Луиза и Валентина с ребяческим восторгом бросились к сверкавшему мириадами капель неводу, где билось несколько форелей, и с криками радости стали выбирать рыбу из сетей, а тем временем Атенаис, боясь испачкать руки или все еще гневаясь на своего кузена, укрылась в тени ольхи; Бенедикт, истомленный жарой, уселся на грубо отесанный ствол ясеня, переброшенный через реку взамен моста. Три женщины разбрелись по лужайке, где каждая нашла себе занятие по вкусу. Атенаис рвала цветы, Луиза задумчиво бросала листья в бегущую воду, а Валентина, не привыкшая к свежему воздуху, солнцу и беготне, уселась, сморенная дремотой, среди высоких стеблей речного хвоща. Взор ее, рассеянно следивший за солнечным лучом, прорвавшимся сквозь листву и золотившим рябь воды, случайно упал на Бенедикта, который сидел шагах в десяти, спустив ноги с мостика.
   Нельзя сказать, чтобы Бенедикт был некрасив. Лицо его было желтовато-бледно, как у всех, страдающих печенью, глаза продолговатого разреза почти бесцветны, зато высокий лоб поражал своей необыкновенной чистотой. Может статься, из-за обаяния, которым наделены люди, обладающие моральной силой, глаз человека со временем привыкает ко всем недостаткам таких лиц и видит лишь то, что есть в них привлекательного; именно такой своеобразной некрасивостью обладал Бенедикт. Его бледный ровный цвет лица, казалось, был отражением внутреннего покоя, внушавшего инстинктивное уважение к этой душе, ничем не выдававшей внутренних своих движений. Глаза его, в которых среди белой и прозрачной эмали плавал блеклый зрачок, хранили неопределенно загадочное выражение, невольно возбуждавшее любопытство наблюдателя. Но они могли бы смутить самого многомудрого Лафатера: глаза Бенедикта без труда проникали в чужой взор, но металлический блеск их застывал, когда они опасались нескромного внимания. Ни одна женщина, если только она была красива, не могла выдержать их блеск, ни один враг не мог уловить в них намек на тайную слабость. Бенедикт принадлежал к породе людей, в любом положении сохраняющих свое достоинство; в отличие от многих, он мог позволить себе не думать о том, что выражает его лицо, никогда от этого не дурневшее, — напротив, оно притягивало, как магнит. Ни одна женщина не могла смотреть на него равнодушно, и если женские уста порой высмеивали его внешность, еще долго память хранила общий очерк этого лица; любой, встретивший Бенедикта впервые, долго провожал его взглядом, ни один художник не мог не восхититься его самобытностью, не испытав желания запечатлеть его черты.
   Сейчас, когда Валентина любовалась им, он казался погруженным в свои мысли, что было, по-видимому, привычным для него состоянием. Листва, под сенью которой он сидел, отбрасывала на его высокое чело зеленоватые блики, а взгляд, устремленный на воду, казалось, ничего не видит. На самом же деле Бенедикт отчетливо видел отражение Валентины на неподвижной глади затона. Он наслаждался этим лицезрением, хотя облик, который он старался уловить, чуть затуманивался всякий раз, как легкий ветерок морщил поверхность воды; потом прелестное отражение вновь постепенно восстанавливалось, сначала расплывчатое и нечеткое, и наконец, прекрасное и чистое, застывало в зеркале вод. Бенедикт ни о чем не думал, он просто созерцал, он был счастлив, а в такие минуты он становился красивым.
