Этих справедливых обвинений я не слышал — спал без задних ног на баке с горючим, спал, потеряв стыд и совесть. Я так устал, что забрался на бак с третьей попытки — как пресловутый интеллигент в пенсне на лошадь. Растренированный, изнеженный щадящим режимом московской жизни, я за сутки превратился в развалину. (Из записной книжки: «Вспомнить Стендаля: „Развалины прекрасно сохранились“ — из этюдов об Италии».) Совершив беспримерный подвиг и вскарабкавшись на бак, я покосился на карманное зеркальце и сочувственно вспомнил ослика Иа-Иа, который, увидев свое отражение в воде, горестно воскликнул: «Душераздирающее зрелище!» Я был сер, небрит, изможден и, судя по глазам, либо до последней степени туп, либо мертвецки пьян: покажись я в таком виде в цивилизованном обществе, не миновать бы мне вытрезвителя. Впервые в экспедициях какая-то шестеренка в моем организме раскрутилась не в ту сторону, и я перестал «держать холод» — замерзал, как не замерзала ни одна бездомная дворняга. Хотя одет я был как капуста (две пары белья, конькобежные рейтузы, спортивные брюки, два свитера, кожаный костюм, каэшка), ветер пробивал одежду, словно газетную бумагу, морозя шкуру и добираясь до потрохов. Забегаю вперед: по-настоящему отогрелся я не скоро, в первые недели по возвращении меня трясло и крутило под несколькими одеялами, как белье в стиральной машине; сначала озадаченные врачи испытывали на мне шаманские комбинации из разных снадобий, а когда консилиум единодушно приговорил меня к больнице, я с испугу выздоровел — как тот больной, которого Уленшпигель вылечил свежим воздухом.
И еще в одном не повезло: если год-другой назад я успешно согревался в экспедициях физической работой, то в полетах с «прыгающими» даже от незначительных нагрузок сердце отплясывало лихую чечетку. В худшей спортивной форме я, пожалуй, ни в одной экспедиции не был; правда, и в более спартанских условиях тоже. Океанологические станции продолжались около трех часов каждая; они были утомительно однообразны, я таких станций повидал десятки — ив полярных, и в морских путешествиях, и меня, в отличие от ученых, они не интересовали; зато во время проведения станций я не знал, куда себя деть: в палатке — изнуряющая жара и головная боль от неполностью сгоравшего газа, на открытом льду — сильный мороз с ветром, в самолете с его отключенными двигателями — собачий холод… И посему всякий раз, как Лукин зачеркивал точку и мы покидали льдину, я, вместо того чтобы честно выполнять обязанности кухонного мальчика, не меньше часа размораживался и выходил из состояния полного отупения. Учитывая, что свойственное человеку чувство вины полностью замерзало вместе с моей шкурой, будем считать, что от обвинений Романова я частично оправдался.
И все же впечатление от первых суток было где-то на грани головокружительного. Поразительная полнота ощущений! Один философ утверждал, что мысль в прозе имеет больше цены, чем выраженная стихами, а лучшие места из знаменитых поэтов, верно переложенные в прозу, как-то съеживаются и делаются менее значительными; может, это так и есть, ибо поэзия сродни музыке — больше воздействует на чувства, чем на разум; но при всем том именно поэт может куда сильнее прозаика передать «половодье чувств» и кипение крови в невероятно быстротечные секунды поединка самолета с ледяным панцирем океана. «Тридцать метров… двадцать… десять…» А не отсчитывает ли бортмеханик последние мгновения нашего бытия? А вдруг безумная идея Станислава Лема гениальна — и не только на Солярисе океан разумен? А если он играет с нами в кошки-мышки, притворяется и заманивает, чтобы через мгновение втянуть в пучину? Ведь такие случаи бывали, и не раз! Не зря же в момент посадки пульс и у летчиков, и у членов экипажа работает на полную мощность.
После третьей точки мы летели отдыхать на СП-22, ближе гостиницы не оказалось. Впрочем, до СП было рукой подать — каких-то тысяча километров. Я все еще лежал на баке с горючим, согретый и размякший после двухчасового сна; внизу, за столиком, Лукин с Романовым пили чай, о чем-то разговаривали, но из-за гула моторов ни слова не было слышно; потом Романов ушел в пилотскую кабину, и Лукин остался один — редкий случай, которым следовало незамедлительно воспользоваться. Исключительно жалко было покидать лучшее спальное место в самолете, но чудовищным усилием воли я заставил себя сползти с бака вниз, подсел к Лукину и с наслаждением выхлебал предложенный им полулитровый жбан чая.
Из записной книжки: «Беседа с Лукиным на подлете к СП-22. Валерий: „Слишком много литературы“ — с усмешкой».
Попробую по каракулям, которые я заносил тогда в блокнот, восстановить нашу беседу.
Нет, сначала — несколько штрихов к портрету Лукина.
Зрительная память у меня довольно слаба, и я куда отчетливее вижу Валерия не таким, каким он был тогда, в 1977-м, а таким, каков он сегодня.
С виду он — типичный «варяжский гость», высокий и мощный, весом под сто килограммов; несмотря на то что ему всего тридцать восемь, его рыжеватую бороду и светлые волосы пробило сединой; в голубых, чуть навыкате глазах — острый ум и ирония, к которой Валерий охотно прибегает, особенно в разговорах с «посторонними»; говорит он легко и свободно, о самых драматических ситуациях рассказывает «без нажима», со строго дозированным юмором. Это — сегодня. Восемь лет назад не было бороды и седины, да и вес был килограммов на десять поменьше — вот и вся разница.
Случалось ли вам при первом знакомстве с человеком испытывать к нему безотчетное доверие? Мне — случалось, несколько раз в жизни. Безотчетное доверие — потому что человек кажется абсолютно надежным, настолько, что ты веришь каждому его слову. Такими бывают люди, сознающие свою силу и знающие себе цену; их не запугаешь угрозами и не соблазнишь дешевыми компромиссами, и ни за какие посулы они не пойдут на поступок, ставящий под сомнение их доброе имя; это — люди высокого гражданского мужества, которое в жизни встречается куда реже, чем мужество военное; они уверены в себе, но — не самоуверенны: это большая разница, ибо ничто так не вселяет в человека уверенность, как завоеванные тяжким трудом победы, и ничто так не расслабляет, как порождающая легкое отношение к жизни свалившаяся с неба удача. Если очень коротко, я бы так охарактеризовал людей типа Лукина: Сила, Ум и Надежность.
