Предлагались и другие варианты корреспонденции, но я уже не слушал: один кит начал двигаться прямо к траулеру, то погружаясь в воду и пуская фонтанчики, то выскакивая на поверхность. Затаив дыхание я следил за его перемещениями. Вот кит уже вынырнул метрах в двухстах от «Канопуса» и снова ушел в море.
   — Смотрите внимательно, — предупредил капитан, — полагаю, что в следующий раз он вынырнет примерно здесь.
   И Аркадий Николаевич показал рукой на точку в пятидесяти метрах от судна. Витя взвел затвор моего «Зенита» — я полный профан в фотографии и не решился взять на себя ответственность за такой кадр.
   Помните ли вы то место в Шестой симфонии Чайковского, когда почти притихший оркестр вдруг бурно взрывается? Сколько бы вы ни слушали симфонию, этот взрыв всегда будет неожиданным. Не отрываясь мы смотрели в точку, указанную капитаном, но, когда кит вынырнул и подпрыгнул, остолбенели от неожиданности — точнее, от неожиданной фантастичности этого прыжка. Кит взлетел в воздух совсем рядом с нами, взвился, сделал стойку, как собака, и словно замер, стоя вертикально на хвосте. Мгновенье — и двенадцатиметровый гигант, показав нам светло-серое брюхо, с шумом рухнул в воду.
   И тогда Витя нажал на спуск. Он опоздал лишь на долю секунды, и это было непоправимо, как опоздание на самолет, на последний поезд метро, в магазин, который перед вашим носом закрыли на обед. Редчайший кадр, который мог бы украсить обложку «Огонька» и обречь на хроническую бессонницу репортеров всего мира, погиб безвозвратно. Я метался, стонал и рвал на себе волосы. Я был так неутешен, что Витя, сам убитый горем, тут же торжественно поклялся, что именно я, а не Саша Ачкинази, буду ассистировать ему на первой же операции. Это уже несколько примиряло с действительностью, а стакан холодного сока, принесенный заботливым доктором, окончательно вернул меня к жизни.
   Комментируя мальчишеское поведение кита, Аркадий Николаевич заметил, что такой прыжок он видит второй раз в жизни, и явление это очень редкое. Несколько забавных случаев, связанных со странностями китов, рассказал Слава Кирсанов. Как слонов преследуют разные мухи и блохи, так и китам портят жизнь малюсенькие рачки. Они забираются в складки на брюхе кита и устраиваются там со всеми удобствами, обрастая мелкобуржуазным бытом. Иногда киты пытаются выселить своих квартиросъемщиков при помощи прыжков, вроде того, который мы только что видели. А другие киты подплывают к судну и трутся о борт ниже ватерлинии — на нервных пассажиров это производит большое впечатление, так как по судну в это время идет такой треск, словно оно попало на подводные рифы. Слава рассказывал, что старые, опытные киты позволяют себе посмеяться даже над своими самыми страшными врагами. Незаметно подкравшись к китобойцу в мертвую зону и оказавшись вне досягаемости гарпунной пушки, они подплывают к борту и используют его, как мочалку. Насладившись яростными воплями беспомощных врагов, шутники исчезают в неизвестном направлении.
   Встреча с китами развязала языки, и в этот день я наслышался много разных морских историй. Анатолий Тесленко вспоминал о гигантской черепахе, на которой матросы катались по корме, а боцман Трусов — о морских львах, попадавшихся в прошлом атлантическом рейсе. Освободившись из трала, они отряхивались и начинали непринужденно разгуливать по палубе. Львы чувствовали себя в полной безопасности — они хорошо знали, что их добыча запрещена, а браконьерство наказывается штрафом в размере 200 фунтов стерлингов за каждую шкуру. С детской любознательностью они совали свои мокрые носы во все щели, охотно позировали перед фотоаппаратом и бурно негодовали, когда их силой сбрасывали в море. Особенно запомнился один лев, до невозможности невоспитанный и даже наглый. Несколько раз он цеплялся за трал, поднимался на корму и начинал бегать по судну, с воем отбиваясь от преследователей. Но однажды ему удалось прорваться в коридор, и четверо матросов с трудом оттащили его от камбуза. После этого происшествия шкуру хулигана пометили суриком, и отныне сталкивали в слип без всяких дипломатических церемоний.
   Ребята сменялись с вахты, переодевались и шли на пеленгаторную палубу, где стихийно начался «вечер художественной травли». Шел один из любимых номеров программы: рассказ Гриши Арвеладзе о том, как он сдавал экзамен по географии.