   Со всех сторон Валентина слышала, что Бенедикт дурен собой. В представлении провинциалов, где, по остроумному замечанию господина Стендаля, «красавец мужчина» непременно должен быть румяным и толстым, Бенедикт слыл самым обездоленным среди всех юношей. До сих пор Валентина как-то не приглядывалась к Бенедикту, у нее осталось о нем лишь первое, мимолетное впечатление, которое он произвел на нее при первой встрече, а оно было не слишком благоприятным. Только сейчас, в эти минуты, она обнаружила в юноше невыразимое обаяние. Погруженная, как и он, в мечты, бездумные и туманные, она поддалась опасному любопытству, которое склонно анализировать и делать сравнения. Она обнаружила поразительное несходство между господином де Лансаком и Бенедиктом. Она не задавалась мыслью, в чью пользу было это сравнение, она просто отметила его про себя. Коль скоро господин де Лансак красавец и к тому же ее жених, она отнюдь не тревожилась тем, что может принести это нескромное созерцание; она не думала, что граф выйдет из него побежденным.
   И, однако, произошло именно это: Бенедикт, бледный, усталый, задумчивый, с растрепанной шевелюрой, Бенедикт в грубой одежде, весь перепачканный тиной, с загорелой шеей, Бенедикт, сидевший в небрежной позе среди прекрасной зелени над прекрасными водами, Бенедикт, улыбавшийся от счастья и восхищения, глядя на Валентину, хотя Валентина этого не знала, — в эту минуту Бенедикт был настоящим мужчиной, сыном полей и природы, человеком, чье мужское сердце могло трепетать от необузданной любви, человеком, забывшим себя в созерцании прекраснейшего из творений, вышедшего из рук божьих. Кто знает, какие магнетические токи плавали вокруг него в раскаленном воздухе, кто знает, какие таинственные, неуловимые, непроизвольные чувства вдруг заставили забиться наивное и чистое сердце молодой графини.
   Господин де Лансак был денди и признанный красавец с правильными чертами лица, он был человеком редкого остроумия, прекрасным собеседником
   — смеялся к месту, никогда не делал ничего неуместного; на его лице, равно как и на его галстуке, не было ни морщинки, ни складочки, туалет, вплоть до последних мелочей, был для него делом столь же важным, долгом столь же священным, как наиболее высокие дипломатические проблемы. Никогда он ничем не восхищался — или, во всяком случае, уже не восхищался, ибо повидал на своем веку самых великих властителей Европы и холодно взирал на самых знатных особ; он парил в самых высших сферах света и решал судьбы наций между десертом и кофе. Валентина видела его лишь в свете, всегда в полной парадной форме, всегда начеку, благоухающего духами и подчеркивающего стройность своей талии. В нем она никогда не чувствовала мужчины, и утром и вечером господин де Лансак оставался все тем же господином де Лансаком. Он вставал с постели секретарем посольства и ложился в постель секретарем посольства, никогда он не мечтал, никогда не забывался до такой степени, чтобы сделать необдуманный шаг; он был непроницаем, как Бенедикт, но с той лишь разницей, что графу нечего было скрывать, что он не обладал своей, индивидуальной волей и мозг его удерживал лишь напыщенные пустяки дипломатии. Наконец, господин де Лансак, человек, лишенный благородных страстей, не знавший молодости чувств, уже увядший, внутренне иссушенный светской жизнью, был не способен оценить Валентину, всегда хвалил ее, никогда ею не восхищался и ни разу не возбудил в ней того мгновенного неодолимого порыва, какой преображает, освещает, властно побуждает человека переменить свою жизнь.
   Неосмотрительная Валентина! Она так мало знала, что такое любовь, что верила, будто любит своего жениха, правда, не страстно, но зато всей отпущенной ей силою любви.
   Раз этот человек не внушал ей никаких чувств, она считала, что сердце ее не способно испытывать более сильные страсти; но здесь, под сенью деревьев, она уже ощутила любовь. Этот знойный, живительный воздух пробудил ее кровь; поглядывая на Бенедикта, она ощутила, как странный пламень, подымавшийся от сердца, обжигал ее лицо, но, невинное дитя, она даже не понимала, что так смущает ее. Она не испугалась: она — невеста господина де Лансака, Бенедикт — жених своей кузины Атенаис. Все эти доводы были весьма убедительны; Валентина, привыкшая с легкостью выполнять любой свой долг, не желала верить, что в душе ее может родиться чувство, губительное для этого долга.

