Пролив был усеян айсбергами, сползшими с ледников островов архипелага; по сравнению с гигантами Антарктики айсберги казались карликовыми, но кое-где попадались и внушительные, высотой метров пятнадцать. И еще мы отметили, что крупнейший в архипелаге остров Октябрьской революции площадью в десяток тысяч квадратных километров, кроме сравнительно узкого побережья, сплошь гористый, и тусклое солнце не делает открывшийся пейзаж слишком уж привлекательным.
Вертолет опустился на мысе Ватутина, в сотне метров от добротного бревенчатого дома единственной на острове прибрежной полярной станции. Возвращаясь, мы прожили здесь несколько дней, но об этом позже. Встречать нас приехали на тягаче Василий Сидоров и его главный механик Василий Харламов, участник и руководитель нескольких трансантарктических походов. Помяли друг друга, как положено, погрузили в кузов тягача два десятка бочек солярки, втиснулись вчетвером в кабину и, сопровождаемые эскортом стаи собак, поехали домой, на купол Вавилова.
Осенью я еще в Арктике не бывал и смотрел во все глаза. Солнце еще не зашло, кое-какая видимость была, и Сидоров знакомил нас с обстановкой. Каменистый грунт звенел под гусеницами, тягач мчался на хорошей скорости, и первые две трети сорокакилометрового пути мы проскочили за час. У небольшого щитового домика, летней базы геологов, остановились: отсюда начинался подъем на купол, самую высокую — около километра — точку Северной Земли.
— Наш дом отдыха, — поведал Сидоров. — В случае чего можно в пургу отсидеться. Только не забудьте: уходя, гасите свет и выключайте телевизор.
Знал бы он, пошучивая, сколько волнений и надежд через месяц будет связано с этим полузасыпанным снегом домиком! Впрочем, хорошо, что не знал, иначе мы бы не пережили (не при Харламове будь сказано!) одного из самых интересных моих арктических приключений. А почему не при Харламове — в интересах сюжета пока что умолчу. Скажу лишь, что ругал он меня последними словами и чуть смягчился лишь тогда, когда мы обнялись на прощание.
Впереди и вокруг, сколько хватало глаз, возвышались ледники и горы, покатые и скалистые, заснеженные, угрюмые.
— Пейзаж из сказки, — комментировал Сидоров, — впечатляет, правда? Отличное местечко выбрал Лева Для отпуска. Кстати, — спохватился он, — еще не все возвышенности имеют названия, почему бы нам не обессмертить свои имена? Пока солнышко доброе, приглядывайтесь и выбирайте себе по вкусу. Предлагаю вот эту, похожую на Медведь-гору, отдать Володе: все-таки внушительнее, чем «сугроб Санина» на станции Восток. А вот ту, которая торчит рядышком, отдадим Черепову. Кто — за? кто — против? Владейте на здоровье, благодарить не надо, просто в Москве поставите мне ящик пива.
— А себе что возьмешь? — поинтересовались мы. — Я же сказал — ящик пива. А за Василия Евтифеевича не хлопочите, он уже свое получил: дорогу от мыса Ватутина до купола мы окрестили «трактом Харламова», он проходит его с закрытыми глазами.
Взревев, тяжело нагруженный тягач полез на купол. Видимость быстро и резко ухудшилась, уже в сотне метров от подножия ледник накрыла низкая облачность.
— И так почти всегда, — обнадежил Сидоров, — осенью редко бывает иначе, на верхотуре плаваем в облаках. Зато весной и летом в хорошую погоду за визит к нам нужно платить деньги — ведь остров как на ладошке, глаз не оторвать, горы — на все цвета радуги, так и просится эта красотища к художнику на полотно. Оставайтесь, друзья, до лета, не пожалеете, такую красоту только разве что в Антарктиде увидишь да на ЗФИ[7].
Тягач зигзагами полз наверх. «Тракт Харламова» каждые несколько сот метров был обозначен бочками, которые полярники предпочитают всем другим ориентирам — и на белом фоне ясно выделяются, и аэродинамические качества превосходные — не заметает в пургу, да и устойчивость отличная. А бочки на арктических островах — товар недефицитный, здесь их многие тысячи, вывозить, говорят, экономически невыгодно. А когда корабли приходят и разгружаются — пустыми уходить на материк экономически выгодно? Впрочем, и на материке сотни тысяч тонн металла на свалках ржавеют, страна богатая, и не такие убытки выдерживает.
— Насчет твоего самолета я уже кое-что придумал. — сказал мне Сидоров. — Кроме четырех больших островов бог здесь разбросал добрую сотню крохотных и необжитых, пусть ЛИ-2 сядет на вынужденную где-то неподалеку от них, на дрейфующий лед. И еще имеются соображения — насчет временного убежища, поисков, медведей. Дома обсудим. Кстати, беспризорных мишек здесь бродит достаточно, твой аппарат, Лева, без работы не останется… Черти, смотрю и глазам своим не верю: неужели это вы? Сегодня ночью спать не дам — новости будете выкладывать.
Я очень люблю строки Пастернака: «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему». Они обращены к любимой женщине, но это ничего не значит: по-моему, и о настоящем друге лучше не скажешь.
Между тем от знакомства до преданной дружбы у нас прошло несколько лет: как и наш общий друг Владислав Гербович, Василий Сидоров не из тех, кто быстро и запросто идет на сближение. Подобно многим людям, прожившим насыщенную острыми и зачастую опасными ситуациями жизнь, он отчетливо различает грань между приятелями и друзьями: с первыми — застолье весело проводить да время свободное убивать, но раскрыть душу, поделиться самым интимным можно только со вторыми. Как писал Лабрюйер, «если человек одинаково дружен со всеми, он не дружен ни с кем».
Анализируя свою жизнь с юношества, то есть лет за сорок, могу припомнить добрую сотню приятелей, но друзей легко пересчитаю по пальцам. Из всех рассуждений о дружбе, которые я где-либо вычитал либо пришел к ним самостоятельно, мне по душе такие: друг — это тот, кто не покинет тебя, если это даже будет для него небезопасно; это тот, которому ты без оглядки доверишь все, что тебя волнует, тревожит, мучает; друг — это тот, кто искренне радуется твоей удаче: испытание, которое выдерживает далеко не каждый.