   — Учителка меня спрашивает: какой фауна в Австралии? А откуда я знаю, какой фауна в Австралии? Я малчу, она малчит, все малчат. Я ей гавару: хочешь, я тебе скажу, какой фауна в Грузии? Нет, гаварит, скажи, какой в Австралии. Тогда один в классе делает мне знак руками: прыг, прыг, вот так. Ну, раз фауна прыгает, значит, кто? Я ей гавару: лягушки! А она гаварит: двойка тебе за лягушки! Кролики и кенгуру, а не лягушки!
   Гришино выступление проходит с неизменным успехом. Рассказчики меняются один за другим. Тепло принимает аудитория и рассказ Александра Евгеньевича о шести студентах-практикантах. Прибыв на судно, они робко попросили стармеха дать им какую-нибудь работу. Дед оказался чутким и отзывчивым человеком. Он подумал и предложил ребятам перетащить дизель на один сантиметр вправо. Студенты вцепились в конец и добросовестно потели до тех пор, пока не смекнули, что сдвинуть с места наглухо закрепленный дизель весом в полторы тонны им не удастся за целое столетие.
   «Вечер травли» Аркадий Николаевич завершил рассказом, стенографическая запись которого следует ниже.
   «— Уникальное блюдо.
   В прошлом году, когда «Канопус» бродил по Персидскому заливу, кто-то распустил слух, что самое вкусное блюдо, перед которым меркнет все на свете, — это консервированная соленая креветка. Обычная вареная креветка нам порядком надоела, и Чиф (обычное прозвище старпома на судне) , отчаянный гурман, решил изготовить консервы. Он затолкал в большую банку килограммов пять отборной креветки, промыл забортной водой, сверху насыпал крупной соли, любовно обтер банку ветошью и накрепко завинтил крышку. Мы стояли вокруг и изо всех сил изводили его советами, но Чиф сжал зубы и не проронил ни слова.
   — На коленях будете ползать — не дам! — наконец заявил он и отнес драгоценную банку в рулевую рубку.
   Таинственная торжественность, с которой консервировалась креветка, разожгла любопытство всего экипажа. Вокруг банки начали ходить легенды. Говорили, что Чиф знает какой-то секрет и засыпал в банку особый состав, который делает креветку необыкновенно вкусной. А Чиф ходил по судну надутый и важный, как будто он только что поймал одним тралом пятнадцать тонн креветки — мечта всех рыбаков — или дал адмиральского козла — мечта всех козлятников.
   Через несколько дней, когда я утром вошел в рулевую рубку, Чиф, здороваясь, как-то по-особенному, загадочно улыбался. На лоцманском столике возвышалась банка с креветками, а на расстеленной бумаге лежало несколько ломтиков поджаренного хлеба. Я хотел было побранить старпома за неуважение к рулевой рубке, что, мол, за обжорку здесь устраиваете, но желание отведать экзотическое блюдо удержало меня от строгого соблюдения морских традиций. Но вот Чиф подошел к банке, подмигнул нам и подковырнул ножом крышку. Наши носы дружно сдвинулись к банке, чтобы втянуть волшебный аромат…
   Полчаса спустя, окончательно придя в себя, я понял, что произошло. А тогда раздался взрыв, мимо наших носов со свистом пролетела крышка, рубку заволокло голубоватое облако. Мы тут же рухнули на пол, корчась в предсмертных судорогах, и только Чиф, который ухитрился схватить насморк, не смог ощутить всей гаммы, букета засоленной при сорокаградусной жаре креветки. Но все же он догадался открыть настежь дверь рубки и впустить свежий воздух, который долго не мог пробиться сквозь густую пелену сероводорода, аммиака и, наверное, всех других зловонных газов.
   Наконец, избавившись от кашля, удушья и конвульсивного, идиотского смеха, мы выбрались на свежий воздух. За нами величественной походкой вышел Чиф, неся в руках свою банку, в которой что-то еще клокотало. Банка полетела за борт, и вода кругом запенилась и забурлила, стала менять окраску, как осьминог на палубе. Несколько дельфинов, которые мирно резвились неподалеку, сумасшедшими прыжками ринулись в сторону, отплевываясь на ходу. Наконец банку проглотила голодная акула-пила. Потом она три дня ходила за «Канопусом», рядом с иллюминатором медпункта, пока мы не догадались, в чем дело, и не бросили несчастной несколько пачек анальгина. О ее судьбе я больше ничего не знаю».
