Страница:
— А что значит, по-вашему, стать человеком?
— Это значит найти свое место в обществе и не быть никому в тягость.
— Ну, так я завтра же могу стать человеком: буду адвокатом или грузчиком, музыкантом или хлебопашцем — выбор большой.
— Никем вы не сможете стать, Бенедикт, ибо в вашем состоянии душевного беспокойства любое занятие через неделю…
— Мне опостылеет, согласен, но у меня останется возможность размозжить себе череп, если жизнь будет мне невмоготу, или стать лаццарони, если жизнь мне улыбнется. По здравом размышлении я пришел к выводу, что ни на что иное и не гожусь. Чем больше я учился, тем больше терял вкус к жизни, и теперь, немедля хочу вернуться к моему естественному состоянию, к грубому деревенскому существованию, к простым мыслям и скромной жизни. От моего надела, а там недурные земли, я получаю пятьсот ливров ренты, есть у меня домик, крытый соломой, так что я смогу достойно жить в своих владениях, один, свободный, счастливый, праздный, не будучи никому в тягость.
— Вы это серьезно?
— А почему бы и нет? В условиях нашего общества при получаемом нами образовании самое разумное — добровольно вернуться к животному состоянию, из которого нас пытаются вытащить, на что ушло целых двадцать лет. Но послушайте, Луиза, не стройте за меня химер и иллюзий, в которых вы меня же и упрекаете. Именно вы предлагаете мне израсходовать мою энергию, пустить ее по ветру, вы уговариваете меня работать и стать таким же человеком, как и все прочие, посвятить свою молодость, свои ночные бдения, самые прекрасные часы счастья и поэзии тому, чтобы заслужить благопристойную старость, дряхлеть, гаснуть, покрыв ноги меховым одеялом и откинув голову на пуховую подушку. А ведь такова цель моих сверстников, коих порой именуют благоразумными юношами, а в сорок лет — людьми положительными. Храни их бог! Пусть же они всей душой стремятся к сей возвышенной цели: стать попечителем коллежа, или муниципальным советником, или секретарем префектуры. Пусть они откармливают своих быков и загоняют своих лошадей, разъезжая по ярмаркам, пусть они будут слугами при королевском дворе или слугами при дворе птичьем, рабами министра или рабами отары, префектами в раззолоченной ливрее или прасолами, щеголяющими поясом, в котором зашиты золотые монеты, и пусть после долгих лет трудной жизни, барышничества, пошлости или грубости они оставляют плоды неусыпных своих трудов какой-нибудь девице, состоящей у них на содержании, международной авантюристке или толстощекой служанке из Берри, безразлично, делается ли это с помощью завещания или вмешательства наследников, которым не терпится «насладиться жизнью»; вот он, положительный идеал, который во всем своем блеске воплощается вокруг нас! Вот он, прославленный идеал жизни, к которому стремятся все мои ровесники и соученики. Скажите же откровенно, Луиза, разве, отвергая все это, я отвергаю нечто достославное и прекрасное?
— Вы сами знаете, Бенедикт, как легко опровергнуть ваши сатирические преувеличения… Поэтому я и не собираюсь это делать, я просто хочу спросить вас, куда намереваетесь вы направить пожирающую вас пламенную жажду деятельности, и не велит ли вам ваша совесть употребить ее на благо общества?
— Совесть не велит мне ничего подобного. «Общество» не нуждается в тех, кто не нуждается в нем. Я признаю всю силу этого великого слова в применении к новым народам, на неподнятой целине, которую кучка людей, объединившихся лишь накануне, пытается превратить в плодородную ниву, чтобы заставить ее служить своим нуждам; в таком случае, если колонизация происходит добровольно, я презираю того, кто явится туда безнаказанно жиреть на чужом горбу. Я признаю гражданский долг лишь у свободных или добродетельных наций, если таковые существуют. Но здесь, во Франции, где, что бы ни утверждали, земле не хватает рабочих рук, где на каждую профессию находятся сотни чающих, где род человеческий, подло лепящийся вокруг дворцов, пресмыкается и лижет следы ног богачей, где огромные капиталы, собранные (следуя законам социального обогащения) в руках кучки людей, служат ставкой в беспрерывной лотерее, ставкой в игре алчности, безнравственности и глупости, в этой стране бесстыдства и нищеты, порока и отчаяния, среди этой прогнившей до корней цивилизации, вот здесь-то вы хотите, чтобы я был «гражданином»? Чтобы этому я пожертвовал своей волей, своими склонностями, своей фантазией только потому, что ей необходимо одурачить меня или превратить в свою жертву, чтобы грош, который я швырну нищему, попал в мошну миллионера? Значит, я должен лезть из кожи вон, творя добро, чтобы сотворить еще одно зло, чтобы стать пособником власти, покровительствующей соглядатаям, игорным домам и проституткам? Нет, клянусь жизнью, этого я не сделаю. Я не желаю быть кем-то в нашей прекрасной Франции, в этом просвещеннейшем государстве. Повторяю вам, Луиза, у меня есть пятьсот ливров ренты; каждый человек обязан прожить на такую сумму, и прожить в мире и спокойствии.
— Так вот, Бенедикт, если вы и впрямь решили пожертвовать самыми благородными своими притязаниями ради потребности покоя, которая так стремительно пришла на смену вашему нетерпению, мечтам и порывам, если вы решили похоронить все ваши способности и все ваши достоинства, чтобы жить в безвестности и мире в здешней глуши, добейтесь первого условия этого счастливого бытия — изгоните из сердца смехотворную вашу любовь…
— Смехотворную, говорите вы? Нет, моя любовь никогда не будет смехотворной, заверяю вас. Она будет тайной между богом и мною. Разве небеса, шутившие мне подобное чувство, превратят его в посмешище? Нет, она станет моим надежным оплотом против всех горестей, против тоски. Разве не она подсказала мне вчера решение оставаться свободным и быть счастливым, довольствуясь малым? О, благодетельная страсть, которая с первой минуты своего зарождения стала моим светочем и покоем! Небесная истина, открывающая глаза и прогоняющая прочь все людские заблуждения! Высшая сила, что сосредоточивает все способности человека и превращает их в источник несказанных радостей! О Луиза, не пытайтесь отнять у меня мою любовь, все равно вы в этом не преуспеете и, возможно, станете мне менее дороги, ибо никому, признаюсь, не удастся победить в борьбе против этой любви. Позвольте же мне обожать Валентину втайне и поддерживать в себе иллюзии, вознесшие меня вчера на небеса. Что по сравнению с этим вся наша действительность? Не мешайте мне заполнить всю мою жизнь этой единственной химерой, позвольте мне жить впредь в околдованной долине вместе с моими воспоминаниями и следами, что оставила в моем сердце Валентина, дышать благоуханием, разлитым по лугам, где ступала ее нога, наслаждаться гармонией ее голоса, разносимой дыханием ветерка, слышать слова нежные и наивные, сорвавшиеся в простоте душевной с ее уст, сердечные слова, которые я толкую так, как подсказывает мне моя фантазия, ощущать поцелуй чистый и робкий, который она запечатлела на моем лбу в первую нашу встречу. Ах, Луиза, этот поцелуй! Помните? Ведь вы сами потребовали, чтобы она меня поцеловала.
