Страница:
– Ну, ладно, ладно, – сказал директор, нетерпеливо махая рукой. – Ну, а в какой из историй больше секса? В деле Бергстрема или в деле Гарвея?
– Секс есть и в той, и в другой, – задыхаясь, крикнул я из последних сил, и стал накреняться, точно ожившая пизанская башня. Несмотря на это, я все же успел провозгласить: – Но в истории Маркуса есть еще и любовь.
– Любовь! – воскликнул директор. – Это мне нравится. Любовь хорошо покупают. Тогда пусть будет Гарвей.
Я услышал это и рухнул. Мышцы моих рук ослабли, как растянутые пружины. Папки полетели на пол, а я упал сверху на этот бумажный матрас. Кипа бумаг была так велика, что до этой минуты директор не мог даже видеть мое лицо. Но теперь он узнал меня:
– А, Томсон, я помню, как вы тогда писали о черепахе без панциря, – сказал он, слегка наклоняясь. – Как вам работается?
«Таймс оф Британ» не была первой газетой, которая заговорила о деле Гарвея; даже среди еженедельных изданий она оказалась не в первых рядах. Однако она одной из первых четко определила свою позицию. «Таймс оф Британ» жила тем, что рассказывала истории о «хороших» и «плохих» и полутонов для нее не существовало. В ее задачи не входило способствовать возникновению в обществе дискуссий, это издание заботилось только о том, чтобы пощипать нервы читателям. А в этом деле жертвой, безусловно, был Маркус. Таким образом, в исключительном случае сенсационная пресса могла послужить установлению истины. Впрочем, это не совсем так. Когда «Таймс оф Британ» печатала заголовки, которые гласили: «Весь британский народ в едином порыве взывает: свободу Маркусу Гарвею!», это означало, что вся редакция «Таймс оф Британ» в едином порыве требовала освобождения Маркуса Гарвея. Или еще точнее: редакция «Таймс оф Британ» рассчитывала продать множество экземпляров газеты, требуя в едином порыве освобождения Маркуса Гарвея.
Очень скоро заработало некое подобие вечного двигателя: благодаря книге с каждым днем продавалось все больше газет и журналов, подобных «Таймс оф Британ», а благодаря статьям в «Таймс оф Британ» с каждым днем продавалось все больше книг. Работа в редакции газеты позволяла мне следить за колебаниями общественного мнения. Но это оказалось не так-то просто. С одной стороны, «Таймс оф Британ» хотела знать, в какую сторону склоняется общественное мнение (ибо хотела продавать большие тиражи). С другой стороны, участвовала в создании этого самого общественного мнения (ибо люди читали «Таймс оф Британ»).
Например, сегодня приходят два письма от читателей, которые с интересом следят за делом Гарвея. Завтра – еще три. Потом – ни одного, а на следующий день – сразу пять, но их авторы выражают свое негодование. Сегодня в редакцию заходит журналист из конкурирующего издания, хотя это ничуть не мешает мне и остальной молодежи из редакции поддерживать с ним приятельские отношения, и сообщает, что его газета тоже готовит специальный выпуск о деле Гарвея. Проходит еще несколько дней, и один из самых престижных авторов, сотрудничающих в одной из самых престижных газет, посвящает свою колонку этому делу.
Меня все это радовало. Но если пресса уделяла этой истории столько внимания и, соответственно, книга хорошо продавалась, почему тогда издательство не спешило подготовить второе издание с прологом Нортона? Так прошло еще две недели, которые не принесли никаких новостей, и мне оставалось только сказать себе: «Нортон снова обвел меня вокруг пальца». И действительно, история Гарвея вышла далеко за стены нашей скромной редакции. В те дни я сумел избавиться от Хардлингтона хотя бы частично, потому что согласился посещать пресс-конференции военного ведомства в качестве журналиста «Таймс оф Британ». Они были такими скучными, что желающих посещать их было немного. И вот однажды, вернувшись в редакцию после одного из таких информационных сеансов, я стал свидетелем весьма необычной сцены.
Директор носился, как сумасшедший, по всей редакции, потрясая в руках какую-то книгу:
– Всем слушать сюда! – повторял он свой любимый клич. А потом еще: – Срочно меняем заголовок!
Мне никогда раньше не доводилось видеть директора отдельно от его кресла. Как я уже говорил, он был похож на гигантскую жабу, которая всегда сидела на одном месте. Однако сейчас он двигался с проворством гиппопотама на суше: ему не терпелось вернуться в родную стихию. Этот человек так суетился, что редакция напоминала курятник с испуганными курами. Не вынимая сигары изо рта, он рычал:
– Вышло уже второе издание этой книги, где рассказывается о цыгане, развлекающемся с девчонкой, которая белее, чем лист бумаги!
– Совершенно с вами согласен, господин директор! – поспешил поддержать его Хардлингтон, стараясь поспеть за шефом. Мой начальник нечасто занимался спортом и поэтому бегал, высоко поднимая колени. – Эта книга – выдающееся произведение английской литературы и достойно тысячи передовиц «Таймс оф Британ»!
– Идиот! Кого сейчас волнует литература? – обругал его директор, не переставая метаться по комнате.
Тут он остановил на мне свой взгляд и подошел поближе:
– Так вот, выясняется, что автором этой книги является сотрудник газеты «Таймс оф Британ»! Вы это слышали? – Он обвел взглядом присутствующих, обвиняя всех в целом и никого в частности. – Почему никто не сообщил мне об этом? Мне приходится узнавать такие новости от моей супруги, которая теряет время на посещение салонов, где не найдешь ничего, кроме рюмочек анисового ликера, ангорских кошек и особ, лица которых потрепаны сильнее, чем Библия в камере смертников. – Он указал сигарой в сторону заведующего типографией: – Пишите. Заглавными буквами: «Автор истории Маркуса Гарвея – сотрудник «Таймс оф Британ». Подзаголовок: «Таймс оф Британ» продолжает требовать немедленного освобождения Маркуса Гарвея».
Потом он повернул голову ко мне и спросил:
– Томсон, дружок, почему же вы нам ничего не сказали?
Директор передал мне книгу на глазах всех собравшихся. Это действительно оказалось второе издание романа. На обложке значилось имя автора: не Нортон, а некий Томас Томсон. На первой странице издательство поместило текст, который адвокат обещал мне опубликовать. Таким образом, Нортон сдержал свое слово.