   — Насчет акулы вы, Николаич, малость того… — усомнился один из слушателей.
   — Цитирую Марка Твена, — невозмутимо ответил капитан: — «Такова эта правдивая история. Кое-что, впрочем, я выдумал».

ДОКТОР КОТЕЛЬНИКОВ

   Полдень. Все свободные от вахты спасаются от зноя в каютах. На солнце, наверное, под пятьдесят градусов, в каютах — двадцать. Будь благословен во веки веков, несравненный и любимый кондишен! Только твоя божественная прохлада умиротворяет в тропиках наши северные души. Ты охлаждаешь тела и виноградный сок, ты возвращаешь нас в осеннюю Россию, заставляя на ночь укрываться теплым одеялом (а Володю Иванова— двумя). Благодаря тебе мы при желании можем даже мерзнуть — экзотическое удовольствие для людей, которые только что жарились на адской сковороде.
   Обливаясь потом, я сочиняю про себя гимн кондишену. Под руководством Валерия Жигалева мы с доктором вяжем трал на пеленгаторной палубе: неугомонный тралмастер в кабинетной тиши разработал новую конструкцию, которая позволит нам добиться неслыханных уловов, — Валерий в этом абсолютно уверен. Вообще-то говоря, трал уже готов — Вите и мне доверена только обвязка крайних ячеек, но для выполнения и этой несложной операции Валерий проводит длительный инструктаж. Он учит нас вязать узлы.
   — Беседочный узел вам еще пригодится, — поясняет он, делая хитрые манипуляции капроновой бечевкой, — для моряка он едва ли не самый важный. Смотрите: раз, два, три — и готово.
   — А для чего он может пригодиться? — интересуемся мы.
   — Чтобы спасаться, например, — хладнокровно отвечает Валерий. — Допустим, вы засмотрелись на акулу, перегнулись через борт и шлепнулись в воду. Тогда я бросаю вам конец, и вы должны обвязаться именно этим беседочным узлом. Вот так…
   Наше внимание обостряется. Мы с повышенным вниманием изучаем этот благородный беседочный узел. Валерий сначала возмущается нашей бездарностью, но в конце концов добивается того, что мы вяжем узел, как автоматы, с закрытыми глазами. Затем, дав нам последние инструкции, он уходит на корму, где работы всегда непочатый край: нужно дюйм за дюймом проверить трал, подвязать новые кухтыли вместо побитых, и прочее, и прочее — старшему тралмастеру для выполнения своих обязанностей не хватает двадцати четырех часов в сутки.
   Мы с Витей, переговариваясь, приступаем к работе. С первых же дней плаванья Витя горько жалуется на свою несчастную судьбу: у него нет практики.
   — Разве это жизнь? — хнычет он, ожесточенно орудуя деревянной иглой. — С позавчерашнего дня в амбулаторию никто даже не постучался. Не врач им нужен, этим голубчикам, а хороший тренер по боксу. Буйволы здоровые! И какой черт дернул меня согласиться на распределении?
   — Юристы в таких случаях говорят: «Господи, пошли мне кошмарное преступление», — поддразниваю я Витю.
   Но он меня не слушает.
   — Пока я здесь пальцы перевязываю, — продолжает хныкать доктор, — мои бывшие сокурсники имеют, что ни день, аппендицит, грыжу, а то и язву желудка. А тут хоть бы вывих какой, так и этого нет. Попал, как кур во щи…
   — Ничего, Витя, — успокаиваю я несчастного друга, — вот увидите, скоро Дед ляжет на операцию, он уже почти согласился.
   Лучше бы я об этом не вспоминал. Витя взвился на дыбы.
   — Дед — типичный эгоист! — закричал доктор. — Он думает только о себе! «Почти согласился» — ишь, какой нежный! Он должен лечь на операцию! Я напишу заявление в партбюро — пусть его обяжут! Я подам официальный рапорт капитану.
   Хоть это и бестактно, я не могу удержаться и кощунственно смеюсь над Витиным горем. Вот уже две недели доктор гоняется за Дедом по всему судну. Стармех прячется, запирается в своей каюте и жалуется всем, что при виде доктора у него и в самом деле начинаются аппендицитные боли.