— О да, — проговорила Луиза, удрученно поднявшись со скамейки. — Да, я причина всего зла.
18
19
— Это значит найти свое место в обществе и не быть никому в тягость.
— Ну, так я завтра же могу стать человеком: буду адвокатом или грузчиком, музыкантом или хлебопашцем — выбор большой.
— Никем вы не сможете стать, Бенедикт, ибо в вашем состоянии душевного беспокойства любое занятие через неделю…
— Мне опостылеет, согласен, но у меня останется возможность размозжить себе череп, если жизнь будет мне невмоготу, или стать лаццарони, если жизнь мне улыбнется. По здравом размышлении я пришел к выводу, что ни на что иное и не гожусь. Чем больше я учился, тем больше терял вкус к жизни, и теперь, немедля хочу вернуться к моему естественному состоянию, к грубому деревенскому существованию, к простым мыслям и скромной жизни. От моего надела, а там недурные земли, я получаю пятьсот ливров ренты, есть у меня домик, крытый соломой, так что я смогу достойно жить в своих владениях, один, свободный, счастливый, праздный, не будучи никому в тягость.
— Вы это серьезно?
— А почему бы и нет? В условиях нашего общества при получаемом нами образовании самое разумное — добровольно вернуться к животному состоянию, из которого нас пытаются вытащить, на что ушло целых двадцать лет. Но послушайте, Луиза, не стройте за меня химер и иллюзий, в которых вы меня же и упрекаете. Именно вы предлагаете мне израсходовать мою энергию, пустить ее по ветру, вы уговариваете меня работать и стать таким же человеком, как и все прочие, посвятить свою молодость, свои ночные бдения, самые прекрасные часы счастья и поэзии тому, чтобы заслужить благопристойную старость, дряхлеть, гаснуть, покрыв ноги меховым одеялом и откинув голову на пуховую подушку. А ведь такова цель моих сверстников, коих порой именуют благоразумными юношами, а в сорок лет — людьми положительными. Храни их бог! Пусть же они всей душой стремятся к сей возвышенной цели: стать попечителем коллежа, или муниципальным советником, или секретарем префектуры. Пусть они откармливают своих быков и загоняют своих лошадей, разъезжая по ярмаркам, пусть они будут слугами при королевском дворе или слугами при дворе птичьем, рабами министра или рабами отары, префектами в раззолоченной ливрее или прасолами, щеголяющими поясом, в котором зашиты золотые монеты, и пусть после долгих лет трудной жизни, барышничества, пошлости или грубости они оставляют плоды неусыпных своих трудов какой-нибудь девице, состоящей у них на содержании, международной авантюристке или толстощекой служанке из Берри, безразлично, делается ли это с помощью завещания или вмешательства наследников, которым не терпится «насладиться жизнью»; вот он, положительный идеал, который во всем своем блеске воплощается вокруг нас! Вот он, прославленный идеал жизни, к которому стремятся все мои ровесники и соученики. Скажите же откровенно, Луиза, разве, отвергая все это, я отвергаю нечто достославное и прекрасное?
— Вы сами знаете, Бенедикт, как легко опровергнуть ваши сатирические преувеличения… Поэтому я и не собираюсь это делать, я просто хочу спросить вас, куда намереваетесь вы направить пожирающую вас пламенную жажду деятельности, и не велит ли вам ваша совесть употребить ее на благо общества?
— Совесть не велит мне ничего подобного. «Общество» не нуждается в тех, кто не нуждается в нем. Я признаю всю силу этого великого слова в применении к новым народам, на неподнятой целине, которую кучка людей, объединившихся лишь накануне, пытается превратить в плодородную ниву, чтобы заставить ее служить своим нуждам; в таком случае, если колонизация происходит добровольно, я презираю того, кто явится туда безнаказанно жиреть на чужом горбу. Я признаю гражданский долг лишь у свободных или добродетельных наций, если таковые существуют. Но здесь, во Франции, где, что бы ни утверждали, земле не хватает рабочих рук, где на каждую профессию находятся сотни чающих, где род человеческий, подло лепящийся вокруг дворцов, пресмыкается и лижет следы ног богачей, где огромные капиталы, собранные (следуя законам социального обогащения) в руках кучки людей, служат ставкой в беспрерывной лотерее, ставкой в игре алчности, безнравственности и глупости, в этой стране бесстыдства и нищеты, порока и отчаяния, среди этой прогнившей до корней цивилизации, вот здесь-то вы хотите, чтобы я был «гражданином»? Чтобы этому я пожертвовал своей волей, своими склонностями, своей фантазией только потому, что ей необходимо одурачить меня или превратить в свою жертву, чтобы грош, который я швырну нищему, попал в мошну миллионера? Значит, я должен лезть из кожи вон, творя добро, чтобы сотворить еще одно зло, чтобы стать пособником власти, покровительствующей соглядатаям, игорным домам и проституткам? Нет, клянусь жизнью, этого я не сделаю. Я не желаю быть кем-то в нашей прекрасной Франции, в этом просвещеннейшем государстве. Повторяю вам, Луиза, у меня есть пятьсот ливров ренты; каждый человек обязан прожить на такую сумму, и прожить в мире и спокойствии.
