До острова Ушакова, через который должны были пройти Подрядчиков и Чуков, было около двухсот восьмидесяти километров то сплошного, то битого или торошенного льда; особенно мощные нагромождения торосов начинались километрах в тридцати от острова — как раз по маршруту групп. Если обычно в полетах над Арктикой я любовался ее пейзажами, игрой красок и удивительно похожими на средневековые крепостные стены грядами торосов, то на сей раз эти картины производили совсем иное впечатление — тревожное, что ли. Трудно было себе представить, что по этим в клочья разорванным, вздыбившимся льдам могут пройти люди, значительная часть их маршрута казалась непреодолимой. На обратном пути Лукин и Реймеров решили обязательно разыскать хоть одну из групп — открытым текстом предупредить о трудности затеянного ими предприятия.
   Остров Ушакова, затерянный в Карском море клочок суши с нахлобученной на нее ледяной шапкой купола, — идеальное место для человека, пожелавшего на какое-то время расстаться с цивилизацией. К подножию купола прилепилась крохотная полярная станция, ее коллектив — начальник, механик, радист, метеоролог; летом на денек подходит корабль со снабжением, в остальные времена года то ли случайно залетит, то ли проскочит мимо одинокий вертолет; из развлечений — книги, радио, собаки да медведи (развлечение сомнительное, отлично можно было бы без него обойтись). Для зимовки такие станции самые трудные, особенно если коллектив назначен волевым решением кадровика, а не подобран начальником. Хотя так получилось, что за месяц я побывал на станции три раза, рассказывать о ней не берусь: каждый визит длился меньше часа. В свое время, много лет назад я подумывал о том, чтобы пожить на такой станции хотя бы полгода, но идея не осуществилась, а жаль: нигде лучше настоящую Арктику не познаешь. Четверо мужчин на почти забытом богом и людьми клочке земли (какой там земли, лед да снег), столкновения характеров, полярная тоска, ночные размышления в одиночестве, отчаяние и просветление, мечтания и жестокая реальность — разве не материал для романа, повести, пьесы? Идею никому не навязываю и даже не рекомендую: испытание тяжелое, такую тему, если ты не влюбленный в Арктику подвижник, наскоком не возьмешь.
 
   На обратном пути Реймеров пригласил меня в кабину на место бортмеханика — высшая честь, которая может быть оказана пассажиру. Напрашиваться в кабину нельзя — дурной тон (ишь нахал, пусть спасибо скажет, что на борт взяли!), и я весь извелся в ожидании приглашения. Какой кругозор! Иллюминатор я сравнил бы с телевизором, на экране которого видишь лишь ограниченный сектор футбольного поля, а из кабины же наблюдаешь за всей игрой. Арктика — с трех сторон как на ладони, такой ее можно увидеть только с вертолета, идущего на небольшой высоте с примитивной для самолета скоростью. Пейзаж — фантастический, особенно тогда, когда на твоих глазах ледяной панцирь приходит в движение, льдины лезут одна на другую и ты не слышишь, но только знаешь, что внизу сейчас чудовищный грохот рождающегося вала торосов, а в сотне метров обширное ровное поле с белым покрывалом, а за ним мощная черная река гигантского разводья, снова торосы, битый лед… Смотришь с высоты и невольно думаешь: вот здесь можно… а отсюда бы подальше и побыстрее — это насчет того, если садиться на вынужденную. Особенно не любят вертолетчики пролетать над чистой водой — запас плавучести у вертолета немногим больший, чем у глыбы гранита.
   Реймеров спокойно переговаривался с экипажем; по расчету до возможного местонахождения поход-ников было еще больше ста километров, и напрягаться, всматриваться вниз не имело смысла. Я знал, что командир на редкость хладнокровный, уравновешенный человек, в полете не слишком разговорчив и вопросами досаждать ему не следует; к моему удовольствию, Реймеров сам время от времени пояснял мне ледовую обстановку. Впоследствии это не раз делал Освальд, и этим незаурядным людям, как и Лукину, конечно, я обязан тем, что на практике прошел подготовительный класс школы ликвидации безграмотности.