Очень важно: с такими людьми нужно быть только искренним, иначе они замкнутся в свои раковины. Совет молодым корреспондентам: упаси вас бог показать им свою значительность и пробивную силу! Материала вы соберете максимум на информацию, да еще за вашей спиной будут смеяться обидным смехом.
Итак, беседа с Лукиным.
— Слишком много литературы, — сощурился он, когда я поделился первыми впечатлениями. — Насчет пульса во время посадок, может, и верно, а все остальное — игра воображения. В реальной, а не в поэтизированной действительности — пусть не совсем обычная, но плановая, профинансированная и до мелочей продуманная работа.
— Плановая… профинансированная… — посмаковал я. — Да вы просто подсказываете стилистику моего… скажем, отчета. Пожалуй, можно написать так: «Плановая первичная посадка сметной стоимостью 517 рублей 40 копеек произведена успешно. Океанологическая станция сметной стоимостью…» Как, по-вашему, найдется у такой книги читатель?
— А чего бы вам хотелось? — хладнокровно поинтересовался Лукин.
— Когда на второй точке у нас была не слишком удачная посадка…— начал я.
— Понятно, — усмехнулся Лукин. — Поразительный народ, ваш брат литератор! Юристам подай кошмарное преступление, вам — ЧП…
— Ну зачем уж так сразу ЧП, — нетвердым голосом возразил я. — Однако, с другой стороны, вы тоже должны понять, что на факте держится журналистика, а литература — на эмоциях… Почему я говорю о второй точке? Просто потому, что это было эмоциональное зрелище: вы с Чирейкиным пробурили лунку, показали три пальца и стремглав помчались к самолету…
— Другими словами, — констатировал Лукин, — вам до зарезу нужны неудачи. Верно вас понял?
— А кому интересно читать про удачи? — честно подтвердил я. — Читатель — да вы сами первый — заснет на третьей странице.
— Следовательно, — подвел итог Лукин, — наши интересы в корне противоположны, что и требовалось доказать. Первичные посадки, которые так будоражат ваше воображение, для нас — самый ответственный, но, скажу прямо, далеко не самый приятный элемент работы. Если бы это было возможно, мы бы отличнейшим образом обошлись без всякого риска, нам щекотать нервы ни к чему. Помните, когда мы облетали третью точку, вы удивлялись, почему не производим посадку на вполне, казалось бы, приличную площадку. Она и в самом деле была ровная, без всяких там ропаков и трещин. Просто вы не видели того, что видели другие. То есть наблюдали мы с вами одно и то же, но если перед вами лежала книга на незнакомом языке, то ваши попутчики этот язык понимать научились. Они видели, что площадка, которую вы готовы были порекомендовать для посадки, являлась довольно-таки примитивной ловушкой: это было покрытое молодым ледком и припорошенное свежим снегом недавнее разводье. Думаю, что первичная посадка на такой лед для самолета была бы последней, что, между прочим, помешало бы вам познакомить читателя со своими эмоциями…
Дело, — продолжал Лукин, — в толщине льда, которую с высоты чрезвычайно сложно определить. Кстати, раз вы уж оказались с нами, эти вещи полезно знать. Инструкцией для ЛИ-2 вообще запрещено садиться на лед толщиной менее шестидесяти сантиметров; как и всякую другую, эту инструкцию нарушают, вполне годится и полуметровый лед, а иногда, помоляся господу нашему и припомнив, что начальство далеко, мы обосновываемся на сорокасантиметровом льду, но дальше риск становится неразумным: если уж тридцать сантиметров — ноги в руки и беги без оглядки, что и было сделано. Дрейфующий лед подобен хамелеону: в зависимости от освещения меняет свой внешний вид, прячет ропаки, хитро маскирует трещины, претворяется двухметровой толщины чуть ли не готовой взлетно-посадочной полосой, будучи на деле заметенным первой пургой разводьем. Поэтому каждая первичная посадка беспроигрышна только для самого льда. Ему что, проглотит самолет — и снова сомкнётся…
— Как же вы определяете надежность льда? — спросил я.
— По целому ряду признаков. Взгляните в иллюминатор… Видите? Белый лед — почти гарантия его достаточной толщины; к сожалению — почти… А вот пошел лед сероватых оттенков — к нему и присматриваться не стоит, самый ненадежный. Однако, если прошла свежая пурга, весь лед кажется белым, даже самый тонкий, так как снег не успел еще в него впитаться. В этом случае мы стараемся найти изломы, изучить характер передувов, трещин, торосов — это, без преувеличения, целая наука плюс интуиция… Словом, хотя со льдом на «ты» не говорим, но и свое знакомство с ним не считаем шапочным… Раз уж вы записываете эти довольно скучные вещи, — добавил Лукин, — «нечитабельный материал», как у вас говорят, то для расширения эрудиции можете отметить, что необходимо солнечное освещение, без него все кажется серым, легко впасть в ошибку. Ну а если все-таки нет полной уверенности, летчик может произвести так называемую «посадку с уходом», вы ее еще увидите: бросить с одного-двух метров самолет об лед, сразу же дать взлетный режим и с воздуха изучить место удара. Выдержал лед — можно производить посадку… И еще увидите, что в любом случае штурман из открытой двери смотрит на след, оставляемый лыжами: если след влажный — лучше уходить подальше от греха… К сожалению, у всех наших признаков и приемов есть один недостаток: какой-то из них, недостаточно учтенный, может обмануть. Только лишь наш примитивный бур дает полную гарантию: бурим лунку, опускаем в нее линейку — и точно знаем, какой толщины лед. Но ведь для того чтобы получить такую гарантию, необходимо сначала произвести посадку и выпрыгнуть на лед…— Лукин взглянул на часы. — Минут через двадцать СП, пора поднимать этих лежебок.
На крайне недовольных насильственным пробуждением «лежебок» было забавно смотреть.
