— О, — проговорила она, — могу сказать вам от чистого сердца, что я люблю Атенаис как родную сестру. Не откажите в любезности привести ее сюда. Я уже давно ищу ее повсюду, но безуспешно. А мне так хочется ее расцеловать.
   Бенедикт склонился в глубоком поклоне и вскоре вернулся к Валентине со своей кузиной. Атенаис, дружески взяв под руку высокородную девицу де Рембо, стала прогуливаться с ней среди праздничной толпы. Хотя мадемуазель Лери старалась делать вид, что ничего тут особенного нет, а Валентина отлично понимала ее чувства, фермерша не могла скрыть горделивой радости и торжества над всеми прочими женщинами, которые из зависти старались ее опорочить.
   Тем временем лютня подала сигнал к следующему танцу — к бурре. На сей раз Атенаис пригласил один из тех юношей, что поджидали ее на дороге. Она попросила мадемуазель де Рембо быть ее визави.
   — Пусть меня сначала пригласят, — с улыбкой возразила Валентина.
   — За этим дело не станет! — с живостью воскликнула Атенаис. — Бенедикт, пригласите мадемуазель.
   Бенедикт, робко вскинув глаза, молча испросил разрешения Валентины. На ее милом, простодушном личике он прочел согласие. Тогда он шагнул к ней, но в эту минуту графиня-мать, резким движением схватив дочь за локоть, произнесла достаточно громко, чтобы Бенедикт мог расслышать:
   — Дочь моя, я разрешаю вам танцевать бурре только с господином де Лансаком.
   Тут только Бенедикт впервые заметил высокого молодого красавца, предложившего руку юной графине, и вспомнил, что де Лансак — жених Валентины.
   Уже через минуту он понял причину испуга графини. Когда лютня перед началом бурре выделывала особо звонкую трель, каждый кавалер, по обычаю, установившемуся еще с незапамятных времен, должен был поцеловать свою даму. Граф де Лансак, слишком хорошо воспитанный, чтобы позволить себе на народе подобную вольность, решил несколько видоизменить старинный беррийский обычай и почтительно поцеловал ручку Валентины.
   После чего граф прошелся в танце, сделав несколько шагов вперед и назад, но тут же почувствовал, что не в силах схватить капризный ритм бурре, к которому не так-то легко приноровиться с первого раза; поэтому он остановился и сказал Валентине:
   — Я исполнил свой долг по желанию вашей матушки, начав с вами танец, но боюсь, что испорчу вам все удовольствие своей неловкостью. У вас уже был кавалер, разрешите передать ему мои права.
   И он обернулся к Бенедикту.
   — Не угодно ли вам занять мое место? — осведомился он изысканно любезным тоном. — Вы исполните мою роль куда удачнее, чем я.
   Но Бенедикт, раздираемый смущением и гордостью, не сразу сменил, графа, ибо его лишили самого очаровательного права, данного танцору.
   — Прошу вас, — настойчиво продолжал де Лансак, — вы будете сторицей вознаграждены за эту услугу, которую я прошу вас оказать, и, быть может, вам еще придется благодарить меня.
   Бенедикта не пришлось долго уламывать, ручка Валентины без всякой неприязни нашла его дрожащую руку. Графиня была вполне удовлетворена дипломатическим маневром своего будущего зятя, так ловко вышедшего из положения; но вдруг игрок на лютне, видимо шутник и насмешник, как и все подлинные артисты, прервал рефрен и с лукавой непосредственностью повторил зазывную трель. А это значило, что кавалер обязан поцеловать свою даму. Бенедикт побледнел и растерялся. Папаша Лери, испуганный злобным блеском, вспыхнувшим в глазах графини, бросился к лютнику и стал умолять его играть дальше, не повторяя роковой трели. Но деревенский музыкант не желал ничего слушать, смех и одобрительные возгласы публики лишь подзадорили его, и он уперся, заявив, что будет играть дальше лишь при том условии, если все будет как положено. Танцоры роптали от нетерпения. Мадам де Рембо приготовилась было увести дочь. Но господин де Лансак, человек светский и находчивый, поняв всю смехотворную нелепость этой сцены, вновь приблизился к Бенедикту и проговорил любезно, однако не без скрытой насмешки:
   — Итак, сударь, оказывается, я должен дать вам разрешение на право, которым я сам не посмел воспользоваться? Вы, как я вижу, хотите полностью насладиться своим триумфом!