   Быть командиром полярного вертолета — нелегкая ноша: для выполнения задания то и дело приходится нарушать, за что нынче весьма ощутимо бьют; впрочем, не нарушишь и не сделаешь, будут бить тоже, и порой еще сильнее. Реймеров относится к тем, кто ради дела готов осмотрительно нарушать: о таких Боккаччо говорил (цитирую по памяти): лучше делать и каяться, чем не делать и не каяться. Вот одна история, рассказанная Лукиным.
   Земля Франца-Иосифа. На станции Нагурская сгорела дизельная, необходимо самым срочным образом ее восстановить. А запасной дизель был только на острове Виктория. Реймеров заправился на Греэм-Белле, пошел на Викторию, взял на подвеску дизель и потащил его в Нагурскую. Если бы условия полета были обычными, а в Нагурской имелся бы керосин для заправки, то рассказ бы на этом закончился. Но из-за сильного встречного ветра и тяжелой подвески путевая скорость вертолета была лишь девяносто километров в час, и на полдороге Реймеров понял, что до Нагурской он долетит, но там обсохнет (не ищите в словаре, на летном жаргоне — останется без горючего). А керосин туда доставить некому, вертолет надолго застрянет на Нагурской, что сорвет план работы нескольких экспедиций. Что же делать? И Реймеров принял смелое решение: сел на дрейфующий лед, отцепил дизель, прикрепил к нему работающую в режиме маяка аварийную радиостанцию — и полетел снова на Греэм-Белл. Там он заправился, полетел обратно, нашел по маяку дизель, благополучно доставил на Нагурскую и с легким сердцем отправился выполнять прерванную программу. И как же была оценена эта воистину блестящая операция? О, вполне по заслугам: из пилотского свидетельства Реймерову вырезали талон, ибо вместо положенных десяти часов суточного налета он проработал одиннадцать часов пятнадцать минут. «Больной был вылечен не по правилам».
   Всемогущие инструкции, нерушимые, как высеченные в граните, правила! С каждым годом вас становится все больше, и вы, как верные сторожевые псы, охраняете напуганного на всю жизнь бюрократа от возможных неприятностей. Теперь и представить себе трудно, что когда-то полярный летчик, уловив из портативной радиостанции слабый писк морзянки, садился в самолет и, не получив официального, за дюжиной подписей разрешения, летел к черту на кулички. Выручал товарищей, спасал — становился героем, разбивался — вечная ему память. Теперь не то, совсем не то! Сегодня летчик опутан такой сетью инструкций и правил, что сто раз подумает, чем ему рисковать — жизнью или талоном пилотского свидетельства. Скажем, если бы Реймеров взял и просто сбросил с высоты на лед тот злосчастный дизель, то поступил бы по правилам и вполне мог бы остаться с невырезанным талоном. А дизель — подумаешь, мало ли в стране дизелей, доставили бы через месяц-другой на Нагурскую, выжил бы ее коллектив как-нибудь, не такой еще героизм советские люди проявляли — достаточно вспомнить пожар на станции Восток (за который, между прочим, нужно было бы сурово наказать, а не награждать). Зато — все по правилам, не было бы лишних семидесяти пяти минут налета, все кругом довольны, хотя и без аплодисментов.
   Эх, какие у нас летчики и вертолетчики — умные, лихие, отчаянные асы! Знакомишься с ними, понаблюдаешь за их работой — и гордость испытываешь, радуешься, что повидал настоящих Мужчин, сильных и бесстрашных. А летать стали с оглядкой, потому что другой специальности у них нет, вырежут оба талона — и прощай, небо, иди и переучивайся на шофера, диспетчера, грузчика. Я не преувеличиваю, лично знаю таких, но не называю, чтобы не усугублять их горечь.
   Здесь проницательный читатель припомнит известные ему случаи и справедливо упрекнет автора: а почему только летчики? А инженеры, строители, председатели колхозов и совхозов? На меня большое впечатление произвела исповедь директора одного из крупнейших в стране машиностроительных предприятий: чтобы оно нормально функционировало, директор за сутки своими распоряжениями столько нарушает, что по закону должен получить как минимум пять — семь лет лишения свободы. Но он директор и Герой, он не получит — а сколько бескорыстно преданных делу, но более мелких сошек во имя этого дела нарушают и получают?