   Витя Котельников — великолепный собеседник, красавец и умница. Но здесь ему труднее всех: у него действительно мало работы, и Вите часто бывает скучно. Он проводит обследования, выполняет общественные поручения, выходит на подхваты — и все-таки свободного времени остается много. Но что поделаешь, если рыбаки не желают и не умеют болеть, и — неслыханное вероломство! — легкие ранения перевязывают сами, подручными средствами. Хороших спортсменов на судне набралось столько, что хватило бы на сборную для целого города — разве такие ребята побегут жаловаться доктору на сердце, повышенное давление и переутомление? Была у Вити надежда на стариков, которым за тридцать. И что же? Александр Евгеньевич оказался боксером-перворазрядником, входившим в первую десятку на первенстве страны, а Коля Цирлин — мастером спорта по вольной борьбе. Лишь один я по долгу дружбы время от времени подбрасывал доктору кое-какую практику.
   Есть у Вити еще одно горе: он полнеет. Его не утешает то, что в весе прибавляют все: отличное питание, работа и морской воздух делают свое дело. Витя переживает, что его повышенная упитанность может не заслужить высочайшего одобрения Ириши, и по нескольку раз в день делает зарядку с десятикилограммовыми гантелями, толкает двухпудовую гирю и бегает по палубе. Но от всего этого мощное Витино тело наливается новыми соками, и доктор изводит себя диетой. Он мужественно отказывается от первых блюд, не ест хлеба и ходит голодный до тех пор, пока плоть не поднимает бунт. Тогда, махнув рукой на диету, Витя уминает блюдо креветки, снимает обеденные ограничения и несколько дней ходит счастливый. Но потом он замечает, что Ириша с фотографии укоризненно на него смотрит, и угрызения совести снова сажают Витю на диету…
   Часа через полтора приходит Валерий, проверяет нашу работу и ставит четверку с минусом — на два балла больше, чем я ожидал. Затем нежно, как кошку, гладит капроновую сеть.
   — Доктор, смотри, — смеется Валерий. — Твой приятель!
   На палубе появляется сутуловатая фигура в голубой пижаме. Это из машинного отделения вышел размяться Дед. Увидев бегущего к нему доктора, он позорно покидает поле боя.
   — Ничего тебе не поможет! — кричит ему вслед Витя. — Все равно ошкерю!

ПЕРВЫЙ ПОМОЩНИК АЛЕКСАНДР СОРОКИН

   Погода стоит жаркая и ровная, дни бегут, похожие один на другой, как километровые столбы. Но нам грех жаловаться на однообразие, жизнь на «Канопусе» движется каким-то рваным темпом, бьющим кнутом по нервам. Три дня подряд — полные тралы хорошей рыбы, и вдруг — надоевшие до омерзения скаты, ничтожная, годная только на муку серебристая рыбешка по прозванию «доллар-шиш». Или просто пустяк — двести—триста килограммов всякой всячины. Круглые сутки штурманы вздыхают над картами, с надеждой смотрят в фишлупу и настороженно — на зигзаги эхолота: не прозевать бы косяк, который за полчаса может заполнить трал до отказа. Ох, как хочется удачи, большой и постоянной, настоящего рыбацкого счастья!
   Но сегодня — хороший день. Сегодня все улыбаются и шутят, кроме технолога. Анатолий Тесленко бегает по корме с несчастным лицом. Он вздымает руки кверху, и непонятно, кого он призывает в свидетели: Бога или капитана, стоящего на кормовом мостике. У технолога чудовищные неприятности: два трала, один за другим, принесли двадцать тонн рыбы. Ею завалена вся палуба, полны ванны. Рыбу не успевают обрабатывать, а сортировка и упаковка превращают Толину жизнь в сплошную муку.
   — У меня двенадцать сортов! — стонет он, обращаясь к Богу или капитану. — Я не успеваю! Давайте еще людей! Стопорьте машины! Пусть духи выходят на под-вахту! У меня двенадцать сортов! Я не…
   Капитан посмеивается, довольный. Осложнения, вызванные избытком рыбы, — приятные осложнения. Гораздо легче из рубля сделать полтинник, чем из ничего одну копейку.
   — Может, еще один трал забросим? — закидывает он удочку.
   Технолог хватается за сердце.
   — Ладно уж, — ворча, уступает Аркадий Николаевич. — За четыре часа управишься?
   — За пять! — повеселев, клянчит Анатолий.
   — Четыре — и ни минутой больше! — ставит точку капитан и, чтобы прекратить торг, уходит с мостика. А Тесленко весело бежит в рыбцех, куда по транспортерам плывет рыбная река.