Таковы Василий Сидоров, Лев Черепов и еще несколько очень близких и дорогих мне людей; кажется, и ко мне они относятся так же.
Рассказывать о Сидорове — значит повторяться: я о нем много писал. У него в жизни были удивительные приключения; об одном, очень драматичном, я хотел Делать повесть, но он запретил: человек, который его предал, обрек на почти неминуемую гибель, жив, кое-кто еще помнит об этой истории, и Сидоров не хочет позорить его семью. Некоторые другие приключения, так и рвущиеся на бумагу, он тоже не хочет предавать гласности — по разным причинам. А жаль, потому что даже для тех, кто считает, что знает Сидорова, он открылся бы новыми гранями своей богатой натуры.
Когда мы познакомились с ним на Среднем, он, несмотря на то что только что вырвался из ада и очень устал, показался мне совсем молодым человеком; сегодня, когда ему шестьдесят, редко кто осмелится дать ему больше пятидесяти — быстр, энергичен, в отличной физической форме, лицо свежее… «Хорошая штука молодость, да соплякам достается, — смеется Сидоров. — Но ничего, мы, полярники, консервируемся, годами живем в безмикробной среде и почти без собраний!»
Я знаю людей, которые в экспедициях ничем не примечательны, но зато, возвратившись, ведут себя так, будто вокруг них-то и вращались все события; хвастовство — слабость простительная, хотя уважения и не вызывает. С моим другом все происходит наоборот: на зимовке он полновластный руководитель — все нити в руках, а на Большой земле — не найдешь человека скромнее: в компании, где есть люди малознакомые, больше слушает, чем говорит, дружелюбное расположение высокого начальства в личных целях никогда не использует — словом, следует девизу одного из древнегреческих мудрецов: «Живи незаметно». Да и внешне Сидоров выглядит так, что не каждый малознакомый поверит, что видит одного из самых нынче знаменитых и заслуженных полярников: лицо простое, рост средний, особых примет не имеется — разве что настоящего василькового цвета глаза. И разговор с малознакомым Сидоров поведет обыкновенный: погода, запасные части к автомашинам и тому подобное, из чего собеседник сделает вывод, что вряд ли услышит что-нибудь более любопытное.
А между тем эта внешняя простота — обычная защитная маскировка скромного человека, обладающего острым умом и воистину железным характером. Когда мы остаемся наедине и Вася начинает рассказывать — о зимовке ли, о товарищах, о житейских делах, — я отключаю телефон, чтобы ненужный дежурный звонок не прервал этого монолога, насыщенного интереснейшими наблюдениями, деталями и характеристиками людей, искрящегося юмором и воссоздающего порой удивительно зримую картину полярной жизни. Вот, например, часть рассказа о вале торосов, записанная почти дословно: «Льдины громоздились одна на другую, вал рос на глазах. Еще недавно, когда люди бежали к палаткам, он был высотой два-три метра, а сейчас вперед двигалась ледяная гора. Она подминала под себя все новые льды, ползла и становилась все выше, и движение это сопровождалось таким грохотом, какой бывает при крушении поезда, когда вагоны лезут друг на друга… Порой нагромождение торосов застывало, как будто стихия изнемогла и осталась без сил, а она вовсе не изнемогла, а просто нащупывала слабое место. Где-то в стороне лопались и вставали на дыбы новые льдины и вырастал новый вал, который шел навстречу старому и сталкивался с ним, и такое столкновение порождало совсем уж чудовищный грохот, и впечатление было, что ничто не может уцелеть на свете и весь мир взрывается к черту… А день был солнечный и ясный, и ослепительно синий был в своих изломах лед, вознесенный на десятиметровую высоту, и двигалась гора, как живая, и такой грандиозностью и ужасом веяло от этой картины, что глаз не оторвать, магнитом притягивала, завораживала, точно гипнозом».
Как-то, когда зашла речь о совместимости людей в коллективе, Сидоров сказал: «Первым делай самую тяжелую работу и последним садись за стол — вот тебе и будет совместимость. Закон!» У Сидорова так обычно и бывает, служить под его началом и легко, и трудно: легко тому, кто соблюдает сформулированный выше закон, и очень трудно тому, кто противопоставляет себя коллективу. Если есть возможность, Сидоров «аутсайдеров» выпроваживает — пусть ищут легкой жизни в другом месте; нет возможности, завершились полеты — перевоспитывает в ходе зимовки, иной раз сильно бьющими по самолюбию, но справедливыми мерами. Жестоко, больно, но другого выхода нет — трещина в коллективе бывает опасней, чем трещина на дрейфующей льдине.
На моей памяти лишь одна зимовка, начальником которой он неожиданно для себя стал в последнюю минуту и посему не мог лично подобрать коллектив, завершилась не слишком благополучно. Уже в самые первые дни Сидоров выявил нескольких любителей выпить и успел отправить их на Большую землю; но несколько других на время «легли на грунт» и вовсю развернулись, когда ушел последний корабль. Решительно и жестоко Сидоров «обезоружил», наказал самогонщиков, но те по возвращении отомстили — написали полное небылиц письмо в высокую инстанцию. Сегодня такое письмо разобрали бы и бросили в корзину, но тогда было принято «реагировать», и хотя общественное мнение оказалось целиком на стороне Сидорова, все это было тяжело и оставило горький осадок. Когда после разбора один из авторов письма, встретив своего бывшего начальника, стал изливать душу: «Прости, Василий Семеныч, бес попутал, сам не пойму, как рука поднялась…» — Сидоров его оборвал: «Нагадил при всех, а извиняешься за углом?»
К людям низким, потерявшим доверие, Сидоров бескомпромиссен — они перестают для него существовать: вычеркивает из памяти. Совсем другое, если оступился ты случайно, — такому, далеко не сразу прощая, он ясно дает понять, что обретешь ты вновь доверие или нет, зависит только от самого тебя.