Я был потрясен случившимся больше всех. На Хардлингтона новость произвела сильнейшее впечатление. Если бы в этот момент кто-нибудь ткнул в него пальцем, он бы рассыпался, точно песчаная статуя. Никогда больше мне не довелось наблюдать такого удивления на лице человека. Нижняя губа отвисла у него до самого подбородка. Этот красный мясистый лоскут, блестевший влажным блеском, показался мне самым отвратительным и непристойным зрелищем, которое я когда-либо видел. Первый и последний раз в жизни меня разбирал смех и одновременно тошнота подступала к горлу.
Директор обнял меня за плечи и представил сотрудникам редакции, словно мы раньше не были знакомы. Когда очередь дошла до Хардлингтона, который словно окаменел, я испугался, что его тут же хватит инфаркт. Но я слишком нервничал, чтобы думать об отмщении. На следующий день начинался суд над Маркусом, и я воспользовался публичным выражением восторга со стороны директора, чтобы попросить у него несколько выходных дней.
– Конечно, отдыхайте! – согласился он. – Кстати, сначала кто-нибудь должен взять у вас интервью. Впрочем, какого черта! Зачем терять время? Если подумать хорошенько, с тех пор, как я основал «Таймс оф Британ», мы все интервью всегда переписываем заново от первой до последней строки. Идите себе спокойно и приходите, когда захотите. Я сам напишу интервью.
Итак, я вышел из редакции и бегом направился в тюрьму, чтобы подбодрить Маркуса, хотя был почти уверен в том, что мне не разрешат его увидеть без официального пропуска. Но, к счастью, Длинная Спина находился в добром расположении духа и отнесся ко мне очень доброжелательно.
– А-а, господин Томсон! – сказал он. – Как странно: вы с господином Нортоном обычно вместе не приходите. Но я полагаю, что Гарвей сможет вынести двух посетителей сразу.
Мне было непривычно видеть их вместе. Но, сказать по правде, ни тот ни другой не обратили на меня никакого внимания. Оба были поглощены подготовкой к судебному процессу и напоминали театрального режиссера и актера, исполняющего в пьесе главную роль, во время генеральной репетиции. Нортон, который уже снял с себя пиджак, стоял прямо перед Маркусом и поучал его, энергично размахивая пальцем перед самым носом.
– Если кто-нибудь в суде отпустит шутку, не вздумай смеяться первым. На всякий случай дождись, чтобы в зале раздался смех. Ты меня понял?
– Да-да, – покорно повторял Маркус, стараясь удержать в памяти все указания Нортона.
– Никогда не прячь взгляда: люди подумают, что ты хочешь скрыть правду. Никогда не смотри в потолок: все подумают, что ты все выдумываешь. Если засомневаешься в чем-нибудь, постарайся выиграть время. Как? Сделай какой-нибудь жест, выдающий твою печаль и беззащитность. Судья должен поверить, что перед ним человек, не способный обидеть муху. Как тебе кажется, ты сможешь создать о себе такое мнение?
– Ну… нет… я… никогда, – заколебался Маркус и стал переводить взгляд с одного края стола на другой.
– Великолепно! – воскликнул Нортон. – Это как раз то, что нужно! Постарайся закрепить это выражение лица.
28
– Секс есть и в той, и в другой, – задыхаясь, крикнул я из последних сил, и стал накреняться, точно ожившая пизанская башня. Несмотря на это, я все же успел провозгласить: – Но в истории Маркуса есть еще и любовь.
– Любовь! – воскликнул директор. – Это мне нравится. Любовь хорошо покупают. Тогда пусть будет Гарвей.
Я услышал это и рухнул. Мышцы моих рук ослабли, как растянутые пружины. Папки полетели на пол, а я упал сверху на этот бумажный матрас. Кипа бумаг была так велика, что до этой минуты директор не мог даже видеть мое лицо. Но теперь он узнал меня:
– А, Томсон, я помню, как вы тогда писали о черепахе без панциря, – сказал он, слегка наклоняясь. – Как вам работается?
«Таймс оф Британ» не была первой газетой, которая заговорила о деле Гарвея; даже среди еженедельных изданий она оказалась не в первых рядах. Однако она одной из первых четко определила свою позицию. «Таймс оф Британ» жила тем, что рассказывала истории о «хороших» и «плохих» и полутонов для нее не существовало. В ее задачи не входило способствовать возникновению в обществе дискуссий, это издание заботилось только о том, чтобы пощипать нервы читателям. А в этом деле жертвой, безусловно, был Маркус. Таким образом, в исключительном случае сенсационная пресса могла послужить установлению истины. Впрочем, это не совсем так. Когда «Таймс оф Британ» печатала заголовки, которые гласили: «Весь британский народ в едином порыве взывает: свободу Маркусу Гарвею!», это означало, что вся редакция «Таймс оф Британ» в едином порыве требовала освобождения Маркуса Гарвея. Или еще точнее: редакция «Таймс оф Британ» рассчитывала продать множество экземпляров газеты, требуя в едином порыве освобождения Маркуса Гарвея.
Очень скоро заработало некое подобие вечного двигателя: благодаря книге с каждым днем продавалось все больше газет и журналов, подобных «Таймс оф Британ», а благодаря статьям в «Таймс оф Британ» с каждым днем продавалось все больше книг. Работа в редакции газеты позволяла мне следить за колебаниями общественного мнения. Но это оказалось не так-то просто. С одной стороны, «Таймс оф Британ» хотела знать, в какую сторону склоняется общественное мнение (ибо хотела продавать большие тиражи). С другой стороны, участвовала в создании этого самого общественного мнения (ибо люди читали «Таймс оф Британ»).
Например, сегодня приходят два письма от читателей, которые с интересом следят за делом Гарвея. Завтра – еще три. Потом – ни одного, а на следующий день – сразу пять, но их авторы выражают свое негодование. Сегодня в редакцию заходит журналист из конкурирующего издания, хотя это ничуть не мешает мне и остальной молодежи из редакции поддерживать с ним приятельские отношения, и сообщает, что его газета тоже готовит специальный выпуск о деле Гарвея. Проходит еще несколько дней, и один из самых престижных авторов, сотрудничающих в одной из самых престижных газет, посвящает свою колонку этому делу.
