На следующий день он явился в замок. По счастливой случайности, порадовавшей Бенедикта, мигрень на сей раз поразила мадам де Рембо, но у нее, в отличие от Валентины, действительно разболелась голова, и ей пришлось остаться в постели. Таким образом, все получилось гораздо удачнее, чем Бенедикт мог надеяться. Когда он узнал, что графиня не подымется до вечера, он принялся за разборку фортепьяно, вынул все клавиши, после чего заявил, что следовало бы обновить замшу на молоточках и заменить несколько проржавленных струн, — словом, обеспечил себя работой на целый день; недаром Валентина находилась тут же, то подавая ему ножницы, то помогая сматывать проволоку на катушки, то ударяя по клавишам, чтобы проверить их звучание, словом, возилась с инструментом больше, чем за всю свою жизнь. С другой стороны, Бенедикт оказался гораздо менее искусным настройщиком, чем изобразила его перед матерью Валентина. Он порвал не одну струну, крутил не тот колышек, какой полагается, и не раз, ради правильного звучания одной-единственной ноты, нарушал гармонию целой гаммы. Тем временем старуха маркиза входила и выходила из комнаты, кашляла, дремала и чем больше их сторожила, тем свободнее они себя чувствовали. Бенедикт провел очаровательный день. Валентина была так мила, так наивно и искренне весела, так непритворно предупредительна в отношении Бенедикта, что немыслимо было чувствовать себя неловко в ее обществе. И потом, по неизвестной причине оба через час отказались по молчаливому согласию от излишней манерности. Между ними установились дружески-беззаботные отношения. Они смеялись над неловкостью друг друга, их пальцы то и дело встречались на клавиатуре, но жизнерадостность гнала прочь волнение, и они иной раз даже спорили как старые друзья. Наконец к пяти часам фортепьяно было настроено, и Валентина немедленно изобрела новое средство удержать в замке Бенедикта. В этом юном сердце заговорило, пусть негромко, лицемерие и, зная, что графиню можно склонить на многое преувеличенной почтительностью, девушка проскользнула к ней в спальню.
   — Матушка, — начала она, — господин Бенедикт уже шесть часов возится с моим фортепьяно и еще не кончил работу, а мы садимся сейчас за стол, вот я и подумала — неудобно отсылать этого молодого человека в людскую, коль скоро вы никогда не отсылаете туда его дядю и даже велите подавать ему вино к нашему столу. Как мне поступить? Я не посмела пригласить его к обеду, так как не знала, сочтете ли вы это приличным.
   Та же самая просьба, только сделанная в иных выражениях, встретила бы холодный отпор. Но графиня предпочитала добиваться немедленного повиновения своим приказам, нежели безропотного исполнения своей воли. Таково одно из свойств тщеславия: властолюбец желает, чтобы господство его принималось с уважением и даже с любовью.
   — Ничего тут неприличного нет, — возразила графиня. — Раз он сразу же явился по моему зову и работал добросовестно, с нашей стороны будет вполне справедливо оказать ему известное внимание. Идите, дочь моя, и пригласите его от моего имени.
   Торжествующая Валентина вернулась в гостиную, радуясь, что может сделать хоть что-то приятное от имени матери, и притворилась, что приглашение полностью исходит от графини. Искренне изумленный Бенедикт колебался принять приглашение. Уговаривая его, Валентина несколько превысила полученные ею от матери права. Когда они втроем шли к столу, маркиза шепнула на ухо внучке:
   — Неужели твоей матери действительно пришла в голову такая благородная мысль? Я начинаю беспокоиться за ее жизнь. Неужели она так серьезно больна?
   Валентина не разрешила себе улыбнуться в ответ на эту ядовитую шутку. Будучи поверенной двух этих женщин, поочередно выслушивая их взаимные упреки и неприязненные замечания, Валентина чувствовала себя словно утес, о который бьют с силой два враждебных потока.
   Обед длился недолго, зато прошел весело. Кофе перешли пить в беседку. К концу трапезы маркиза обычно приходила в благодушное настроение. В ее время кое-кто из молодых дам, чье легкомыслие прощалось ради их прелести, а возможно, в расчете на то, что их бойкое поведение рассеет скуку праздного и пресыщенного общества, открыто пускался в бахвальство самого дурного тона; считалось даже, что иным миленьким личикам идет роль проказниц. Центром этого дамского кружка была мадам де Прованс, которая «изрядно глушила шампанское». А веком раньше Мадам, невестка Людовика XIV, добродетельная и честная немка, обожавшая лишь чесночную колбасу да пивной суп, восхищалась способностью придворных дам Франции, и в первую очередь герцогини Беррийской, пить достаточно много без всяких неприятных последствий и, не моргнув глазом, переносить даже вино Констанцы и венгерский мараскин.