Дело — в этом вся суть. Еще с юношеской влюбленности в Кренкеля, под началом которого спустя многие годы Сидоров работал, он всегда и везде ставил дело на пьедестал. Дело — свято, и к чертям все, что ему мешает. Этот фанатизм, унаследованный от старых полярников, далеко не всем приходится по душе: сколько людей — столько характеров, а фанатизм начальника, даже в лучшем своем проявлении, неизбежно ограничивает свободу личности подчиненного. Но один из них, который именно из-за этого обстоятельства предпочитает других начальников, мне сказал: «С Н. работать куда легче, с К. веселее, а надежнее всего — с Сидоровым».
Если бы я писал не слово о друге, а служебную характеристику, то нашел бы место и для недостатков. А у кого из нас их нет? Даже святые, по их жизнеописаниям, порой были раздражительны во гневе, несправедливы и непоследовательны. Идеальных людей нет, они так же невозможны, как великолепная погода триста шестьдесят пять дней в году. Я бы сказал так: если у человека нет недостатков — значит, он умер. Весь вопрос в том, какие они — глубоко порочные или простительные.
Из записной книжки: «Вспомнить Ларошфуко: „Иным людям идут их недостатки, а другим даже достоинства не к лицу“.
Я видел лишь немногих людей, которые так преданно любят полярные широты.
Или нет, слово «любят» здесь не точное: любить можно женщину, детей, мороженое, футбол. Арктику ли, Антарктиду любить, наверное, нельзя — чего тут хорошего, если работаешь как лошадь, мерзнешь как собака, тоскуешь по дому и вечно от чего-то спасаешься: от подвижек льда, лютого холода, пурги, медведей.
Но тот термин или не тот, а «белый магнит» с огромной силой притягивает к себе людей, которые только в полярных широтах и чувствуют себя как рыба в воде: родная среда. «Им только тогда хорошо, когда им плохо», — жалуются жены[8].
Из записной книжки: «Сидоров: „Померзнешь хорошенько, изойдешь тоской по дому — и только тогда, дружок, почувствуешь, какой волшебный запах у зеленого листочка“.
Счастья самого по себе не бывает — оно познается только в сравнении с другим твоим состоянием.
Полярник по призванию, а не по воле случая бывает счастлив вдвойне: и тогда, когда дрейфует или зимует, испытывая ни с чем не сравнимое удовлетворение от работы в экстремальных условиях и сознания своей силы, и тогда, когда, отдав все силы работе, возвращается в другую родную стихию — домой.
Две стихии — и обе родные, желанные.
Это большое счастье — найти в жизни место, лучше которого для тебя быть не может.
И в свои шестьдесят Василий Сидоров уверенно говорит, что, будь ему двадцать, прошел бы все сначала: и станцию Стерлегова у реки Ленивой, где юнцом получил закалку у замечательного полярника, друга и сподвижника Кренкеля Николая Георгиевича Мехреньгина, и пять дрейфующих станций прошел бы, и шесть антарктических, и 88 градусов Востока, и все другие испытания, что выпали ему на долю. Ведь столько пережил — и выжил!
Завидная судьба.
МЕСЯЦ НА КУПОЛЕ
ФРАГМЕНТЫ ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ
Вертолет опустился на мысе Ватутина, в сотне метров от добротного бревенчатого дома единственной на острове прибрежной полярной станции. Возвращаясь, мы прожили здесь несколько дней, но об этом позже. Встречать нас приехали на тягаче Василий Сидоров и его главный механик Василий Харламов, участник и руководитель нескольких трансантарктических походов. Помяли друг друга, как положено, погрузили в кузов тягача два десятка бочек солярки, втиснулись вчетвером в кабину и, сопровождаемые эскортом стаи собак, поехали домой, на купол Вавилова.
Осенью я еще в Арктике не бывал и смотрел во все глаза. Солнце еще не зашло, кое-какая видимость была, и Сидоров знакомил нас с обстановкой. Каменистый грунт звенел под гусеницами, тягач мчался на хорошей скорости, и первые две трети сорокакилометрового пути мы проскочили за час. У небольшого щитового домика, летней базы геологов, остановились: отсюда начинался подъем на купол, самую высокую — около километра — точку Северной Земли.
— Наш дом отдыха, — поведал Сидоров. — В случае чего можно в пургу отсидеться. Только не забудьте: уходя, гасите свет и выключайте телевизор.
Знал бы он, пошучивая, сколько волнений и надежд через месяц будет связано с этим полузасыпанным снегом домиком! Впрочем, хорошо, что не знал, иначе мы бы не пережили (не при Харламове будь сказано!) одного из самых интересных моих арктических приключений. А почему не при Харламове — в интересах сюжета пока что умолчу. Скажу лишь, что ругал он меня последними словами и чуть смягчился лишь тогда, когда мы обнялись на прощание.
Впереди и вокруг, сколько хватало глаз, возвышались ледники и горы, покатые и скалистые, заснеженные, угрюмые.
— Пейзаж из сказки, — комментировал Сидоров, — впечатляет, правда? Отличное местечко выбрал Лева Для отпуска. Кстати, — спохватился он, — еще не все возвышенности имеют названия, почему бы нам не обессмертить свои имена? Пока солнышко доброе, приглядывайтесь и выбирайте себе по вкусу. Предлагаю вот эту, похожую на Медведь-гору, отдать Володе: все-таки внушительнее, чем «сугроб Санина» на станции Восток. А вот ту, которая торчит рядышком, отдадим Черепову. Кто — за? кто — против? Владейте на здоровье, благодарить не надо, просто в Москве поставите мне ящик пива.
— А себе что возьмешь? — поинтересовались мы. — Я же сказал — ящик пива. А за Василия Евтифеевича не хлопочите, он уже свое получил: дорогу от мыса Ватутина до купола мы окрестили «трактом Харламова», он проходит его с закрытыми глазами.
Взревев, тяжело нагруженный тягач полез на купол. Видимость быстро и резко ухудшилась, уже в сотне метров от подножия ледник накрыла низкая облачность.
