еще один свидетель – Маркус. Но бедняга отправится на виселицу. Вот вам и безупречное преступление!
Нортон следил за ходом моих рассуждений и слегка утвердительно кивал головой:
– Да, конечно, я всегда предполагал, что идеальные преступления совершаются в рамках закона, – пошутил он, но тут же добавил железным тоном, которого я никогда раньше не слышал и который меня глубоко поразил: – Вы действительно столь невысокого мнения обо мне, господин Томсон?
Нортон был человеком, гораздо более подготовленным к различным перипетиям, чем я. Более зрелым, уверенным в себе и решительным. А мне было нелегко сохранять присутствие духа. Я молчал, но не уходил. Нортон расслабился. Мне показалось, что кресло вмиг стало еще мягче и он утонул в нем чуть больше, чем раньше.
– Вы поставили меня в довольно сложное положение, господин Томсон. Что бы я ни сказал, вы мне все равно не поверите. Как говорят в суде, надо мной тяготеют улики. А это значит, что именно мне надлежит доказать свою невиновность.
Он произнес эти слова и погрузился в мысли, в которые не собирался меня посвящать. Я не переставал восхищаться способностью этого человека соединять воедино черты своей собственной личности и образ созданного им персонажа. Я постарался прийти в этот дом настолько элегантно одетым, насколько мог себе позволить. Однако теперь, после нашей короткой перепалки, мой вид был далеко не безупречен. Нортон же, который не готовился к встрече со мной, напротив, выглядел настоящим денди: черные шелковые носки, халат, тоже шелковый, и тщательно отглаженные брюки с абсолютно прямой стрелкой. И его лысина – внушительная и величественная, как всегда. Этот гладкий купол вещал миру о том, что за его выпуклыми стенами скрыт мощный разум, который не следует беспокоить. Адвокат умел к тому же пользоваться своими прекрасными природными данными для создания идеальной мизансцены.
Нортон предавался размышлениям, и я знал, что он нарочно не замечает меня, доказывая, что способен сдержать мои безумные порывы, просто сохраняя молчание с рюмкой коньяка в руке. Пока Нортон думал, он покачивал рюмку, зажатую между большим и указательным пальцами, и всем своим видом напоминал опытного дегустатора. Что занимало его мысли: Маркус или коньяк? Я был абсолютно уверен, что адвокат понимал в коньяке столько же, сколько тектоны – в астрономии. Неожиданно он оторвал свой взор от золотистых глубин рюмки и произнес торжественным тоном:
– Хорошо, господин Томсон, именно так мы и поступим: счастливый случай привел вас ко мне в нужный момент. Хочу вам сообщить, что сейчас в связи с успехом книги готовится второе издание романа. Прежде чем это произойдет, я направлю в издательство письмо с просьбой опубликовать его текст на первой странице книги. Мне хотелось бы написать его прямо сейчас.
Он вышел, а я остался сидеть в кресле, один, с рюмкой коньяка в руке. Стены в квартире Нортона тоже были коньячного цвета.
Адвокат вернулся и протянул мне листок бумаги. Я прочитал краткий – не более сорока строк – текст. Он был безупречен и прояснял мои отношения с Нортоном и историю создания книги, не искажая и не утаивая никаких событий. Нортон приносил свои извинения за то, что скрыл мое имя. Сначала он не придавал особого значения необходимости воспользоваться услугами «негра», но теперь, когда книга вышла за рамки сугубо юридической области и заняла свое место среди значительных литературных произведений, ему казалось, что справедливость требует, чтобы мир узнал имя ее истинного автора: Томас Томсон. Его роль ограничивалась лишь тем, что он помог Маркусу Гарвею и Томасу Томсону встретиться, и этим фактом он чрезвычайно гордился. Начиная с этого издания, он снимал свое имя с обложки и настаивал на том, чтобы отныне единственным и истинным автором данного романа считался молодой писатель Томас Томсон. В конце текста Нортон требовал правосудия для Гарвея.