   За десертом маркиза окончательно развеселилась. Она завладела разговором с легкостью и естественностью, присущей людям, много повидавшим на своем веку, что заменяет им природный ум. Бенедикт не мог надивиться. Говорила она языком, который, по его мнению, был не свойствен ни ее классу, ни ее полу. Маркиза употребляла весьма вольные словечки, но умела никого не шокировать — так просто и непринужденно они произносились. Она рассказала несколько забавных историй, доказав тем чудеснейшую ясность памяти, и с завидной находчивостью умела пощадить слух внучки, описывая весьма рискованные ситуации. Несколько раз Бенедикт испуганно вскидывал на девушку глаза, но при виде ее невозмутимого спокойствия, свидетельствовавшего о полном неведении, он решил, что, возможно, и сам чего-то не понял и что это его собственное воображение придало словам маркизы такой смысл. Под конец его совсем ошарашило это удивительное сочетание изысканных манер и безнравственности, подобное презрение к принципам и одновременно уважение к приличиям света. Мир, в котором жила маркиза, рисовался перед ним как сквозь дымку грез, но он отказывался им верить.
   Еще долго они просидели в беседке. Потом Бенедикт решил испробовать фортепьяно и спел несколько песен. Ушел он довольно поздно, дивясь установившейся между ним и Валентиной близости, чувствуя волнение, причины которого он и сам не знал, но которое непрестанно вызывало в его мозгу образ столь прекрасной и доброй девушки, что не любить ее было невозможно.

12

   Через несколько дней после описываемых событий госпожа де Рембо была приглашена префектом на торжественный прием, который должен был состояться в главном городе департамента. Прием устраивался в честь герцогини Беррийской, не то отправлявшейся, не то возвращавшейся из очередного своего веселого путешествия; этой ветреной и грациозной даме, которой удалось завоевать всеобщую любовь вопреки явно неблагоприятным временам, прощалась непомерная расточительность за одну ее улыбку.
   Графиня попала в число избранниц, которых решено было представить герцогине и которые должны были сидеть за ее особым столом. Таким образом, по мнению самой графини, отказаться от приглашения было нельзя, и ни за какие блага в мире она не отказалась бы от этого маленького путешествия.
   С первых дней детства мадемуазель Шиньон, дочь богатого купца, мечтала о почестях; она страдала при мысли, что со своей красотой, чисто королевской осанкой, со своей склонностью к интригам и с непомерным тщеславием вынуждена прозябать в буржуазной атмосфере, царившей в доме ее отца, крупного финансиста. Выйдя замуж за генерала, графа де Рембо, она порхала в вихре развлечений среди высшей знати Империи; она была создана именно для того, чтобы блистать в этом кругу. Тщеславная, ограниченная, невежественная, но умеющая пресмыкаться перед сильными мира сего, красивая величественной и холодной красотой, для которой, казалось, была создана тогдашняя мода, она быстро постигла все тайны светского этикета, ловко применилась к нему, обожала роскошь, драгоценности, церемонии и торжества, но так и не познала всего очарования домашнего очага. Никогда это пустое и надменное сердце не умело наслаждаться прелестью семейной жизни. Луизе исполнилось десять лет, когда мадам де Рембо стала ее мачехой; девочка была слишком развита для своего возраста, и мачеха со страхом поняла, что лет через пять дочь мужа станет ее соперницей. Поэтому она отправила падчерицу с бабушкой в замок Рембо и дала себе клятву никогда не вывозить ее в свет. После каждой встречи, видя, как хорошеет Луиза, графиня вместо прежней холодности преисполнилась к падчерице неприязнью и отвращением. Наконец, как только ей представился случай обвинить несчастную девушку в проступке, который, пожалуй, можно было бы извинить тем, что Луиза росла без присмотра, графиня прониклась к ней лютой ненавистью и с позором изгнала из родительского дома. Кое-кто в свете утверждал, что причина этой вражды совсем иная. Господин де Невиль, соблазнитель Луизы, убитый затем на дуэли отцом бедняжки, был, как говорили, одновременно любовником графини и ее падчерицы.