   Бенедикт коснулся дрожащими губами бархатистых щечек юной графини. На миг, на один только миг, его охватило чувство гордости и наслаждения, но он заметил, что Валентина, хотя и вспыхнула, от души смеется над всем этим происшествием. Он вспомнил, что она точно так же покраснела, когда господин де Лансак поцеловал ей руку, но не рассмеялась. И Бенедикт понял, что этот граф, вежливый, находчивый, рассудительный красавец, безусловно любим, и танцевал с Валентиной без всякого удовольствия, хотя она танцевала бурре на диво уверенно, непринужденно, как истая поселянка.
   Однако Атенаис вносила в танец еще больше прелести и кокетства, так как обладала именно тем родом красоты, которая нравится всем без исключения. Мужчины, не получившие настоящего воспитания, любят примитивную прелесть, сулящие многое взгляды, поощрительные улыбки. При всей своей невинности юная фермерша умела держаться с лукавой и манящей уверенностью. В мгновение ока ее окружили сельские поклонники и увлекли за собой, чуть ли не похитили. Некоторое время Бенедикт старался не выпускать ее из виду. Но, рассерженный тем, что она, бросив мать, присоединилась к рою молодых кокеток, вокруг которых теснились стаи воздыхателей, он попытался жестами и красноречивыми взглядами втолковать кузине, что она уж слишком поддалась своей природной резвости. Атенаис ничего не замечала или не желала замечать. Бенедикт сердито пожал плечами и удалился. В харчевне он встретил работника с дядюшкиной фермы, приехавшего сюда на серой кобылке, на которой обычно ездил сам Бенедикт. Он велел работнику доставить вечером семейство Лери на двуколке домой, а сам, вскочив в седло, поскакал в одиночестве по дороге в Гранжнев, уже укутанной вечерними сумерками.

5

   Поблагодарив Бенедикта изящным жестом, Валентина покинула круг танцующих и, присев возле графини, поняла по бледности ее лица, холодности взгляда, поджатым губам, что в мстительном сердце матери зреет гроза и гроза эта вскоре обрушится на нее. Господин де Лансак, чувствовавший себя в ответе за поведение своей нареченной, решил уберечь ее хотя бы от первого шквала горьких упреков и, предложив Валентине руку, пошел с ней в некотором отдалении от мадам де Рембо, которая, увлекая за собой свекровь, поспешно шагала к карете. У Валентины на душе было неспокойно, она боялась материнского гнева, который вот-вот обрушится ей на голову, хотя господин де Лансак с присущей ему милой и умной находчивостью всячески старался ее развлечь, делая вид, что все это чистые пустяки, и наконец взялся успокоить графиню. Валентина, искренне признательная де Лансаку за деликатное внимание, которым он ее окружал, не будучи при том ни эгоистичным, ни смешным, почувствовала, как растет в ее душе искренняя привязанность к будущему супругу.
   А тем временем графиня, досадуя, что ей не с кем затеять ссору, взялась за свекровь. Так как на условленном месте ее людей не оказалось, ибо слуги не ожидали так рано хозяйку, ей пришлось волей-неволей совершить прогулку по пыльной каменистой дороге — истое испытание для ног, привыкших утопать в кашмирских коврах, устилавших апартаменты Жозефины и Марии-Луизы. Досада графини, естественно, еще усилилась, она чуть не толкнула старуху маркизу, которая, спотыкаясь на каждом шагу, старалась уцепиться за руку невестки.
   — Что и говорить, миленький праздник, прелестная прогулка! — начала графиня. — И все вы, это вы захотели сюда приехать, вы и меня против воли с собой притащили. Вы любите всю эту чернь, а вот я ее ненавижу. Ну как, хорошо повеселились? Что ж вы не восторгаетесь прелестью полей? Может быть, и жара вам тоже приятна?
   — Да, приятна, — ответила старушка, — а мне восемьдесят лет.
   — Мне, слава богу, нет восьмидесяти, и я задыхаюсь. А эта пыль, эти камни, которые впиваются в ноги! Как это мило!
   — Но, дорогая, разве моя вина в том, что стоит жаркая погода, что дорога скверная, а у вас плохое настроение?