— Так вот, Бенедикт, если вы и впрямь решили пожертвовать самыми благородными своими притязаниями ради потребности покоя, которая так стремительно пришла на смену вашему нетерпению, мечтам и порывам, если вы решили похоронить все ваши способности и все ваши достоинства, чтобы жить в безвестности и мире в здешней глуши, добейтесь первого условия этого счастливого бытия — изгоните из сердца смехотворную вашу любовь…
— Смехотворную, говорите вы? Нет, моя любовь никогда не будет смехотворной, заверяю вас. Она будет тайной между богом и мною. Разве небеса, шутившие мне подобное чувство, превратят его в посмешище? Нет, она станет моим надежным оплотом против всех горестей, против тоски. Разве не она подсказала мне вчера решение оставаться свободным и быть счастливым, довольствуясь малым? О, благодетельная страсть, которая с первой минуты своего зарождения стала моим светочем и покоем! Небесная истина, открывающая глаза и прогоняющая прочь все людские заблуждения! Высшая сила, что сосредоточивает все способности человека и превращает их в источник несказанных радостей! О Луиза, не пытайтесь отнять у меня мою любовь, все равно вы в этом не преуспеете и, возможно, станете мне менее дороги, ибо никому, признаюсь, не удастся победить в борьбе против этой любви. Позвольте же мне обожать Валентину втайне и поддерживать в себе иллюзии, вознесшие меня вчера на небеса. Что по сравнению с этим вся наша действительность? Не мешайте мне заполнить всю мою жизнь этой единственной химерой, позвольте мне жить впредь в околдованной долине вместе с моими воспоминаниями и следами, что оставила в моем сердце Валентина, дышать благоуханием, разлитым по лугам, где ступала ее нога, наслаждаться гармонией ее голоса, разносимой дыханием ветерка, слышать слова нежные и наивные, сорвавшиеся в простоте душевной с ее уст, сердечные слова, которые я толкую так, как подсказывает мне моя фантазия, ощущать поцелуй чистый и робкий, который она запечатлела на моем лбу в первую нашу встречу. Ах, Луиза, этот поцелуй! Помните? Ведь вы сами потребовали, чтобы она меня поцеловала.
— О да, — проговорила Луиза, удрученно поднявшись со скамейки. — Да, я причина всего зла.
18
Вернувшись в замок, Валентина нашла на камине письмо от господина де Лансака. Следуя великосветскому обычаю, она с первого дня помолвки переписывалась с женихом. Переписка, которая, казалось бы, должна помочь молодым людям сблизиться и лучше узнать друг друга, обычно бывает холодной и манерной. В ней говорится о любви языком салонов, в ней стараются блеснуть своим остроумием, своим стилем и почерком, и ничего более.
Сама Валентина писала столь незамысловатые письма, что в глазах господина де Лансака и его семьи прослыла простушкой. Впрочем, Лансак от души радовался этому обстоятельству. Зная, что в его руки попадет крупное состояние жены, он лелеял планы полностью подчинить ее себе. Таким образом, не будучи влюблен в Валентину, он старался слать ей письма, которые, согласно вкусу большого света, должны были являть собою маленькие шедевры эпистолярного искусства. Так, по его мнению, можно было лучше всего выразить самую живейшую привязанность, какой еще не знало сердце дипломата, и Валентина, по его расчетам, неизбежно должна была составить самое высокое представление об уме и душе своего жениха. И в самом деле, до сегодняшнего дня эта юная особа, не понимавшая ничего ни в жизни, ни в страстях, искренне восхищалась чувствительностью господина де Лансака и, сравнивая свои ответы с его излияниями, обвиняла себя в холодности, полагая, что недостойна такого человека.
Нынче вечером Валентина, утомленная радостными и необычными впечатлениями дня, при виде знакомой подписи, обычно доставлявшей ей удовольствие, почувствовала непонятную печаль и угрызения совести. Не сразу взялась она за письмо и с первых же строчек отвлеклась от него, так что, пробежав послание глазами, не поняла ни слова; она думала о Луизе, о Бенедикте, о берегах Эндра и ивняке на лугу. Она вновь упрекнула себя за такие мысли и мужественно перечитала письмо секретаря посольства. Как раз над этим письмом он особенно потрудился, но, к несчастью, оно получилось еще более туманным, пустым и претенциозным, чем все предыдущие. Валентина невольно ощутила смертельный холод, с каким писались эти строки. Но тут же она постаралась утешить себя тем, что это мимолетное впечатление объясняется усталостью. Она легла в постель и, непривычная к долгой ходьбе, заснула глубоким сном, но поутру встала с краской на лице, вся растревоженная ночными сновидениями.
Она схватила письмо, лежащее на ночном столике, и перечитала его с такой горячностью, с какой верующий читает молитву, сокрушаясь, что с вечера прочел ее кое-как, в спешке. Но тщетно, вместо восхищения, которым обычно сопровождалось чтение писем господина де Лансака, Валентина испытывала лишь удивление и некое чувство, весьма напоминавшее скуку; она вскочила с постели, испугавшись того, что с ней происходит, и даже побледнела — так утомило ее умственное напряжение.
Так как в отсутствие матери Валентина делала все, что ей заблагорассудится, и бабушка даже не подумала спросить ее, как провела она вчерашний день, юная графиня отправилась на ферму, захватив с собой ящичек из кедрового дерева, где хранились письма господина де Лансака, накопившиеся за год переписки; втайне она надеялась, что Луиза, несомненно, восхитится этими письмами и чувство это передастся ей, Валентине.
Будет, пожалуй, рискованно утверждать, что то был единственный мотив нового визита на ферму, но если в душе Валентины и были иные мотивы, она сама о них не догадывалась. Как бы то ни было, она застала на ферме только Луизу. По просьбе Атенаис, пожелавшей некоторое время пожить вдали от своего кузена, тетушка Лери повезла дочку к родственнице, жившей неподалеку. Бенедикт был на охоте, дядюшка Лери — в поле.
Валентину испугал вид сестры, осунувшейся за одну ночь. Луиза сослалась на недомогание Атенаис, из-за которого вчера ей пришлось провести бессонную ночь. Впрочем, она почувствовала, что боль ее смягчили милые ласки Валентины, и вскоре сестры принялись непринужденно болтать о своих планах на будущее. Таким образом представился прекрасный случай показать Луизе письма господина де Лансака.