   С падением Империи кончилась блистательная пора в жизни мадам де Рембо; почести, празднества, удовольствия, лесть — все исчезло, будто сон, и как-то поутру она проснулась всеми забытая и никому не нужная в легитимистской Франции. Многие оказались более ловкими и, не теряя времени, приветствовали новую власть, благодаря чему их вознесло на вершину почестей, но графиня, которой никогда не хватало здравого смысла и которая подчинялась своим первым, обычно неистовым порывам, совсем потеряла голову. Она и не думала скрывать от тех, что считались ее подругами и спутницами по празднествам, свое презрение к «пудреным парикам», свое презрение к возрожденным кумирам. Подруги испуганно вскрикивали, слушая поношения графини, они отворачивались от нее, как от еретички, и изливали свое негодование в туалетных комнатах. в тайных покоях королевской семьи, где были приняты и где их голос звучал достаточно веско при распределении должностей и богатств.
   Когда новые правители награждали своих верных слуг, графиня де Рембо была забыта. Ей не досталось даже самой ничтожной должности фрейлины-камеристки. Не допущенная в ранг королевской челяди, столь милый сердцу придворных, она удалилась в свое поместье и жила там открытой бонапартисткой; Сен-Жерменское предместье, в котором она до сих пор была принята, порвало с ней, как с неблагонадежной. На ее долю остались лишь равные ей выскочки, и приходилось принимать их за неимением лучшего; но графиня во время былого взлета питала к ним столь сильное презрение, что не обнаружила вокруг себя ни одной подлинной привязанности, которая могла бы вознаградить ее за все потери.
   Пришлось ей в возрасте тридцати пяти лет открыть наконец глаза и увидеть всю мизерность дел человеческих, а это оказалось, пожалуй, чересчур поздно для женщины, чьи юные годы прошли в пьянящих утехах, прошли так быстро, что она и оглянуться не успела. Она сразу как-то состарилась. Жизненный опыт не освобождал ее от иллюзий, постепенно, одна за другой, как то происходит обычно при смене поколений: графиня на склоне лет познала лишь горечь сожаления и ожесточилась.
   Последние годы жизнь стала для нее сплошной мукой, все стало лишь предметом зависти и раздражения. Тщетно изощрялась она в насмешках над Реставрацией, тщетно вызывала в памяти минувший блеск, чтобы из духа противоречия едко критиковать поддельный блеск нового царствования; скука глодала эту женщину, жизнь которой была некогда сплошным праздником и которая с горечью вынуждена была признать, что обречена отныне на жалкое прозябание у домашнего очага.
   Заботы по дому, и всегда-то ей далекие, стали ей ненавистны; дочь, которую она почти не знала, не способна была пролить бальзам на раны материнского сердца. Следовало бы воспитать это дитя в мыслях о будущем, но мадам де Рембо умела жить лишь минувшим. Парижский свет, так внезапно и так нелепо изменивший свои нравы и обычаи, говорил ныне на новом, непонятном ей языке, его развлечения были ей скучны или возмущали ее, а одиночество тяготило, пугало, доводило чуть ли не до лихорадочного бреда. Больная от гнева и тоски, она томилась на оттоманке, вокруг которой уже не пресмыкался ее собственный малый двор, миниатюрное издание большого императорского двора. Ее товарищи по немилости наведывались к ней оплакивать свои беды и лишь оскорбляли графиню, умаляя ее несчастья. Каждый из них уверял, что именно на его голову пала вся немилость этого злополучного времени и вся неблагодарность Франции. В этом мирке жертвы и оскорбленные взаимно пожирали друг друга.
   Эти эгоистические взаимные обвинения лишь усугубляли болезненную горечь мадам де Рембо.
   Когда более удачливые приходили протянуть ей дружескую руку и уверяли, что все милости Людовика XVIII не сумели стереть в их памяти воспоминание о дворе Наполеона, она в отместку за их теперешнее процветание осыпала бывших подружек упреками, обвиняла в измене великому человеку, ведь она, графиня, не могла ему изменить, как они! Наконец, в довершение беды, повергшей графиню в оцепенение, она, вынужденная проводить целые дни среди зеркал, неподвижных и пустых, смотрясь в них ныне без пышных нарядов, без румян и бриллиантов, всем недовольная и поблекшая, вдруг убедилась, что ее красота и молодость ушли одновременно с Империей.