…Сейчас, когда пишутся эти строки, на моем письменном столе под стеклом лежат две фотографии разбитых самолетов. Одна из них, подаренная Лукиным, сыграла весьма значительную роль в моей литературной работе, о чем подробно я расскажу потом. А вторую я получил от Михаила Николаевича Красноперова, когда мы расставались после экспедиции. ЛИ-2 со смятым шасси и сорванными двигателями лежит, распластавшись, на льду, под который он вскоре уйдет; люди успели покинуть самолет, и один из них, Артур Николаевич Чилингаров, сфотографировал его на прощание. И Чилингаров, и Красноперов были тогда рядовыми «прыгунами», обоим предстояла большая полярная карьера, но об этом романтичнейшем периоде жизни они охотно вспоминают, гордятся им. Так вот, в описываемое время обозванный «лежебокой» Красноперов был начальником высокоширотной экспедиции «Север», то есть одним из самых ответственных полярных руководителей в Арктике, но не выдержал, выкроил несколько дней, чтобы вновь стать рядовым «прыгуном» — «вдохнуть молодость в начальственную оболочку», как кто-то пошутил. Столь же охотно по зову Лукина несколько лет подряд шел в рядовые и Александр Чирейкин, постоянный начальник одной из морских экспедиций в восточном секторе Арктики. Сплошное начальство! Сутками почти не спят, едят что придется, работают до седьмого пота, мерзнут — лишь бы «тряхнуть стариной», испытать самые острые в Арктике ощущения.
— В общем, правильно, — подтвердил Лукин, когда я поделился с ним этими размышлениями. — В «прыгающей» на звания никто внимания не обращает, здесь все равны — и работа, и судьба общая.
— Кстати, о судьбе, — припомнил я. — Почему вы перед прыжком всегда засовываете за голенище унта этот охотничий нож? Опасаетесь встретиться на льду с медведем?
— Ну, это маловероятно, — ответил Лукин, — хотя и случалось. Вы, надеюсь, не думаете всерьез, что можно отмахнуться ножом от белого медведя? Впрочем, спросите лучше вашего соседа, у него имеется ценный опыт по этой части.
Лукин и Красноперов переглянулись, засмеялись.
— Этот ценный опыт, — сказал Красноперов, — по самой высокой таксе я бы оценил в ломаный грош. Дело было так. После посадки мы разгрузились, поставили палатку, пробурили лунку — словом, начали работу; слышу, кто-то рядом топает: летчики, наверное, замерзли, хотят погреться. Распахнул я полу палатки — огромный медведь! Зверюга первый в моей полярной жизни, да еще, как писал Зощенко, «ужасно здоровый, дьявол». Теоретически я был подкован плохо, знал, что в таких случаях следует вежливо поздороваться, спросить, как жена, детишки, чаю предложить. Так то теоретически! Медведь смотрит на меня, облизывается, а я слегка превратился в камень, язык примерз ко рту, но краешком глаза приметил, что летчики забрались на крыло и, сволочи, хохочут. Оружие они держали наготове, но очень интересовались знать, как я прореагирую: приглашу медведя погреться или грохнусь в обморок. Я интуитивно выбрал третий, далеко не лучший вариант: выскочил из палатки, бросился бежать, но подвернул ногу, упал и стал с покорным ужасом ждать развития событий. Секунда, другая, третья — что за черт, никто меня не ест; поднял голову — медведь уходит… Необязательно цитировать слова, которые я высказал летчикам?
— Догадываюсь. Вы, наверное, им сказали, что очень их любите, всех вместе и каждого в отдельности.
— Примерно так, — согласился Красноперов, — с небольшими, но очень важными добавлениями… Рассказывай, Валерий, свою историю, она и в самом деле поучительная.
Рассказ Лукина я успел записать практически дословно. Вот он:
— Прыгать с борта несущегося по льду самолета не так уж сложно: кто из нас в детстве не соскакивал на ходу с подножки трамвая? Конечно, нужна сноровка, но это дело наживное… К концу первой моей экспедиции я уже сделал несколько десятков прыжков и чувствовал себя этаким прожженным профессионалом, которому черт не брат и море по колено. И напрасно, потому что настоящий профи никогда не забудет о мелочах — например, посмотреть себе под ноги. Выпрыгнул с буром, и вдруг — сильный рывок и меня потащило по льду: ногу перехлестнула стропа моторного чехла, капроновая лямка толщиной шесть сантиметров. А самолет-то продолжает мчаться! Впервые я понял — на своем опыте, а не из литературы, — что ощущает человек, привязанный к обезумевшей лошади. Но тогда я думал о другом: во-первых, о том, что в полуметре от меня на скорости несется лыжонок, и стоит самолету чуть-чуть повернуть налево, как этот лыжонок «попробует меня на прочность»; во-вторых, о том, как достать из кармана и открыть складной нож, чтобы перерезать стропу. Достать-то я его достал, а вот открыть на такой тряске не смог. Ребята с борта заметили, стали выбрасывать чехол, но тот по закону подлости за что-то зацепился; тогда побежали к летчикам, те обрубили двигатели, самолет остановился… Протащило меня метров сто пятьдесят, на неплохой скорости, и, видимо, я был хорош — понял это без зеркала, по лицу подбежавшего командира корабля Александра Долматова. «Валера, извини, ведь убить тебя мог…» Нет, говорю, это мне извиняться, сам виноват… С того дня я ношу охотничий нож — на всякий случай… А вот и двадцать вторая, заходим на посадку. Саша, не помнишь, сегодня у них не банный день? Хорошо бы выдраить шкуру, если нет веника, то хотя бы наждаком, как думаешь?
НА СП-22
И еще в одном не повезло: если год-другой назад я успешно согревался в экспедициях физической работой, то в полетах с «прыгающими» даже от незначительных нагрузок сердце отплясывало лихую чечетку. В худшей спортивной форме я, пожалуй, ни в одной экспедиции не был; правда, и в более спартанских условиях тоже. Океанологические станции продолжались около трех часов каждая; они были утомительно однообразны, я таких станций повидал десятки — ив полярных, и в морских путешествиях, и меня, в отличие от ученых, они не интересовали; зато во время проведения станций я не знал, куда себя деть: в палатке — изнуряющая жара и головная боль от неполностью сгоравшего газа, на открытом льду — сильный мороз с ветром, в самолете с его отключенными двигателями — собачий холод… И посему всякий раз, как Лукин зачеркивал точку и мы покидали льдину, я, вместо того чтобы честно выполнять обязанности кухонного мальчика, не меньше часа размораживался и выходил из состояния полного отупения. Учитывая, что свойственное человеку чувство вины полностью замерзало вместе с моей шкурой, будем считать, что от обвинений Романова я частично оправдался.