Пробежав два-три письма, Луиза убедилась, что от них веет смертельным холодом, что стиль их нелеп до предела. Она немедленно сделала свое заключение о сердце этого человека и почуяла, что не стоит чересчур доверчиво относиться к его добрым намерениям на ее счет. Это открытие еще усугубило ее печаль, и будущее сестры показалось ей столь же плачевным, как и ее собственное, но она не рискнула показать это Валентине. Еще накануне она, возможно, нашла бы в себе мужество открыть ей глаза, но после признаний Бенедикта Луиза, подозревавшая, что Валентина сама немного поощряла его, не осмелилась отговаривать сестру от брака, который, во всяком случае, мог бы уберечь ее от опасности. Поэтому Луиза промолчала, а лишь попросила сестру оставить ей письма, дав слово внимательно пропитать их на досуге и тогда уже высказать о них свое мнение.
Обеих огорчила эта беседа: для Луизы она стала новым источником боли, а Валентина по принужденному виду сестры поняла, что надежды ее не оправдались; но тут со двора донесся голос Бенедикта, напевавшего каватину:
Di piacer mi balza cor 1.
Узнав его голос, Валентина затрепетала, но ощутила в присутствии Луизы какую-то неловкость, хотя сама не смогла бы объяснить ее причин, — сделав над собой усилие, она стала поджидать появления Бенедикта с наигранно равнодушным видом.
Бенедикт вошел в комнату, где были закрыты все ставни. Внезапный переход от яркого солнца к полумраку помешал ему разглядеть обеих женщин. По-прежнему напевая, он повесил ружье на стену; Валентина со смущенной душой и улыбкой на устах молча следила за его движениями, как вдруг он, проходя мимо, заметил ее, и с губ его сорвался возглас удивления и радости. Этот крик, вырвавшийся из самой глубины его души, выразил больше страсти и восторга, нежели все послания господина де Лансака, разложенные на столе. Внутреннее чутье не обмануло Валентину, а бедняжка Луиза поняла, что роль ее довольна жалка.
В эту минуту Валентина забыла и господина де Лансака, и все его письма, и все свои сомнения, и угрызения совести — она ощущала лишь счастье, которое в присутствии любимого человека властно подавляет все иные порывы. Валентина и Бенедикт эгоистически упивались своим чувством в присутствии пригорюнившейся Луизы, чье положение в обществе двух влюбленных становилось мучительно тяжелым.
Отсутствие графини де Рембо продолжалось несколько дольше, чем она первоначально предполагала, и, пользуясь этим, Валентина несколько раз наведывалась на ферму. Тетушка Лери с Атенаис по-прежнему находились в отлучке, и Бенедикт обычно заранее выходил на тропку, по которой шла Валентина; улегшись под кустами, он проводил упоительные часы в ожидании молодой графини. Не раз следил он за ней глазами из своей засады, но не показывался, боясь выдать страстное свое нетерпение, ко когда Валентина уже подходила к ферме, он бросался ей вдогонку и, к великому неудовольствию Луизы, не отходил от сестер ни на шаг в течение всего дня. Луиза не могла пожаловаться на его неделикатность — Бенедикт, отлично понимая, что сестрам необходимо поговорить наедине, следовал за ними на почтительном расстоянии, с преувеличенным вниманием шарил в кустах дулом ружья якобы для того, чтобы поднять дичь, однако ни на минуту не терял обеих женщин из виду. Глядеть на Валентину, опьяняться несказанным очарованием, разлитым вокруг нее, рвать цветы, которых коснулся край ее платья, благоговейно ступать по примятой ее ножкой траве, радостно замечать, что она то и дело оборачивается посмотреть, тут ли он, ловить, подстерегать на поворотах тропинки брошенный на него взгляд, угадывать каким-то колдовским чутьем, что девушка зовет его, когда она взывала к нему лишь в сердце своем, отдаваться во власть мимолетных таинственных неодолимых впечатлений, называемых любовью, — в этом черпал Бенедикт яркую, незамутненную радость. Вы не сочтете это пустым ребячеством, вспомнив свои двадцать лет.
Луиза ни в чем не могла упрекнуть юношу, так как он дал ей клятву никогда не пытаться даже на минуту оставаться с Валентиной наедине и свято держал свое слово. Итак, в теперешней их близости не было никакой опасности, но каждый день оставлял в неопытных душах все более глубокий след, и с каждым днем притуплялось предвидение развязки. Эти краткие мгновения, врывавшиеся, как мечта, в их существование, уже составляли для них целую жизнь, и обоим казалось, будто она будет длиться вечно. Валентина решила забыть о господине де Лансаке, а Бенедикт пытался уверить себя, что подобное счастье не может быть сметено случайным дуновением.
Луиза была очень несчастна. Убедившись, на какую любовь способен Бенедикт, она постепенно научилась ценить этого юношу, который, как ей думалось раньше, скорее пылок, нежели чувствителен. Неодолимая сила любви, какую Луиза обнаружила в Бенедикте, делала его еще дороже, она принесла жертву и только сейчас поняла, как велика мера этой жертвы, и втайне оплакивала гибель счастья, так как могла вкушать его менее безгрешно, нежели Валентина. Бедняжка Луиза, при всей пылкости натуры, научилась обуздывать свои порывы и, испытав на себе губительные последствия страсти, боролась сейчас против горьких и мучительных ощущений. Но, вопреки воле, ее терзала ревность, и зрелище чистого счастья Валентины становилось ей невыносимым. Она не могла не сожалеть о том дне, когда вновь обрела сестру, и их романтическая и возвышенная дружба уже утратила в ее глазах былое очарование; как и большинство человеческих чувств, дружба эта лишилась поэзии и героизма. Иной раз Луиза ловила себя на мысли, что сожалеет о тех временах, когда жила без надежды вновь встретить сестру. И тут же она проникалась к себе отвращением и молила бога избавить ее от этих недостойных переживаний. Мысленно она напоминала себе, как кротка, чиста и нежна Валентина, и, простершись ниц перед этим образом, будто перед святыней, молила примирить ее, грешную, с небесами. Временами она принимала восторженное и смелое решение открыть сестре глаза на не слишком высокие достоинства господина де Лансака, готова была заклинать ее открыто порвать с матерью, отдаться своему чувству к Бенедикту и жить скромной и безвестной жизнью, полной любви и свободы. Но намерение это, выполнить которое Луизе, возможно, хватило бы сил, тут же меркло при беспощадном свете здравого рассудка. Увлечь сестру в бездну, в какую рухнула она сама, лишить ее уважения, какое утратила сама, накликать на нее те же беды, позволить ей перенять, как заразу, пример старшей сестры — перед этими соображениями отступало самое беспримерное бескорыстие. Тогда Луиза остановила свой выбор на наиболее благоразумном, с ее точки зрения, плане: заключался он в том, чтобы не открывать глаза Валентине на ее жениха и тщательно скрывать от нее признания Бенедикта. Но хотя план этот оказался наиболее здравым, Луиза все же корила себя за то, что навлекает ка Валентину те же грозы, за то, что ей, Луизе, не хватает силы уехать отсюда и тем самым сразу покончить со всеми опасностями.