   Ей исполнилось уже пятьдесят лет, и хотя следы ушедшей красоты остались на ее челе в виде неясных иероглифов, тщеславие, что вечно живет в сердце подобных женщин, причиняло ей сейчас такие острые страдания, какие, пожалуй, не причиняло ни в какую иную пору ее жизни. Родная дочь, которую она любила, лишь повинуясь инстинкту, присущему даже самым извращенным натурам, стала для графини постоянным предлогом вспоминать былые времена и еще пуще ненавидеть сегодняшние. Она произвела на свет девочку с чувством смертельного отвращения, и когда при ней восхищались Валентиной, первым движением графини была материнская гордость, зато вторым — безнадежное отчаяние.
   «Ее жизнь как женщины только-только начинается, — думала она, — а моей пришел конец!»
   И там, где графиня могла появляться одна, без Валентины, она чувствовала себя не столь несчастной. Так можно было по крайней мере избежать неуместно восхищенных взглядов, которые, казалось, говорили:
   «В свое время вы были столь же прекрасны, я-то отлично помню вас в расцвете красоты».
   Кокетство, однако, не говорило в графине настолько властно, чтобы она держала дочь взаперти, но стоило Валентине выказать хоть мимоходом желание остаться дома, как графиня, возможно, сама не отдавая себе в том отчета, охотно принимала ее отказ, уезжала с легкой душой, и ей свободнее дышалось в суетной атмосфере салонов.
   Чувствуя себя связанной по рукам и ногам этим слишком забывчивым и безжалостным светом, оставившим на долю графини Рембо лишь горечь разочарования, она все равно влеклась туда, как труп за колесницей. Где жить? Как убить время, как дождаться ночи, когда каждый день тебя старит и ты все равно оплакиваешь его уход? Когда услады самолюбия уже позади, когда все побудители страсти иссякли, покорному рабу моды остается лишь единственная утеха — блеск люстр, суета, гул толпы. Пусть ушли грезы о любви или почестях, все равно остается потребность двигаться, шуметь, не спать по ночам, говорить: «Я была там вчера, я буду там завтра». Грустное зрелище представляют собой дамы на возрасте, скрывающие свои морщины под цветами и венчающие свое бескровное чело бриллиантами и страусовыми перьями. Все у них подделка — талия, цвет лица, волосы, улыбка; все уныло
   — драгоценности, румяна, веселость. Призраки, попавшие на сегодняшний бал прямо с сатурналий минувшей эпохи, они присутствуют на нынешних банкетах словно затем, чтобы преподать молодости печальный философический урок, сказать ей: «И ваше время пройдет». Они цепляются за покидающую их жизнь, гонят прочь мысль об оскорбительном увядании, открыто выставляя его под обстрел оскорбительных взглядов. Женщины, достойные жалости, почти все не имеющие семьи, не имеющие сердца, — их встречаешь на всех празднествах, где они пытаются найти забвение в вине, воспоминаниях и шумной суете бала!
   Графиня не имела сил отказаться от этой пустой, бездумной жизни, хотя тяготилась ее скукой. Она уверяла, что со светом покончено раз и навсегда, но не пропускала случая вновь погрузиться в привычную атмосферу. Когда ее пригласили на это провинциальное сборище, где должна была председательствовать принцесса, графиня была вне себя от счастья, но она скрыла свою радость под презрительно-снисходительной миной, в глубине души она даже лелеяла мечту вновь войти в милость, если, конечно, ей удастся привлечь к себе внимание герцогини и дать ей понять, насколько она, графиня де Рембо, выше, чем окружающие. К тому же дочь ее должна была в скором времени стать женой господина де Лансака, одного из фаворитов легитимистской партии. Давно пора было сделать первый шаг навстречу этой аристократии по крови, которая могла придать новый блеск ее аристократии чистогана. Госпожа де Рембо возненавидела знать лишь с той минуты, как знать оттолкнула ее. Возможно, настал момент, когда по знаку принцессы все эти надутые аристократы смягчат свое отношение к графине.