14

   Сначала Бенедикт спокойно глядел на отражение Валентины, но мало-помалу, повинуясь некоему мучительному чувству, еще более настойчивому и стремительному, чем то, которое испытывала Валентина, он заставил себя переменить место и попытался отвлечься. Взяв невод, он снова закинул его, но поймать ему ничего не удалось, до того он был рассеян. Он не мог отвести глаз от глаз Валентины; нагибался ли он с кручи берега над рекой, смело перескакивал ли по ненадежным камням или шагал по гладкой и скользкой гальке, он все время ловил на себе испытующий взгляд Валентины, участливо, если можно так выразиться, выслеживавший его. Девушка не умела притворяться, да и считала, что в подобных обстоятельствах в этом нет нужды, а Бенедикт трепетал под этим наивным и ласковым взглядом. Впервые в жизни он гордился своей силой и отвагой. Он перебрался через плотину, на которую бешено обрушивалась вода, и в три прыжка достиг противоположного берега. Он оглянулся; Валентина побледнела как полотно, а сердце Бенедикта преисполнилось гордости.
   Но потом, когда они длинным обходным путем через луга отравились домой, Бенедикт, глядя на трех женщин, шагавших впереди, призадумался. Он понял, что из всех безумств самым ужасным, самым роковым и губительным для его мирного существования была бы любовь к мадемуазель де Рембо. Но полюбил ли он ее?
   «Нет, — думал Бенедикт, пожимая плечами, — нет, я не так безумен, этого, слава богу, не произошло. Люблю я ее сегодня так же, как любил вчера, то есть братской, спокойной любовью».
   На все прочее он предпочитал закрывать глаза и, поймав зовущий взгляд Валентины, ускорил шаг, решив насладиться той прелестью, которую она умела распространять вокруг себя и которая «не могла быть» опасной.
   Стояла такая жара, что его дамы — все три деликатного сложения — вынуждены были отдохнуть на дороге. Они уселись в ложбинке, где было прохладно и где раньше проходил рукав реки, а теперь на тучной почве пышно разросся ивняк и полевые цветы. Бенедикт, измученный тяжелой ношей — неводом со свинцовыми грузилами, бросился на землю невдалеке от своих дам. Но через несколько минут все три уже сидели рядом с ним, ибо все три его любили: Луиза — пламенно и признательно за то, что он устроил ей встречу с Валентиной, Валентина (по крайней мере так она считала) — за Луизу, а Атенаис — сама по себе.
   Но как только они уселись рядом с ним, сославшись на то, что тень здесь гуще, Бенедикт, в свою очередь, заявил, что его припекает солнце, и перебрался поближе к Валентине. Рыбу он завернул в свой носовой платок и утирал поэтому мокрый лоб галстуком.
   — Вот уж удовольствие вытирать лицо галстуком, да еще из тафты! — заметила, посмеиваясь, Валентина. — Лучше взять для этой цели листья хмеля.
   — Будь вы более человечны, вы пожалели бы меня, а не порицали, — отозвался Бенедикт.
   — Возьмите мою косынку, — предложила Валентина. — Больше мне нечего вам предложить.
   Бенедикт молча протянул руку. Валентина сняла косыночку, повязанную вокруг шеи.
   — Вот вам мой носовой платок, — живо проговорила Атенаис, бросая Бенедикту батистовый платочек с кружевами и вышивкой.
   — Ваш платок ни на что не годен, — заметил он, так ловко схватив косынку Валентины, что та не успела ее отобрать.