— И так почти всегда, — обнадежил Сидоров, — осенью редко бывает иначе, на верхотуре плаваем в облаках. Зато весной и летом в хорошую погоду за визит к нам нужно платить деньги — ведь остров как на ладошке, глаз не оторвать, горы — на все цвета радуги, так и просится эта красотища к художнику на полотно. Оставайтесь, друзья, до лета, не пожалеете, такую красоту только разве что в Антарктиде увидишь да на ЗФИ[7].
Тягач зигзагами полз наверх. «Тракт Харламова» каждые несколько сот метров был обозначен бочками, которые полярники предпочитают всем другим ориентирам — и на белом фоне ясно выделяются, и аэродинамические качества превосходные — не заметает в пургу, да и устойчивость отличная. А бочки на арктических островах — товар недефицитный, здесь их многие тысячи, вывозить, говорят, экономически невыгодно. А когда корабли приходят и разгружаются — пустыми уходить на материк экономически выгодно? Впрочем, и на материке сотни тысяч тонн металла на свалках ржавеют, страна богатая, и не такие убытки выдерживает.
— Насчет твоего самолета я уже кое-что придумал. — сказал мне Сидоров. — Кроме четырех больших островов бог здесь разбросал добрую сотню крохотных и необжитых, пусть ЛИ-2 сядет на вынужденную где-то неподалеку от них, на дрейфующий лед. И еще имеются соображения — насчет временного убежища, поисков, медведей. Дома обсудим. Кстати, беспризорных мишек здесь бродит достаточно, твой аппарат, Лева, без работы не останется… Черти, смотрю и глазам своим не верю: неужели это вы? Сегодня ночью спать не дам — новости будете выкладывать.
Я очень люблю строки Пастернака: «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему». Они обращены к любимой женщине, но это ничего не значит: по-моему, и о настоящем друге лучше не скажешь.
Между тем от знакомства до преданной дружбы у нас прошло несколько лет: как и наш общий друг Владислав Гербович, Василий Сидоров не из тех, кто быстро и запросто идет на сближение. Подобно многим людям, прожившим насыщенную острыми и зачастую опасными ситуациями жизнь, он отчетливо различает грань между приятелями и друзьями: с первыми — застолье весело проводить да время свободное убивать, но раскрыть душу, поделиться самым интимным можно только со вторыми. Как писал Лабрюйер, «если человек одинаково дружен со всеми, он не дружен ни с кем».
Анализируя свою жизнь с юношества, то есть лет за сорок, могу припомнить добрую сотню приятелей, но друзей легко пересчитаю по пальцам. Из всех рассуждений о дружбе, которые я где-либо вычитал либо пришел к ним самостоятельно, мне по душе такие: друг — это тот, кто не покинет тебя, если это даже будет для него небезопасно; это тот, которому ты без оглядки доверишь все, что тебя волнует, тревожит, мучает; друг — это тот, кто искренне радуется твоей удаче: испытание, которое выдерживает далеко не каждый.
Таковы Василий Сидоров, Лев Черепов и еще несколько очень близких и дорогих мне людей; кажется, и ко мне они относятся так же.
Рассказывать о Сидорове — значит повторяться: я о нем много писал. У него в жизни были удивительные приключения; об одном, очень драматичном, я хотел Делать повесть, но он запретил: человек, который его предал, обрек на почти неминуемую гибель, жив, кое-кто еще помнит об этой истории, и Сидоров не хочет позорить его семью. Некоторые другие приключения, так и рвущиеся на бумагу, он тоже не хочет предавать гласности — по разным причинам. А жаль, потому что даже для тех, кто считает, что знает Сидорова, он открылся бы новыми гранями своей богатой натуры.
Когда мы познакомились с ним на Среднем, он, несмотря на то что только что вырвался из ада и очень устал, показался мне совсем молодым человеком; сегодня, когда ему шестьдесят, редко кто осмелится дать ему больше пятидесяти — быстр, энергичен, в отличной физической форме, лицо свежее… «Хорошая штука молодость, да соплякам достается, — смеется Сидоров. — Но ничего, мы, полярники, консервируемся, годами живем в безмикробной среде и почти без собраний!»
Я знаю людей, которые в экспедициях ничем не примечательны, но зато, возвратившись, ведут себя так, будто вокруг них-то и вращались все события; хвастовство — слабость простительная, хотя уважения и не вызывает. С моим другом все происходит наоборот: на зимовке он полновластный руководитель — все нити в руках, а на Большой земле — не найдешь человека скромнее: в компании, где есть люди малознакомые, больше слушает, чем говорит, дружелюбное расположение высокого начальства в личных целях никогда не использует — словом, следует девизу одного из древнегреческих мудрецов: «Живи незаметно». Да и внешне Сидоров выглядит так, что не каждый малознакомый поверит, что видит одного из самых нынче знаменитых и заслуженных полярников: лицо простое, рост средний, особых примет не имеется — разве что настоящего василькового цвета глаза. И разговор с малознакомым Сидоров поведет обыкновенный: погода, запасные части к автомашинам и тому подобное, из чего собеседник сделает вывод, что вряд ли услышит что-нибудь более любопытное.
А между тем эта внешняя простота — обычная защитная маскировка скромного человека, обладающего острым умом и воистину железным характером. Когда мы остаемся наедине и Вася начинает рассказывать — о зимовке ли, о товарищах, о житейских делах, — я отключаю телефон, чтобы ненужный дежурный звонок не прервал этого монолога, насыщенного интереснейшими наблюдениями, деталями и характеристиками людей, искрящегося юмором и воссоздающего порой удивительно зримую картину полярной жизни. Вот, например, часть рассказа о вале торосов, записанная почти дословно: «Льдины громоздились одна на другую, вал рос на глазах. Еще недавно, когда люди бежали к палаткам, он был высотой два-три метра, а сейчас вперед двигалась ледяная гора. Она подминала под себя все новые льды, ползла и становилась все выше, и движение это сопровождалось таким грохотом, какой бывает при крушении поезда, когда вагоны лезут друг на друга… Порой нагромождение торосов застывало, как будто стихия изнемогла и осталась без сил, а она вовсе не изнемогла, а просто нащупывала слабое место. Где-то в стороне лопались и вставали на дыбы новые льдины и вырастал новый вал, который шел навстречу старому и сталкивался с ним, и такое столкновение порождало совсем уж чудовищный грохот, и впечатление было, что ничто не может уцелеть на свете и весь мир взрывается к черту… А день был солнечный и ясный, и ослепительно синий был в своих изломах лед, вознесенный на десятиметровую высоту, и двигалась гора, как живая, и такой грандиозностью и ужасом веяло от этой картины, что глаз не оторвать, магнитом притягивала, завораживала, точно гипнозом».