Меня все это радовало. Но если пресса уделяла этой истории столько внимания и, соответственно, книга хорошо продавалась, почему тогда издательство не спешило подготовить второе издание с прологом Нортона? Так прошло еще две недели, которые не принесли никаких новостей, и мне оставалось только сказать себе: «Нортон снова обвел меня вокруг пальца». И действительно, история Гарвея вышла далеко за стены нашей скромной редакции. В те дни я сумел избавиться от Хардлингтона хотя бы частично, потому что согласился посещать пресс-конференции военного ведомства в качестве журналиста «Таймс оф Британ». Они были такими скучными, что желающих посещать их было немного. И вот однажды, вернувшись в редакцию после одного из таких информационных сеансов, я стал свидетелем весьма необычной сцены.
Директор носился, как сумасшедший, по всей редакции, потрясая в руках какую-то книгу:
– Всем слушать сюда! – повторял он свой любимый клич. А потом еще: – Срочно меняем заголовок!
Мне никогда раньше не доводилось видеть директора отдельно от его кресла. Как я уже говорил, он был похож на гигантскую жабу, которая всегда сидела на одном месте. Однако сейчас он двигался с проворством гиппопотама на суше: ему не терпелось вернуться в родную стихию. Этот человек так суетился, что редакция напоминала курятник с испуганными курами. Не вынимая сигары изо рта, он рычал:
– Вышло уже второе издание этой книги, где рассказывается о цыгане, развлекающемся с девчонкой, которая белее, чем лист бумаги!
– Совершенно с вами согласен, господин директор! – поспешил поддержать его Хардлингтон, стараясь поспеть за шефом. Мой начальник нечасто занимался спортом и поэтому бегал, высоко поднимая колени. – Эта книга – выдающееся произведение английской литературы и достойно тысячи передовиц «Таймс оф Британ»!
– Идиот! Кого сейчас волнует литература? – обругал его директор, не переставая метаться по комнате.
Тут он остановил на мне свой взгляд и подошел поближе:
– Так вот, выясняется, что автором этой книги является сотрудник газеты «Таймс оф Британ»! Вы это слышали? – Он обвел взглядом присутствующих, обвиняя всех в целом и никого в частности. – Почему никто не сообщил мне об этом? Мне приходится узнавать такие новости от моей супруги, которая теряет время на посещение салонов, где не найдешь ничего, кроме рюмочек анисового ликера, ангорских кошек и особ, лица которых потрепаны сильнее, чем Библия в камере смертников. – Он указал сигарой в сторону заведующего типографией: – Пишите. Заглавными буквами: «Автор истории Маркуса Гарвея – сотрудник «Таймс оф Британ». Подзаголовок: «Таймс оф Британ» продолжает требовать немедленного освобождения Маркуса Гарвея».
Потом он повернул голову ко мне и спросил:
– Томсон, дружок, почему же вы нам ничего не сказали?
Директор передал мне книгу на глазах всех собравшихся. Это действительно оказалось второе издание романа. На обложке значилось имя автора: не Нортон, а некий Томас Томсон. На первой странице издательство поместило текст, который адвокат обещал мне опубликовать. Таким образом, Нортон сдержал свое слово.
Я был потрясен случившимся больше всех. На Хардлингтона новость произвела сильнейшее впечатление. Если бы в этот момент кто-нибудь ткнул в него пальцем, он бы рассыпался, точно песчаная статуя. Никогда больше мне не довелось наблюдать такого удивления на лице человека. Нижняя губа отвисла у него до самого подбородка. Этот красный мясистый лоскут, блестевший влажным блеском, показался мне самым отвратительным и непристойным зрелищем, которое я когда-либо видел. Первый и последний раз в жизни меня разбирал смех и одновременно тошнота подступала к горлу.
Директор обнял меня за плечи и представил сотрудникам редакции, словно мы раньше не были знакомы. Когда очередь дошла до Хардлингтона, который словно окаменел, я испугался, что его тут же хватит инфаркт. Но я слишком нервничал, чтобы думать об отмщении. На следующий день начинался суд над Маркусом, и я воспользовался публичным выражением восторга со стороны директора, чтобы попросить у него несколько выходных дней.
– Конечно, отдыхайте! – согласился он. – Кстати, сначала кто-нибудь должен взять у вас интервью. Впрочем, какого черта! Зачем терять время? Если подумать хорошенько, с тех пор, как я основал «Таймс оф Британ», мы все интервью всегда переписываем заново от первой до последней строки. Идите себе спокойно и приходите, когда захотите. Я сам напишу интервью.
Итак, я вышел из редакции и бегом направился в тюрьму, чтобы подбодрить Маркуса, хотя был почти уверен в том, что мне не разрешат его увидеть без официального пропуска. Но, к счастью, Длинная Спина находился в добром расположении духа и отнесся ко мне очень доброжелательно.
– А-а, господин Томсон! – сказал он. – Как странно: вы с господином Нортоном обычно вместе не приходите. Но я полагаю, что Гарвей сможет вынести двух посетителей сразу.
Мне было непривычно видеть их вместе. Но, сказать по правде, ни тот ни другой не обратили на меня никакого внимания. Оба были поглощены подготовкой к судебному процессу и напоминали театрального режиссера и актера, исполняющего в пьесе главную роль, во время генеральной репетиции. Нортон, который уже снял с себя пиджак, стоял прямо перед Маркусом и поучал его, энергично размахивая пальцем перед самым носом.
– Если кто-нибудь в суде отпустит шутку, не вздумай смеяться первым. На всякий случай дождись, чтобы в зале раздался смех. Ты меня понял?
– Да-да, – покорно повторял Маркус, стараясь удержать в памяти все указания Нортона.
– Никогда не прячь взгляда: люди подумают, что ты хочешь скрыть правду. Никогда не смотри в потолок: все подумают, что ты все выдумываешь. Если засомневаешься в чем-нибудь, постарайся выиграть время. Как? Сделай какой-нибудь жест, выдающий твою печаль и беззащитность. Судья должен поверить, что перед ним человек, не способный обидеть муху. Как тебе кажется, ты сможешь создать о себе такое мнение?
– Ну… нет… я… никогда, – заколебался Маркус и стал переводить взгляд с одного края стола на другой.
– Великолепно! – воскликнул Нортон. – Это как раз то, что нужно! Постарайся закрепить это выражение лица.