Критикам, вероятно, придутся не по вкусу эти строки, потому что книги бессмертны. Людям в отличие от них дана только одна жизнь, а судебные процессы ограничены еще более сжатыми сроками. Я не являюсь автором данного романа, и мое имя никогда не должно было значиться на его обложке. Поэтому сейчас я могу посмотреть на него с точки зрения обычного читателя и оценить книгу объективно. Это позволяет мне сделать вывод, который напрашивается сам собой: литературные достоинства данного произведения возносят его на высоту, прямо пропорциональную глубине, на которую спустился в недра земли Маркус Гарвей. Цели автора романа и его героя были одинаково благородны: первый желал поднять английскую словесность до уровня, на который она ранее претендовать не могла, а второй– спасти все человечество. И здесь я умоляю читателя задать себе следующий вопрос: не прекрасно ли будет, если наша литература сможет сделать этот мир чуть более справедливым? Со смертью каждого человека, осужденного невинно, умирает частичка невинности нашей нации. Постараемся избежать этого.
Не стоит и говорить о том, что я был потрясен. Нортон заключил:
– Воздадим литературе то, что ей как таковой полагается, а юриспруденция пусть занимается своим делом. – Потом он добавил: – С этого момента все права на эту книгу принадлежат вам, господин Томсон. Это решение также носит ретроактивный характер и подразумевает как литературную славу, так и материальную сторону дела. – Он улыбнулся и добавил сдержанно: – Я сумел хоть немного изменить ваше мнение обо мне?
Что я мог на это ответить? Простое «да» прозвучало бы бледным отсветом моих чувств. Нортону не только удалось рассеять все мои подозрения; он удовлетворил даже те требования, которые мне не пришло в голову ему предъявить. Я был очень молод и еще не знал, что расчетливые люди обычно бывают весьма щедрыми.
– Моя стратегия по отношению к делу Гарвея действительно выходит за рамки юридической практики. Но я веду не ту игру, которую вы предполагаете, – сказал он, когда мы прощались.
На протяжении следующих дней эта стратегия стала явной. Книга, о которой сначала писали только литературные критики, сделала гигантский скачок, и о ней заговорили на страницах всех газет. Однажды в редакции я нес на вытянутых руках стопку бумаг, которая была так велика, что доходила мне до самого подбородка. Передо мной двигалась спина Хардлингтона, который грузил на меня все новые и новые папки, выбирая их среди документов на старых стеллажах. Тяжесть этой кипы бумаги позволила мне понять чувства носильщиков в Конго. Мы уже были на полпути к нашим столам, когда какой-то голос велел Хардлингтону явиться в кабинет директора. Я пошел за ним, следуя инстинкту мула, который не видит ничего, кроме спины своего хозяина.
– Хардлингтон! – закричал директор, прежде чем мы переступили порог его кабинета.
Его обуревали сомнения: перед ним лежали два листа, и он беспрерывно переводил взгляд с одного на другой.
– Какой теме нам следует посвятить обложку следующего номера? Делу Бергстрема или делу Гарвея? Кстати, кто-нибудь знает точно, что было с этим Гарвеем?
О деле Бергстрема все были наслышаны. Это был шведский предприниматель, которого обвиняли в продаже военной техники немцам. Для предпринимателя нейтральной державы это было бы совершенно приемлемой сделкой, но Бергстрем, который вел дела в Англии, всегда отрицал, что поддерживает контакты с представителями Центральных Держав. Бергстрема знали во всех увеселительных заведениях Лондона. Он был молод, богат и привлекателен. Праздники, которые он устраивал в своем доме, пользовались большим успехом. Когда такой человек становился мишенью для критики, дело пахло скандалом, в котором можно было найти любые детали: от шпионажа до высокой политики. К тому же дело окутывала тонкая дымка гламура, а значит, история была как раз для «Таймс оф Британ». Что же касается Маркуса, то Хардлингтон лаконично пояснил:
– Господин Гарвей – это второстепенный персонаж странной истории, которая произошла в Конго.
– Но это же неправда! – запротестовал я из-под кипы бумаг.
Никто не предложил мне присесть или отдохнуть, и у меня уже дрожали руки под тяжестью папок. Но я должен был защитить Маркуса:
– Гарвей – главный герой вселенской эпопеи! Его история заслуживает целого номера «Таймс оф Британ»!
Директор спросил:
– Какая из историй интереснее, с человеческой точки зрения?
– Обе не лишены интереса, – сказал Хардлингтон, – но в статье о Бергстреме можно подпустить больше патриотизма. Это финансовый скандал, в котором замешаны интересы военных. Благодаря вмешательству счетной палаты Министерства внутренних дел выяснилось, что шведский предприниматель ведет двойную игру. Наверняка он еврей… – В порыве воодушевления он потряс в воздухе кулаком и заявил: – Эти ребята из финансового управления – настоящие герои!