Как-то, когда зашла речь о совместимости людей в коллективе, Сидоров сказал: «Первым делай самую тяжелую работу и последним садись за стол — вот тебе и будет совместимость. Закон!» У Сидорова так обычно и бывает, служить под его началом и легко, и трудно: легко тому, кто соблюдает сформулированный выше закон, и очень трудно тому, кто противопоставляет себя коллективу. Если есть возможность, Сидоров «аутсайдеров» выпроваживает — пусть ищут легкой жизни в другом месте; нет возможности, завершились полеты — перевоспитывает в ходе зимовки, иной раз сильно бьющими по самолюбию, но справедливыми мерами. Жестоко, больно, но другого выхода нет — трещина в коллективе бывает опасней, чем трещина на дрейфующей льдине.
На моей памяти лишь одна зимовка, начальником которой он неожиданно для себя стал в последнюю минуту и посему не мог лично подобрать коллектив, завершилась не слишком благополучно. Уже в самые первые дни Сидоров выявил нескольких любителей выпить и успел отправить их на Большую землю; но несколько других на время «легли на грунт» и вовсю развернулись, когда ушел последний корабль. Решительно и жестоко Сидоров «обезоружил», наказал самогонщиков, но те по возвращении отомстили — написали полное небылиц письмо в высокую инстанцию. Сегодня такое письмо разобрали бы и бросили в корзину, но тогда было принято «реагировать», и хотя общественное мнение оказалось целиком на стороне Сидорова, все это было тяжело и оставило горький осадок. Когда после разбора один из авторов письма, встретив своего бывшего начальника, стал изливать душу: «Прости, Василий Семеныч, бес попутал, сам не пойму, как рука поднялась…» — Сидоров его оборвал: «Нагадил при всех, а извиняешься за углом?»
К людям низким, потерявшим доверие, Сидоров бескомпромиссен — они перестают для него существовать: вычеркивает из памяти. Совсем другое, если оступился ты случайно, — такому, далеко не сразу прощая, он ясно дает понять, что обретешь ты вновь доверие или нет, зависит только от самого тебя.
Дело — в этом вся суть. Еще с юношеской влюбленности в Кренкеля, под началом которого спустя многие годы Сидоров работал, он всегда и везде ставил дело на пьедестал. Дело — свято, и к чертям все, что ему мешает. Этот фанатизм, унаследованный от старых полярников, далеко не всем приходится по душе: сколько людей — столько характеров, а фанатизм начальника, даже в лучшем своем проявлении, неизбежно ограничивает свободу личности подчиненного. Но один из них, который именно из-за этого обстоятельства предпочитает других начальников, мне сказал: «С Н. работать куда легче, с К. веселее, а надежнее всего — с Сидоровым».
Если бы я писал не слово о друге, а служебную характеристику, то нашел бы место и для недостатков. А у кого из нас их нет? Даже святые, по их жизнеописаниям, порой были раздражительны во гневе, несправедливы и непоследовательны. Идеальных людей нет, они так же невозможны, как великолепная погода триста шестьдесят пять дней в году. Я бы сказал так: если у человека нет недостатков — значит, он умер. Весь вопрос в том, какие они — глубоко порочные или простительные.
Из записной книжки: «Вспомнить Ларошфуко: „Иным людям идут их недостатки, а другим даже достоинства не к лицу“.
Я видел лишь немногих людей, которые так преданно любят полярные широты.
Или нет, слово «любят» здесь не точное: любить можно женщину, детей, мороженое, футбол. Арктику ли, Антарктиду любить, наверное, нельзя — чего тут хорошего, если работаешь как лошадь, мерзнешь как собака, тоскуешь по дому и вечно от чего-то спасаешься: от подвижек льда, лютого холода, пурги, медведей.
Но тот термин или не тот, а «белый магнит» с огромной силой притягивает к себе людей, которые только в полярных широтах и чувствуют себя как рыба в воде: родная среда. «Им только тогда хорошо, когда им плохо», — жалуются жены[8].
Из записной книжки: «Сидоров: „Померзнешь хорошенько, изойдешь тоской по дому — и только тогда, дружок, почувствуешь, какой волшебный запах у зеленого листочка“.
Счастья самого по себе не бывает — оно познается только в сравнении с другим твоим состоянием.
Полярник по призванию, а не по воле случая бывает счастлив вдвойне: и тогда, когда дрейфует или зимует, испытывая ни с чем не сравнимое удовлетворение от работы в экстремальных условиях и сознания своей силы, и тогда, когда, отдав все силы работе, возвращается в другую родную стихию — домой.
Две стихии — и обе родные, желанные.
Это большое счастье — найти в жизни место, лучше которого для тебя быть не может.
И в свои шестьдесят Василий Сидоров уверенно говорит, что, будь ему двадцать, прошел бы все сначала: и станцию Стерлегова у реки Ленивой, где юнцом получил закалку у замечательного полярника, друга и сподвижника Кренкеля Николая Георгиевича Мехреньгина, и пять дрейфующих станций прошел бы, и шесть антарктических, и 88 градусов Востока, и все другие испытания, что выпали ему на долю. Ведь столько пережил — и выжил!
Завидная судьба.
МЕСЯЦ НА КУПОЛЕ
У меня совершенно нет свободного времени — трудимся по двенадцать — четырнадцать часов в сутки. У Сидорова вообще не очень-то побездельничаешь, а тут на меня свалилась двойная нагрузка. Первая — отработка за хлеб-соль: дежурный по камбузу и ученик плотника; вторая — более привычная, но уж чересчур интенсивная: все оставшееся время мы с Васей сидим в его кабинете, придумывая персонажей и приключившиеся с ними истории. Нафантазировавшись до одури, выходим на свежий воздух — проветрить мозги.