28
Суд над Гарвеем вызвал большое волнение в обществе, вероятно потому, что это был один из первых судебных процессов двадцатого века, в котором сталкивались понятия законности и героизма. Журналист, направленный из «Таймс оф Британ» для освещения событий, опытный репортер, был потрясен количеством своих коллег в зале суда. Он сообщил мне, что на пресс-конференции, во время которой военное ведомство информировало о наступлении на Сомме, присутствовали тридцать восемь журналистов. А даже до начала суда над Гарвеем он насчитал в зале около пятидесяти коллег. Трудно сказать, что привлекало публику сильнее: Маркус – герой литературного произведения или Маркус-мученик. Как бы то ни было, зал был набит битком. К счастью, я оказался достаточно предусмотрителен и явился в суд за час до начала слушания дела. Несмотря на это, я был одним из последних допущенных в зал посетителей, хотя помещение было рассчитано на пятьсот человек. Мне пришлось занять место в заднем ряду, недалеко от прохода. Однако я получил небольшую компенсацию: когда Маркус, закованный в цепи, в сопровождении полицейских вошел в зал, я смог быстро поприветствовать его.
– Не волнуйся, Маркус! – сказал я ему, сжимая его руку в своих. – Все будет хорошо, надейся на Нортона!
Полицейские не позволили мне долго с ним разговаривать. Наверное, это было к лучшему. Я из тех людей, у которых голос часто срывается от волнения, и в моих словах звучало больше сочувствия, чем надежды.
Теперь мне стал понятен весь стратегический план, о котором говорил мне Нортон. Публика, собравшаяся в зале, желала свободы Маркуса, а народным негодованием пренебрегать не следует. Однако во время этого первого заседания также стало ясно, что силы, против которых нам предстояло сражаться, обладали огромной властью.
Во-первых, на их стороне была сама постановка этого спектакля. Должен признаться, что декорации могли впечатлить любого. Судья, белые парики, черные и красные мантии, мебель из красного дерева. Все это служило для того, чтобы человеческие существа чувствовали себя здесь крошечными букашками. И когда прокурор встал во весь рост, когда он указал своим перстом на Маркуса и обвинил его в преступлениях от имени английской короны, мое сердце сжалось и стало не больше вишенки. Если слова прокурора производили такое впечатление на меня, нетрудно представить, какие чувства испытывал Маркус. Мне показалось даже, что он стал ниже ростом. Со своего места я мог разглядеть только его затылок. Гарвея будто подключили к электрической сети: его волосы топорщились так, что напоминали иголки морского ежа. Над этим человеком нависла вся громада Британской империи.
В начале своей речи прокурор старался сдерживать эмоции, но потом стал постепенно повышать тон. В его голосе зазвучала жажда возмездия. Говоря о Маркусе, он называл его человеком низким, коварной змеей и чудовищем, недостойным принадлежать к роду человеческому. Когда он потребовал для подсудимого смертного приговора через повешение, установилась гробовая тишина. Все пятьсот человек в зале затаили дыхание.
Однако если Маркус и я впервые сталкивались с миром правосудия, то для Эдварда Нортона это была родная стихия. Я вижу его как сейчас: он стоял навытяжку и был спокоен и одновременно решителен; белый парик скрывал его лысину, а коротенькие усы решительно топорщились. Речь прокурора была длинной и напыщенной. Нортон же ограничился несколькими словами, которые я попытаюсь воспроизвести:
– Господин Гарвей невиновен. И к концу этого процесса нам удастся разрушить все рациональные доводы, которые могли бы привести к противоположному выводу. Господин Гарвей невиновен. И перед вами герой. Мы приведем все необходимые доказательства, чтобы это стало ясно.
Думаю, что в этот момент Нортон выиграл половину процесса. Его тон был таким размеренным, в голосе звучала такая уверенность в правоте своих слов, а речь так разительно отличалась от агрессивных нападок прокурора, что любой непредвзятый наблюдатель сразу встал бы на сторону Гарвея.
Прошло несколько дней, прежде чем судья вызвал Маркуса для дачи показаний. Когда Гарвей наконец поднялся и пошел вперед, он волочил ноги так, что дефект его фигуры стал еще заметнее. Я знал, что у него короткие ноги, которые плохо сгибаются в коленях. Знал я и то, что, когда Маркус шел, его тело двигалось, словно его суставы были испорченными шарнирами. Безусловно, он нарочно подчеркивал свой изъян. И правильно делал.
Прокурор стал допрашивать его. Я забыл, какой вопрос он ему задал. Но помню, как Маркус посмотрел по сторонам, словно ища поддержки. Потом этот несчастный цыган, обвиняемый в двух жестоких убийствах, поразил публику, произнеся чрезвычайно воспитанным тоном:
– Извините. Не будете ли вы столь любезны, чтобы повторить ваш вопрос?
И я, на собственном опыте знавший, какое действие оказывает этот потерянный взгляд, подумал только: «Браво!»
Прокурор не учел всей мощи сил, которые противостояли обвинению. На первом этапе Нортон ограничился тем, что просто сдерживал его порывы. Казалось, все усилия прокурора наталкивались на стену, о существовании которой он не догадывался, и это сводило на нет все доводы против Маркуса. Этим волнорезом из плоти и крови был Эдвард Нортон. На протяжении первых дней он постепенно разрушал все доказательства виновности Гарвея. И делал это методично, нарочито медленно, словно наслаждался, уничтожая все надежды противника. После этого мы вступили в полосу гораздо более спокойную.
Количество ничего не значащих деталей, которые предполагает ведение судебного процесса, невероятно велико. Слушания даже самых значительных дел до безумия скучны. Большая часть заседаний посвящалась пустым процессуальным формальностям; по крайней мере, так казалось нам – людям, не слишком сведущим в юриспруденции. На протяжении недели зал постепенно пустел. Те, кто не имел непосредственного отношения к делу, перестали посещать заседания, ожидая того момента, когда наступят решающие дни. На восьмой день в зале почти никого не было. Я сам приходил в суд только из солидарности с Гарвеем. Мне вспоминается, что в какой-то момент судья заговорил о герцоге Кравере, и мое сердце сжалось. Когда прозвучало его имя, у меня комок подкатил к горлу, словно я подавился куском мяса. Мои мысли обратились к нему, и вспомнилась его оплывшая фигура. Когда мы познакомились, он был уже очень пожилым человеком, и умер полгода назад. В этом забеге на длинную дистанцию, в который превратилось дело Гарвея, он стал одной из жертв, оставшихся на обочине. Может быть, это и к лучшему. Чем бы ни кончился суд над Маркусом, успех книги вынес обвинительный приговор его сыновьям в параллельном судебном процессе, который он никогда не смог бы выиграть.