– Но господин директор! – позволил себе вмешаться я. – Героем человека делают не цифры, а самоотверженность. И Маркус – это герой уникальный.
– Так значит, герой, – заинтересовался директор. – Мне нравятся герои.
– Да! – воскликнул я. – Гарвей спас все человечество!
– Все человечество, живущее на Земле? Эта личность спасла всех людей нашей планеты? – Он переместил сигару из одного уголка рта в другой и, глядя с иронией в сторону Хардлингтона, спросил: – И мою тещу тоже?
Хардлингтон, который в некоторых случаях был не только ограничен, но и туп, не понял шутки, а я не мог смеяться, потому что боялся оказаться погребенным под грудой папок. Но пока Хардлингтон решал, спас ли Маркус тещу редактора или нет, я поспешил сказать:
– Бергстрем – это просто шведский миллионер, который стал жертвой обстоятельств, а Гарвей, напротив, – безвестный герой. И в отличие от большинства современных героев он не просто ликвидировал вражеское пулеметное гнездо. Он является таковым потому, что пожертвовал своим счастьем, чтобы спасти мир.
Он присел, помолчал, а потом начал говорить своим обычным язвительным тоном:
– Кстати сказать, где сегодня проходит западный фронт? Наши войска еще удерживают свои позиции? Или, быть может, мы уже потеряли Париж?
Однако я протянул ему книгу и сказал едким голосом:
– По чистой случайности я уже читал эту книгу, и поэтому вы можете не давать ее мне.
Но эти слова только еще больше настроили его против меня.
– Неужели? – спросил он удивленно. – Тогда скажите, господин Томсон, какова же, по-вашему, экзегеза сего произведения?
Я не знал, что такое «экзегеза». Хардлингтон рассмеялся.
– Какая же тогда сюжетная линия нравится вам больше всего? – произнес он с коварной улыбкой. – Искупление братьями своей вины? Преображение повара Гарвея? А может быть, победа английской расы над происками семитов?
Эти слова привели меня в некоторое замешательство:
– О каком искуплении вины вы говорите? Оба брата были бессердечными выродками! И книга достаточно ясно это показывает.
– Вы видите? Вы неспособны понять внутренние механизмы, которые скрываются за каждым великим произведением. Два благородных англичанина, вполне вероятно, допустили какие-то ошибки по отношению к обществу. Однако та борьба, которую они вели в Конго, искупает их вину.
Я не выдержал:
– Но ведь они просто хищники и ни во что не ставят человеческую жизнь! Мир спасает Гарвей. А оба брата, особенно Уильям, делают все возможное, чтобы помешать ему!
Хардлингтон, скорее всего, предвидел возражения, потому что заговорил, не дожидаясь конца моей фразы:
– Вот именно об этом преображении я и говорил. Даже простой повар, вдохновляемый примером двух благородных англичан, становится носителем славного духа английской расы.
– Но ведь Гарвей наполовину цыган! – воскликнул я. – О каком расовом духе вы говорите?
Хардлингтон с притворно огорченным видом развел руками и вздохнул:
– Ах, мой друг, я вижу, что вы абсолютно ничего не поняли. Это произведение, совершенно очевидно, написано в символическом ключе, и его надо уметь интерпретировать. Вы и в самом деле не понимаете, что земные недра, откуда появляются тектоны, являются метафорой той грозной опасности, которая нависла над миром в наше время? – Хардлингтон важно скрестил руки на груди и спросил: – А скажите-ка мне тогда, господин Томсон, какая раса скрывается в клоаках, выжидая удобного момента, чтобы нанести удар по интересам всего человечества?
– Но ведь тектоны вовсе не символизируют происки международного сионизма! – возразил я, потому что на несколько минут снова почувствовал себя автором книги. Мой вытянутый палец с силой постучал по обложке романа, словно хотел проделать в ней дырку, и я заключил: – В книге говорится только то, что там говорится, и ничего больше.
– Браво! – воскликнул иронично Хардлингтон и захлопал в ладоши.
Но я не обратил на это внимания и продолжил:
– Тектоны – это тектоны. И два благородных англичанина точно такие же, как они. Или, если вам угодно, наоборот. В этом-то и суть дела! – Тут я указал обоими большими пальцами на собственную грудь. – Мы сами тектоны.
Хардлингтон прищелкнул языком как-то особенно мерзко. Казалось, он дрессирует кенгуру. Мой начальник не желал признавать за мной способности к истолкованию литературных произведений и погрозил мне пальцем прямо перед носом:
– Нет, друг мой, нет. Ваша наивность поразительна. – Он помолчал, а затем продолжил: – Тогда скажите, в чем состоит, по мнению помощника редактора Томаса Томсона, ядро сюжета сего великого произведения?