   Он не удосужился даже поднять платок Атенаис, валявшийся рядом с ним на земле. Оскорбленная в своих лучших чувствах, Атенаис поднялась и, надувшись, побрела на ферму. Луиза, разгадавшая ее печаль, бросилась вслед за девушкой, желая ее утешить, показать ей, сколь нелепа эта ревность, а тем временем Бенедикт с Валентиной, даже не заметившие всей этой сцены, остались одни на склоне оврага, в двух шагах друг от друга. Валентина сидела и с притворным вниманием перебирала маргаритки, а Бенедикт, прилегший рядом, прижимал ее косынку то к своему разгоряченному лбу, то к шее, то к груди и время от времени бросал на девушку взгляды, пламень коих она ощущала, не смея поднять глаз.
   Она находилась под электризующим воздействием тех флюидов, которые имеют волшебную власть над молодыми людьми их возраста, над теми, чьи сердца еще неопытны, воображение несмело, а чувства сохранили первозданную свежесть. Оба молчали, не смея обменяться ни словом, ни улыбкой. Как зачарованная, сидела, не шевелясь, Валентина, Бенедикт забылся, всем своим существом ощущая неуемное блаженство; услышав голос окликнувшей их Луизы, оба с сожалением покинули этот уголок, где любовь тайно, но повелительно заговорила от сердца к сердцу.
   Луиза подошла к ним.
   — Атенаис рассердилась, — сказала она, — и вы, Бенедикт, плохо с ней обращаетесь, вы невеликодушны к ней. Валентина, дорогая, скажи ему это. Заставь хоть ты его оценить по достоинству привязанность Атенаис.
   Ледяная рука сжала сердце Валентины. Она не могла бы объяснить, откуда вдруг пришло это чувство несказанной боли, овладевшей ею при словах Луизы. Однако она тут же подавила это мимолетное ощущение и удивленно взглянула на Бенедикта.
   — Стало быть, вы оскорбили Атенаис? — спросила она с обычным своим простодушием. — А я ничего не заметила. Что же такое вы натворили?
   — Ровно ничего, — ответил Бенедикт, пожав плечами, — Атенаис просто сумасшедшая!
   — Нет, не сумасшедшая, — сурово возразила Луиза, — это вы жестокий и несправедливый человек. Бенедикт, друг мой, не портите новым проступком сегодняшний день, столь сладостный для меня. Печаль нашей юной подружки омрачит и мое и Валентинино счастье.
   — Правда, правда, — подтвердила Валентина, взяв Бенедикта под руку, следуя примеру Луизы, которая взяла его под другую руку. — Пойдем скорее к этой бедной девочке, и если вы действительно виноваты перед ней, искупите вашу вину: пусть все мы будем счастливы сегодня.
   Почувствовав прикосновение руки Валентины, Бенедикт вздрогнул. Он незаметно прижал эту ручку к своей груди и так крепко ее держал, что отнять руку — означало бы признаться, что волнение спутника замечено. Благоразумнее было сделать вид, что она не чувствует прерывистого дыхания, бурно вздымавшего грудь юноши. Луиза все время понукала их, торопя догнать Атенаис, но плутовка, заметив, что за ней идут, ускорила шаг. Если бы только бедная девушка могла заподозрить истинные чувства своего нареченного! Трепещущий, пьяный от счастья, шел он между двумя сестрами, одну из которых любил и уже готов был полюбить другую: между Луизой, которая еще накануне пробудила в нем воспоминания о еще не прошедшей любви, и Валентиной, в присутствии которой он пьянел от только что вспыхнувшей страсти; Бенедикт и сам не знал, к какой из двух его влечет, и временами ему казалось, что обе сестры одинаково дороги ему, — так богато наделено любовью двадцатилетнее сердце! И обе они понуждали его бросить к ногам третьей это чувство чистого восхищения, хотя, возможно, обе в душе жалели, что не вправе ответить на него. Несчастные женщины! Несчастное общество, где сердце может вкушать истинное счастье, лишь поправ долг и разум!