На восьмой день я сел в одном из первых рядов. Никогда раньше мне не доводилось сидеть так близко. Поскольку я оказался очень близко от стола судьи, то старался закрывать себе рот рукой, когда зевал. Однако это только делало мою скуку более очевидной. В какой-то миг я отвернулся в сторону, чтобы скрыться от неодобрительного взгляда судьи.
Ряды деревянных скамей были практически пусты. В зале присутствовали не более десяти человек, и некоторые из них совсем не следили за ходом разбирательства; одна женщина лет пятидесяти, совершенно не скрываясь, вязала что-то крючком. Сумеречный свет в зале наводил грусть. Большие застекленные окна на необычайно высоком потолке должны были обеспечивать доступ дневного света в зал. Подобный замысел архитектора следовало бы только приветствовать, однако он не учел, что в британском небе присутствует такое атмосферное явление, как облака.
Когда я одновременно пытался унять зевоту, оценить архитектурные особенности здания и рассмотреть немногочисленных посетителей, я увидел ее. В последнем ряду, очень близко к выходу. Несмотря на то что она сидела, ее голова находилась практически на том же уровне, что голова смотрителя, который стоял рядом с ней и открывал дверь перед теми, кто хотел покинуть зал. На ней был глубокий траур, как в тюрьме, а лицо скрывала плотная черная вуаль.
От неожиданности у меня свело все мышцы. Но это было даже к лучшему, потому что вынужденная неподвижность давала мне несколько секунд на размышление. Я не стал наскакивать на нее, как сделал это в тюрьме. Вместо этого мне пришло в голову потихоньку передвинуться к боковому проходу, где было еще темнее. Добравшись до него, я прижался к стене и начал двигаться практически в темноте. Однако я заметил, что лицо под вуалью повернулось на несколько градусов. Она меня обнаружила. Мне было совершенно ясно, что из-под черной ткани два глаза внимательно следили за каждым моим движением. Я предпочел остановиться. «Здесь, в тени, меня никто не смог бы заметить, – сказал я себе, но тут же возразил: – А существо с кошачьими глазами это сделает без труда». Я шагнул вперед. В ответ она поднялась со своей скамьи, но пока не уходила. Мне стало ясно, что женщина установила между нами расстояние, на котором чувствовала себя в безопасности. Стоит мне нарушить его, и она исчезнет. Что мне оставалось делать? Я сложил ладони в немом умоляющем жесте, прося ее не уходить и объясняя, что не хочу ей зла. Потом я взял в руку воображаемый карандаш и стал писать им в воздухе, пытаясь сказать ей, что это я написал книгу, что никто не сможет понять ее лучше, чем я. За моей спиной Нортон произносил какую-то речь. Не знаю, о чем он говорил. Меня это совершенно не волновало. Я слегка кивнул головой, затем сделал еще один шаг. Она не сдвинулась с места. Я сделал два шага. Женщина повернулась и вышла из зала.
Господи, какое разочарование! Мне страшно захотелось закричать и побежать за ней, то есть совершить действия, которые были категорически запрещены в зале суда. Она знала, что мне придется медленно идти по проходу, который отделял меня от двери. За это время ей удастся удалиться от меня на достаточное расстояние и исчезнуть. Несмотря на это, я вышел из зала и попытался разыскать ее. Но в холле был только старый смотритель. Он сидел между огромных каменных колонн, которые поддерживали фронтон здания. Его деревянный стул резко выделялся на их величественном фоне. Я спросил его, не проходила ли мимо него высокая женщина в трауре. Он сказал, что проходила. Я спросил его, куда она пошла. Старик сделал небрежный жест рукой, словно бросал на стол карту, и произнес с равнодушием, свойственным государственным служащим:
– Туда.
Это «туда» означало весь Лондон.
Вечером я попытался восстановить события этого дня. У меня было достаточно причин, чтобы ощущать свою вину. Это было совершенно очевидно. Рано или поздно Амгам должна была появиться в зале суда, чтобы хоть немного поддержать Маркуса. Как это мне не пришло в голову раньше? Наверное, так случилось потому, что нам легче понять какие-то события, чем предвидеть их. Таким же очевидным фактом было и то, что я удалил ее от Маркуса до самого конца процесса. От этого мне было стыдно еще больше. Ко всему этому следовало добавить еще один очень досадный вывод: даже глупец догадался бы, что пока Амгам стояла у дверей, она делала мне знак. Ей бы ничего не стоило сразу скрыться, заметив меня, но она этого не сделала, а предпочла установить со мной диалог. Амгам хотела сказать мне, что отвергает меня. Я представился ей и умолял ее об аудиенции, а она отказала мне: «Я прошу вас, не приближайтесь ко мне». И точка. Таково было ее решение, и возразить мне было нечего.
Я провел всю ночь, сидя на кровати. Локти мои упирались в колени, а руки закрывали лицо. Мне хочется сделать одно признание, искреннее и горькое: иногда, хотя это и может показаться странным, любви и бескорыстию бывает не по пути. Сейчас случилось именно так. Неужели кто-нибудь думает, что моя любовь к Амгам не соперничала с любовью Маркуса? Кто говорит, что любовь прекрасна? Любовь прежде всего могущественна. Любовь может исказить наши моральные принципы точно так же, как жар горна может согнуть крепкую и прочную железную балку. Умом я желал, чтобы Маркуса оправдали. Конечно, я этого хотел. Но какая-то часть моего существа жаждала его казни. Никто не знал ее так хорошо, как я, никто не смог бы приблизиться к ней с полным пониманием ее природы.
Амгам была необычайно умна. Наверняка она выучила английский язык, умела на нем говорить и читать. Безусловно, никого моя книга не могла интересовать больше, чем ее. Какова же тогда была причина ее категорического отказа? Неужели она не понимала, что я предлагаю ей самую теплую и нежную руку?
А может быть, она как раз прекрасно понимала это. Вероятно, она была единственным на всей планете существом, которое понимало, какие чувства заставляли меня стучать по клавишам моей пишущей машинки. И, возможно, именно поэтому не позволяла мне говорить. Кроме соображений безопасности, может быть, иная причина требовала от нее соблюдения дистанции: она хотела дать мне понять, что принадлежит Маркусу Гарвею, а не мне.