   Я сижу рядом с Александром Евгеньевичем на кормовом мостике. Я ошибся, сказав, что сегодня всем весело, кроме технолога. Первому помощнику тоже не до смеха. Он не выспался и очень хочет курить. Ну, до того хочет курить, что хоть вой. Но курить нельзя. Жене послана радиограмма, повсюду рыщут агенты Деда, принцип и самолюбие — о курении нечего и думать. Но что поделать, если думается только и исключительно об этой гнусной отраве? Особенно угнетает мысль, что Дед, по провокационным слухам, покуривает в каюте. За руку его никто не поймал, но в глазах у стармеха нет той библейской тоски, которая отличает людей, бросивших курить. Нервная система Сорокина настолько потрясена свалившейся на нее напастью, что я даже предложил капитану приказом по «Канопусу» обязать первого помощника начать курить — чтобы он снова стал нормальным человеком. Но Аркадий Николаевич и слышать не хочет об этом.
   — Пусть мучается! — мстительно восклицает он. — Два дня надо мной измывался: «У нас воля! Мы такие! Мы сякие!» На коленях проползет по всему пароходу — возвращу клятву, так и быть.
   Мы сидим и подсчитываем, что если будем морозить хотя бы по двадцать тонн в сутки, то к приходу плавбазы как раз успеем набрать полный груз — тонн четыреста рыбы.
   — Не будем загадывать вперед, — спохватывается Александр Евгеньевич. — Плохая примета.
   — Хорошо, не будем, — соглашаюсь я.
   Старая песня. С минуту мы считаем молча, про себя, шевеля губами и глядя в небо.
   — Если даже по восемнадцать—девятнадцать тонн, — не выдерживает один из нас, — все равно успеем!
   И мы смотрим на корму, где к разделочным столам, в раскрытые пасти ванн перебрасываются эти самые тонны, и мне кажется дикой и неправдоподобной мысль, что вот ту макрель, что притихла сейчас у стола, я через два-три месяца увижу в московском магазине, где ее будут продавать на килограммы, и, быть может, я сам ее куплю (В канун Нового года моя соседка Валентина Руднева подарила мне макрель, которую купила в б. Елисеевском магазине. Это конечно же оказалась та самая макрель!) .
   Александр Евгеньевич выглядит утомленным. В восемь утра он сменился с подвахты в рыбцехе, и отдохнуть ему не удалось — разбудили радисты. Из Севастополя прибыла важная радиограмма: от экипажа траулера требовалось срочно уплатить членские взносы в ДОСААФ. Указывалось, что в связи с некоторыми техническими трудностями (видимо, имелась в виду нецелесообразность немедленного возвращения экипажа в Севастополь для уплаты взносов), решено общую сумму вычесть из зарплаты первого помощника. Потрясенный мудростью такого решения, Сорокин ответил согласием и улегся снова. Но не тут-то было. Саша Ачкинази постучал в дверь каюты и, скаля зубы, протянул Александру Евгеньевичу еще одну радиограмму: «Немедленно сообщите новый состав судового комитета распределение обязанностей членов приветом».
   Я застал Александра Евгеньевича в тот момент, когда он произносил в иллюминатор длинный и темпераментный монолог. Закончив, он аккуратно застелил постель, с неудовольствием покосился на зеркало и продекламировал казенным речитативом:
   — Дышите морским воздухом! Морской воздух благотворно влияет на нервную систему! Принимайте воздушные ванны! Курение — вредно!
   И мы пошли на кормовой мостик.
   Я очень сблизился с Александром Евгеньевичем, а рассказывать о нем мне труднее, чем о других. Он помполит, парторг — персонаж, для описания которого в литературе создано несколько непреходящих, вечнозеленых штампов. Я читал о парторгах, которые были потрясающе человечны, проницательны, отзывчивы, принципиальны, сердечны — ну просто отцы родные. От них исходило сияние. Каждая клеточка их существа говорила о том, что они явились на землю творить добро и наказывать зло. Можно было раскрыть книгу посередине, и в толпе персонажей безошибочно определить парторга — по неоновому нимбу. Этот человек был настолько идеален, что от книги пахло дефицитным розовым маслом.
   От многократного употребления этот штамп стерся, и парторга начали наделять одним-двумя крупными недостатками, а иному даже подсовывали позорный порок, вроде морального разложения. Посильнее лягнуть парторга стало считаться хорошим тоном. Это было очень модно. Книги, в которых лягали парторга, пользовались повышенным спросом.
   — Ах, какой он талантливый, отчаянно смелый, этот писатель! — восклицал ошалевший от лакировки читатель. — Смотрите, каким отпетым негодяем он изобразил ответственного работника!