   Самая крепкая решетка, которую и алмазным напильником не перепилишь, — бумажная. Сегодня, в наши дни, она зашаталась, и, хотя неистребимая рать бюрократов и перестраховщиков отчаянно сопротивляется, будем надеяться, что скоро из всех инструкций, наставлений, законов и правил главным и определяющим станет: хорошо сделал свое дело — значит, победил, а победителей не судят.
   «Однако мы размечтались», — как сказал у Булгакова Воланд. Возвращаюсь к полету.
   По расчету обе группы, которые шли от Голомянного к острову Ушакова, должны были преодолеть километров сто десять — сто двадцать. Поэтому полпути мы летели по прямой, а потом Реймеров пошел поисковыми галсами. День стоял пасмурный, но видимость была сносная, и мы надеялись на удачу, тем более что одеты спортсмены в разноцветные куртки, хорошо различающиеся на белом фоне. И нам повезло даже быстрее, чем мы на то надеялись: буквально через полчаса Реймеров показал мне рукой на большой торос, в расщелине которого виднелась палатка. Из нее выбегали люди, махали руками…
   Откровенно признаюсь, я волновался: такого рода встреч в Арктике у меня еще не было. Одно дело — прилететь на дрейфующую станцию, где тоже всякое бывает, но где все-таки теплые домики, надежная связь, запасы продовольствия, и совсем другое — увидеть на дрейфующем льду людей, затеявших с Арктикой уж слишком рискованную игру. А что, если запуржит всерьез, на неделю, если при подвижках льда провалятся рюкзаки, санки с продовольствием, если в ледяную воду окунутся люди? Как им спасаться, кто их разыщет в «белую мглу» без точных координат, среди торосов и разводий?.. Мне стало чуть жутковато при мысли, что в такой ситуации могут оказаться «метелицы». Перед отъездом я всячески намекал на то, что в полетах с Лукиным буду стараться высматривать их лыжню, снабжать девчат при случае свежим хлебом, но Валя к этим намекам отнеслась отрицательно: «Метелица» предпочитает идти автономно, без всякой помощи со стороны. Вот если мы навестим их 9 мая, в День Победы, ради такого случая девчата с удовольствием нарушат режим и разопьют с нами взятую с собой бутылку шампанского…
   Группа Подрядчикова — а мы опустились именно к ней — встретила нас приветливо, но без бурных проявлений радости: в программе группы главное — изучение поведения человека в экстремальных условиях, и наш прилет несколько нарушает чистоту программы. Однако программа программой, а такие гости с неба не каждый день сваливаются: перезнакомились, поговорили и… покурили. Этот грех целиком лежит на мне, участникам похода курить не рекомендуется, но, когда я вытащил сигарету, один походник, фамилию которого я не назову под пыткой, заговорщически подмигнул и потянулся к пачке, каковую я и отдал ему на вечное пользование. Часть пачки тут же была раскурена нарушителями режима, причем, как мне показалось, без малейших признаков угрызений совести. За этим преступным занятием меня и запечатлел на пленке участник похода некурящий Виктор Хабаров, корреспондент «Красной Звезды», и спустя несколько месяцев я получил от него свою фотокарточку, которую считаю лучшей из всех других, снятых в полярных широтах.
   Мы узнали, что поход проходит очень трудно, из-за скверной ледовой обстановки график движения нарушен, лыжи ломаются, один участник уже окунулся, и прочее. Но настроение у ребят — а кроме Подрядчикова, которому за сорок пять, походники люди молодые — приподнятое, а теперь вдвойне, потому что, как сообщил им наш штурман, впереди километров двадцать хорошего льда. Правда, за ними начнется черт знает что, но там видно будет: главный лед тот, по которому идти в ближайшие часы.
   Палатка была уже свернута, рюкзаки надеты на плечи — пора расставаться. Ко мне вдруг подошел Подрядчиков и спросил: «Летите?» Этот момент мне запомнился особенно хорошо, потому что на мгновение мне показалось, что в вопросе скрывается предложение остаться с группой. Даже не на одно, а на целых два или три мгновения, потому что один из походников пошутил: «Довезем на санках!»
   Конечно, ничего подобного Подрядчиков в виду не имел, но в те два или три мгновения у меня кровь вскипела от искушения. И — довольно быстро остыла: свои возможности я знал хорошо. Будь то лет пятнадцать назад — попросил бы ребят хорошенько, с минуту, подумать, и, дай они добро, пошел бы вместе с ними. Сегодня, когда я знаю, как проходили и закончились походы Подрядчикова и Чукова, думаю, что материал бы я собрал уникальный, такой, какого в жизни не имел и иметь не буду.