Представим себе, что самое любимое существо нашей жизни скрыто от нас под миллионами камней. Ничего ужаснее быть не может. Но, возможно, еще хуже, когда твоя любовь живет на соседней улице и не желает знать о твоем существовании.
Спустя месяц судебный процесс снова начал оживляться. Были заслушаны самые волнующие свидетельства, а самое главное, было ясно, что дело идет к концу. В последний день в зал набилось столько народа, что, казалось, мы образовывали единое тело, части которого постоянно терлись друг о друга: ущипнешь соседа за локоть, и это почувствуют все остальные локти. Я учел опыт первого дня и принял соответствующие меры, поэтому на этот раз сидел в первом ряду, как раз напротив перегородки, которая отделяла публику от участников судебного разбирательства.
Звезды предсказали, что этот день станет днем великой славы Эдварда Нортона. Я до сих пор восхищаюсь им: он сумел добиться того, чтобы все зеркала до единого отразили его победу. Пресса присутствовала в зале, публика радостно волновалась, а прокурор уже давно предчувствовал свое поражение, хотя прекрасно знал свое дело. Но с первого же дня заседаний у меня создалось впечатление, что он был борцом, которому обещали бой с гномом, а на ринг неожиданно вышел титан. А возможно, он принадлежал к той породе псов, которые причиняют больше неприятностей, когда брешут, чем когда кусают. От отчаяния он решил прибегнуть к письмам Каземента, британского консула в Конго. О господи, какой ничтожный ход! Каземент в свое время действительно был блестящим дипломатом. Но в данном случае удача сопутствовала Маркусу. Каземент был ирландцем, и пару лет назад, в тысяча девятьсот шестнадцатом году, стал одним из руководителей мятежа в Дублине. Его арестовали, и в это время обнаружились неопровержимые доказательства его гомосексуальных связей, что окончательно подорвало его репутацию. Когда его расстреляли, никто о нем не заплакал. Что бы там ни говорили, политика – это опасная игра. Как мог английский суд в подобных обстоятельствах принимать во внимание мнение Каземента? Кроме того, шел тысяча девятьсот восемнадцатый год, и война приближалась к победному концу; патриотический дух был так силен, что цвета английского флага красовались даже на обертках кусочков масла в ресторанах.
Нортон ожидал момента, чтобы вызвать Маркуса для дачи показаний. Он задал ему один-единственный вопрос:
– Господин Гарвей, какого вы мнения о господине Роджере Казементе?
Маркус успешно справился с этой сценой: он помолчал немного, потом сдержал отрыжку и только после этого воскликнул мелодраматическим тоном:
– Точно такого же, как обо всех остальных предателях империи. Пусть он гниет в аду до скончания веков!
В воздух взлетели шляпы. И на фоне всеобщего ликования Нортон направился к судье, протягивая ему тридцать семь («Да, точно так, господин судья, их тридцать семь») прошений Маркуса о зачислении добровольцем в действующую армию, которые тот подал с момента начала войны. Все они были отклонены военным ведомством. В действительности сам Нортон посоветовал Маркусу подать прошения, заранее зная, что человека, ожидающего суда по делу об убийстве, в армию не возьмут. Но стоило посмотреть на Нортона, когда он шел к судье и лично вручал ему все эти бумажки. Адвокату не было никакой надобности шествовать через зал. Обычно в таких случаях документы передавались смотрителю, а тот относил их секретарю, который, в свою очередь, вручал их судье. Но это было триумфальное шествие Нортона. Кто мог ему в нем отказать? Несмотря на настроение в зале, судья снова и снова стучал своим молоточком, желая соблюсти определенные формальности, и в какой-то момент едва не потерял терпение.
– Не волнуйся, Маркус! – сказал я ему, сжимая его руку в своих. – Все будет хорошо, надейся на Нортона!
Полицейские не позволили мне долго с ним разговаривать. Наверное, это было к лучшему. Я из тех людей, у которых голос часто срывается от волнения, и в моих словах звучало больше сочувствия, чем надежды.
Теперь мне стал понятен весь стратегический план, о котором говорил мне Нортон. Публика, собравшаяся в зале, желала свободы Маркуса, а народным негодованием пренебрегать не следует. Однако во время этого первого заседания также стало ясно, что силы, против которых нам предстояло сражаться, обладали огромной властью.
Во-первых, на их стороне была сама постановка этого спектакля. Должен признаться, что декорации могли впечатлить любого. Судья, белые парики, черные и красные мантии, мебель из красного дерева. Все это служило для того, чтобы человеческие существа чувствовали себя здесь крошечными букашками. И когда прокурор встал во весь рост, когда он указал своим перстом на Маркуса и обвинил его в преступлениях от имени английской короны, мое сердце сжалось и стало не больше вишенки. Если слова прокурора производили такое впечатление на меня, нетрудно представить, какие чувства испытывал Маркус. Мне показалось даже, что он стал ниже ростом. Со своего места я мог разглядеть только его затылок. Гарвея будто подключили к электрической сети: его волосы топорщились так, что напоминали иголки морского ежа. Над этим человеком нависла вся громада Британской империи.
В начале своей речи прокурор старался сдерживать эмоции, но потом стал постепенно повышать тон. В его голосе зазвучала жажда возмездия. Говоря о Маркусе, он называл его человеком низким, коварной змеей и чудовищем, недостойным принадлежать к роду человеческому. Когда он потребовал для подсудимого смертного приговора через повешение, установилась гробовая тишина. Все пятьсот человек в зале затаили дыхание.
Однако если Маркус и я впервые сталкивались с миром правосудия, то для Эдварда Нортона это была родная стихия. Я вижу его как сейчас: он стоял навытяжку и был спокоен и одновременно решителен; белый парик скрывал его лысину, а коротенькие усы решительно топорщились. Речь прокурора была длинной и напыщенной. Нортон же ограничился несколькими словами, которые я попытаюсь воспроизвести:
– Господин Гарвей невиновен. И к концу этого процесса нам удастся разрушить все рациональные доводы, которые могли бы привести к противоположному выводу. Господин Гарвей невиновен. И перед вами герой. Мы приведем все необходимые доказательства, чтобы это стало ясно.
Думаю, что в этот момент Нортон выиграл половину процесса. Его тон был таким размеренным, в голосе звучала такая уверенность в правоте своих слов, а речь так разительно отличалась от агрессивных нападок прокурора, что любой непредвзятый наблюдатель сразу встал бы на сторону Гарвея.