— Отпуск в облаках, — подшучивает над Левой Вася. — Оригинал!
С каждым днем видимость неумолимо убывает, как бальзаковская шагреневая кожа. Самое обидное, что даже в свои кратковременные визиты солнце нам не показывается — его застилает пелена облаков. Между тем внизу, на мысе Ватутина, с которым мы по нескольку раз в день выходим на связь, стоит отличнейшая погода, почти безветренная, видимость — звезды все до единой подмигивают. Мы откровенно завидуем, у нас противнейший сырой ветер, молочный туман — медведя в десяти шагах не увидишь. А сегодня ночью мишка приходил знакомиться, недаром собаки разрывались от лая.
— Туман не вечен, — успокаивает нас Вася, — зато дом-то какой отгрохали, не дом — заглядение!
— Для учебника по архитектуре, — соглашается покладистый Лева. — Курокко.
— Что за курокко? — пожимает плечами Вася.
— Стиль, — поясняет Лева. — Что-то среднее между курятником и барокко. Не медведя, а твой дом собаки всю ночь облаивали.
Вася благодушно посмеивается: хотя сооружение, на первый взгляд, в самом деле выглядит странновато, он им откровенно гордится. Строить станцию на леднике — дело неблагодарное: толстое снежное одеяло, которым ледник укутался, летом под действием солнечного тепла становится ветхим, словно пробитое молью, — фундамент, хуже которого не придумаешь. Строения перекашивает, внутрь идет талая вода, на откачку которой уходит масса энергии; ну а каково жить в таких условиях, без лишних слов ясно — тяжелое испытание для самых фанатичных энтузиастов. «Земноводные», — без особой веселости шутят они. А изучать ледник надобно круглый год, ледник — он хранитель многих тайн, которыми природа не очень-то охотно делится с человеком. Ледник, к примеру, знает, какой климат был на земле тогда, когда мамонтам и в голову не приходило, что их когда-нибудь будут называть доисторическими животными; старый добрый ледник видывал в своей жизни такое, что и «не приснится нашим мудрецам»: и всевозможные катаклизмы, и комету Галлея сто раз наблюдал, и в периоде оледенения непосредственное участие принимал, и много всякого другого. А как узнать хоть частицу этого, если не общаться с ледником круглый год? Со случайными визитерами он и разговаривать не пожелает.
Вот Сидоров и построил дом на сваях, а на самый верх вывел монументальную лестницу — чтобы можно было посуху залезать в дом, когда сваи уйдут в ледник. Добротно, рационально, и «как минимум одно лето будем людьми, а не земноводными».
Но это еще не все. «Где Сидоров — там строительство», — азбучная истина для полярников. Строить и наводить уют — Васина страсть, он терпеть не может тесноты, неряшливости, спанья вповалку. Четыре раза он благоустраивал Восток, на всех своих дрейфующих станциях непременно сооружал баню с парной (министр мылся — не мог нахвалиться), утонувший в снегу Мирный выводил на поверхность и лишь однажды не смог обеспечить товарищей и себя комфортом — когда поставил первую палатку на месте будущей станции Молодежная. Вот и теперь, получив в наследство от предшественников утонувшие в снегу домики, Сидоров соорудил небывалое для купола жилище с комнатками на двоих, новой обширной кают-компанией, в которой хоть танцы устраивай (когда будут настланы полы и обшиты досками стены), и сауной (до нее очередь дойдет через месяц-другой).
— Отдышались? — спрашивает Вася. — Завтрак мы отработали, потрудимся за обед и ужин.
Стройматериалы и другие грузы, завезенные в навигацию и доставленные тягачом на купол, уже погребены под толстым слоем снега; места, где они находятся, обозначены вехами — иначе не отыщешь. Снег плотный, лопата его не берет, приходится пилить кирпичи и вытаскивать их руками.
— Интеллектуальная работа, без блата не получишь! — возвещает Лева.
На него весело смотреть: в Москве врачи за последние месяцы отыскали у Левы гипертонию, сердечную недостаточность, хронический бронхит, тонзиллит, аритмию, гастрит, затаскали по кабинетам, замучили анализами, посадили на диету и приговорили к неотложной госпитализации. В крайнем случае, посоветовавшись, мудро решил консилиум, пациент должен брать отпуск и ехать в санаторий, что Лева и сделал. Посмотрели бы врачи, как он пилит снег, перетаскивает на плечах связку пудовых досок и лихо орудует топором!
— Мы тебя вылечим, — обещает Вася. — Три раза в день до еды перетащишь по полтонны груза — и будешь как новенький.
Наш станционный доктор Владимир Пономарев изучил Леву и подтвердил, что при соблюдении установленного Сидоровым щадящего режима у Левы есть серьезные шансы выжить. Кушать можно все, не противопоказана тройная порция, не возбраняется и утренняя зарядка — желательно с двухпудовыми гирями. Подумав, доктор добавил, что в перерывах между работой пациент может в порядке отдыха (рекомендация Марка Твена) выдраить полы в старой кают-компании и коридорах.
Легко стряхнув с себя навязанные врачами болезни, Лева работает за двоих («за себя и за Санина», — утверждает он). Это явное преувеличение: как ученик плотника, я вкалываю не за страх, а за совесть. И выгибаю гвозди, подпиливаю до нужных размеров доски, подаю мастерам инструменты и отгоняю собак. Последнее ценится особенно высоко, так как собаки, услышав стук топора, сбегаются на зрелище, радостно лают, делают стойки, прыгают и лезут под руки. После того как Лева могучим ударом топора чуть не разрубил Черныша пополам (тот отскочил в последнее мгновение), я и был поставлен вышибалой.