И все же впечатление от первых суток было где-то на грани головокружительного. Поразительная полнота ощущений! Один философ утверждал, что мысль в прозе имеет больше цены, чем выраженная стихами, а лучшие места из знаменитых поэтов, верно переложенные в прозу, как-то съеживаются и делаются менее значительными; может, это так и есть, ибо поэзия сродни музыке — больше воздействует на чувства, чем на разум; но при всем том именно поэт может куда сильнее прозаика передать «половодье чувств» и кипение крови в невероятно быстротечные секунды поединка самолета с ледяным панцирем океана. «Тридцать метров… двадцать… десять…» А не отсчитывает ли бортмеханик последние мгновения нашего бытия? А вдруг безумная идея Станислава Лема гениальна — и не только на Солярисе океан разумен? А если он играет с нами в кошки-мышки, притворяется и заманивает, чтобы через мгновение втянуть в пучину? Ведь такие случаи бывали, и не раз! Не зря же в момент посадки пульс и у летчиков, и у членов экипажа работает на полную мощность.
После третьей точки мы летели отдыхать на СП-22, ближе гостиницы не оказалось. Впрочем, до СП было рукой подать — каких-то тысяча километров. Я все еще лежал на баке с горючим, согретый и размякший после двухчасового сна; внизу, за столиком, Лукин с Романовым пили чай, о чем-то разговаривали, но из-за гула моторов ни слова не было слышно; потом Романов ушел в пилотскую кабину, и Лукин остался один — редкий случай, которым следовало незамедлительно воспользоваться. Исключительно жалко было покидать лучшее спальное место в самолете, но чудовищным усилием воли я заставил себя сползти с бака вниз, подсел к Лукину и с наслаждением выхлебал предложенный им полулитровый жбан чая.
Из записной книжки: «Беседа с Лукиным на подлете к СП-22. Валерий: „Слишком много литературы“ — с усмешкой».
Попробую по каракулям, которые я заносил тогда в блокнот, восстановить нашу беседу.
Нет, сначала — несколько штрихов к портрету Лукина.
Зрительная память у меня довольно слаба, и я куда отчетливее вижу Валерия не таким, каким он был тогда, в 1977-м, а таким, каков он сегодня.
С виду он — типичный «варяжский гость», высокий и мощный, весом под сто килограммов; несмотря на то что ему всего тридцать восемь, его рыжеватую бороду и светлые волосы пробило сединой; в голубых, чуть навыкате глазах — острый ум и ирония, к которой Валерий охотно прибегает, особенно в разговорах с «посторонними»; говорит он легко и свободно, о самых драматических ситуациях рассказывает «без нажима», со строго дозированным юмором. Это — сегодня. Восемь лет назад не было бороды и седины, да и вес был килограммов на десять поменьше — вот и вся разница.
Случалось ли вам при первом знакомстве с человеком испытывать к нему безотчетное доверие? Мне — случалось, несколько раз в жизни. Безотчетное доверие — потому что человек кажется абсолютно надежным, настолько, что ты веришь каждому его слову. Такими бывают люди, сознающие свою силу и знающие себе цену; их не запугаешь угрозами и не соблазнишь дешевыми компромиссами, и ни за какие посулы они не пойдут на поступок, ставящий под сомнение их доброе имя; это — люди высокого гражданского мужества, которое в жизни встречается куда реже, чем мужество военное; они уверены в себе, но — не самоуверенны: это большая разница, ибо ничто так не вселяет в человека уверенность, как завоеванные тяжким трудом победы, и ничто так не расслабляет, как порождающая легкое отношение к жизни свалившаяся с неба удача. Если очень коротко, я бы так охарактеризовал людей типа Лукина: Сила, Ум и Надежность.
Очень важно: с такими людьми нужно быть только искренним, иначе они замкнутся в свои раковины. Совет молодым корреспондентам: упаси вас бог показать им свою значительность и пробивную силу! Материала вы соберете максимум на информацию, да еще за вашей спиной будут смеяться обидным смехом.
Итак, беседа с Лукиным.
— Слишком много литературы, — сощурился он, когда я поделился первыми впечатлениями. — Насчет пульса во время посадок, может, и верно, а все остальное — игра воображения. В реальной, а не в поэтизированной действительности — пусть не совсем обычная, но плановая, профинансированная и до мелочей продуманная работа.
— Плановая… профинансированная… — посмаковал я. — Да вы просто подсказываете стилистику моего… скажем, отчета. Пожалуй, можно написать так: «Плановая первичная посадка сметной стоимостью 517 рублей 40 копеек произведена успешно. Океанологическая станция сметной стоимостью…» Как, по-вашему, найдется у такой книги читатель?
— А чего бы вам хотелось? — хладнокровно поинтересовался Лукин.
— Когда на второй точке у нас была не слишком удачная посадка…— начал я.
— Понятно, — усмехнулся Лукин. — Поразительный народ, ваш брат литератор! Юристам подай кошмарное преступление, вам — ЧП…
— Ну зачем уж так сразу ЧП, — нетвердым голосом возразил я. — Однако, с другой стороны, вы тоже должны понять, что на факте держится журналистика, а литература — на эмоциях… Почему я говорю о второй точке? Просто потому, что это было эмоциональное зрелище: вы с Чирейкиным пробурили лунку, показали три пальца и стремглав помчались к самолету…
— Другими словами, — констатировал Лукин, — вам до зарезу нужны неудачи. Верно вас понял?
— А кому интересно читать про удачи? — честно подтвердил я. — Читатель — да вы сами первый — заснет на третьей странице.
— Следовательно, — подвел итог Лукин, — наши интересы в корне противоположны, что и требовалось доказать. Первичные посадки, которые так будоражат ваше воображение, для нас — самый ответственный, но, скажу прямо, далеко не самый приятный элемент работы. Если бы это было возможно, мы бы отличнейшим образом обошлись без всякого риска, нам щекотать нервы ни к чему. Помните, когда мы облетали третью точку, вы удивлялись, почему не производим посадку на вполне, казалось бы, приличную площадку. Она и в самом деле была ровная, без всяких там ропаков и трещин. Просто вы не видели того, что видели другие. То есть наблюдали мы с вами одно и то же, но если перед вами лежала книга на незнакомом языке, то ваши попутчики этот язык понимать научились. Они видели, что площадка, которую вы готовы были порекомендовать для посадки, являлась довольно-таки примитивной ловушкой: это было покрытое молодым ледком и припорошенное свежим снегом недавнее разводье. Думаю, что первичная посадка на такой лед для самолета была бы последней, что, между прочим, помешало бы вам познакомить читателя со своими эмоциями…
Дело, — продолжал Лукин, — в толщине льда, которую с высоты чрезвычайно сложно определить. Кстати, раз вы уж оказались с нами, эти вещи полезно знать. Инструкцией для ЛИ-2 вообще запрещено садиться на лед толщиной менее шестидесяти сантиметров; как и всякую другую, эту инструкцию нарушают, вполне годится и полуметровый лед, а иногда, помоляся господу нашему и припомнив, что начальство далеко, мы обосновываемся на сорокасантиметровом льду, но дальше риск становится неразумным: если уж тридцать сантиметров — ноги в руки и беги без оглядки, что и было сделано. Дрейфующий лед подобен хамелеону: в зависимости от освещения меняет свой внешний вид, прячет ропаки, хитро маскирует трещины, претворяется двухметровой толщины чуть ли не готовой взлетно-посадочной полосой, будучи на деле заметенным первой пургой разводьем. Поэтому каждая первичная посадка беспроигрышна только для самого льда. Ему что, проглотит самолет — и снова сомкнётся…
— Как же вы определяете надежность льда? — спросил я.