   На повороте дороги Бенедикт вдруг остановился и, сжимая руки сестер, поглядел на них поочередно: сначала на Луизу — с выражением нежной дружбы, а затем на Валентину — не столь уверенно и не столь спокойно.
   — Значит, вы хотите, — сказал он, — чтобы я пошел и успокоил эту капризную девочку? Хорошо, я пойду, чтобы доставить вам удовольствие, но, надеюсь, вы хоть будете мне за это благодарны!
   — Почему мы должны побуждать вас к тому, что обязана подсказать вам собственная совесть? — спросила Луиза.
   Бенедикт с улыбкой посмотрел на Валентину.
   — И в самом деле, — проговорила она с мучительным волнением, — разве Атенаис недостойна вашей любви? Ведь вы на ней женитесь!
   Словно молния озарила высокое чело Бенедикта. Выпустив руку Луизы, он задержал руку Валентины и неприметно пожал ее.
   — Никогда! — воскликнул он, подымая взор к небесам, как бы клянясь ими в присутствии двух свидетелей.
   Взгляд его, обращенный к Луизе, казалось, говорил: «Никогда мое сердце, которым вы владели, не загорится любовью к Атенаис!», а взгляд, обращенный к Валентине, сказал: «Никогда, ибо в моем сердце безраздельно царите вы!».
   И он бросился догонять Атенаис, оставив сестер в замешательстве.
   Надо признаться, слово «никогда» произвело такое сильное впечатление на Валентину, что она еле устояла на ногах. Впервые радость столь эгоистичная, столь жестокая завладела священными тайниками этого великодушного сердца.
   С минуту она стояла, не в силах тронуться с места, потом оперлась на руку Луизы, не догадываясь в простодушии своем, что ее дрожь может быть замечена сестрой.
   — Что все это значит? — спросила Валентина.
   Но Луиза была так поглощена собственными мыслями, что Валентине дважды пришлось повторить вопрос, прежде чем его услышали. Наконец Луиза призналась, что сама ничего не понимает.
   В три прыжка Бенедикт настиг кузину и спросил, обняв ее за талию:
   — Вы сердитесь?
   — Нет, — ответила девушка, но по тону ее чувствовалось, что она сердится, и не на шутку.
   — Какое вы еще дитя, — проговорил Бенедикт, — вы вечно сомневаетесь в моей дружбе.
   — В вашей дружбе? — с досадой повторила Атенаис. — Я ее у вас не прошу.
   — Значит, вы отвергаете ее! Что ж, в таком случае…
   Бенедикт отошел в сторону. Побледнев и задыхаясь от волнения, Атенаис без сил опустилась на ствол старой поваленной ивы.
   Юноша тут же приблизился к ней; не так уж он любил Атенаис, чтобы заводить с ней споры, и благоразумнее было воспользоваться минутой ее волнения, нежели зря терять время и оправдываться.
   — Вот что, кузина, — проговорил он суровым тоном, обычно укрощавшим бедняжку Атенаис, — угодно вам перестать дуться?
   — Значит, по-вашему, это я дуюсь? — ответила та, заливаясь слезами.
   Бенедикт нагнулся к кузине и запечатлел поцелуй на ее свежей, не тронутой загаром беленькой шейке. Юная фермерша задрожала от радости и бросилась в объятия кузена. Бенедикт испытывал чувство жесточайшей неловкости. И впрямь, Атенаис была прелестным созданием, больше того — она любила его, считая, что предназначена ему, и простодушно обнаруживала свою любовь. Принимая ее ласки, Бенедикт не мог не поддаться чувству польщенного самолюбия и чисто плотского наслаждения. Однако совесть настойчиво твердила ему, что он обязан навсегда оставить мысль о союзе с сей юной особой, — он понимал, что сердце его навеки приковано к другой.