   — Плохое настроение! Зато у вас никогда не бывает плохого настроения, еще бы — вас ничто не заботит. Вы безбожно попустительствуете своим близким. Недаром цветы, которые вы посеяли, принесли плоды и, надо признаться, достаточно ранние…
   — Мадам, — с горечью проговорила маркиза, — я давно знаю, что в гневе вы беспощадны.
   — Если не ошибаюсь, мадам, — ответила графиня, — вы именуете беспощадностью вполне законную гордость оскорбленной матери?
   — Да кто же вас оскорбил, побойтесь вы бога!
   — И вы еще спрашиваете! Неужели, по-вашему, я не была достаточно оскорблена в лице моей дочери, когда весь этот деревенский сброд хлопал в ладоши, видя, как она на моих глазах, против моей воли, целуется с каким-то мужланом. Ведь завтра они будут говорить: «Мы нанесли кровную обиду графине де Рембо».
   — Что за преувеличения! Что за пуританизм! Ваша дочь обесчещена тем, что ее поцеловали в присутствии трех тысяч человек! Ну и преступление! Согласна, в мое время, мадам, да и в ваше тоже, так не поступали, но поступали не лучше. К тому же этот мальчик вовсе не мужлан.
   — Тем хуже, мадам, это разбогатевший мужик, это «просвещенный» смерд.
   — Говорите тише, нас могут услышать!
   — О, вы все еще бредите гильотиной, по-вашему, она вечно шествует за вами по пятам и готова схватить вас при малейшем проявлении гордости и отваги. Хорошо, я буду говорить тихо; послушайте-ка, что я вам сейчас скажу: не вмешивайтесь в воспитание Валентины и не забудьте, какие плоды принесло воспитание «той».
   — Опять! Опять! — простонала старуха, тоскливо сжав руки. — Неужели надо по всякому поводу бередить эту рану? Дайте мне умереть спокойно, мадам, мне восемьдесят лет.
   — Всем бы хотелось дожить до этого возраста, особенно если он служит извинением любым причудам души и разума. Вы стары, и как бы вы ни пытались разыгрывать роль безобидной старушки, вы до сих пор имеете огромное влияние на мою дочь, да и на весь наш дом тоже… Употребите его на наше общее благо, пусть хоть Валентина будет подальше от этого злосчастного примера, память о котором, к сожалению, не окончательно в ней угасла.
   — Ну, какая опасность может ей грозить с этой стороны? Ведь Валентина не сегодня-завтра выйдет замуж! Чего вы боитесь? Ее ошибки, если только она их совершит, дело ее мужа, мы выполнили нашу обязанность…
   — Да, мадам, мне известен образ ваших мыслей, я не желаю терять зря время и оспаривать ваши взгляды, но повторяю: постарайтесь сделать так, чтобы вокруг вас не осталось и духа от существа, которое запятнало всю нашу семью.
   — Великий боже, мадам, кончите ли вы когда-нибудь? В каком тоне вы говорите о моей внучке, о дочери моего родного сына, об единственной и законной сестре Валентины? Именно потому, что она мне родня, я всегда буду оплакивать ее поступок, но не проклинать ее. Разве не искупила она дорогой ценой свою вину? Неужели ваша ненависть столь беспощадна, что готова преследовать ее даже в изгнании и нищете? Откуда это настойчивое стремление бередить рану, которая будет кровоточить до последнего моего дыхания?
   — Послушайте, мадам, ваша уважаемая внучка не так далеко, как вы пытаетесь меня уверить. Вот видите, вам не удалось меня провести.
   — Великий боже! — воскликнула старуха, распрямляя свой согбенный стан.
   — На что вы намекаете? Объяснитесь: дочка моя, бедная моя дочка, где она, где? Скажите мне, где она, молю вас об этом на коленях.
   Госпожа де Рембо, закинувшая удочку лжи с единственной целью выведать правду, почувствовала удовлетворение, услышав искренние и трогательные мольбы старухи, поскольку они рассеяли подозрения графини.
   — Вы узнаете это, мадам, — ответила она, — но сначала узнаю я сама. Клянусь, я обнаружу в самом скором времени то место по соседству с нами, где она нашла себе приют, и сумею изгнать ее оттуда. Утрите слезы, вот наши люди.