Собак на станции пять штук. Все они разномастные, веселые, любят греть свои шкуры у радиаторов и не надоедают доктору жалобами на плохой аппетит. После плотницких работ их любимое зрелище — наша с Левой зарядка. На нее они сбегаются всем коллективом, чтобы принять в этой игре активное участие. Махи ногами собаки осуждают — этот элемент зарядки кажется им недостаточно эстетичным, да и можно заработать ногой по морде, а вот отжимания руками от пола обожают: тут же ложатся рядом и облизывают с двух сторон. Другие любимые элементы — пробежки и прыжки на месте, их собаки аккуратно выполняют вместе с нами. А чтобы мы случайно не забыли про зарядку, они с пяти утра начинают бегать по снегу над нашей комнатой, напоминая, что пора начинать, и посмеиваясь над тем, как полусонные люди осыпают их отборными проклятьями. Словом, с нашими собаками не соскучишься.
Летом на купол нагрянут гляциологи и геофизики, станет людно, а пока что зимовочный коллектив на станции небольшой — десять человек. Смысл ее существования — в буровой установке, которая вгрызается в ледник и извлекает из него керн, чтобы затем, допросив его как следует, выведать историю формирования ледника. Руководит буровиками Виктор Пашкевич, прошедший отличную школу на станции Восток. «На дворе минус 80, в буровой на полу минус 60, так что здесь для меня курорт! — говорит он. — Наша работа на куполе — своеобразная репетиция бурения на Востоке, для которого отрабатываем технологию, буровые снаряды и подъемное оборудование»[9]. Кроме метеоролога Леонида Алексеева, который по горло занят своими делами, весь коллектив работает на буровую, и Сидоров чрезвычайно доволен, что заполучил такого трудягу-плотника, как Лева. А когда мы уединяемся фантазировать и Лева остается без напарников, он принимает заказы на штучную работу: сколотил огромный кухонный стол с полками (блат у повара Славы), поправил дверь в дизельной (личное рукопожатие Харламова), сработал новый порог (общая признательность — о старый все спотыкались, через одного падали и неистово ругались) и переделал массу всякой всячины.
Чтобы Лева не слишком зазнавался, я доказал, что тоже не лыком шит: прибил в нашей комнатке гвоздь для полотенца (обрушив при этом умывальник, который Лева потом полдня приводил в порядок).
— Отпуск в облаках, — подшучивает над Левой Вася. — Оригинал!
С каждым днем видимость неумолимо убывает, как бальзаковская шагреневая кожа. Самое обидное, что даже в свои кратковременные визиты солнце нам не показывается — его застилает пелена облаков. Между тем внизу, на мысе Ватутина, с которым мы по нескольку раз в день выходим на связь, стоит отличнейшая погода, почти безветренная, видимость — звезды все до единой подмигивают. Мы откровенно завидуем, у нас противнейший сырой ветер, молочный туман — медведя в десяти шагах не увидишь. А сегодня ночью мишка приходил знакомиться, недаром собаки разрывались от лая.
— Туман не вечен, — успокаивает нас Вася, — зато дом-то какой отгрохали, не дом — заглядение!
— Для учебника по архитектуре, — соглашается покладистый Лева. — Курокко.
— Что за курокко? — пожимает плечами Вася.
— Стиль, — поясняет Лева. — Что-то среднее между курятником и барокко. Не медведя, а твой дом собаки всю ночь облаивали.
Вася благодушно посмеивается: хотя сооружение, на первый взгляд, в самом деле выглядит странновато, он им откровенно гордится. Строить станцию на леднике — дело неблагодарное: толстое снежное одеяло, которым ледник укутался, летом под действием солнечного тепла становится ветхим, словно пробитое молью, — фундамент, хуже которого не придумаешь. Строения перекашивает, внутрь идет талая вода, на откачку которой уходит масса энергии; ну а каково жить в таких условиях, без лишних слов ясно — тяжелое испытание для самых фанатичных энтузиастов. «Земноводные», — без особой веселости шутят они. А изучать ледник надобно круглый год, ледник — он хранитель многих тайн, которыми природа не очень-то охотно делится с человеком. Ледник, к примеру, знает, какой климат был на земле тогда, когда мамонтам и в голову не приходило, что их когда-нибудь будут называть доисторическими животными; старый добрый ледник видывал в своей жизни такое, что и «не приснится нашим мудрецам»: и всевозможные катаклизмы, и комету Галлея сто раз наблюдал, и в периоде оледенения непосредственное участие принимал, и много всякого другого. А как узнать хоть частицу этого, если не общаться с ледником круглый год? Со случайными визитерами он и разговаривать не пожелает.
Вот Сидоров и построил дом на сваях, а на самый верх вывел монументальную лестницу — чтобы можно было посуху залезать в дом, когда сваи уйдут в ледник. Добротно, рационально, и «как минимум одно лето будем людьми, а не земноводными».
Но это еще не все. «Где Сидоров — там строительство», — азбучная истина для полярников. Строить и наводить уют — Васина страсть, он терпеть не может тесноты, неряшливости, спанья вповалку. Четыре раза он благоустраивал Восток, на всех своих дрейфующих станциях непременно сооружал баню с парной (министр мылся — не мог нахвалиться), утонувший в снегу Мирный выводил на поверхность и лишь однажды не смог обеспечить товарищей и себя комфортом — когда поставил первую палатку на месте будущей станции Молодежная. Вот и теперь, получив в наследство от предшественников утонувшие в снегу домики, Сидоров соорудил небывалое для купола жилище с комнатками на двоих, новой обширной кают-компанией, в которой хоть танцы устраивай (когда будут настланы полы и обшиты досками стены), и сауной (до нее очередь дойдет через месяц-другой).
— Отдышались? — спрашивает Вася. — Завтрак мы отработали, потрудимся за обед и ужин.
Стройматериалы и другие грузы, завезенные в навигацию и доставленные тягачом на купол, уже погребены под толстым слоем снега; места, где они находятся, обозначены вехами — иначе не отыщешь. Снег плотный, лопата его не берет, приходится пилить кирпичи и вытаскивать их руками.
— Интеллектуальная работа, без блата не получишь! — возвещает Лева.