Прошло несколько дней, прежде чем судья вызвал Маркуса для дачи показаний. Когда Гарвей наконец поднялся и пошел вперед, он волочил ноги так, что дефект его фигуры стал еще заметнее. Я знал, что у него короткие ноги, которые плохо сгибаются в коленях. Знал я и то, что, когда Маркус шел, его тело двигалось, словно его суставы были испорченными шарнирами. Безусловно, он нарочно подчеркивал свой изъян. И правильно делал.
Прокурор стал допрашивать его. Я забыл, какой вопрос он ему задал. Но помню, как Маркус посмотрел по сторонам, словно ища поддержки. Потом этот несчастный цыган, обвиняемый в двух жестоких убийствах, поразил публику, произнеся чрезвычайно воспитанным тоном:
– Извините. Не будете ли вы столь любезны, чтобы повторить ваш вопрос?
И я, на собственном опыте знавший, какое действие оказывает этот потерянный взгляд, подумал только: «Браво!»
Прокурор не учел всей мощи сил, которые противостояли обвинению. На первом этапе Нортон ограничился тем, что просто сдерживал его порывы. Казалось, все усилия прокурора наталкивались на стену, о существовании которой он не догадывался, и это сводило на нет все доводы против Маркуса. Этим волнорезом из плоти и крови был Эдвард Нортон. На протяжении первых дней он постепенно разрушал все доказательства виновности Гарвея. И делал это методично, нарочито медленно, словно наслаждался, уничтожая все надежды противника. После этого мы вступили в полосу гораздо более спокойную.
Количество ничего не значащих деталей, которые предполагает ведение судебного процесса, невероятно велико. Слушания даже самых значительных дел до безумия скучны. Большая часть заседаний посвящалась пустым процессуальным формальностям; по крайней мере, так казалось нам – людям, не слишком сведущим в юриспруденции. На протяжении недели зал постепенно пустел. Те, кто не имел непосредственного отношения к делу, перестали посещать заседания, ожидая того момента, когда наступят решающие дни. На восьмой день в зале почти никого не было. Я сам приходил в суд только из солидарности с Гарвеем. Мне вспоминается, что в какой-то момент судья заговорил о герцоге Кравере, и мое сердце сжалось. Когда прозвучало его имя, у меня комок подкатил к горлу, словно я подавился куском мяса. Мои мысли обратились к нему, и вспомнилась его оплывшая фигура. Когда мы познакомились, он был уже очень пожилым человеком, и умер полгода назад. В этом забеге на длинную дистанцию, в который превратилось дело Гарвея, он стал одной из жертв, оставшихся на обочине. Может быть, это и к лучшему. Чем бы ни кончился суд над Маркусом, успех книги вынес обвинительный приговор его сыновьям в параллельном судебном процессе, который он никогда не смог бы выиграть.
На восьмой день я сел в одном из первых рядов. Никогда раньше мне не доводилось сидеть так близко. Поскольку я оказался очень близко от стола судьи, то старался закрывать себе рот рукой, когда зевал. Однако это только делало мою скуку более очевидной. В какой-то миг я отвернулся в сторону, чтобы скрыться от неодобрительного взгляда судьи.
Ряды деревянных скамей были практически пусты. В зале присутствовали не более десяти человек, и некоторые из них совсем не следили за ходом разбирательства; одна женщина лет пятидесяти, совершенно не скрываясь, вязала что-то крючком. Сумеречный свет в зале наводил грусть. Большие застекленные окна на необычайно высоком потолке должны были обеспечивать доступ дневного света в зал. Подобный замысел архитектора следовало бы только приветствовать, однако он не учел, что в британском небе присутствует такое атмосферное явление, как облака.
Когда я одновременно пытался унять зевоту, оценить архитектурные особенности здания и рассмотреть немногочисленных посетителей, я увидел ее. В последнем ряду, очень близко к выходу. Несмотря на то что она сидела, ее голова находилась практически на том же уровне, что голова смотрителя, который стоял рядом с ней и открывал дверь перед теми, кто хотел покинуть зал. На ней был глубокий траур, как в тюрьме, а лицо скрывала плотная черная вуаль.
От неожиданности у меня свело все мышцы. Но это было даже к лучшему, потому что вынужденная неподвижность давала мне несколько секунд на размышление. Я не стал наскакивать на нее, как сделал это в тюрьме. Вместо этого мне пришло в голову потихоньку передвинуться к боковому проходу, где было еще темнее. Добравшись до него, я прижался к стене и начал двигаться практически в темноте. Однако я заметил, что лицо под вуалью повернулось на несколько градусов. Она меня обнаружила. Мне было совершенно ясно, что из-под черной ткани два глаза внимательно следили за каждым моим движением. Я предпочел остановиться. «Здесь, в тени, меня никто не смог бы заметить, – сказал я себе, но тут же возразил: – А существо с кошачьими глазами это сделает без труда». Я шагнул вперед. В ответ она поднялась со своей скамьи, но пока не уходила. Мне стало ясно, что женщина установила между нами расстояние, на котором чувствовала себя в безопасности. Стоит мне нарушить его, и она исчезнет. Что мне оставалось делать? Я сложил ладони в немом умоляющем жесте, прося ее не уходить и объясняя, что не хочу ей зла. Потом я взял в руку воображаемый карандаш и стал писать им в воздухе, пытаясь сказать ей, что это я написал книгу, что никто не сможет понять ее лучше, чем я. За моей спиной Нортон произносил какую-то речь. Не знаю, о чем он говорил. Меня это совершенно не волновало. Я слегка кивнул головой, затем сделал еще один шаг. Она не сдвинулась с места. Я сделал два шага. Женщина повернулась и вышла из зала.
Господи, какое разочарование! Мне страшно захотелось закричать и побежать за ней, то есть совершить действия, которые были категорически запрещены в зале суда. Она знала, что мне придется медленно идти по проходу, который отделял меня от двери. За это время ей удастся удалиться от меня на достаточное расстояние и исчезнуть. Несмотря на это, я вышел из зала и попытался разыскать ее. Но в холле был только старый смотритель. Он сидел между огромных каменных колонн, которые поддерживали фронтон здания. Его деревянный стул резко выделялся на их величественном фоне. Я спросил его, не проходила ли мимо него высокая женщина в трауре. Он сказал, что проходила. Я спросил его, куда она пошла. Старик сделал небрежный жест рукой, словно бросал на стол карту, и произнес с равнодушием, свойственным государственным служащим:
– Туда.