   Он поспешно поднялся и, расцеловав Атенаис, повел ее навстречу подругам. Так обычно оканчивались все их размолвки. Бенедикт, который не желал, который не мог высказаться начистоту, предпочитал избегать объяснений, и с помощью чисто дружеских знаков внимания ему всегда удавалось успокоить легковерную Атенаис.
   Присоединившись к Луизе и Валентине, невеста Бенедикта бросилась на шею мадемуазель де Рембо. Ее отходчивое, доброе сердечко не помнило зла, и Валентина, целуя юную фермершу, ощутила легкие укоры совести.
   Тем не менее радость, написанная на лице Бенедикта, привела всех троих в веселое настроение. Хохоча и резвясь, они вернулись на ферму. Обед не был еще готов, и Валентина пожелала осмотреть ферму, овчарню, коровник, голубятню. Бенедикт не слишком интересовался этой отраслью хозяйства, но был бы рад, если бы обязанности хозяйки взяла на себя его нареченная. Когда же он увидел, как мадемуазель де Рембо входит в стойла, гоняется за ягнятами, берет их на руки, ласкает любимых питомцев тетушки Лери, даже подносит своей белой ручкой хлеб волам, тупо на «нее поглядывавшим, он улыбнулся вдруг пришедшей ему в голову приятной и жестокой мысли: Валентина, подумалось ему, более создана для роли его жены, нежели Атенаис; очевидно, произошла непоправимая ошибка при распределении ролей, и, несомненно, Валентина, добрая, чистосердечная фермерша, научила бы его любить свой дом, семейную жизнь.
   «Почему не она дочь тетушки Лери? — думал он еще. — Тогда бы мне и в голову не пришла тщеславная мысль получать образование, и даже сейчас я охотно отказался бы от пустой мечты играть роль в светском обществе. С радостью я стал бы крестьянствовать, вел бы разумное, полезное существование, и, живя вместе с Валентиной в этой прекраснейшей долине, я сделался бы поэтом и землепашцем — поэтом, чтобы воспевать ее, землепашцем, чтобы служить ей. О, с какой легкостью забыл бы я толпу, гудящую в улье городов!»
   Весь во власти подобных мыслей, он отправился вместе с Валентиной на гумно, где она с наслаждением вдыхала здоровый деревенский дух. Потом, повернувшись к Бенедикту, она вдруг произнесла:
   — Иной раз я и впрямь думаю, что рождена быть фермершей! О, как бы я наслаждалась этой простой жизнью, этими спокойными каждодневными занятиями. Я, как тетушка Лери, все делала бы сама, вырастила бы самый прекрасный в округе скот, развела бы хохлаток и коз, гоняла бы их пастись в кустарник. Если бы вы только знали, сколько раз в салонах, в самый разгар празднества, устав от гула толпы, я принималась мечтать о том, что будто бы я пастушка, сижу где-то в укромном уголке на поле и стерегу овец! Но звуки оркестра призывали меня принять участие в общей суматохе, и мои мечты улетали как дым.
   Опершись на кормушку с сеном, Бенедикт умиленно слушал ее; он дивился, что Валентина, по симпатической связи идей, высказала вслух самые заветные его чаяния.
   Они были здесь одни. Бенедикт решил рискнуть и продолжить сказку.
   — Но ведь для этого вам пришлось бы выйти замуж за крестьянина! — проговорил он.
   — В наши дни нет больше крестьян, — ответила она. — Разве не все классы получают нынче одинаковое образование? Разве Атенаис менее одарена, чем я? Разве мужчина ваших знаний не выше такой женщины, как я?
   — Итак, у вас нет предрассудков относительно происхождения? — спросил Бенедикт.
   — Раз я могу почувствовать себя фермершей, значит, эти предрассудки мне чужды.
   — Это еще не довод — Атенаис рождена быть фермершей, а сетует, что не родилась графиней…
   — О, на ее месте я бы только радовалась! — живо отозвалась Валентина.