Но вот выполнить свое намерение ей не хватило мужества. Бенедикт взял с Луизы слово, что она погостит у них до свадьбы Валентины. А там будь что будет, Бенедикт не задавался такими вопросами, но ему хотелось быть счастливым хотя бы сейчас, и желал он этого со всей силой эгоизма, даруемого безнадежной любовью. Он грозил Луизе, что совершит тысячи безумств, если она доведет его до отчаяния, и одновременно клялся, что будет слепо повиноваться ей во всем, если она согласится подарить ему еще два или три дня жизни. Он дошел до того, что пригрозил возненавидеть бедняжку и рассориться с ней; слезы Бенедикта, его порывы, его упорство имели неодолимую власть над Луизой, которая, будучи от природы слабохарактерной и нерешительной, безропотно подчинялась более сильной воле, чем ее собственная. Возможно, что слабость эта объяснялась любовью, которую она втайне питала к Бенедикту, возможно, что она тешила себя надеждой завоевать любовь юноши силой своей привязанности и великодушия, когда брак Валентины окончательно разрушит все его надежды.
Возвращение мадам де Рембо положило конец этой опасной близости. Валентина прекратила посещения фермы, и Бенедикт упал с небес на землю.
Так как Бенедикт похвалялся перед Луизой, что мужественно встретит удар, он сначала довольно стойко, во всяком случае по виду, переносил это суровое испытание. Он не желал признаваться, что слишком переоценил свои силы. В первые дни он довольствовался тем, что под различными предлогами бродил вокруг замка и был счастлив до глубины души, если ему удавалось хоть издали заметить в конце аллеи силуэт Валентины; потом как-то ночью от проник в парк, желая увидеть свет, падавший из окон ее спальни. Как-то раз Валентина решилась пойти встречать восход зари на то место, где у них с Луизой состоялась первая встреча, и на том самом пригорке, где, поджидая сестру, сидела она, — сидел теперь Бенедикт; но, заметив Валентину, он бросился прочь, притворившись, что не видит ее, так как понимал, что, заговорив с ней, непременно выдаст свое смятение.
В другой раз, когда Валентина в вечерних сумерках бродила по парку, она отчетливо услышала, как шуршит рядом листва, и, дойдя до того места, где испытала в ночь после праздника такой страх, она заметила в дальнем конце аллеи человека, ростом и внешностью напоминавшего Бенедикта.
Он уговорил Луизу назначить сестре новое свидание. Как и в прошлый раз, он сам сопровождал ее и во время их беседы держался в стороне. Когда же Луиза окликнула его, он в несказанном смятении приблизился к сестрам.
— Так вот, дорогой Бенедикт, — проговорила Валентина, собрав все свое мужество, — вот мы и видимся с вами в последний раз перед долгой разлукой. Луиза только что сообщила мне, что и вы и она скоро уедете отсюда.
— Я! — с горечью воскликнул Бенедикт. — Почему я, Луиза? Откуда вы это взяли?
Он почувствовал, как при этих словах дрогнула рука Валентины, которую он, пользуясь темнотой, держал в своих руках.
— Разве не вы сами решили, — отозвалась Луиза, — не вступать в брак с Атенаис, по крайней мере в этом году? И разве вы не высказали намерения устроиться где-нибудь и добиться независимого положения?
— Я намерен вообще никогда не вступать в брак, — ответил он твердо и решительно. — Я намерен также жить, не будучи никому в тягость, но из этого отнюдь не следует, что я собираюсь покинуть здешние края.
Луиза ничего не ответила и подавила рыдание, хотя никто не разглядел бы в темноте ее слез. Валентина слабо пожала руку Бенедикту, как бы прося его отпустить ее пальцы, и оба расстались еще более взволнованные, чем обычно.
Тем временем в замке шли приготовления к свадьбе. Ежедневно от жениха доставляли все новые подарки. Сам он должен был приехать, как только позволят служебные обязанности, а на следующий день после его приезда должна была состояться свадьба, ибо господин де Лансак, незаменимый дипломат, не располагал лишним временем для такого незначительного события, как женитьба на Валентине.
Воскресным днем Бенедикт привез на бричке тетку и кузину к обедне в самый большой поселок Черной долины. Атенаис, хорошенькая и разряженная, снова обрела свой свежий румянец и живой блеск черных глаз. Высокий парень, ростом больше пяти футов и шести дюймов, тут же подошел к дамам из Гранжнева и уселся на скамью рядом с Атенаис (читатель уже знаком с Пьером Блютти). Это было явным доказательством его притязаний на руку и сердце юной фермерши, и беззаботный вид Бенедикта, стоявшего в отдалении у колонны, послужил для всех местных наблюдателей недвусмысленным свидетельством того, что между ним и кузиной произошел разрыв. Море, Симонно и многие другие уже двинулись было в атаку сомкнутыми рядами, но Пьер Блютти встретил более ласковый прием, чем все прочие кавалеры.
Когда кюре взошел на кафедру, собираясь сказать проповедь, когда он своим разбитым, дрожащим голосом, напрягая сверх меры голосовые связки, назвал имена Луизы-Валентины де Рембо и Норбера-Эвариста де Лансака, о браке которых вторично и в последний раз будет объявлено нынче же у дверей мэрии, среди присутствующих возникло волнение, и Атенаис обменялась со своим новым вздыхателем лукавой и довольной улыбкой, так как смехотворная любовь Бенедикта к барышне Рембо не была для Пьера Блютти тайной; со свойственным ей легкомыслием Атенаис не удержалась, чтобы не позлословить на сей счет с Пьером, возможно, в расчете отомстить неверному жениху. Она отважилась даже оглянуться и посмотреть, какое действие оказало оглашение на Бенедикта, но румянец мигом исчез с ее дышавшего торжеством личика при виде исказившихся черт своего кузена, она сама побледнела и в глубине души почувствовала искреннее раскаяние.