Никогда раньше мне не доводилось столь решительно вступать в спор с Хардлингтоном. Возможно, именно мое поведение привлекло внимание всех сослуживцев, которые оставили свои дела и следили за развитием событий в качестве зрителей. Когда треск десяти пишущих машинок неожиданно замолкает, возникает оглушительная тишина. Хардлингтон ждал моего ответа. Сослуживцы ждали моего ответа. Я сам ждал своего ответа. После раздумий, которые длились целую вечность, я произнес:
– В том, что Гарвей и Амгам любят друг друга. И это вдобавок спасает мир.
Глаза Хардлингтона стали круглыми, как бильярдные шары. Они готовы были выкатиться из своих орбит и упасть на землю, точно спелые яблоки с ветки.
– Вы пытаетесь убедить меня в том, что вся сложнейшая повествовательная структура сего произведения создана лишь для того, чтобы рассказать о шашнях хромоногого цыгана и белокожей особы, которая далеко не блещет красотой?
Я заколебался, но в конце концов сказал:
– Именно так.
Мой ответ рассмешил его. Он так хохотал, что остальные сотрудники редакции немало удивились: обычно господин Хардлингтон был чрезвычайно серьезен и не тратил силу своих легких на такое бесполезное занятие, как смех. Потом он подошел ко мне поближе и трижды похлопал меня по спине дружелюбным жестом – хотя в действительности просто использовал ее в качестве тряпки, о которую вытер свои грязные руки, – и произнес:
– Вы сводите конфликт вселенского масштаба к истории плотской страсти. Увы, друг мой, увы. Высокая литература доступна далеко не всем.
Самым непростительным было то, что Хардлингтон на самом деле развлекался, язвительно подкалывая меня. Я был желторотым юнцом, и постоянное давление со стороны Хардлингтона привело к тому, что я начал сомневаться. В чем? Во всем.
Я не мог даже с точностью оценить свой вклад в создание книги. Истинным героем этой истории был Маркус Гарвей. И его ангел-хранитель, Эдвард Нортон. Без них никакой роман существовать не мог. Оба они были незаменимы. А я – нет. Писателей, способных изложить на бумаге рассказ Маркуса, на свете множество. А вот Маркус – только один. На свете также достаточно адвокатов. Но других адвокатов, способных провести дело Гарвея, как это сделал Нортон, в мире нет. Жизнь становилась серой и скучной, все было туманно.
Но вернемся к Хардлингтону. В то время я еще не знал, что посредственности любят окружать себя людьми еще более ограниченными. Таким образом им легче бывает объяснять собственные промахи вселенской несправедливостью. Они словно говорят нам: сравните мои интеллектуальные способности с уровнем окружающих меня людей, и вам станет ясно, что я с моим умом заслуживаю положения более достойного. Такие персонажи, как Хардлингтон, возвышают свои личные проблемы до уровня социально значимых явлений. (Мой начальник считал, что во всем виноваты евреи. Но это было связано с его специфическим взглядом на мир; в других случаях мы можем найти бесконечное разнообразие вариантов.) Самое смешное заключалось в том, что я не мог ничего возразить Хардлингтону, так как не был способен доказать свою правоту. Из-за этого мне даже не хотелось настаивать на своей точке зрения. Когда я думал об этом, меня охватывало отчаяние, и порой мне даже не хотелось вспоминать о том, что на самом деле книгу написал я сам. Возможно, эта нерешительность была связана с тем, что мою голову занимали иные мысли. Какие? Нетрудно догадаться: присутствие Хардлингтона огорчало меня так же сильно, как отсутствие Амгам.
Простая возможность того, что в это самое время она находилась где-то поблизости, в Лондоне, сводила меня с ума. Я не мог выбросить из головы воспоминание о высоком, тонком и таком черном силуэте, который удалялся, исчезая из вида. Мои пальцы чуть-чуть не коснулись ее, и на этот раз она не была видением, вызванным газовой атакой. Почему она убежала от меня? Любая оскорбленная женщина в подобных обстоятельствах выговорила бы мне за то, что я приблизил свои наглые пальцы к ее лицу. Она же, напротив, предпочла скрыться.