— По целому ряду признаков. Взгляните в иллюминатор… Видите? Белый лед — почти гарантия его достаточной толщины; к сожалению — почти… А вот пошел лед сероватых оттенков — к нему и присматриваться не стоит, самый ненадежный. Однако, если прошла свежая пурга, весь лед кажется белым, даже самый тонкий, так как снег не успел еще в него впитаться. В этом случае мы стараемся найти изломы, изучить характер передувов, трещин, торосов — это, без преувеличения, целая наука плюс интуиция… Словом, хотя со льдом на «ты» не говорим, но и свое знакомство с ним не считаем шапочным… Раз уж вы записываете эти довольно скучные вещи, — добавил Лукин, — «нечитабельный материал», как у вас говорят, то для расширения эрудиции можете отметить, что необходимо солнечное освещение, без него все кажется серым, легко впасть в ошибку. Ну а если все-таки нет полной уверенности, летчик может произвести так называемую «посадку с уходом», вы ее еще увидите: бросить с одного-двух метров самолет об лед, сразу же дать взлетный режим и с воздуха изучить место удара. Выдержал лед — можно производить посадку… И еще увидите, что в любом случае штурман из открытой двери смотрит на след, оставляемый лыжами: если след влажный — лучше уходить подальше от греха… К сожалению, у всех наших признаков и приемов есть один недостаток: какой-то из них, недостаточно учтенный, может обмануть. Только лишь наш примитивный бур дает полную гарантию: бурим лунку, опускаем в нее линейку — и точно знаем, какой толщины лед. Но ведь для того чтобы получить такую гарантию, необходимо сначала произвести посадку и выпрыгнуть на лед…— Лукин взглянул на часы. — Минут через двадцать СП, пора поднимать этих лежебок.
На крайне недовольных насильственным пробуждением «лежебок» было забавно смотреть.
…Сейчас, когда пишутся эти строки, на моем письменном столе под стеклом лежат две фотографии разбитых самолетов. Одна из них, подаренная Лукиным, сыграла весьма значительную роль в моей литературной работе, о чем подробно я расскажу потом. А вторую я получил от Михаила Николаевича Красноперова, когда мы расставались после экспедиции. ЛИ-2 со смятым шасси и сорванными двигателями лежит, распластавшись, на льду, под который он вскоре уйдет; люди успели покинуть самолет, и один из них, Артур Николаевич Чилингаров, сфотографировал его на прощание. И Чилингаров, и Красноперов были тогда рядовыми «прыгунами», обоим предстояла большая полярная карьера, но об этом романтичнейшем периоде жизни они охотно вспоминают, гордятся им. Так вот, в описываемое время обозванный «лежебокой» Красноперов был начальником высокоширотной экспедиции «Север», то есть одним из самых ответственных полярных руководителей в Арктике, но не выдержал, выкроил несколько дней, чтобы вновь стать рядовым «прыгуном» — «вдохнуть молодость в начальственную оболочку», как кто-то пошутил. Столь же охотно по зову Лукина несколько лет подряд шел в рядовые и Александр Чирейкин, постоянный начальник одной из морских экспедиций в восточном секторе Арктики. Сплошное начальство! Сутками почти не спят, едят что придется, работают до седьмого пота, мерзнут — лишь бы «тряхнуть стариной», испытать самые острые в Арктике ощущения.
— В общем, правильно, — подтвердил Лукин, когда я поделился с ним этими размышлениями. — В «прыгающей» на звания никто внимания не обращает, здесь все равны — и работа, и судьба общая.
— Кстати, о судьбе, — припомнил я. — Почему вы перед прыжком всегда засовываете за голенище унта этот охотничий нож? Опасаетесь встретиться на льду с медведем?
— Ну, это маловероятно, — ответил Лукин, — хотя и случалось. Вы, надеюсь, не думаете всерьез, что можно отмахнуться ножом от белого медведя? Впрочем, спросите лучше вашего соседа, у него имеется ценный опыт по этой части.
Лукин и Красноперов переглянулись, засмеялись.
— Этот ценный опыт, — сказал Красноперов, — по самой высокой таксе я бы оценил в ломаный грош. Дело было так. После посадки мы разгрузились, поставили палатку, пробурили лунку — словом, начали работу; слышу, кто-то рядом топает: летчики, наверное, замерзли, хотят погреться. Распахнул я полу палатки — огромный медведь! Зверюга первый в моей полярной жизни, да еще, как писал Зощенко, «ужасно здоровый, дьявол». Теоретически я был подкован плохо, знал, что в таких случаях следует вежливо поздороваться, спросить, как жена, детишки, чаю предложить. Так то теоретически! Медведь смотрит на меня, облизывается, а я слегка превратился в камень, язык примерз ко рту, но краешком глаза приметил, что летчики забрались на крыло и, сволочи, хохочут. Оружие они держали наготове, но очень интересовались знать, как я прореагирую: приглашу медведя погреться или грохнусь в обморок. Я интуитивно выбрал третий, далеко не лучший вариант: выскочил из палатки, бросился бежать, но подвернул ногу, упал и стал с покорным ужасом ждать развития событий. Секунда, другая, третья — что за черт, никто меня не ест; поднял голову — медведь уходит… Необязательно цитировать слова, которые я высказал летчикам?
— Догадываюсь. Вы, наверное, им сказали, что очень их любите, всех вместе и каждого в отдельности.
— Примерно так, — согласился Красноперов, — с небольшими, но очень важными добавлениями… Рассказывай, Валерий, свою историю, она и в самом деле поучительная.