Сама Валентина писала столь незамысловатые письма, что в глазах господина де Лансака и его семьи прослыла простушкой. Впрочем, Лансак от души радовался этому обстоятельству. Зная, что в его руки попадет крупное состояние жены, он лелеял планы полностью подчинить ее себе. Таким образом, не будучи влюблен в Валентину, он старался слать ей письма, которые, согласно вкусу большого света, должны были являть собою маленькие шедевры эпистолярного искусства. Так, по его мнению, можно было лучше всего выразить самую живейшую привязанность, какой еще не знало сердце дипломата, и Валентина, по его расчетам, неизбежно должна была составить самое высокое представление об уме и душе своего жениха. И в самом деле, до сегодняшнего дня эта юная особа, не понимавшая ничего ни в жизни, ни в страстях, искренне восхищалась чувствительностью господина де Лансака и, сравнивая свои ответы с его излияниями, обвиняла себя в холодности, полагая, что недостойна такого человека.
Нынче вечером Валентина, утомленная радостными и необычными впечатлениями дня, при виде знакомой подписи, обычно доставлявшей ей удовольствие, почувствовала непонятную печаль и угрызения совести. Не сразу взялась она за письмо и с первых же строчек отвлеклась от него, так что, пробежав послание глазами, не поняла ни слова; она думала о Луизе, о Бенедикте, о берегах Эндра и ивняке на лугу. Она вновь упрекнула себя за такие мысли и мужественно перечитала письмо секретаря посольства. Как раз над этим письмом он особенно потрудился, но, к несчастью, оно получилось еще более туманным, пустым и претенциозным, чем все предыдущие. Валентина невольно ощутила смертельный холод, с каким писались эти строки. Но тут же она постаралась утешить себя тем, что это мимолетное впечатление объясняется усталостью. Она легла в постель и, непривычная к долгой ходьбе, заснула глубоким сном, но поутру встала с краской на лице, вся растревоженная ночными сновидениями.
Она схватила письмо, лежащее на ночном столике, и перечитала его с такой горячностью, с какой верующий читает молитву, сокрушаясь, что с вечера прочел ее кое-как, в спешке. Но тщетно, вместо восхищения, которым обычно сопровождалось чтение писем господина де Лансака, Валентина испытывала лишь удивление и некое чувство, весьма напоминавшее скуку; она вскочила с постели, испугавшись того, что с ней происходит, и даже побледнела — так утомило ее умственное напряжение.
Так как в отсутствие матери Валентина делала все, что ей заблагорассудится, и бабушка даже не подумала спросить ее, как провела она вчерашний день, юная графиня отправилась на ферму, захватив с собой ящичек из кедрового дерева, где хранились письма господина де Лансака, накопившиеся за год переписки; втайне она надеялась, что Луиза, несомненно, восхитится этими письмами и чувство это передастся ей, Валентине.
Будет, пожалуй, рискованно утверждать, что то был единственный мотив нового визита на ферму, но если в душе Валентины и были иные мотивы, она сама о них не догадывалась. Как бы то ни было, она застала на ферме только Луизу. По просьбе Атенаис, пожелавшей некоторое время пожить вдали от своего кузена, тетушка Лери повезла дочку к родственнице, жившей неподалеку. Бенедикт был на охоте, дядюшка Лери — в поле.
Валентину испугал вид сестры, осунувшейся за одну ночь. Луиза сослалась на недомогание Атенаис, из-за которого вчера ей пришлось провести бессонную ночь. Впрочем, она почувствовала, что боль ее смягчили милые ласки Валентины, и вскоре сестры принялись непринужденно болтать о своих планах на будущее. Таким образом представился прекрасный случай показать Луизе письма господина де Лансака.
Пробежав два-три письма, Луиза убедилась, что от них веет смертельным холодом, что стиль их нелеп до предела. Она немедленно сделала свое заключение о сердце этого человека и почуяла, что не стоит чересчур доверчиво относиться к его добрым намерениям на ее счет. Это открытие еще усугубило ее печаль, и будущее сестры показалось ей столь же плачевным, как и ее собственное, но она не рискнула показать это Валентине. Еще накануне она, возможно, нашла бы в себе мужество открыть ей глаза, но после признаний Бенедикта Луиза, подозревавшая, что Валентина сама немного поощряла его, не осмелилась отговаривать сестру от брака, который, во всяком случае, мог бы уберечь ее от опасности. Поэтому Луиза промолчала, а лишь попросила сестру оставить ей письма, дав слово внимательно пропитать их на досуге и тогда уже высказать о них свое мнение.
Обеих огорчила эта беседа: для Луизы она стала новым источником боли, а Валентина по принужденному виду сестры поняла, что надежды ее не оправдались; но тут со двора донесся голос Бенедикта, напевавшего каватину:
Di piacer mi balza cor 1.
Узнав его голос, Валентина затрепетала, но ощутила в присутствии Луизы какую-то неловкость, хотя сама не смогла бы объяснить ее причин, — сделав над собой усилие, она стала поджидать появления Бенедикта с наигранно равнодушным видом.
Бенедикт вошел в комнату, где были закрыты все ставни. Внезапный переход от яркого солнца к полумраку помешал ему разглядеть обеих женщин. По-прежнему напевая, он повесил ружье на стену; Валентина со смущенной душой и улыбкой на устах молча следила за его движениями, как вдруг он, проходя мимо, заметил ее, и с губ его сорвался возглас удивления и радости. Этот крик, вырвавшийся из самой глубины его души, выразил больше страсти и восторга, нежели все послания господина де Лансака, разложенные на столе. Внутреннее чутье не обмануло Валентину, а бедняжка Луиза поняла, что роль ее довольна жалка.
В эту минуту Валентина забыла и господина де Лансака, и все его письма, и все свои сомнения, и угрызения совести — она ощущала лишь счастье, которое в присутствии любимого человека властно подавляет все иные порывы. Валентина и Бенедикт эгоистически упивались своим чувством в присутствии пригорюнившейся Луизы, чье положение в обществе двух влюбленных становилось мучительно тяжелым.