   Валентина поднялась в карету и вскоре вышла оттуда, надев прямо на свой наряд широкую синюю мериносовую юбку, заменившую ей амазонку, слишком тяжелую для жаркой весенней погоды. Господин де Лансак, подставив ей руку, помог сесть на превосходного английского иноходца; дамы разместились в карете, но, когда кавалькада собралась тронуться с места, лошадь де Лансака, взятая из сельской конюшни, вдруг упала на землю, и ее не удалось поднять. Было ли то следствием чрезмерной жары или животное опоили плохой водой, только колики были так сильны, что о поездке не могло быть и речи. При лошади на постоялом дворе оставили форейтора, а господин де Лансак вынужден был сесть в карету.
   — А как же Валентина поедет одна? — воскликнула графиня.
   — Что же тут такого, — возразил граф де Лансак, которому от души хотелось избавить девушку от двухчасового пути лицом к лицу с разгневанной матерью. — Мадемуазель Валентина поскачет рядом с каретой и, следовательно, не будет одна, мы даже сможем переговариваться с ней. Лошадь у нее послушная, так что, на мой взгляд, нет никакого риска, если она поедет верхом.
   — Но так не делается, — заметила графиня, для которой господин де Лансак был непререкаемым авторитетом.
   — В этом краю делается все, ибо здесь некому судить, что принято, а что нет. Сразу за поворотом мы выедем в Черную долину, где даже кошки не встретим. К тому же через десять минут окончательно стемнеет, так что нам нечего бояться осуждающих взглядов.
   Этот последний и весьма веский довод оказался решающим. Лансак одержал верх, и кортеж направился по дороге к долине. Валентина ехала следом за каретой на рыси. Уже спускалась ночь.
   С каждым шагом дорога, шедшая через равнину, становилась все уже. Вскоре Валентина не могла скакать рядом с каретой. Сначала она ехала позади, но так как из-за неровностей почвы возница то и дело резко осаживал лошадей, иноходец Валентины, чуть не натыкаясь грудью на задок кареты, испуганно бросался в сторону. В одном месте придорожная канава отступала в сторону, и Валентина, воспользовавшись этим, обогнала карету и с удовольствием поскакала вперед, не терзаясь предчувствиями и дав своему мощному благородному коню полную волю.
   Стояла восхитительная погода, луна еще не поднялась, и дорога была погребена под густой сенью листвы; изредка между травинок сверкал огонек светлячка, шуршала в кустарнике вспугнутая ящерица да над увлажненными росой цветами вилась сумеречная бабочка. Теплый ветерок, неизвестно откуда налетавший, нес с собой запах ванили — это зацвела в полях люцерна. Валентину воспитывали все — и изгнанная из дому сестра, и спесивая мать, и монахини в том монастыре, где она училась, и взбалмошная, молодая душой бабка, — и никто поэтому не довел ее воспитания до конца. Благодаря самой себе она стала такой, какой была сейчас, и, не найдя в семейном кругу подлинных симпатий, постепенно приохотилась к учению и мечтам. Спокойный от природы дух, здравые суждения в равной мере уберегали девушку от тех ошибок и заблуждений, в каких повинны и общество и одиночество. Отдаваясь во власть спокойных и чистых, как само ее сердце, мыслей, она наслаждалась прелестью майского вечера, полного целомудренной неги для юной поэтической души. Быть может, она думала о своем женихе, о человеке, который первый отнесся к ней с доверием и уважением, что столь мило сердцу, привыкшему себя уважать, но еще непонятому другими. Валентина не грезила о страсти, ей было чуждо надменное стремление молодых умов, почитающих страсть властной потребностью своей натуры. Скромная от природы, Валентина считала, что не создана для слишком неистовых и сильных испытаний, она не пыталась бунтовать против сдержанности, которую, как первейший долг, предписывал ей свет. Она принимала ее как благо, а не как закон. Она дала себе клятву не поддаваться пылким влечениям, которые на ее глазах стали причиной многих бед, любви к роскоши, ради которой даже бабка жертвовала своим достоинством, тщеславия, непрестанно терзавшего мать с тех пор, как рухнули ее надежды, а равно любви, что так жестоко сгубила ее сестру. При мысли о сестре на ее ресницах повисла слезинка. Это было единственное событие, оставившее неизгладимый след в душе Валентины, оно оказало влияние на ее нрав, наградило одновременно смелостью и робостью — робостью, когда дело касалось ее самой, а смелостью, когда дело касалось сестры. Правда и то, что ей никогда не удавалось доказать делом отвагу и преданность, жившие в ее душе; мать никогда не произносила в ее присутствии имя сестры, никогда еще не представлялся ей случай послужить сестре и защитить ее. Желание это росло с каждым днем, и горячая нежность, которую питала Валентина к сестре, к образу ее, встававшему в дымке смутных детских воспоминаний, была единственным подлинным чувством, обитавшим в душе девушки.