   Будоражимый неясными чувствами, я думал об этом по дороге на Средний. Мне долго еще мерещилась эта встреча — до второй, которая все перекрыла. Нет, подсознательно права (заимствовано у Ильфа и Петрова) Юнна Мориц и ее исполнители Никитины — хорошо быть молодым! По четырнадцать часов в сутки идти с тяжелым рюкзаком на лыжах, и санки с грузом за собой тащить, и испытывать острейшие ощущения от преодоленной опасности, и потом, когда все позади, лишний раз подумать про себя, какая это хорошая штука — жизнь.
   Группу Чукова мы не нашли. Но отныне к неотступным мыслям о «Метелице» прибавились столь же тревожные мысли о судьбе походников.

НА ВЕРТОЛЕТЕ

   Из записной книжки: «Реймерова сменил Освальд. Сходство: оба рослые и мощные, весом за девяносто килограммов: и тот и другой — первоклассные вертолетчики. На этом сходство кончается: если Реймеров немногословен и хладнокровен, мудро рассудителен, то Освальд взрывной, неизменно заряженный на шутку, склонный к риску — в пределах разумного. Голубоглазый атлет, красив как черт, умен как бес».
   Со мной это случается редко — когда человек настолько симпатичен, что с первой же встречи хочется перейти на «ты»; в конце концов это и произошло, хотя Освальду лишь сорок и родился он тогда, когда я демобилизовался. И я с некоторой гордостью фиксирую опять же довольно редкий в моей практике случай: первое впечатление оказалось абсолютно верным, и к вышеприведенному лишь добавлю, что Владимир Освальд прекрасный товарищ, полярный вертолетчик до мозга костей, никогда (такого случая и его старый друг Лукин не припомнит) не унывает и, наоборот, всегда одним своим видом неисправимого оптимиста поднимает настроение. Пусть не правило, но чаще всего бывает так: каков командир, таков и экипаж; если командир яркая индивидуальность, то его четверка либо вольно или невольно ему подражает, либо под него подстраивается. Экипаж Реймерова — спокойное достоинство, склонность к уединению, а в гостиничной комнате Освальда дверь не закрывается, полно гостей, званых и зашедших на огонек, громовой хохот, песни под баян и неизменный чайник на электроплитке.
   Так получилось, что все остальные полеты я провел с экипажем Освальда. Больше других мне запомнились три полета, о двух из них сейчас и пойдет речь.
   Дел на Среднем было много: встречался со старыми и новыми знакомыми, несколько дней гостил на Голомянном, принимал три с половиной центнера груза «Метелицы», готовился к встрече с ней и прочее. Поэтому на точки с Лукиным я не летал, ибо ничего нового для себя увидеть не рассчитывал: как бурятся лунки, опускаются и поднимаются приборы с пробами морской воды, видел сотню раз, а первичные посадки на вертолете не слишком волновали воображение. Но иногда случалось, что Лукин и Освальд получали задания, не связанные с основной работой, и таких случаев я уже не упускал.
   Два полета оказались связанными с дорогим для полярников именем Эрнеста Теодоровича Кренкеля.
 
   С 1932 года, после завершения знаменитой экспедиции Ушакова — Урванцева, Северная Земля вновь стала необитаемой. Но не надолго: через три года «Сибиряков» вошел в пролив Шокальского, и на берегу острова Октябрьской Революции, на мысе Оловянном, был построен дом полярной станции.
   В книге «КАЕМ — мои позывные» Кренкель писал, что по этому берегу со дня сотворения мира прошли лишь два человека — Ушаков и Урванцев; и вот на этой нехоженой земле поселилась славная четверка: Кренкель — начальник станции, радист Голубев, метеоролог Кремер и механик Мехреньгин, будущий полярный крестный Василия Сидорова.
   Имена этих людей в Арктике настолько широко известны, что было исключительно заманчиво посетить их жилище.