Отсутствие графини де Рембо продолжалось несколько дольше, чем она первоначально предполагала, и, пользуясь этим, Валентина несколько раз наведывалась на ферму. Тетушка Лери с Атенаис по-прежнему находились в отлучке, и Бенедикт обычно заранее выходил на тропку, по которой шла Валентина; улегшись под кустами, он проводил упоительные часы в ожидании молодой графини. Не раз следил он за ней глазами из своей засады, но не показывался, боясь выдать страстное свое нетерпение, ко когда Валентина уже подходила к ферме, он бросался ей вдогонку и, к великому неудовольствию Луизы, не отходил от сестер ни на шаг в течение всего дня. Луиза не могла пожаловаться на его неделикатность — Бенедикт, отлично понимая, что сестрам необходимо поговорить наедине, следовал за ними на почтительном расстоянии, с преувеличенным вниманием шарил в кустах дулом ружья якобы для того, чтобы поднять дичь, однако ни на минуту не терял обеих женщин из виду. Глядеть на Валентину, опьяняться несказанным очарованием, разлитым вокруг нее, рвать цветы, которых коснулся край ее платья, благоговейно ступать по примятой ее ножкой траве, радостно замечать, что она то и дело оборачивается посмотреть, тут ли он, ловить, подстерегать на поворотах тропинки брошенный на него взгляд, угадывать каким-то колдовским чутьем, что девушка зовет его, когда она взывала к нему лишь в сердце своем, отдаваться во власть мимолетных таинственных неодолимых впечатлений, называемых любовью, — в этом черпал Бенедикт яркую, незамутненную радость. Вы не сочтете это пустым ребячеством, вспомнив свои двадцать лет.
Луиза ни в чем не могла упрекнуть юношу, так как он дал ей клятву никогда не пытаться даже на минуту оставаться с Валентиной наедине и свято держал свое слово. Итак, в теперешней их близости не было никакой опасности, но каждый день оставлял в неопытных душах все более глубокий след, и с каждым днем притуплялось предвидение развязки. Эти краткие мгновения, врывавшиеся, как мечта, в их существование, уже составляли для них целую жизнь, и обоим казалось, будто она будет длиться вечно. Валентина решила забыть о господине де Лансаке, а Бенедикт пытался уверить себя, что подобное счастье не может быть сметено случайным дуновением.
Луиза была очень несчастна. Убедившись, на какую любовь способен Бенедикт, она постепенно научилась ценить этого юношу, который, как ей думалось раньше, скорее пылок, нежели чувствителен. Неодолимая сила любви, какую Луиза обнаружила в Бенедикте, делала его еще дороже, она принесла жертву и только сейчас поняла, как велика мера этой жертвы, и втайне оплакивала гибель счастья, так как могла вкушать его менее безгрешно, нежели Валентина. Бедняжка Луиза, при всей пылкости натуры, научилась обуздывать свои порывы и, испытав на себе губительные последствия страсти, боролась сейчас против горьких и мучительных ощущений. Но, вопреки воле, ее терзала ревность, и зрелище чистого счастья Валентины становилось ей невыносимым. Она не могла не сожалеть о том дне, когда вновь обрела сестру, и их романтическая и возвышенная дружба уже утратила в ее глазах былое очарование; как и большинство человеческих чувств, дружба эта лишилась поэзии и героизма. Иной раз Луиза ловила себя на мысли, что сожалеет о тех временах, когда жила без надежды вновь встретить сестру. И тут же она проникалась к себе отвращением и молила бога избавить ее от этих недостойных переживаний. Мысленно она напоминала себе, как кротка, чиста и нежна Валентина, и, простершись ниц перед этим образом, будто перед святыней, молила примирить ее, грешную, с небесами. Временами она принимала восторженное и смелое решение открыть сестре глаза на не слишком высокие достоинства господина де Лансака, готова была заклинать ее открыто порвать с матерью, отдаться своему чувству к Бенедикту и жить скромной и безвестной жизнью, полной любви и свободы. Но намерение это, выполнить которое Луизе, возможно, хватило бы сил, тут же меркло при беспощадном свете здравого рассудка. Увлечь сестру в бездну, в какую рухнула она сама, лишить ее уважения, какое утратила сама, накликать на нее те же беды, позволить ей перенять, как заразу, пример старшей сестры — перед этими соображениями отступало самое беспримерное бескорыстие. Тогда Луиза остановила свой выбор на наиболее благоразумном, с ее точки зрения, плане: заключался он в том, чтобы не открывать глаза Валентине на ее жениха и тщательно скрывать от нее признания Бенедикта. Но хотя план этот оказался наиболее здравым, Луиза все же корила себя за то, что навлекает ка Валентину те же грозы, за то, что ей, Луизе, не хватает силы уехать отсюда и тем самым сразу покончить со всеми опасностями.
Но вот выполнить свое намерение ей не хватило мужества. Бенедикт взял с Луизы слово, что она погостит у них до свадьбы Валентины. А там будь что будет, Бенедикт не задавался такими вопросами, но ему хотелось быть счастливым хотя бы сейчас, и желал он этого со всей силой эгоизма, даруемого безнадежной любовью. Он грозил Луизе, что совершит тысячи безумств, если она доведет его до отчаяния, и одновременно клялся, что будет слепо повиноваться ей во всем, если она согласится подарить ему еще два или три дня жизни. Он дошел до того, что пригрозил возненавидеть бедняжку и рассориться с ней; слезы Бенедикта, его порывы, его упорство имели неодолимую власть над Луизой, которая, будучи от природы слабохарактерной и нерешительной, безропотно подчинялась более сильной воле, чем ее собственная. Возможно, что слабость эта объяснялась любовью, которую она втайне питала к Бенедикту, возможно, что она тешила себя надеждой завоевать любовь юноши силой своей привязанности и великодушия, когда брак Валентины окончательно разрушит все его надежды.
Возвращение мадам де Рембо положило конец этой опасной близости. Валентина прекратила посещения фермы, и Бенедикт упал с небес на землю.