   Это подавленное чувство дружбы наложило на все существо Валентины отпечаток какого-то внутреннего возбуждения, усиливавшегося за последние дни. В округе прошел слух, что ее сестру видели в восьми лье отсюда, в городке, где она некогда нашла себе приют на несколько месяцев. На сей раз она только переночевала там, не назвав своего имени, но владельцы харчевни уверяли, что сразу ее узнали. Слух этот дошел до замка Рембо, расположенного в другом конце Черной долины: слуга, надеявшийся попасть в милость к графине, сообщил ей эту новость. Случилось так, что Валентина, сидевшая за работой в соседней комнате, услышала возглас матери, произнесшей имя, от которого девушку бросило в дрожь. Не в силах побороть тревогу и любопытство, она прислушалась внимательнее и поняла смысл тайных донесений лакея. Произошло это накануне первого мая, и теперь Валентина, взволнованная и встревоженная, размышляла о том, верна ли эта весть и не проще ли предположить, что люди ошиблись, — не так просто узнать человека, который шестнадцать долгих лет жил в изгнании.
   Вся во власти этих дум, мадемуазель де Рембо, не заметив, что иноходец несет ее слишком быстро, не осадила его вовремя и оставила карету далеко позади. Заметив это, она остановилась и, не видя ничего во мраке, пригнулась к луке седла и прислушалась, но то ли отдаленный стук колес смягчала высокая, покрытая росой трава, то ли мешало шумное и учащенное дыхание иноходца, нетерпеливо просившего поводьев, — но так или иначе ни один звук не донесся до ушей Валентины, она слышала лишь торжественное безмолвие ночи. Валентина, решив, что она заблудилась, повернула коня, проскакала галопом часть дороги, так и не встретив никого, снова остановилась и прислушалась.
   И на сей раз она не услышала ничего, кроме стрекотания кузнечика, пробудившегося с восходом луны, да отдаленного лая собак.
   Валентина снова пустила лошадь галопом и снова остановилась на развилке дороги. Она пыталась вспомнить, какая дорога привела ее сюда, но из-за темноты не могла определить направления. Благоразумнее было бы подождать здесь появления кареты, ибо она могла проехать только по одной из этих двух дорог. Но страх уже затуманил рассудок молодой девушки, ждать своих и тревожиться было, по ее мнению, самым нелепым решением. Поэтому она понадеялась на инстинкт иноходца — он непременно возьмет верное направление, почуяв лошадей, запряженных в карету, и если память его подведет, то выручит нюх. Все лучше, чем стоять вот так, на месте, в страхе и тревоге. Предоставленный своей воле иноходец свернул налево. После бесцельной и бессмысленной скачки Валентине вдруг почудилось, будто она узнает огромное дерево, замеченное еще поутру. Это обстоятельство придало ей смелости, она даже улыбнулась своим страхам и погнала лошадь вперед.
   Но вскоре она заметила, что дорога все круче спускается к долине. Валентина плохо знала здешние края, ее увезли отсюда ребенком, но ей показалось, будто нынче утром они ехали по более возвышенной части долины. Да и сам пейзаж изменился: лучи луны, медленно подымавшейся над горизонтом, пробивались в просвет между ветвей, и теперь Валентине удалось разглядеть то, чего она не могла видеть в темноте. Дорога, избитая скотом и колесами, стала более широкой, более открытой, ивы с коротко обрезанными ветвями стояли по обе ее стороны, их причудливо обезображенные стволы, вырисовывавшиеся на фоне неба, казались какими-то мерзкими чудищами, которые вот-вот закачают своей уродливой головой, задвижутся всем своим безруким телом.