Эта война на два фронта оказалась не под силу бедному Томми Томсону. На протяжении следующих дней мною владела какая-то странная апатия. Приходя с работы, я укладывался на кровать в своей комнате или забивался в какой-нибудь уголок в пансионе и проводил время в полнейшем бездействии, если только кто-то не давал мне каких-то конкретных указаний. Я чувствовал себя таким же обескураженным, как человек, который наталкивается на стену в конце тупика. Все в этом мире было мне абсолютно безразлично. Я неожиданно для себя превратился в обесцвеченную копию господина Модепа с той лишь разницей, что он, по крайней мере, постоянно улыбался. Мы часто оказывались вместе в гостиной пансиона. Он улыбался своей счастливой идиотской улыбкой, а мне ничего не оставалось делать, как улыбаться ему в ответ, вступая в некий разговор без слов. Время от времени Мак-Маон выводил нас на прогулку. Мы шли втроем в ирландский паб, который был расположен в двух кварталах от пансиона, и пили там пиво в компании приятелей Мак-Маона, завсегдатаев этого места. Модепа вел себя так же пассивно, как всегда, и беззвучно улыбался. Мы оба являли собой разительный контраст по сравнению с крикливыми ирландцами, которые дружески обменивались ругательствами среди клубов табачного дыма.
Вывел меня из этой апатии человек, от которого я меньше всего ожидал получить помощь. Кто оказался этим доброжелателем? Вы бы никогда не догадались. Именно так: им был пресловутый господин Хардлингтон.
Не знаю сам, почему мое мнение о Хардлингтоне было таким скверным. Его роль в нашей истории оказалась далеко не последней. Слава книги росла, и та пытка, которой он меня постоянно подвергал, наконец заставила меня действовать. Это случилось, когда восхищение Хардлингтона по поводу романа достигло высшей точки. В первое время он восхищался его содержанием. Потом превозносил ее литературные достоинства, утверждая, что является единственным человеком на земле, способным правильно проанализировать суть книги. «Слово «читатель» не имеет множественного числа», – утверждал он. Затем наступило время снисходительного панибратства по отношению к автору, бездарный Хардлингтон стал критиковать его. «По правде говоря, следует признать, что в отдельных местах я бы мог отточить слог до большего совершенства», – говорил он. И своим язвительным пером вычеркивал или добавлял строки в своем экземпляре книги. Мне вспоминается, что именно в такую минуту я не сдержался и нанес ему удар:
– Если вам ничего не стоит исправить ошибки в чужом литературном шедевре, почему бы вам самому не написать свой собственный?
Он ответил мне, не отрывая глаз от книги, тоном абсолютного превосходства:
– Мне совершенно не к спеху заканчивать свое произведение. В наши дни всем владеют ростовщики. Евреи захватили издательский мир и не допускают выхода в свет произведений, которые не приносят им быстрой наживы. А моя цель – не обогащение, мне хочется обессмертить свое имя. Я не смешиваю искусство с финансовыми интересами. – Он поучительно поднял палец вверх и продолжил: – Разница между литературой и индустрией от литературы заключается в том, что первая оперирует буквами, а вторая – цифрами.
Это заставило меня задуматься. И глубоко задуматься. Мне никогда не приходило в голову, что книга, пользующаяся успехом, может приводить в движение огромные суммы денег. Но такой человек, как Нортон, конечно, имел это в виду. Подобная мысль полностью изменяла мои представления и о Нортоне, и о деле Гарвея, словно я вдруг увидел знакомый пейзаж с неожиданной точки зрения. Чем больше я думал об этом, тем сильнее меня охватывали горечь, негодование и ощущение того, что меня жестоко обманули. Через два дня я решил нанести адвокату визит. Дело было вечером, мой рабочий день в редакции «Таймс оф Британ» закончился поздно. Мне пришлось несладко, потому что Хардлингтон не оставлял меня в покое ни на минуту и язвил по поводу каждой опечатки. Тем лучше. Так он приводил в действие взрывной механизм. А бомбой был я сам.
Нортон, естественно, не ожидал моего визита. На нем были шлепанцы и домашний халат. Однако он пригласил меня в свой кабинет. Я даже не стал ждать, пока он сядет в кресло. В голове у меня стояла картина увиденного в последний раз в тюрьме, и я начал с этого:
– Вы должны сделать что-нибудь ради Маркуса. Бедняга не сможет долго терпеть такую жизнь. Еще немного – и он станет просто несчастным идиотом.