   До сих пор не могу себе простить, что упустил несколько случаев познакомиться с Кренкелем: все нам некогда, все откладываем на завтра, забывая, что этого самого завтра может не быть. Я люблю поговорку «Везет тому, кто сам везет» — к Кренкелю она относится в полной мере. Был он, по рассказам наших общих товарищей, человеком поразительного жизнелюбия и мужества, с одинаковой стойкостью переносившим удары и стихии, и судьбы. Настоящих работяг, самоотверженных и безотказных, среди полярников много; Кренкель же обладал счастливым характером никогда не падающего духом, верящего в свою удачу человека, и эти жизнелюбие и уверенность распространялись вокруг него, как радиоволны от антенны. Такой характер — большая редкость: кажется, я встречал подобных людей всего лишь три-четыре раза, а если взять мой литературный цех, то, увы, не встречал, но много читал и слышал о родном по духу брате Эрнеста Кренкеля — замечательном человеке и писателе Евгении Петрове.
   А ведь оба эти человека были и замечательными начальниками! Непримиримые и требовательные во всем, что касалось работы, они по-человечески были глубоко порядочными, сердобольными и доброжелательными: «Дайте людям в судьи иронию и сострадание» — квинтэссенция философии Анатоля Франса. Прошу извинить, что часто возвращаюсь к этой теме — время такое бурное, время перемен; так на месте кадровиков я объявил бы широчайший конкурс: на должности руководителей — людей со счастливым характером. Если я знаю трех-четырех, то в масштабе страны их тысячи: честных, умных, деловых, распространяющих вокруг себя те самые радиоволны, внушающих уверенность. А сколько у нас руководителей равнодушных, готовых на любую беспринципность, лишь бы не терять свою должность! А сколько таких, которые за пятиминутное опоздание или более серьезную провинность так гаркнут на подчиненного, что того отвозят в больницу! Спросите самих себя, под чьим руководством вы хотели бы работать: человека, внушающего к своей особе страх и ужас или — любовь и преданность? Бесполезно спрашивать, не от вас зависит? А про широчайшие права трудового коллектива не забыли? Разве глас народа — не глас божий? Вот и решайте, под чьим руководством…
* * *
   По пути к проливу Шокальского Освальд получил радиограмму: при обнаружении медведицы с полугодовалыми медвежатами сообщить координаты, туда вылетит группа и заберет медвежат для зоопарка. Честно говоря, будь такое задание возложено на меня, я молчал бы как рыба; впрочем, экипаж тоже вглядывался вниз не слишком пристально, задание и ему было не по душе. Одно дело — отпугнуть медведя, когда он направляется к тебе неведомо с какой целью, просто познакомиться или гастрономической, и совсем другое — стрелять в медведицу шприцем с парализующей на полчаса жидкостью и затем ловить беспомощных детенышей на глазах все видящей, но не могущей шевельнуться матери. Лукин, который как-то был свидетелем такого отлова, рассказывал, что при этом у медведицы были такие глаза, что становилось безумно стыдно за себя, за род людской… Не говоря уже о том, что медведица, придя в себя и лишившись детенышей, отныне и до смерти будет беспощадным и лютым врагом человека, где бы его ни увидела. Ну, в конце концов ее пристрелят, конечно, а кто в ее агрессивности виноват?.. Кстати, я был свидетелем и другого случая, когда одного любопытного и совсем не агрессивного медведя отгоняли выстрелами из мелкокалиберной винтовки. Закон соблюден — из мелкашки медведя не убьешь, но крохотная пулька, засевшая где-то в его теле, быстро вызывает нагноение и сильнейшую боль, от которой медведь бесится и становится крайне опасным. Тогда его на законнейшем основании можно прикончить уже из карабина и составить законнейший акт с десятком подписей и печатью. А кто виноват, что и этот зверь стал бросаться на человека? Увы, наши отношения с животным миром слишком часто не делают нам чести.
* * *
   Освальд посадил вертолет метрах в двадцати от дома полярной станции. Кренкель писал: «Дом, в котором нам предстояло жить, стоял на каменистом косогоре, среди огромных каменных глыб». Почему там был поставлен дом, судить не берусь, но по пути к нему я чуть не вывихнул обе ноги, а прыгая с одной глыбы на другую, чудом не сломал себе шею. Как здесь по десять раз на дню ходили Кренкель с товарищами — ума не приложу.