   И, опершись напротив Бенедикта о край яслей, она задумалась, уставившись в землю, и даже не подозревала, что Бенедикт готов был отдать каплю по капле всю свою кровь за только что произнесенные ею слова.
   Еще долго тешил Бенедикт свое воображение безумными и лестными для него картинами. Рассудок его замолк, убаюканный этой мирной тишиной, а радостные и обманчивые мечты парили неудержимо. Он уже видел себя хозяином, супругом и фермером в Черной долине. Видел Валентину в роли своей подруги, своей хозяйки, ее — самую прекрасную свою собственность. Он мечтал с открытыми глазами, и несколько раз мечты уводили его столь далеко, что он чуть было не заключил девушку в объятия. Когда веселый говор предупредил его о приближении Луизы и Атенаис, он бросился в дальний конец гумна и укрылся за скирдами ржи. Здесь он разрыдался как дитя, как женщина, никогда еще в жизни на своей памяти он так не рыдал, он оплакивал мечту, которая на миг вырвала его из мира действительности и, даровав ему несколько мгновений иллюзий, наполнила душу таким счастьем, какого он еще не испытывал в реальной жизни. Когда он осушил слезы, когда вновь увидел Валентину, по-прежнему безмятежно кроткую, вопросительно и участливо глядевшую на него, он почувствовал себя вдвойне счастливым: он думал, что быть любимым наперекор людям и судьбе куда почетнее и радостнее, нежели добиться без труда и риска законной привязанности. Он с головой погрузился в обманчивое море желаний и химер, вновь унесся мечтою в даль. За столом он сел рядом с Валентиной — так ему легче было воображать себе, что она здесь, у него, хозяйка дома. С какой охотой и удовольствием взяла она на себя все хлопоты: резала хлеб, раскладывала по тарелкам еду, радуясь, что может услужить каждому. Глядя на нее, Бенедикт, ошалев от счастья, протягивал ей тарелку без тех обязательных слов вежливости, что непрестанно напоминали бы о светских условностях и разделяющей их пропасти; протягивая ей тарелку, он просто говорил:
   — А теперь мне, мадам фермерша!
   Хотя на ферме всегда пили вино собственного приготовления, дядюшка Лери хранил для торжественных случаев превосходное шампанское, но никто не притронулся к нему. Слишком сильно было душевное опьянение. Этим юным и здоровым созданиям не нужно было возбуждать нервы и подстегивать кровь. После обеда они убежали на луг играть в прятки и горелки. Даже супруги Лери, освободившись от хлопот по хозяйству, приняли участие в игре. Кликнули также хорошенькую служанку, работавшую на ферме, и детишек батраков. Вскоре вся лужайка зазвенела от смеха и веселых возгласов. Бенедикт окончательно потерял рассудок. Преследовать Валентину, замедлять бег, чтобы дать ей уйти подальше, принудить ее свернуть в кусты и там неожиданно появиться перед ней, радоваться ее крикам, ее уловкам и, наконец, догнать ее и не посметь тронуть, зато видеть вблизи ее тяжело дышащую грудь, ее разрумянившиеся щеки и влажные глаза, — всего этого было чересчур много для одного дня!
   Заметив частые отлучки Бенедикта и Валентины и решив устроить так, чтобы и ее тоже ловили, Атенаис предложила играть в жмурки и завязать водящему глаза. Плутовка туго затянула платком глаза Бенедикту, рассудив, что так ему не удастся обнаружить свою жертву, но тому все было нипочем! Инстинкт любви, неодолимые колдовские чары, разлитые в воздухе, позволяют влюбленному уловить аромат, окружающий его владычицу, ведут его столь же безошибочно, как зрение; каждый раз он ловил Валентину и был еще счастливее, нежели во время прочих игр, так как мог смело схватить ее за руку и, притворившись, что не узнает, кто перед ним, не сразу отпускал свою добычу. Недаром жмурки — самая опасная в мире игра.