Нортон был очень умным человеком. Я ненавидел его ум. У меня ушло много времени на подготовку этой речи, но стоило ему открыть рот, и он разрушил все мои тщательно выстроенные доводы:
– Вы явились сюда не для того, чтобы говорить со мной о Гарвее.
Я пришел в замешательство, но потом в негодовании воздел к потолку сжатые кулаки. Никогда раньше я не представлял себе, что умею воздевать кулаки над головой.
– И да и нет! – закричал я. – Вы меня надули!
Один его ус и обе брови пришли в движение, и эта гримаса взбесила меня еще больше. Жест человека, воздевающего к небу два сжатых кулака, означает, что он ведет войну против целого мира; но когда один его сжатый кулак находится на уровне носа стоящего перед ним собеседника, это означает, что он готов вступить в бой с противником. Я сказал:
– Не делайте вид, что не понимаете, о чем я говорю! Если один из нас – ловкач, то, безусловно, это не я. А если один из нас разиня, то, безусловно, это не вы!
Терпение Нортона иссякло, но он просто попытался перевести разговор в другое русло:
– Вы не желаете рюмку коньяка?
И адвокат жестом указал на дверь, которая вела в жилые комнаты его квартиры.
Мы прошли в уютную маленькую гостиную. Там стояли два кресла и был даже небольшой камин. Он угостил меня коньяком. Мне казалось невероятным, что такой человек, как Нортон, прислуживает мне. Смена обстановки действительно возымела свое действие. Мы сидели по обе стороны от камина, и я несколько успокоился, хотя по-прежнему испытывал негодование. Однако Нортон вовсе не желал заставить меня замолчать; поднеся к губам свою рюмку коньяка, он сделал свободной рукой жест, означавший: объясните, пожалуйста, в чем дело, я вам разрешаю.
– Я считаю, что вы нас предали, – начал я. – И Маркуса, и меня! Мне кажется, что вы никогда не желали видеть во мне помощника для решения юридических вопросов. По-моему, вы никогда не думали, что мои усилия помогут Гарвею. – Мое негодование росло. Я указал на него пальцем жестом прокурора. – По моему мнению, вы с самого начала действовали исходя из меркантильных соображений и рассматривали ситуацию с точки зрения хитрого предпринимателя, предоставив нам с Маркусом играть роль эксплуатируемых пролетариев. И, хотя мы были пролетариями пера и цепей, но мы все же были пролетариями!
– Вы действительно придерживаетесь такого мнения?
– А какого еще мнения я могу придерживаться? Вы сразу поняли, что история Гарвея была многообещающей. Но вы не писатель. Поэтому вы наняли меня, бедного двадцатилетнего паренька. Если бы никакое издательство не заинтересовалось книгой, вы бы ничем не рисковали. Но если книга будет иметь коммерческий успех – а все говорит о том, что именно так и произойдет, – вы заработаете кучу денег!
Я вздохнул и сделал большой глоток коньяка. Мне не столько нравился этот напиток, сколько хотелось немного передохнуть. Потом я продолжил:
– От меня вы отделались, заплатив незначительную сумму. Поскольку мы никогда не составляли никакого договора, как я могу чего-либо требовать от вас? Если бы я попытался протестовать, кто бы поверил, что молодой автор, ничем не отличившийся раньше, мог написать книгу такого уровня? С того самого дня, когда мы с вами познакомились на кладбище, вы прекрасно знали, что доктор Флаг никогда не даст мне никаких рекомендаций. Правда, есть еще один свидетель – Маркус. Но бедняга отправится на виселицу. Вот вам и безупречное преступление!
Нортон следил за ходом моих рассуждений и слегка утвердительно кивал головой:
– Да, конечно, я всегда предполагал, что идеальные преступления совершаются в рамках закона, – пошутил он, но тут же добавил железным тоном, которого я никогда раньше не слышал и который меня глубоко поразил: – Вы действительно столь невысокого мнения обо мне, господин Томсон?
Нортон был человеком, гораздо более подготовленным к различным перипетиям, чем я. Более зрелым, уверенным в себе и решительным. А мне было нелегко сохранять присутствие духа. Я молчал, но не уходил. Нортон расслабился. Мне показалось, что кресло вмиг стало еще мягче и он утонул в нем чуть больше, чем раньше.
– Вы поставили меня в довольно сложное положение, господин Томсон. Что бы я ни сказал, вы мне все равно не поверите. Как говорят в суде, надо мной тяготеют улики. А это значит, что именно мне надлежит доказать свою невиновность.