   Дом, полсотни лет назад оставленный людьми, внутри был весь в снегу — надуло сквозь щели, да и редкие посетители, вроде нас, не всегда плотно прикрывали за собой дверь. Эти же посетители растащили на сувениры все, что можно было растащить, но кое-какая утварь осталась, вроде старого проржавевшего утюга и ржавой железяки с очертаниями примуса. Кроме того, я выкопал из снега самодельную шахматную ладью, а Освальд — кусок медвежьей челюсти с клыками. С потолка свисали на бечевках оставленные случайными путниками записки; не удержавшись, я тоже прицепил к бечевке визитную карточку — все-таки культурнее, чем вырезать на стене инициалы.
   Кренкель писал, что зимовка на Оловянном проходила дружно, без сколько-нибудь серьезных осложнений; они начались тогда, когда он вместе с Мехреньгиным перебрались на остров Домашний (соображение — две станции на Северной Земле лучше, чем одна), в тот дом, в котором несколько лет назад жили Ушаков и Урванцев с товарищами. Там у Кренкеля и Мехреньгина началась тяжелая цинга, но, к счастью, их успели выручить.
   Возвращаюсь к Оловянному. Освальд, не упускающий ни единого случая подшутить над товарищами, сам оказался жертвой высококачественного розыгрыша. Радист нашел вбитую в бревно гильзу, вытащил ее и обнаружил внутри записку, которая при попытке ее извлечь рассыпалась в пыль. Гильза с новой, только что сочиненной запиской была вбита на место, после чего радист ее «нашел» и во всеуслышание об этом возвестил. По морским и полярным законам первым имеет право ознакомиться с подобной находкой начальник, что Освальд торжественно и проделал: вытащил гильзу, извлек записку и под громовой хохот прочитал: «Привет, Освальд!»
   С мыса Оловянного мы вылетели на купол Вавилова, куда следовало доставить груз овощей. С волнением я узнавал «окрестные предметы» — неверную трассу по проливу Красной Армии, летнюю базу, «тракт Харламова», где пережил не бог весть какие, но все-таки приключения. А построенный Сидоровым дом, в котором нужно было подниматься по лестнице, за шесть лет почти что погрузился в ледник. Кают-компания, в которой мы настилали полы, была превосходно отделана, а лишь при нас запроектированная Сидоровым сауна работала на полную мощность. На станции оказалось много знакомых, и среди них Виктор Иванович Герасимов, главный механик, с которым летел на Северную Землю. Виктор Иванович сам по себе достаточно колоритная фигура, но больше всего мне запомнилось одно его словечко. Когда наш АН-26 приземлился в Архангельске на заправку, на борт проверять электронику пришел поразительно белобрысый паренек-механик. Взглянув на его вихры, Виктор Иванович пробормотал: «Здесь татарин не ходил». Я так и не дознался, придумал ли он это сам или от кого-то слышал; скорее всего, присловье это могло родиться веков пять-шесть назад, как реакция на злобу дня.
   На куполе я совершил большую ошибку: уступил уговорам Лукина и удостоил своим посещением сауну. Мне очень не хотелось этого делать из-за легкой простуды, однако Валерий математически доказал, что именно сауна от этой простуды и воспоминания не оставит. «Точно, как дважды два — четыре», — заключил Валерий. Наступив на горло сомнениям, я сдался, хорошенько пропарился, с наслаждением выпил в холодном предбаннике холодного пива — и приобрел такой бронхотрахеит, что отныне не храп Валерия, а мой душераздирающий кашель по ночам заставлял ребят испуганно вздрагивать. Арктика — не лучшее место на земном шаре для лечения простуды, не помогли ни полтонны лекарств, ни ежедневные банки в медпункте, от которых я стал пятнистым, как зебра. Думаю, что, если бы я заблудился в пургу, найти меня было бы легче легкого — по надрывному кашлю. Зато — ищи хорошее в плохом — хочешь быть здоров, решительно и бесповоротно отказывайся от сауны.
   И еще одно горькое познание на куполе: собаки, которые когда-то при одном моем появлении подхалимски скалили морды (сахар, сгущенка), встретили меня с исключительным равнодушием. Тщетно звал их по кличкам, стыдил, сюсюкал — отворачивались и презрительно отмахивались хвостами. Так я познал, что собака — лучший друг человека, который кормит ее сегодня, а не шесть лет назад.