Рассказ Лукина я успел записать практически дословно. Вот он:
— Прыгать с борта несущегося по льду самолета не так уж сложно: кто из нас в детстве не соскакивал на ходу с подножки трамвая? Конечно, нужна сноровка, но это дело наживное… К концу первой моей экспедиции я уже сделал несколько десятков прыжков и чувствовал себя этаким прожженным профессионалом, которому черт не брат и море по колено. И напрасно, потому что настоящий профи никогда не забудет о мелочах — например, посмотреть себе под ноги. Выпрыгнул с буром, и вдруг — сильный рывок и меня потащило по льду: ногу перехлестнула стропа моторного чехла, капроновая лямка толщиной шесть сантиметров. А самолет-то продолжает мчаться! Впервые я понял — на своем опыте, а не из литературы, — что ощущает человек, привязанный к обезумевшей лошади. Но тогда я думал о другом: во-первых, о том, что в полуметре от меня на скорости несется лыжонок, и стоит самолету чуть-чуть повернуть налево, как этот лыжонок «попробует меня на прочность»; во-вторых, о том, как достать из кармана и открыть складной нож, чтобы перерезать стропу. Достать-то я его достал, а вот открыть на такой тряске не смог. Ребята с борта заметили, стали выбрасывать чехол, но тот по закону подлости за что-то зацепился; тогда побежали к летчикам, те обрубили двигатели, самолет остановился… Протащило меня метров сто пятьдесят, на неплохой скорости, и, видимо, я был хорош — понял это без зеркала, по лицу подбежавшего командира корабля Александра Долматова. «Валера, извини, ведь убить тебя мог…» Нет, говорю, это мне извиняться, сам виноват… С того дня я ношу охотничий нож — на всякий случай… А вот и двадцать вторая, заходим на посадку. Саша, не помнишь, сегодня у них не банный день? Хорошо бы выдраить шкуру, если нет веника, то хотя бы наждаком, как думаешь?
НА СП-22
Как-то так получается, что на полярных станциях койки мне сдают либо радисты, либо врачи. Чаще всего врачи. Видимо, потому, что за время зимовки они успевают истосковаться по практике — какая там практика, если этих «здоровых буйволов» в медпункт разве что по приказу начальника станции загонишь! — а тут на тебе, подарочек: шатаясь, выползает из самолета (вездехода, тягача) субъект, от одного вида которого у врача радостно загораются глаза, а рука тянется к скальпелю. Вот на ком можно поправить дела: простучать, прослушать, что-нибудь вырезать, с озабоченным лицом снять и расшифровать кардиограмму, поцокать при этом языком и пробормотать «да-с», скорбно покачать головой и с тихим сочувствием спросить, не желаю ли я спецрейсом немедленно вылететь к ближайшему крематорию. Отмечены случаи, когда на протяжении недель я был на станции единственным пациентом и только благодаря мне врач не терял своей квалификации.
Так что нет нечего удивительного в том, что док двадцать второй Леонид Баргман встретил меня с огромным энтузиазмом, поселил у себя, нашпиговал всевозможными таблетками, заполнил целую страницу медицинского журнала и уложил на раскладушку, на которой я добросовестно проспал часов двенадцать.
Проснулся я в отличном расположении духа, которое мгновенно упало до нулевой отметки, когда Леонид доложил, что несколько часов назад Лукин улетел. Утешительное добавление, что «Валерий заходил, прислушался к моему храпу и просил передать привет», не подняло моего настроения и на десятую долю градуса. Больше всего я боялся, что Лукин без меня полетит на точку 34, на которой мне необходимо было отметиться, причем до зарезу. От одной только мысли о том, что Лукин это сделает, можно было рехнуться. Ясным и спокойным голосом, каким их брат врет безнадежно больным, Леонид заверил, что на точку 34 «прыгающие» сегодня не полетят, — он сам это слышал от человека, сосед которого по домику лично мылся с Лукиным в бане. Одобряюще похлопав меня по плечу, док умчался по срочному вызову — разгружать только что прибывший борт.
Как и СП-23, двадцать вторая оседлала солидных размеров айсберг. К сожалению, последний из тех, что обнаружили в семидесятых годах ледовые разведчики. Много лет на нем дрейфовали наши полярники, айсберг служил им верой и правдой; опустил флаг на СП-22 последний начальник станции Валерий Лукин — после того как айсберг сбился с привычной линии дрейфа и пошел умирать в Гренландское море. Но это произошло через пять лет, а пока что на станции жили спокойно, хотя и без особого комфорта, который вполне можно было создать на таком солидном фундаменте, как айсберг.
Меня, кстати, всегда удивляло равнодушное отношение нашего полярного начальства к такой нынче общепринятой вещи, как элементарный комфорт. Ну, понятно, его трудно обеспечить на станциях, дрейфующих на паковом льду, который то и дело трещит и лопается, из-за чего домики и оборудование приходится перебазировать на соседние льдины. Однако, восприняв героические традиции коллектива СП-1, последующие поколения полярников, так же как и жившие в одной палатке папанинцы, в знак солидарности, что ли, решили обходиться без всяких удобств. И не только на дрейфующих станциях, но и в полярных аэропортах и гостиницах, на береговых, островных и антарктических станциях. «Подумаешь, удобства! Деды наши, отцы обходились…» Слов нет, обходились, честь им и хвала; и на фронте тоже обходились, и на БАМе, и в Тюмени… А в истории болезни вы не заглядывали? Знаете ли вы, что вполне здоровые и закаленные люди рано или поздно очень жалеют, что в жестокие морозы с ветром пользовались холодным туалетом? Если для молодых полярников в пренебрежении комфортом имеется некий шик, то их коллеги среднего и старшего поколений на сию тему стараются не иронизировать — здоровье не позволяет.
Удивительно устроена наша натура! В Москве я мечтал о том, чтобы оказаться на льдине с «прыгунами». Оказался. Дальнейшие мечтания проходили такую трансформацию: когда под пронизывающим ветром вертели лунку — мечтал о палатке и газовой горелке; в палатке мечталось о том, чтобы побыстрее закончить станцию и влезть в самолет; на борту, скорчившись на ящиках с приборами, виделась, как в розовом сне, раскладушка с простыней на СП; на раскладушке одолевали мысли о сказочной жизни, ожидающей человека на Диксоне или в Черском, а оказавшись там, считал часы до ближайшего борта на материк. Ну а дома, отдохнув и отогревшись, начинаешь все настойчивей подумывать, а потом мечтать о льдине… Вот и разберись, найди логику в эмоциях такого странно устроенного существа, как бродяга! А, черт с ним, с комфортом, деды наши, отцы…
И оказался невольным свидетелем того, как разворачивалась эта история в апреле 1967 года. Вместе со старой сменой станции СП-15 я вылетел тогда на Северную землю, в аэропорт острова Средний; гостиничный барак был переполнен, летчики и полярники спали на двухъярусных койках, на полу в коридорах, во всех проходах; два человека всю ночь бодрствовали: один из руководителей полярной авиации, знаменитый летчик Петр Павлович Москаленко и я. Впрочем, не спалось и Трешникову: раз пять за ночь он выходил и спрашивал, есть ли новости.