Он произнес эти слова и погрузился в мысли, в которые не собирался меня посвящать. Я не переставал восхищаться способностью этого человека соединять воедино черты своей собственной личности и образ созданного им персонажа. Я постарался прийти в этот дом настолько элегантно одетым, насколько мог себе позволить. Однако теперь, после нашей короткой перепалки, мой вид был далеко не безупречен. Нортон же, который не готовился к встрече со мной, напротив, выглядел настоящим денди: черные шелковые носки, халат, тоже шелковый, и тщательно отглаженные брюки с абсолютно прямой стрелкой. И его лысина – внушительная и величественная, как всегда. Этот гладкий купол вещал миру о том, что за его выпуклыми стенами скрыт мощный разум, который не следует беспокоить. Адвокат умел к тому же пользоваться своими прекрасными природными данными для создания идеальной мизансцены.
Нортон предавался размышлениям, и я знал, что он нарочно не замечает меня, доказывая, что способен сдержать мои безумные порывы, просто сохраняя молчание с рюмкой коньяка в руке. Пока Нортон думал, он покачивал рюмку, зажатую между большим и указательным пальцами, и всем своим видом напоминал опытного дегустатора. Что занимало его мысли: Маркус или коньяк? Я был абсолютно уверен, что адвокат понимал в коньяке столько же, сколько тектоны – в астрономии. Неожиданно он оторвал свой взор от золотистых глубин рюмки и произнес торжественным тоном:
– Хорошо, господин Томсон, именно так мы и поступим: счастливый случай привел вас ко мне в нужный момент. Хочу вам сообщить, что сейчас в связи с успехом книги готовится второе издание романа. Прежде чем это произойдет, я направлю в издательство письмо с просьбой опубликовать его текст на первой странице книги. Мне хотелось бы написать его прямо сейчас.
Он вышел, а я остался сидеть в кресле, один, с рюмкой коньяка в руке. Стены в квартире Нортона тоже были коньячного цвета.
Адвокат вернулся и протянул мне листок бумаги. Я прочитал краткий – не более сорока строк – текст. Он был безупречен и прояснял мои отношения с Нортоном и историю создания книги, не искажая и не утаивая никаких событий. Нортон приносил свои извинения за то, что скрыл мое имя. Сначала он не придавал особого значения необходимости воспользоваться услугами «негра», но теперь, когда книга вышла за рамки сугубо юридической области и заняла свое место среди значительных литературных произведений, ему казалось, что справедливость требует, чтобы мир узнал имя ее истинного автора: Томас Томсон. Его роль ограничивалась лишь тем, что он помог Маркусу Гарвею и Томасу Томсону встретиться, и этим фактом он чрезвычайно гордился. Начиная с этого издания, он снимал свое имя с обложки и настаивал на том, чтобы отныне единственным и истинным автором данного романа считался молодой писатель Томас Томсон. В конце текста Нортон требовал правосудия для Гарвея.
Критикам, вероятно, придутся не по вкусу эти строки, потому что книги бессмертны. Людям в отличие от них дана только одна жизнь, а судебные процессы ограничены еще более сжатыми сроками. Я не являюсь автором данного романа, и мое имя никогда не должно было значиться на его обложке. Поэтому сейчас я могу посмотреть на него с точки зрения обычного читателя и оценить книгу объективно. Это позволяет мне сделать вывод, который напрашивается сам собой: литературные достоинства данного произведения возносят его на высоту, прямо пропорциональную глубине, на которую спустился в недра земли Маркус Гарвей. Цели автора романа и его героя были одинаково благородны: первый желал поднять английскую словесность до уровня, на который она ранее претендовать не могла, а второй– спасти все человечество. И здесь я умоляю читателя задать себе следующий вопрос: не прекрасно ли будет, если наша литература сможет сделать этот мир чуть более справедливым? Со смертью каждого человека, осужденного невинно, умирает частичка невинности нашей нации. Постараемся избежать этого.
Не стоит и говорить о том, что я был потрясен. Нортон заключил:
– Воздадим литературе то, что ей как таковой полагается, а юриспруденция пусть занимается своим делом. – Потом он добавил: – С этого момента все права на эту книгу принадлежат вам, господин Томсон. Это решение также носит ретроактивный характер и подразумевает как литературную славу, так и материальную сторону дела. – Он улыбнулся и добавил сдержанно: – Я сумел хоть немного изменить ваше мнение обо мне?