   А потом и этот штамп начал ржаветь: у читателя прошла новизна ощущений. Книга, в которой критиковался парторг, перестала быть сенсацией. Зевнув, читатель откладывал ее в сторону и с наслаждением погружался в «Петра Первого» — лучше в десятый раз побеседовать с умным другом, чем один-единственный — с нудным незнакомцем. Надоели и сплошные пирожные и сплошная горчица — захотелось нормальной, здоровой и вкусной пищи.
   Я сначала присматривался к Александру Евгеньевичу — человеку, которому по штатному расписанию положено заниматься воспитательной работой. Я вообще часто настороженно отношусь к людям, которым положено воспитывать взрослых, даже старших по возрасту — мы уже, слава Богу, совершеннолетние и убеждать нас нужно делом, а не собеседованиями. Кстати, убеждать — это точнее, чем воспитывать, даже чем «воспитывать в духе». Я помню, как среди ребят, только что вернувшихся с фронта, проводили воспитательную работу, как увешанного орденами бывшего офицера прорабатывали за то, что он не подготовился к диспуту «Моральная красота советского человека», как не нюхавший пороху активист холодно ронял: «В этом еще нужно разобраться, это у вас не случайность!» И такое говорилось комсоргу батальона, трижды раненному парню!
   Такой воспитательной работы Александр Евгеньевич не проводил. Он ее, такую, терпеть не мог.
   Я видел его в разных ситуациях.
   Вот он выходит из радиорубки, серьезный и озабоченный. Прошло больше месяца, а Н. не получил из дому ни одной весточки и сам ничего не послал. Н. замкнут, неразговорчив, чуждается других матросов и в свободное время не выходит из каюты. Некоторые матросы считают его нелюдимым зазнайкой, но Евгеньич чувствует, что дело сложнее. Очень плохо в море человеку, когда он одинок. Здесь нужно быть очень тактичным, нужна ювелирная осторожность: человеческая душа не бутылка, ее грубым рывком не откупоришь.
   Я был свидетелем того, как Евгеньич излечивал парня. Сначала он просто старался попасться ему на глаза, перекинуться ничего не значащими фразами. Потом начались столь же случайные, десятиминутные прогулки по верхней палубе, с разговором ни о чем, их сменили шахматы. Я однажды вошел в каюту, когда Н. и Евгеньич сидели за шахматной доской. Сорокин проигрывал, шутливо сердился, а Н. — я это видел впервые — улыбался. Я до сих пор не знаю, что было на душе у парня, но он явно выздоравливал. И постепенно, кроме Евгеньича, который стал поверенным в тайнах, самым близким ему человеком, у Н. появилось еще несколько друзей.
   Я видел и другого Сорокина. Когда останавливалась мукомолка или летел транспортер, первый помощник с удовольствием забывал о своем месте в штатном расписании. Он надевал видавший виды старый комбинезон и окунался в нежно любимую им «сферу материального производства»: Александр Евгеньевич без пяти минут инженер-механик, заочник выпускного курса института. На подвахту он выходил в ночь — ночью работать всегда труднее, и Евгеньич считал, что в это время его энергия и юмор нужнее всего. Когда шла большая рыба и команда уставала до изнеможения, Сорокин уставал вместе с ней, и ни один человек на судне не мог сказать, что первый помощник призывает к трудовым подвигам, не снимая пиджака.
   Я видел Евгеньича в окружении целой толпы матросов, таких же, как и он, отчаянных футбольных болельщиков.
   — Будем справедливы и объективны, — успокаивал Сорокин раскипятившихся ребят. — Я думаю, никто не посмеет возразить, что сильнейшая команда страны — киевское «Динамо»? (Возгласы: «Торпедо» сильнее! Посмотрим, как ваши киевляне в Ростове сыграют!»)
   Итак, нет возражений? (Рев голосов: «Как нет?! Есть!» «Торпедо!») Значит, принято единогласно!
   И все смеются над фанатичным болельщиком «Торпедо». Тот протестует, но его уже никто не слушает, потому что Евгеньич рассказывает об одесских болельщиках, самых организованных в мире. Они собирают взносы и посылают своих представителей в другие города, на матчи с участием одесских команд. По возвращении командированные отчитываются в израсходованных суммах и докладывают о пристрастном судействе и нелепых случайностях, из-за которых одесские команды проиграли очередные матчи. Тут же посылается телеграмма в Москву с требованием отменить эти результаты и принимается развернутое решение — незаменимое пособие для тренера таких великолепных, но просто ужасно невезучих команд.