На него весело смотреть: в Москве врачи за последние месяцы отыскали у Левы гипертонию, сердечную недостаточность, хронический бронхит, тонзиллит, аритмию, гастрит, затаскали по кабинетам, замучили анализами, посадили на диету и приговорили к неотложной госпитализации. В крайнем случае, посоветовавшись, мудро решил консилиум, пациент должен брать отпуск и ехать в санаторий, что Лева и сделал. Посмотрели бы врачи, как он пилит снег, перетаскивает на плечах связку пудовых досок и лихо орудует топором!
— Мы тебя вылечим, — обещает Вася. — Три раза в день до еды перетащишь по полтонны груза — и будешь как новенький.
Наш станционный доктор Владимир Пономарев изучил Леву и подтвердил, что при соблюдении установленного Сидоровым щадящего режима у Левы есть серьезные шансы выжить. Кушать можно все, не противопоказана тройная порция, не возбраняется и утренняя зарядка — желательно с двухпудовыми гирями. Подумав, доктор добавил, что в перерывах между работой пациент может в порядке отдыха (рекомендация Марка Твена) выдраить полы в старой кают-компании и коридорах.
Легко стряхнув с себя навязанные врачами болезни, Лева работает за двоих («за себя и за Санина», — утверждает он). Это явное преувеличение: как ученик плотника, я вкалываю не за страх, а за совесть. И выгибаю гвозди, подпиливаю до нужных размеров доски, подаю мастерам инструменты и отгоняю собак. Последнее ценится особенно высоко, так как собаки, услышав стук топора, сбегаются на зрелище, радостно лают, делают стойки, прыгают и лезут под руки. После того как Лева могучим ударом топора чуть не разрубил Черныша пополам (тот отскочил в последнее мгновение), я и был поставлен вышибалой.
Собак на станции пять штук. Все они разномастные, веселые, любят греть свои шкуры у радиаторов и не надоедают доктору жалобами на плохой аппетит. После плотницких работ их любимое зрелище — наша с Левой зарядка. На нее они сбегаются всем коллективом, чтобы принять в этой игре активное участие. Махи ногами собаки осуждают — этот элемент зарядки кажется им недостаточно эстетичным, да и можно заработать ногой по морде, а вот отжимания руками от пола обожают: тут же ложатся рядом и облизывают с двух сторон. Другие любимые элементы — пробежки и прыжки на месте, их собаки аккуратно выполняют вместе с нами. А чтобы мы случайно не забыли про зарядку, они с пяти утра начинают бегать по снегу над нашей комнатой, напоминая, что пора начинать, и посмеиваясь над тем, как полусонные люди осыпают их отборными проклятьями. Словом, с нашими собаками не соскучишься.
Летом на купол нагрянут гляциологи и геофизики, станет людно, а пока что зимовочный коллектив на станции небольшой — десять человек. Смысл ее существования — в буровой установке, которая вгрызается в ледник и извлекает из него керн, чтобы затем, допросив его как следует, выведать историю формирования ледника. Руководит буровиками Виктор Пашкевич, прошедший отличную школу на станции Восток. «На дворе минус 80, в буровой на полу минус 60, так что здесь для меня курорт! — говорит он. — Наша работа на куполе — своеобразная репетиция бурения на Востоке, для которого отрабатываем технологию, буровые снаряды и подъемное оборудование»[9]. Кроме метеоролога Леонида Алексеева, который по горло занят своими делами, весь коллектив работает на буровую, и Сидоров чрезвычайно доволен, что заполучил такого трудягу-плотника, как Лева. А когда мы уединяемся фантазировать и Лева остается без напарников, он принимает заказы на штучную работу: сколотил огромный кухонный стол с полками (блат у повара Славы), поправил дверь в дизельной (личное рукопожатие Харламова), сработал новый порог (общая признательность — о старый все спотыкались, через одного падали и неистово ругались) и переделал массу всякой всячины.
Чтобы Лева не слишком зазнавался, я доказал, что тоже не лыком шит: прибил в нашей комнатке гвоздь для полотенца (обрушив при этом умывальник, который Лева потом полдня приводил в порядок).
ФРАГМЕНТЫ ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ
За месяц нашей жизни на куполе было всего лишь одно собрание — минут на десять. Я давно заметил, что, когда все работают, и работают хорошо, собрания становятся не нужны. Впрочем, когда работают плохо, никакие собрания не помогут — практикой доказано. Страсть к собраниям и совещаниям — наш бич, в девяти случаях из десяти они созываются исключительно «для галочки», чтобы на что-то отреагировать — причем людьми, которые сами не умеют и не любят работать. Мы успешно начали бороться против пьянства и прогулов на производстве, но человек, умеющий экономически мыслить, без труда докажет, что пустопорожние собрания и излишние совещания похищают рабочего времени никак не меньше. Мы еще великие мастера прикрывать говорильней свое безделье; хорошо, конечно, что сегодня профессиональным выступальщикам жить становится труднее, но до полной победы над ними еще далеко. Не помню, было ли что-то подобное у Паркинсона, но я бы сформулировал такой закон: качество работы обратно пропорционально количеству собраний и совещаний.
Один мой знакомый ученый, доктор наук, повесил на двери своей лаборатории объявление: «В течение рабочего дня настоятельно прошу не беспокоить вопросами, не относящимися к работе лаборатории». И — категорически запретил подчиненным в рабочее время ходить на собрания, заниматься общественными делами и всем прочим, за что они не получают зарплату. Прозвенел звонок — милости просим, заседайте хоть до глубокой ночи, но — когда прозвенел, ни минутой раньше. Уверен, что если бы этот почин был подхвачен и получил официальное одобрение, ряды пустозвонов поредели бы, словно выбитые картечью.
Один мой знакомый ученый, доктор наук, повесил на двери своей лаборатории объявление: «В течение рабочего дня настоятельно прошу не беспокоить вопросами, не относящимися к работе лаборатории». И — категорически запретил подчиненным в рабочее время ходить на собрания, заниматься общественными делами и всем прочим, за что они не получают зарплату. Прозвенел звонок — милости просим, заседайте хоть до глубокой ночи, но — когда прозвенел, ни минутой раньше. Уверен, что если бы этот почин был подхвачен и получил официальное одобрение, ряды пустозвонов поредели бы, словно выбитые картечью.