Новостей не было почти до утра. Решалась судьба четверки, оставшейся на осколках разбитой подвижками льда и торосами станции СП-13; из-за того что предыдущий борт был перегружен, а полоса укорочена — поперек прошла трещина, — четыре добровольца покинули борт и стали ждать следующего. Между тем погода в районе станции была скверная, радиостанция утонула, основная полоса разбита, произвести посадку было некуда.
— Пурга, туман, повсюду разводья, — вспоминал Баргман. — Сидоров ушел километра за полтора проверить, в каком состоянии запасная полоса, а мы, кое-как запустив движок, нашли фонарь-прожектор и непрерывно давали Василию Семенычу морзянку… Потом добрались до него, с грехом пополам привели полосу в порядок — еще тот порядок, на нее сверху небось и смотреть было страшновато — и стали с лютым беспокойством гадать, найдет нас самолет или не найдет — без привода, в тумане…
Историю эту я описал подробно — не в документальном виде, правда, но, как мне кажется, достоверно; а тогда, на Среднем, мы ходили с Москаленко взад-вперед, накачивались кофе и тоже с лютым беспокойством гадали, и мне не забыть, какой радостью светилось лицо этого все в жизни повидавшего человека, когда прибежал радист и доложил, что Сидоров с ребятами на борту. А еще часа через три Сидоров прилетел на Средний, тогда еще молодой, возбужденный, счастливый, и с того дня мы исчисляем начало нашего переросшего в дружбу знакомства.
Своего врача Сидоров очень любил за самоотдачу и юмор и очень жалел, что вместе зимовать как-то больше не получалось. Помня рассказы Сидорова, я спросил Леонида, насколько полезны для здоровья танцы голышом на льду в сорокаградусный мороз с ветром.
— В качестве обязательных физических упражнений я их не рекомендую, — док сощурился, — но в определенных обстоятельствах, чтобы развеселить публику… Подробности? Когда льдину разломало, Сидоров разбил нас по бригадам: одни работают до упора, другие пару часов отдыхают, потом — смена. И вот, отработав, мы с поваром ввалились в свой домик, разделись до трусов и заснули, кажется, раньше, чем упали на нары. Но ненадолго: услышали во сне треск, домик покачнулся, накренился… Жуткие мгновения, особенно спросонья! Выскочили раздетые, видим, домик завис над двухметровой трещиной и раздумывает, как ему поступить дальше: сразу нырнуть в трещину или еще послужить человечеству. До кают-компании не добраться, повсюду развело, до других домиков тоже; а мороз, ветер! Прыгаем на своем обломке на глазах у ребят, а они тоже спасаются — правда, не столь легкомысленно одетые; нашли мы мешок с марлей, стали плясать на нем, а не на льду — все равно мороз прохватывает до печенок. И тут меня пришпорила пренеприятнейшая мысль: ведь в докладной обязательно напишут, что доктор замерз потому, что не успел надеть штаны. И заголовок в газете: «Героическая смерть без штанов». Поделился этой вдохновляющей мыслью с поваром, она произвела на него неотразимое впечатление, и он вызвался проскочить в домик за одеждой. Но весил повар за сто килограммов, я вынес ему благодарность за рвение и пошел сам. В «Золотой лихорадке» есть очень смешная сцена: Чаплин бегает по домику, который завис над бездной. Примерно такая же ситуация, ступишь не туда, куда надо, — и вместе с домиком уйдешь в преисподнюю. Но если голод не тетка, то холод тоже не родной дядя, согласны? Дрожа каждой клеточкой тела — в данном случае удобно сказать, что от холода, а не от страха, — проник в домик, слегка вместе с ним покачался (в эти мгновения почему-то появилась икота — симптом, ждущий своего медицинского обоснования) и выбросил вещи на лед. Благороднейший домик! Он держался до конца, он позволил нам одеться — и только тогда послал нам последнее прости.
Так что нет нечего удивительного в том, что док двадцать второй Леонид Баргман встретил меня с огромным энтузиазмом, поселил у себя, нашпиговал всевозможными таблетками, заполнил целую страницу медицинского журнала и уложил на раскладушку, на которой я добросовестно проспал часов двенадцать.
Проснулся я в отличном расположении духа, которое мгновенно упало до нулевой отметки, когда Леонид доложил, что несколько часов назад Лукин улетел. Утешительное добавление, что «Валерий заходил, прислушался к моему храпу и просил передать привет», не подняло моего настроения и на десятую долю градуса. Больше всего я боялся, что Лукин без меня полетит на точку 34, на которой мне необходимо было отметиться, причем до зарезу. От одной только мысли о том, что Лукин это сделает, можно было рехнуться. Ясным и спокойным голосом, каким их брат врет безнадежно больным, Леонид заверил, что на точку 34 «прыгающие» сегодня не полетят, — он сам это слышал от человека, сосед которого по домику лично мылся с Лукиным в бане. Одобряюще похлопав меня по плечу, док умчался по срочному вызову — разгружать только что прибывший борт.
Как и СП-23, двадцать вторая оседлала солидных размеров айсберг. К сожалению, последний из тех, что обнаружили в семидесятых годах ледовые разведчики. Много лет на нем дрейфовали наши полярники, айсберг служил им верой и правдой; опустил флаг на СП-22 последний начальник станции Валерий Лукин — после того как айсберг сбился с привычной линии дрейфа и пошел умирать в Гренландское море. Но это произошло через пять лет, а пока что на станции жили спокойно, хотя и без особого комфорта, который вполне можно было создать на таком солидном фундаменте, как айсберг.