Что я мог на это ответить? Простое «да» прозвучало бы бледным отсветом моих чувств. Нортону не только удалось рассеять все мои подозрения; он удовлетворил даже те требования, которые мне не пришло в голову ему предъявить. Я был очень молод и еще не знал, что расчетливые люди обычно бывают весьма щедрыми.
– Моя стратегия по отношению к делу Гарвея действительно выходит за рамки юридической практики. Но я веду не ту игру, которую вы предполагаете, – сказал он, когда мы прощались.
На протяжении следующих дней эта стратегия стала явной. Книга, о которой сначала писали только литературные критики, сделала гигантский скачок, и о ней заговорили на страницах всех газет. Однажды в редакции я нес на вытянутых руках стопку бумаг, которая была так велика, что доходила мне до самого подбородка. Передо мной двигалась спина Хардлингтона, который грузил на меня все новые и новые папки, выбирая их среди документов на старых стеллажах. Тяжесть этой кипы бумаги позволила мне понять чувства носильщиков в Конго. Мы уже были на полпути к нашим столам, когда какой-то голос велел Хардлингтону явиться в кабинет директора. Я пошел за ним, следуя инстинкту мула, который не видит ничего, кроме спины своего хозяина.
– Хардлингтон! – закричал директор, прежде чем мы переступили порог его кабинета.
Его обуревали сомнения: перед ним лежали два листа, и он беспрерывно переводил взгляд с одного на другой.
– Какой теме нам следует посвятить обложку следующего номера? Делу Бергстрема или делу Гарвея? Кстати, кто-нибудь знает точно, что было с этим Гарвеем?
О деле Бергстрема все были наслышаны. Это был шведский предприниматель, которого обвиняли в продаже военной техники немцам. Для предпринимателя нейтральной державы это было бы совершенно приемлемой сделкой, но Бергстрем, который вел дела в Англии, всегда отрицал, что поддерживает контакты с представителями Центральных Держав. Бергстрема знали во всех увеселительных заведениях Лондона. Он был молод, богат и привлекателен. Праздники, которые он устраивал в своем доме, пользовались большим успехом. Когда такой человек становился мишенью для критики, дело пахло скандалом, в котором можно было найти любые детали: от шпионажа до высокой политики. К тому же дело окутывала тонкая дымка гламура, а значит, история была как раз для «Таймс оф Британ». Что же касается Маркуса, то Хардлингтон лаконично пояснил:
– Господин Гарвей – это второстепенный персонаж странной истории, которая произошла в Конго.
– Но это же неправда! – запротестовал я из-под кипы бумаг.
Никто не предложил мне присесть или отдохнуть, и у меня уже дрожали руки под тяжестью папок. Но я должен был защитить Маркуса:
– Гарвей – главный герой вселенской эпопеи! Его история заслуживает целого номера «Таймс оф Британ»!
Директор спросил:
– Какая из историй интереснее, с человеческой точки зрения?
– Обе не лишены интереса, – сказал Хардлингтон, – но в статье о Бергстреме можно подпустить больше патриотизма. Это финансовый скандал, в котором замешаны интересы военных. Благодаря вмешательству счетной палаты Министерства внутренних дел выяснилось, что шведский предприниматель ведет двойную игру. Наверняка он еврей… – В порыве воодушевления он потряс в воздухе кулаком и заявил: – Эти ребята из финансового управления – настоящие герои!
– Но господин директор! – позволил себе вмешаться я. – Героем человека делают не цифры, а самоотверженность. И Маркус – это герой уникальный.
– Так значит, герой, – заинтересовался директор. – Мне нравятся герои.
– Да! – воскликнул я. – Гарвей спас все человечество!
– Все человечество, живущее на Земле? Эта личность спасла всех людей нашей планеты? – Он переместил сигару из одного уголка рта в другой и, глядя с иронией в сторону Хардлингтона, спросил: – И мою тещу тоже?
Хардлингтон, который в некоторых случаях был не только ограничен, но и туп, не понял шутки, а я не мог смеяться, потому что боялся оказаться погребенным под грудой папок. Но пока Хардлингтон решал, спас ли Маркус тещу редактора или нет, я поспешил сказать:
– Бергстрем – это просто шведский миллионер, который стал жертвой обстоятельств, а Гарвей, напротив, – безвестный герой. И в отличие от большинства современных героев он не просто ликвидировал вражеское пулеметное гнездо. Он является таковым потому, что пожертвовал своим счастьем, чтобы спасти мир.