Это «туда» означало весь Лондон.
Вечером я попытался восстановить события этого дня. У меня было достаточно причин, чтобы ощущать свою вину. Это было совершенно очевидно. Рано или поздно Амгам должна была появиться в зале суда, чтобы хоть немного поддержать Маркуса. Как это мне не пришло в голову раньше? Наверное, так случилось потому, что нам легче понять какие-то события, чем предвидеть их. Таким же очевидным фактом было и то, что я удалил ее от Маркуса до самого конца процесса. От этого мне было стыдно еще больше. Ко всему этому следовало добавить еще один очень досадный вывод: даже глупец догадался бы, что пока Амгам стояла у дверей, она делала мне знак. Ей бы ничего не стоило сразу скрыться, заметив меня, но она этого не сделала, а предпочла установить со мной диалог. Амгам хотела сказать мне, что отвергает меня. Я представился ей и умолял ее об аудиенции, а она отказала мне: «Я прошу вас, не приближайтесь ко мне». И точка. Таково было ее решение, и возразить мне было нечего.
Я провел всю ночь, сидя на кровати. Локти мои упирались в колени, а руки закрывали лицо. Мне хочется сделать одно признание, искреннее и горькое: иногда, хотя это и может показаться странным, любви и бескорыстию бывает не по пути. Сейчас случилось именно так. Неужели кто-нибудь думает, что моя любовь к Амгам не соперничала с любовью Маркуса? Кто говорит, что любовь прекрасна? Любовь прежде всего могущественна. Любовь может исказить наши моральные принципы точно так же, как жар горна может согнуть крепкую и прочную железную балку. Умом я желал, чтобы Маркуса оправдали. Конечно, я этого хотел. Но какая-то часть моего существа жаждала его казни. Никто не знал ее так хорошо, как я, никто не смог бы приблизиться к ней с полным пониманием ее природы.
Амгам была необычайно умна. Наверняка она выучила английский язык, умела на нем говорить и читать. Безусловно, никого моя книга не могла интересовать больше, чем ее. Какова же тогда была причина ее категорического отказа? Неужели она не понимала, что я предлагаю ей самую теплую и нежную руку?
А может быть, она как раз прекрасно понимала это. Вероятно, она была единственным на всей планете существом, которое понимало, какие чувства заставляли меня стучать по клавишам моей пишущей машинки. И, возможно, именно поэтому не позволяла мне говорить. Кроме соображений безопасности, может быть, иная причина требовала от нее соблюдения дистанции: она хотела дать мне понять, что принадлежит Маркусу Гарвею, а не мне.
Представим себе, что самое любимое существо нашей жизни скрыто от нас под миллионами камней. Ничего ужаснее быть не может. Но, возможно, еще хуже, когда твоя любовь живет на соседней улице и не желает знать о твоем существовании.
Спустя месяц судебный процесс снова начал оживляться. Были заслушаны самые волнующие свидетельства, а самое главное, было ясно, что дело идет к концу. В последний день в зал набилось столько народа, что, казалось, мы образовывали единое тело, части которого постоянно терлись друг о друга: ущипнешь соседа за локоть, и это почувствуют все остальные локти. Я учел опыт первого дня и принял соответствующие меры, поэтому на этот раз сидел в первом ряду, как раз напротив перегородки, которая отделяла публику от участников судебного разбирательства.
Звезды предсказали, что этот день станет днем великой славы Эдварда Нортона. Я до сих пор восхищаюсь им: он сумел добиться того, чтобы все зеркала до единого отразили его победу. Пресса присутствовала в зале, публика радостно волновалась, а прокурор уже давно предчувствовал свое поражение, хотя прекрасно знал свое дело. Но с первого же дня заседаний у меня создалось впечатление, что он был борцом, которому обещали бой с гномом, а на ринг неожиданно вышел титан. А возможно, он принадлежал к той породе псов, которые причиняют больше неприятностей, когда брешут, чем когда кусают. От отчаяния он решил прибегнуть к письмам Каземента, британского консула в Конго. О господи, какой ничтожный ход! Каземент в свое время действительно был блестящим дипломатом. Но в данном случае удача сопутствовала Маркусу. Каземент был ирландцем, и пару лет назад, в тысяча девятьсот шестнадцатом году, стал одним из руководителей мятежа в Дублине. Его арестовали, и в это время обнаружились неопровержимые доказательства его гомосексуальных связей, что окончательно подорвало его репутацию. Когда его расстреляли, никто о нем не заплакал. Что бы там ни говорили, политика – это опасная игра. Как мог английский суд в подобных обстоятельствах принимать во внимание мнение Каземента? Кроме того, шел тысяча девятьсот восемнадцатый год, и война приближалась к победному концу; патриотический дух был так силен, что цвета английского флага красовались даже на обертках кусочков масла в ресторанах.
Нортон ожидал момента, чтобы вызвать Маркуса для дачи показаний. Он задал ему один-единственный вопрос:
– Господин Гарвей, какого вы мнения о господине Роджере Казементе?
Маркус успешно справился с этой сценой: он помолчал немного, потом сдержал отрыжку и только после этого воскликнул мелодраматическим тоном:
– Точно такого же, как обо всех остальных предателях империи. Пусть он гниет в аду до скончания веков!
В воздух взлетели шляпы. И на фоне всеобщего ликования Нортон направился к судье, протягивая ему тридцать семь («Да, точно так, господин судья, их тридцать семь») прошений Маркуса о зачислении добровольцем в действующую армию, которые тот подал с момента начала войны. Все они были отклонены военным ведомством. В действительности сам Нортон посоветовал Маркусу подать прошения, заранее зная, что человека, ожидающего суда по делу об убийстве, в армию не возьмут. Но стоило посмотреть на Нортона, когда он шел к судье и лично вручал ему все эти бумажки. Адвокату не было никакой надобности шествовать через зал. Обычно в таких случаях документы передавались смотрителю, а тот относил их секретарю, который, в свою очередь, вручал их судье. Но это было триумфальное шествие Нортона. Кто мог ему в нем отказать? Несмотря на настроение в зале, судья снова и снова стучал своим молоточком, желая соблюсти определенные формальности, и в какой-то момент едва не потерял терпение.