Меня, кстати, всегда удивляло равнодушное отношение нашего полярного начальства к такой нынче общепринятой вещи, как элементарный комфорт. Ну, понятно, его трудно обеспечить на станциях, дрейфующих на паковом льду, который то и дело трещит и лопается, из-за чего домики и оборудование приходится перебазировать на соседние льдины. Однако, восприняв героические традиции коллектива СП-1, последующие поколения полярников, так же как и жившие в одной палатке папанинцы, в знак солидарности, что ли, решили обходиться без всяких удобств. И не только на дрейфующих станциях, но и в полярных аэропортах и гостиницах, на береговых, островных и антарктических станциях. «Подумаешь, удобства! Деды наши, отцы обходились…» Слов нет, обходились, честь им и хвала; и на фронте тоже обходились, и на БАМе, и в Тюмени… А в истории болезни вы не заглядывали? Знаете ли вы, что вполне здоровые и закаленные люди рано или поздно очень жалеют, что в жестокие морозы с ветром пользовались холодным туалетом? Если для молодых полярников в пренебрежении комфортом имеется некий шик, то их коллеги среднего и старшего поколений на сию тему стараются не иронизировать — здоровье не позволяет.
Удивительно устроена наша натура! В Москве я мечтал о том, чтобы оказаться на льдине с «прыгунами». Оказался. Дальнейшие мечтания проходили такую трансформацию: когда под пронизывающим ветром вертели лунку — мечтал о палатке и газовой горелке; в палатке мечталось о том, чтобы побыстрее закончить станцию и влезть в самолет; на борту, скорчившись на ящиках с приборами, виделась, как в розовом сне, раскладушка с простыней на СП; на раскладушке одолевали мысли о сказочной жизни, ожидающей человека на Диксоне или в Черском, а оказавшись там, считал часы до ближайшего борта на материк. Ну а дома, отдохнув и отогревшись, начинаешь все настойчивей подумывать, а потом мечтать о льдине… Вот и разберись, найди логику в эмоциях такого странно устроенного существа, как бродяга! А, черт с ним, с комфортом, деды наши, отцы…
* * *
К приходу бригадира грузчиков (не удивляйтесь, на полярных станциях это участь всех врачей) я прикинул список вопросов и приготовился к долгой беседе. Дело в том, что встреча с Леонидом Баргманом, одним из самых именитых арктических врачей, была давно запланирована: он был соратником Василия Сидорова по дрейфу на СП-13 и одним из главных действующих лиц истории, которая меня сильно заинтриговала и которой я намеревался закончить повесть «За тех, кто в дрейфе!».И оказался невольным свидетелем того, как разворачивалась эта история в апреле 1967 года. Вместе со старой сменой станции СП-15 я вылетел тогда на Северную землю, в аэропорт острова Средний; гостиничный барак был переполнен, летчики и полярники спали на двухъярусных койках, на полу в коридорах, во всех проходах; два человека всю ночь бодрствовали: один из руководителей полярной авиации, знаменитый летчик Петр Павлович Москаленко и я. Впрочем, не спалось и Трешникову: раз пять за ночь он выходил и спрашивал, есть ли новости.
Новостей не было почти до утра. Решалась судьба четверки, оставшейся на осколках разбитой подвижками льда и торосами станции СП-13; из-за того что предыдущий борт был перегружен, а полоса укорочена — поперек прошла трещина, — четыре добровольца покинули борт и стали ждать следующего. Между тем погода в районе станции была скверная, радиостанция утонула, основная полоса разбита, произвести посадку было некуда.
— Пурга, туман, повсюду разводья, — вспоминал Баргман. — Сидоров ушел километра за полтора проверить, в каком состоянии запасная полоса, а мы, кое-как запустив движок, нашли фонарь-прожектор и непрерывно давали Василию Семенычу морзянку… Потом добрались до него, с грехом пополам привели полосу в порядок — еще тот порядок, на нее сверху небось и смотреть было страшновато — и стали с лютым беспокойством гадать, найдет нас самолет или не найдет — без привода, в тумане…
Историю эту я описал подробно — не в документальном виде, правда, но, как мне кажется, достоверно; а тогда, на Среднем, мы ходили с Москаленко взад-вперед, накачивались кофе и тоже с лютым беспокойством гадали, и мне не забыть, какой радостью светилось лицо этого все в жизни повидавшего человека, когда прибежал радист и доложил, что Сидоров с ребятами на борту. А еще часа через три Сидоров прилетел на Средний, тогда еще молодой, возбужденный, счастливый, и с того дня мы исчисляем начало нашего переросшего в дружбу знакомства.
Своего врача Сидоров очень любил за самоотдачу и юмор и очень жалел, что вместе зимовать как-то больше не получалось. Помня рассказы Сидорова, я спросил Леонида, насколько полезны для здоровья танцы голышом на льду в сорокаградусный мороз с ветром.
— В качестве обязательных физических упражнений я их не рекомендую, — док сощурился, — но в определенных обстоятельствах, чтобы развеселить публику… Подробности? Когда льдину разломало, Сидоров разбил нас по бригадам: одни работают до упора, другие пару часов отдыхают, потом — смена. И вот, отработав, мы с поваром ввалились в свой домик, разделись до трусов и заснули, кажется, раньше, чем упали на нары. Но ненадолго: услышали во сне треск, домик покачнулся, накренился… Жуткие мгновения, особенно спросонья! Выскочили раздетые, видим, домик завис над двухметровой трещиной и раздумывает, как ему поступить дальше: сразу нырнуть в трещину или еще послужить человечеству. До кают-компании не добраться, повсюду развело, до других домиков тоже; а мороз, ветер! Прыгаем на своем обломке на глазах у ребят, а они тоже спасаются — правда, не столь легкомысленно одетые; нашли мы мешок с марлей, стали плясать на нем, а не на льду — все равно мороз прохватывает до печенок. И тут меня пришпорила пренеприятнейшая мысль: ведь в докладной обязательно напишут, что доктор замерз потому, что не успел надеть штаны. И заголовок в газете: «Героическая смерть без штанов». Поделился этой вдохновляющей мыслью с поваром, она произвела на него неотразимое впечатление, и он вызвался проскочить в домик за одеждой. Но весил повар за сто килограммов, я вынес ему благодарность за рвение и пошел сам. В «Золотой лихорадке» есть очень смешная сцена: Чаплин бегает по домику, который завис над бездной. Примерно такая же ситуация, ступишь не туда, куда надо, — и вместе с домиком уйдешь в преисподнюю. Но если голод не тетка, то холод тоже не родной дядя, согласны? Дрожа каждой клеточкой тела — в данном случае удобно сказать, что от холода, а не от страха, — проник в домик, слегка вместе с ним покачался (в эти мгновения почему-то появилась икота — симптом, ждущий своего медицинского обоснования) и выбросил вещи на лед. Благороднейший домик! Он держался до конца, он позволил нам одеться — и только тогда послал нам последнее прости.