6

   Внезапно Валентина услышала глухой протяжный шум, напоминавший отдаленный стук колес. Она свернула с дороги и направилась по боковой тропинке к тому месту, откуда доносились эти звуки, которые все усиливались и менялись. Если бы Валентина могла проникнуть под свод цветущих яблонь, пронизанный лучами луны, она увидела бы белую, блестящую ленту реки, устремлявшуюся к плотине, которая была неподалеку. Все же она и так угадала близкое присутствие Эндра по идущей от него прохладе и нежному запаху мяты. Именно поэтому она поняла, что уклонилась от правильного пути, и тут же решила спуститься к реке и ехать берегом, в надежде обнаружить мельницу или хижину, где можно расспросить о дороге. И в самом деле, вскоре путь ей преградил старый, стоявший на отшибе темный амбар, и хотя света не было, лай собак за забором свидетельствовал о том, что здесь живут люди. Она крикнула, но никто не отозвался. Тогда она подъехала к воротам и постучала в них стальным наконечником хлыста. В ответ послышалось жалобное блеяние — амбар оказался овчарней. В этом краю, где нет ни волков, ни воров, нет также и пастухов. Валентина поехала дальше.
   Ее иноходец, словно ему передалось смятение хозяйки, шел теперь медленным, неуверенным шагом. То копыто его высекало из кремня искру, то он тянулся мордой к молодым побегам вяза.
   Вдруг в этой тишине, среди пустынных полей, среди лугов, не слышавших никогда иной мелодии, кроме той, что от нечего делать извлекает из своей дудочки ребенок, или хриплой и непристойной песенки подгулявшего мельника, вдруг к бормотанию воды и вздохам ветерка присоединился чистый, сладостный, завораживающий голос — голос человека, молодой и вибрирующий, как звук гобоя. Он пел местную беррийскую песенку, простую, очень протяжную и очень грустную, как, впрочем, все такие песни. Но как он пел! Разумеется, ни один сельский житель не мог так владеть звуком и так модулировать. Но это не был и профессиональный певец, тот не отдался бы так непринужденно на волю незамысловатого ритма, отказавшись от всяких фиоритур и премудростей. Пел тот, кто чувствовал музыку, но не изучал ее, а если бы изучал, то стал бы первым из первых певцов мира, так не чувствовалось в нем выучки; мелодия, как голос самих стихий, поднималась к небесам, полная единственной поэзии — поэзии чувств. «Если бы в девственном лесу, далеко от произведений искусства, далеко от ярких кеккетов рампы и арий Россини, среди альпийских елей, где никогда не ступала нога человека, — если бы духи Манфреда пробудились вдруг к жизни, именно так бы они и пели», — подумалось Валентине.
   Она уронила поводья, лошадь спокойно пощипывала траву, росшую на обочине дороги, Валентина уже не испытывала страха: она была околдована таинственной песней, и так сладостно было это чувство, что она и не думала удивляться, слыша ее в таком месте и в такой час.
   Голос умолк; Валентина подумала, что все это ей пригрезилось, но вот песнь раздалась вновь, приблизилась, и с каждым мгновением звуки ее все отчетливее доносились до слуха прекрасной амазонки, потом звук снова утих, и теперь Валентина слышала лишь лошадиный топот. По тяжелому, неровному аллюру она без труда догадалась, что это крестьянская лошадь.
   Валентина почувствовала страх при мысли, что сейчас она очутится здесь, в этом пустынном углу, с глазу на глаз с человеком, который может оказаться грубияном, пьяницей. Как знать, пел ли это сам ночной путник, или, быть может, тяжелая рысь его коня спугнула сладкогласного эльфа. Но так или иначе, она сочла более благоразумным объявиться незнакомцу, чем проблуждать всю ночь в полях. Валентина подумала также, что, если ее попытаются оскорбить, иноходец, безусловно, ускачет от крестьянской лошадки, и, стараясь казаться спокойнее, чем была на самом деле, двинулась прямо навстречу ездоку.
   — Кто там? — раздался твердый голос.
   — Валентина де Рембо, — ответила девушка, не без чувства гордости назвав своя имя, самое почитаемое в их краях.
   В этом невинном тщеславии не было, в сущности, ничего нелепого или смешного, ибо гордилась она доблестями и отвагой своего отца.
   — Мадемуазель де Рембо, одна и в такой час! — подхватил путник. — А где же господин де Лансак? Не упал ли он с лошади? Жив ли он?
   — Слава богу, жив, — ответила Валентина, приободренная звуком голоса, показавшегося ей знакомым. — Но, если не ошибаюсь, мосье, вас зовут Бенедикт, и мы с вами сегодня танцевали.