Так как Бенедикт похвалялся перед Луизой, что мужественно встретит удар, он сначала довольно стойко, во всяком случае по виду, переносил это суровое испытание. Он не желал признаваться, что слишком переоценил свои силы. В первые дни он довольствовался тем, что под различными предлогами бродил вокруг замка и был счастлив до глубины души, если ему удавалось хоть издали заметить в конце аллеи силуэт Валентины; потом как-то ночью от проник в парк, желая увидеть свет, падавший из окон ее спальни. Как-то раз Валентина решилась пойти встречать восход зари на то место, где у них с Луизой состоялась первая встреча, и на том самом пригорке, где, поджидая сестру, сидела она, — сидел теперь Бенедикт; но, заметив Валентину, он бросился прочь, притворившись, что не видит ее, так как понимал, что, заговорив с ней, непременно выдаст свое смятение.
В другой раз, когда Валентина в вечерних сумерках бродила по парку, она отчетливо услышала, как шуршит рядом листва, и, дойдя до того места, где испытала в ночь после праздника такой страх, она заметила в дальнем конце аллеи человека, ростом и внешностью напоминавшего Бенедикта.
Он уговорил Луизу назначить сестре новое свидание. Как и в прошлый раз, он сам сопровождал ее и во время их беседы держался в стороне. Когда же Луиза окликнула его, он в несказанном смятении приблизился к сестрам.
— Так вот, дорогой Бенедикт, — проговорила Валентина, собрав все свое мужество, — вот мы и видимся с вами в последний раз перед долгой разлукой. Луиза только что сообщила мне, что и вы и она скоро уедете отсюда.
— Я! — с горечью воскликнул Бенедикт. — Почему я, Луиза? Откуда вы это взяли?
Он почувствовал, как при этих словах дрогнула рука Валентины, которую он, пользуясь темнотой, держал в своих руках.
— Разве не вы сами решили, — отозвалась Луиза, — не вступать в брак с Атенаис, по крайней мере в этом году? И разве вы не высказали намерения устроиться где-нибудь и добиться независимого положения?
— Я намерен вообще никогда не вступать в брак, — ответил он твердо и решительно. — Я намерен также жить, не будучи никому в тягость, но из этого отнюдь не следует, что я собираюсь покинуть здешние края.
Луиза ничего не ответила и подавила рыдание, хотя никто не разглядел бы в темноте ее слез. Валентина слабо пожала руку Бенедикту, как бы прося его отпустить ее пальцы, и оба расстались еще более взволнованные, чем обычно.
Тем временем в замке шли приготовления к свадьбе. Ежедневно от жениха доставляли все новые подарки. Сам он должен был приехать, как только позволят служебные обязанности, а на следующий день после его приезда должна была состояться свадьба, ибо господин де Лансак, незаменимый дипломат, не располагал лишним временем для такого незначительного события, как женитьба на Валентине.
Воскресным днем Бенедикт привез на бричке тетку и кузину к обедне в самый большой поселок Черной долины. Атенаис, хорошенькая и разряженная, снова обрела свой свежий румянец и живой блеск черных глаз. Высокий парень, ростом больше пяти футов и шести дюймов, тут же подошел к дамам из Гранжнева и уселся на скамью рядом с Атенаис (читатель уже знаком с Пьером Блютти). Это было явным доказательством его притязаний на руку и сердце юной фермерши, и беззаботный вид Бенедикта, стоявшего в отдалении у колонны, послужил для всех местных наблюдателей недвусмысленным свидетельством того, что между ним и кузиной произошел разрыв. Море, Симонно и многие другие уже двинулись было в атаку сомкнутыми рядами, но Пьер Блютти встретил более ласковый прием, чем все прочие кавалеры.
Когда кюре взошел на кафедру, собираясь сказать проповедь, когда он своим разбитым, дрожащим голосом, напрягая сверх меры голосовые связки, назвал имена Луизы-Валентины де Рембо и Норбера-Эвариста де Лансака, о браке которых вторично и в последний раз будет объявлено нынче же у дверей мэрии, среди присутствующих возникло волнение, и Атенаис обменялась со своим новым вздыхателем лукавой и довольной улыбкой, так как смехотворная любовь Бенедикта к барышне Рембо не была для Пьера Блютти тайной; со свойственным ей легкомыслием Атенаис не удержалась, чтобы не позлословить на сей счет с Пьером, возможно, в расчете отомстить неверному жениху. Она отважилась даже оглянуться и посмотреть, какое действие оказало оглашение на Бенедикта, но румянец мигом исчез с ее дышавшего торжеством личика при виде исказившихся черт своего кузена, она сама побледнела и в глубине души почувствовала искреннее раскаяние.
19
Узнав о прибытии господина де Лансака, Луиза написала сестре прощальное письмо, в самых живых выражениях выразила свою признательность за дружбу, какой дарила ее Валентина, и приписала в конце, что будет с надеждой ждать в Париже вестей о том, что де Лансак одобрит сближение сестер. Она умоляла Валентину не обращаться к мужу сразу же с этой просьбой, советовала подождать, пока любовь его достаточно окрепнет и тем самым столь желанный для обеих успех будет обеспечен.
Передав письмо Валентине через Атенаис, которая направилась к молодой графине сообщить о скором своем замужестве с Пьером Блютти, Луиза стала готовиться к отъезду. Напуганная хмурым видом и почти невежливым молчанием Бенедикта, она не посмела завести с ним прощальный разговор. Но в утро отъезда он сам пришел в ее каморку и, не имея сил вымолвить ни слова, заливаясь слезами, прижал Луизу к своему сердцу. Луиза и не пыталась его утешить, и так как обоим нечего было сказать, чтобы унять взаимную боль, они лишь плакали вместе, клянясь в вечной дружбе. Сцена прощания несколько облегчила душу Луизы, но Бенедикт, смотря ей вслед, понял, что вместе с ней уходит последняя его надежда увидеться с Валентиной.
Передав письмо Валентине через Атенаис, которая направилась к молодой графине сообщить о скором своем замужестве с Пьером Блютти, Луиза стала готовиться к отъезду. Напуганная хмурым видом и почти невежливым молчанием Бенедикта, она не посмела завести с ним прощальный разговор. Но в утро отъезда он сам пришел в ее каморку и, не имея сил вымолвить ни слова, заливаясь слезами, прижал Луизу к своему сердцу. Луиза и не пыталась его утешить, и так как обоим нечего было сказать, чтобы унять взаимную боль, они лишь плакали вместе, клянясь в вечной дружбе. Сцена прощания несколько облегчила душу Луизы, но Бенедикт, смотря ей вслед, понял, что вместе с ней уходит последняя его надежда увидеться с Валентиной.