   Итак, она извлекла из недр гардеробов самые богатые наряды и драгоценности, размышляя притом, какие следует уделить Валентине, чтобы та не выглядела такой взрослой и сформировавшейся, какой стала в действительности. Но случилось так, что среди всех этих приготовлений Валентина, мечтавшая воспользоваться неделей свободы, показала себя более проницательной и ловкой чем когда-либо. Она начала догадываться, что мать не случайно придает такое непомерное значение вопросу о ее туалете и пытается нагромоздить непреодолимые трудности, лишь бы склонить Валентину остаться дома. А ядовитое замечание старухи маркизы о том, что-де какая докука вывозить в свет девятнадцатилетнюю дочку, окончательно открыло Валентине глаза. Поэтому-то она начала со страстью порицать моды, празднества, поездки и префектов. Удивленная мать одобрила ее пыл и предложила отказаться от этой поездки, уверив, что тоже не поедет. Казалось, дело было улажено, но час спустя, когда дочь убрала картонки и прекратила сборы, госпожа де Рембо снова начала свои, заявив, что по здравому размышлению неразумно, а возможно, и просто опасно не побывать у префекта и не представиться принцессе, что она, мол, согласна принести себя в жертву ради этого чисто политического шага, но освобождает дочь от неприятной ей повинности.
   Валентина, которая за одну неделю научилась в совершенстве хитрить, сумела скрыть «свою радость.
   На следующий день, как только колеса кареты, в которой уехала графиня, проложили на песке главной аллеи две колеи, Валентина бросилась к бабушке и попросила у нее разрешения провести целый день на ферме у Атенаис.
   По словам Валентины, подружка пригласила ее, чтобы вместе позавтракать под открытым небом, и обещала для такого случая испечь пирог. Произнеся слово пирог, Валентина спохватилась, так как старуха маркиза тоже пожелала принять участие в пиршестве, но, к счастью, отказалась от своей затеи из-за жары и дальнего пути.
   Валентина, выехавшая верхом, соскочила с коня невдалеке от фермы, отослала слугу с лошадью домой, а сама, как горлинка, понеслась вперед меж цветущих кустов, которыми была обсажена дорога в Гранжнев.

13

   Накануне Валентине удалось предупредить Луизу о своем визите, поэтому-то вся ферма радостно прихорошилась в ожидании гостьи. Атенаис поставила свежие букеты в синие стеклянные вазы, Бенедикт подстриг в саду деревья, прошелся граблями по дорожкам, починил скамейки. Тетушка Лери собственноручно испекла превосходное печение, какое и не снилось самым искусным поварихам. Дядюшка Лери побрился и нацедил в погребе лучшего вина. Когда же Валентина совсем одна бесшумно вошла в столовую, ее приветствовали криками радостного изумления. Она бросилась в объятия тетушки Лери, присевшей перед гостьей в реверансе, горячо пожала руку Бенедикту, как дитя порезвилась с Атенаис, повисла на шее у сестры. Никогда еще Валентина не чувствовала себя такой счастливой; вдали от взглядов матери, вдали от ее ледяной суровости, сковывавшей каждый шаг дочери, она и двигалась свободнее и впервые со дня рождения жила полной жизнью. Валентина была кроткое и доброе создание, небеса допустили несомненную ошибку, поселив эту простую душу, чуждую всякому тщеславию, в палатах, где приходилось дышать дворцовой атмосферой. Меньше чем кто-либо была она создана для роскоши, для триумфов светской суеты. Она, напротив, стремилась к скромным домашним радостям, и чем суровее упрекали ее за них, словно за некое преступление, тем больше жаждала она бесхитростного существования, почитая его обетованным раем. Если она и хотела выйти замуж, то лишь для того, чтобы иметь свое хозяйство, детей, жить уединенно. Сердце ее жаждало настоящих привязанностей, пусть немногочисленных, пусть даже не слишком разнообразных. Ни одной женщине на свете семейные добродетели не казались столь легким долгом.
   Но роскошь, в которой она жила, когда все ее желания, даже капризы, предупреждались заранее, освобождала Валентину от всяких домашних забот. Когда вокруг тебя двадцать слуг, как-то смешно заниматься хозяйством, не будучи обвиненной в скупости. Хорошо еще, что Валентине разрешили заботиться о птичьем дворе, и легко можно было разгадать ее нрав, видя, с какой бесконечной любовью ухаживает она за своими крохотными питомцами.
   Когда же Валентина очутилась на ферме, среди кур, охотничьих псов, козлят, когда она увидела Луизу за прялкой, тетушку Лери — за стряпней и Бенедикта — за починкой сетей, ей показалось, что наконец-то попала она в ту обстановку, для какой рождена. Ей тоже захотелось чем-нибудь заняться, но, к великому удивлению Атенаис, Валентина не села за фортепьяно, не предложила закончить изящную вышивку, а принялась вязать серый чулок, валявшийся на стуле. Атенаис подивилась ее проворству и спросила, знает ли Валентина, для кого она с таким пылом вяжет чулок.
   — Для кого? — переспросила Валентина. — Понятия не имею, но все равно, для кого-нибудь из вас, ну хотя бы для тебя.
   — Это для меня-то серые чулки? — презрительно отозвалась Атенаис.
   — Значит, для тебя, сестрица? — спросила Валентина Луизу.
   — Этот чулок я тоже вязала, — ответила Луиза, — но начала его тетушка Лери. А кому он предназначается, я тоже не знаю.
   — А если для Бенедикта? — заметила Атенаис, лукаво поглядывая на Валентину.
   Бенедикт поднял голову, бросил работу и молча оглядел обеих женщин.
   Валентина вспыхнула, но сразу же овладела собой.
   — Ну что ж, хотя бы и для Бенедикта, — сказала она, — я с радостью потружусь для него.
   С этими словами она подняла на подругу веселые глаза. Атенаис покраснела от досады. Непонятное чувство насмешливой недоверчивости вдруг родилось в ее душе.
   — Ай-ай-ай, — проговорила с опрометчивым прямодушием добрая Валентина,
   — видно, тебе это не слишком-то приятно. И впрямь, я виновата, Атенаис, я залезла в чужие владения, захватила принадлежащие тебе права. Ну, так бери скорее работу и прости меня — не мое дело готовить приданое твоему жениху.
   — Мадемуазель Валентина, — сказал Бенедикт, в душе которого кипели самые жестокие чувства против Атенаис, — если вам не претит поработать на самого скромного из своих вассалов, умоляю вас, продолжайте вязать. Хорошенькие пальчики Атенаис никогда не притрагиваются к таким грубым ниткам и к таким тяжелым спицам.
   На черных ресницах Атенаис повисла слеза. Луиза с упреком подняла глаза на Бенедикта. Удивленная Валентина оглядела всех троих поочередно, стараясь разгадать эту тайну.
   Если слова Бенедикта причинили такую острую боль молодой фермерше, то вовсе не потому, что в них заключался упрек в легкомыслии (к этим упрекам она уже давно привыкла), — Атенаис поразил покорно-фамильярный тон, каким ее кузен обратился к Валентине. В общих чертах Атенаис уже была известна история их первого знакомства, и до этой минуты она не тревожилась. Но она не знала, что за это короткое время между ними успела установиться близость, чего никогда бы не было без этих чрезвычайных обстоятельств. Ей было горько и странно слышать, как прирожденный бунтарь Бенедикт, враждебный всем притязаниям знати, именует себя покорнейшим вассалом мадемуазель де Рембо… Какой же переворот произошел в его идеях? Какую власть приобрела над ним Валентина?
   Видя кругом печальные лица, Луиза предложила до обеда сходить на Эндр половить рыбу. Инстинктивно чувствуя свою вину перед Атенаис, Валентина ласково взяла ее под руку и побежала с ней по лугу. Искренней и любящей девушке вскоре удалось рассеять тучку, омрачившую душу Атенаис. Бенедикт в простой блузе, нагруженный сетями, еле поспевал за девушками вместе с Луизой, и вскоре вся четверка добралась до берега реки, поросшего диким лотосом и мыльнянкой.
   Бенедикт забросил невод. Он был ловок и силен. Когда дело касалось физических усилий, в нем чувствовались мощь, отвага и безыскусственное изящество, присущее крестьянину. Все эти качества ничуть не ценила Атенаис, привыкшая к тому, что окружающие ее люди обладают теми же достоинством, ко Валентина дивилась им как чему-то сверхъестественному и невольно ставила этого юношу выше всех знакомых ей мужчин. Она пугалась, видя, как он пробирается по замшелому стволу ивы, клонившейся к воде и поскрипывавшей под его ногой, а когда она заметила, как он, напружив мускулы, ловким скачком удержался от неминуемого падения и, не теряя хладнокровия, нащупывает твердую землю, не видную среди высокой травы и камышей, сердце ее забилось от волнения, какое неизменно охватывает зрителя, когда на его глазах совершают что-нибудь опасное или мудреное.